Страница:
Сердце мое было исполнено благодарности к ним и в особенности к Селесте, редко оставлявшей мою комнату более чем на полчаса, а когда я стал постепенно выздоравливать, всячески старавшейся занимать меня.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Мы не спеша подвигались вперед: то на лошадях, то пешком. Погода стояла прекрасная, мы были весело настроены и почти забыли, что находились в плену. Кирасиры, занятые разговором, следовали за нами на расстоянии двадцати сажен. Вечером на второй день мы прибыли в Тулон и тотчас же были сданы под надзор офицера со зловещим выражением лица, который после продолжительного разговора с кирасирами объявил уверенным тоном, что честному слову нашему конец, и поручил капралу отвести нас в тюрьму, находившуюся близ арсенала. Мы подарили кирасирам по четыре доллара каждому и отправились к месту нашего заключения. Я заметил О'Брайену, что теперь мы должны сказать «прости» всем радостям жизни.
— Это правда, Питер, — ответил он, — но есть драгоценный камень, называемый надеждой, которую иной находит на дне своего сундука, когда он уже совсем пуст, а потому мы не должны терять ее из виду, но стараться спастись, если можно; впрочем, чем меньше мы будем говорить об этом, тем лучше.
Через несколько минут мы были уже на месте. Дверь отворилась, нас со своими узелками (мы захватили с собою немного, ибо полковник обещал прислать наше остальное имущество, лишь только мы известим его о нашем местопребывании) грубо втолкнули внутрь. Холод пробежал по всему моему телу, когда дверь снова затворилась и лязгнули тяжелые задвижки.
Хотя в тюрьме было не совсем темно, но загнанные туда так внезапно и привыкшие к яркому блеску солнца, мы сначала не могли ничего видеть; когда же к нам вернулось зрение, то увидели себя в кругу английских матросов, числом около тридцати. Большая часть из них сидела на полу или на сундуках с узелками с платьем, которое им удалось спасти; они беседовали друг с другом или играли в карты или в кости.
Наше появление, казалось, нисколько не возбудило их интереса; подняв глаза и удовлетворив минутное любопытство, они снова продолжали заниматься каждый своим делом. Я часто удивлялся чувству эгоизма, преобладавшему в них. Надеясь встретить во всех живое участие и сострадание, я был оскорблен с первого раза этой холодностью, но впоследствии она уже не поражала меня. Некоторые из этих несчастных провели целые месяцы в тюрьме, между тем как самое короткое заключение в состоянии породить это равнодушие к несчастьям ближнего, столь удивившее меня.
В самом деле, когда мы входили, один из игравших в карты, взглянув на нас, весело закричал:
— Ура, ребята! Чем больше нас, тем веселее.
Казалось, то обстоятельство, что и другие были такими же несчастными, как он, доставляло ему живое удовольствие. Мы постояли около десяти минут, осматриваясь.
— Пора и нам бросить якорь, — заметил наконец
О'Брайен, — дурной грунт лучше бездонья.
Мы присели в уголке на наших узлах, молча созерцая представлявшееся нам зрелище. Я не мог говорить, удрученный сознанием своих бедствий.
Я думал об отце и матери, оставленных в Англии, о моем капитане и товарищах, так весело плававших теперь на фрегате, о ласковом полковнике О'Брайене, о моей милой маленькой Селесте, и слезы заструились по моему лицу, между тем как эти сцены прошедшего счастья мелькали в моем воображении.
О'Брайен также молчал и только раз проговорил:
— Это плохое дело, Питер.
Мы пробыли в тюрьме уже около двух часов, когда подошел к нам детина в грязной, оборванной куртке с бледным, испитым лицом.
— Я вижу по вашим мундирам, — сказал он, — что вы так же, как и я, офицеры.
О'Брайен посмотрел на него с минуту и потом ответил:
— Клянусь душой и честью, вы более проницательны, чем я, потому что в вас я этого не вижу; но я готов верить вам на слово. Позвольте спросить, какой корабль имел несчастье потерять человека с таким положением в службе короля?
— Я служил на катере «Снаппер», — отвечал молодой парень, — и попал в плен вместе с призом, который капитан поручил мне доставить в Гибралтар. Но они не хотят верить, что я офицер; я требовал себе офицерское помещение и паек — мне отказали.
— Хорошо, — ответил О'Брайен, — но нас знают, что мы офицеры, для чего же нас заперли здесь вместе с простыми матросами?
— Я полагаю, вас поместили сюда на время, — отвечал мичман катера, — но для чего, это мне неизвестно.
Нам это было точно так же неизвестно и только впоследствии узнали мы, как видно будет из нашего рассказа, что офицер, принявший нас от кирасиров, некогда поссорился с полковником О'Брайеном. Узнав от кирасиров, что мы были в большом почете у полковника О'Брайена, он решил всеми средствами мучить нас; в рапорте о нашем прибытии нарочно пропустил слово «офицеры» и поместил нас вместе с прочими матросами.
— Мне плохо приходится без офицерского пайка, — продолжал мичман, — они кормят меня одним черным хлебом и дают только по три су в день. Если бы на мне был мой новый мундир, они не стали бы оспаривать моего офицерского достоинства, но негодяи, отнявшие у меня приз, украли также всю мою одежду, и мне ничего не осталось, кроме этой старой куртки.
— Ну, — ответил О'Брайен, — в другой раз вы будете больше ценить опрятную одежду. Вы, мичманы катеров и канонерских судов, так нечистоплотны, что офицеры фрегатов с трудом видят в вас офицеров и еще меньше джентльменов. Ваша наружность так отвратительна, что, когда мы встречаемся с вами на верфи, то стараемся обойти вас как можно дальше; как же ожидать, чтобы иностранцы поверили, что вы офицеры или джентльмены? По совести я вполне оправдываю французов, потому что даже мы, англичане, не имеем никаких доказательств того, чтобы вы были офицером, кроме ваших собственных слов.
— Как больно, — заметил молодец, — подвергаться таким нападкам от своего собрата офицера! Побудьте здесь немного, и мундир ваш будет так же грязен, как и мой.
— Правда, мой милый, — отвечал О'Брайен, — но мне останется в утешение мысль, что хоть я и не джентльменом выйду из тюрьмы, но, по крайней мере, вошел в нее джентльменом. Покойной ночи, приятного сна!
Слова О'Брайена отзывались досадой; однако ж он всегда был замечательно чисто и хорошо одет, как замечательно хорошо сложен и красив собой.
К счастью, нам недолго пришлось оставаться в этой отвратительной яме. После бедственной ночи, которую мы продремали, сидя на узлах и опершись спинами о сырую стену, нас разбудил на рассвете шум отодвигаемых задвижек. Затем нам было велено выйти на тюремный двор. Отряд солдат с заряженными ружьями выгнал пленных, как стадо овец, на двор, где нас расставили попарно. Конвоем командовал тот же самый офицер, который приказал нас отвести в тюрьму. О'Брайен вышел из рядов и, обращаясь к солдатам, объявил, что мы офицеры и что с нами не имеют права поступать, как с простыми матросами. Французский офицер ответил, что он знает это лучше нашего и что мы просим непринадлежащие нам мундиры. Это рассердило О'Брайена до крайности; он назвал офицера лжецом и потребовал удовлетворения, утверждая, что его соотечественник, полковник О'Брайен, в городе Сете принял его два месяца тому назад на честное слово в собственный свой дом, что достаточно доказывает его офицерский чин.
Это привело офицера в такую ярость, что он бросился на О'Брайена, втолкнул его в ряды и, выхватив пистолет, грозил прострелить ему голову.
— Я глубоко запрячу в карман эту обиду, — произнес О'Брайен, возвратясь в ряды и бросая взгляд на офицера, — выну ее на свет впоследствии при более благоприятных обстоятельствах.
Мы выступили в путь, идя попарно, с двумя барабанщиками впереди и с толпой народа сзади, сбежавшегося поглазеть на нашу процессию. Под бой барабанов мы скоро вышли из города. Офицер, командовавший конвоем, ехал верхом с обнаженной шпагой, галопируя взад и вперед вдоль наших рядов на маленькой лошадке, горячась, ругаясь и раздавая удары саблей плашмя пленникам, не соблюдавшим своего места в колонне. У городских ворот к нам присоединился другой отряд пленных; офицер скомандовал остановиться и объявил с помощью переводчика, что всякий, кто попытается бежать, будет немедленно расстрелян. Выслушав это, мы отправились к месту назначения.
В течение первого дня нашего путешествия ничего замечательного не произошло, исключая разве что любопытный разговор между О'Брайеном и одним из французских солдат о сравнительной храбрости обоих народов.
В числе прочих доказательств О'Брайен привел французу то, что соотечественники его не могут устоять против английских штыков не из-за недостатка храбрости, а потому, что слишком корректны. В этот день на стоянке мы пообедали одним черным хлебом, который запивали кислым вином. О'Брайен упросил одного солдата купить нам чего-нибудь поделикатеснее, но офицер, узнав об этом, рассердился и услал солдата в арьергард.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
— Я согласен, — ответил он, — сразиться на коротеньких шпагах.
— Да разве ты умеешь фехтовать? — спросил я.
— Нисколько, Питер; но это-то и послужит в мою пользу.
— Как так? — возразил я.
— Вот так, Питер. Если один из противников хорошо фехтует, а второй плохо, то первый, несомненно, убьет последнего; но если один вовсе ничего не смыслит в фехтовании, в таком случае, Питер, дело принимает совсем другой оборот, потому что хороший фехтовальщик приходит в такое же смущение от твоего невежества, как ты от его искусства, и между вами появляется больше равновесия. Я вбил себе в голову, Питер, что убью этого молодца, и не будь я О'Брайен, если не сделаю этого.
— Надеюсь, но, пожалуйста, не будь так уверен.
— Чувство-то уверенности и обеспечит успех. Клянусь кровью О'Брайенов! Не ударил ли он меня саблей — меня, как какого-нибудь паяца в пантомиме!
Между тем мы пришли к назначенному месту. Французский офицер снял с себя все, кроме рубашки и панталон; О'Брайен последовал его примеру, скинув даже сапоги, и, оставшись в одних носках, стал на траву.
Шпаги были смерены и поданы противникам, которые тотчас же принялись за дело. Признаюсь, страх перехватил мое дыхание, мысль о потере О'Брайена поражала меня горестью и ужасом. Тут только почувствовал я всю цену его дружбы. Я готов был встать на его место и лучше умереть, чем видеть его раненым.
Сначала О'Брайен, в подражание офицеру, принял правильную оборонительную позицию, но ненадолго. Неожиданным прыжком ринулся он на своего противника и, нанося с удивительной быстротой удары острием шпаги, заставил его только парировать удары в ожидании удобного случая для наступательного действия. Наконец, О'Брайен, чувствуя, что долго не продержится, схватил левой рукой шпагу лейтенанта почти около эфеса, направил ее себе под руку и, бросившись вперед, пронзил его насквозь. Все это произошло менее чем в одну минуту; поручик умер спустя полчаса.
Французские офицеры, в самом начале заметившие неопытность О'Брайена в фехтовании, были очень удивлены результатом дуэли. О'Брайен, сорвав клок травы, отер им шпагу, подал ее офицеру, которому она принадлежала, и, поблагодарив майора с прочими офицерами за их беспристрастие, отправился на площадь, где снова присоединился к пленным.
Вскоре к нам вышел и майор и спросил, не хотим ли мы быть отпущены под честное слово, так как, в гаком случае, мы опять можем путешествовать без всяких неприятностей. Мы согласились и поблагодарили его за участие и снисходительность к нам. Я не мог не заметить, что французы были несколько огорчены успехом О'Брайена, хотя деликатность не позволяла им обнаружить этого чувства. Когда мы вышли из города, О'Брайен сказал мне, что если бы не благородное обхождение с нами офицеров, он ни за что бы не согласился быть отпущенным под честное слово, потому что убежден в возможности нашего побега.
Я почти забыл сказать, что, когда мы воротились с дуэли, катерный мичман, подойдя к О'Брайену, просил его засвидетельствовать коменданту, что он также офицер. Но О'Брайен ответил, что этому нет никаких доказательств, кроме его слов.
— Если вы офицер, — сказал он, — вы должны доказать это сами, тем более что все в вашей наружности решительно опровергает ваше заявление.
— Больно, — возразил мичман, — лишиться чина из-за того только, что куртка моя немного запачкана дегтем.
— Друг мой, — ответил О'Брайен, — не потому, что ваша куртка выпачкана дегтем, а потому что весь ваш, как говорят французы, ансамбль слишком неприличен для офицера. Посмотрите на ваше лицо в первой же луже, и вы увидите: оно загрязнит воду, в которой отразится; посмотрите на ваши плечи, поднявшиеся выше шеи; на спину, похожую на канатный узел; а ваши панталоны, сэр… вы уж слишком далеко засунули в них ноги и выставляете напоказ изношенные чулки. Короче, посмотрите на всего себя и скажите; если вы действительно офицер, не должен ли я, из одного уважения к нашей службе, противоречить этому? Это против моей совести, друг мой. Впрочем, вам легко будет доказать ваш чин, когда мы прибудем в лагерь; подождите, пока капитаны сделают то, чего не сделал бы я, то есть уверят французов, что вы офицер.
— Но каково мне, — возразил мичман, — питаться одним черным хлебом, и деликатно ли с вашей стороны так обходиться со мной?
— Очень деликатно. В общей тюрьме вам будет очень хорошо, а потому постарайтесь утешиться и молчите, или я побожусь, что вы испанец
Мне казалось, что О'Брайен слишком жестоко обошелся с несчастным земляком, и я протестовал против этого наедине с ним.
— Питер, — отвечал он, — это катерный мичман; он нечто вроде офицера, но ни по рождению, ни по воспитанию нисколько не джентльмен, и обязан ли я ручаться за первого встречного плута? Клянусь, я покраснел бы даже посреди самых пустынных болот Ирландии, если бы меня в его обществе увидела хотя бы какая-нибудь старая ворона.
Теперь мы опять были отпущены под честное слово, и командиры отрядов, сопровождавшие пленных из одного города в другой, относились к нам учтиво и внимательно. Через несколько дней мы прибыли в Монпелье, где остановились на некоторое время в ожидании приказаний от губернатора касательно лагеря пленных, в который нас должны были препроводить. В этом прекрасном городе нам предоставили полную свободу, ограниченную только данным нами словом; за нами даже не следил жандарм. Мы жили в гостинице, гуляли, где хотели, и каждый вечер проводили в театре. В эти дни мы написали письмо в город Сет полковнику О'Брайену, в котором благодарили его за радушие и пересказали наши приключения со дня разлуки с ним. Я написал также Селесте и вложил это письмо незапечатанным в письмо полковнику О'Брайену. Я рассказал ей историю дуэли О'Брайена и все, что, по моему мнению, могло интересовать ее; описывал, как грустно мне было расставаться с нею, уверял, что никогда ее не забуду, и выражал надежду встретиться с ней когда-нибудь в Англии, так как она француженка только наполовину. Письма полковника были очень ласковы, в особенности адресованное ко мне: он называл меня своим милым сыном, изъявлял надежду, что я скоро увижусь со своими друзьями и сделаюсь впоследствии украшением своей родины. В письме к О'Брайену он просил его не подвергать меня ненужным опасностям, помнить, что лета и силы наши неодинаковы и что я не в состоянии устоять против бедствий, с которыми может совладать он. Я не сомневался, что эти предостережения отнеслись к намерению О'Брайена бежать из тюрьмы, которое он не скрывал от полковника. Ответ Селесты был написан по-английски; но ей, вероятно, помогал отец, иначе он не удался бы так хорошо. Письмо живо напомнило мне Селесту, оно было таким же ласковым и милым. Она тоже желала мне скорого возвращения к друзьям, которые, говорила она, вероятно, так меня любят, что ей уже никак нельзя питать надежду снова увидеться со мной — обстоятельство, в котором ее утешает одна уверенность, что среди них я буду счастлив. Я забыл сказать, что полковник О'Брайен между прочим писал в своем письме, что он ожидает с часу на час приказания покинуть город Сет и принять начальство над каким-нибудь гарнизоном внутри страны или присоединиться к армии; но к какой — это ему неизвестно. Теперь, говорил он далее, он уже укладывается и боится, что наша переписка должна будет прекратиться, так как он не может еще назначить место, в которое мы могли бы адресовать свои письма. Я не мог не видеть в этом деликатного намека на то, что при нынешних наших обстоятельствах нам не следует переписываться; но в то же время, зная, что он никогда не прибегнет к обману, я был уверен, что он действительно готовится оставить
Сет.
Здесь я должен сообщить читателю одно обстоятельство, о котором забыл сказать в свое время. Когда капитан Савидж прислал нам с парламентерским ботом платье и деньги, то я решил воспользоваться этим случаем, чтобы уведомить фрегат о прекрасном поведении О'Брайена. Я знал, что сам он никогда не станет говорить об этом, и потому будучи не в состоянии, по причине болезни, писать об этом сам, я попросил полковника О'Брайена с моих слов изложить все дело. Я упомянул о том, как О'Брайен заколотил последнюю пушку, и добавил, что именно это вместе с попыткой спасги меня было причиной его плена. Когда полковник кончил письмо, я попросил его послать за майором, который со своими солдатами первым вошел на батарею, и перевести ему это на французский язык. Полковник исполнил это в моем присутствии; со своей стороны майор должен был также засвидетельствовать справедливость этого.
— Согласен он удостоверить это своею подписью, полковник? Этим он окажет большую услугу О'Брайену.
Майор тотчас же согласился. Полковник О'Брайен закончил мое письмо краткой припиской от себя, в которой свидетельствовал свое почтение капитану Савиджу и уверял, что с его славными молодыми офицерами будут обходиться со всем вниманием и снисходительностью, какие только могут быть дозволены правилами войны. О'Брайен ничего не знал об этом письме, потому что полковник, по моей просьбе, не говорил о нем ни слова.
Спустя десять дней мы получили приказ выступить в поход Матросов, в том числе и несчастного мичмана катера «Снаппер», отправили в Верден; О'Брайен, я и восемь капитанов купеческих кораблей, присоединившихся к нам в Монпелье, были посланы в Живе, укрепленный город Арденнского департамента. Как раз в это время пришло распоряжение правительства обращаться с пленными как можно строже и не отпускать их на честное слово; причиной тому была, как мы узнали, дуэль французского офицера с О'Брайеном, дошедшая до сведения правительства, вызвавшая его недовольство. Действительно, я сомневаюсь, чтоб это было дозволено у нас; но понятие о чести у французских офицеров словно взято из рыцарских романов, в самом деле, как неприятеля, я всегда считал их достойными соперниками англичан. В этом качестве они вызывают больше уважения и расположения с нашей стороны, чем когда мы встречаемся с ними друзьями и знакомимся с другими сюронами характера, вредящими их репутации.
Не стану останавливаться на описании трехнедельного марша, в продолжение которого мы попеременно испытывали то хорошее, то дурное обращение, смотря по расположению тех, под надзором кого мы находились; замечу только, что дворяне по происхождению, все до одного, обходились с нами учтиво, тогда как люди, возвысившиеся из ничтожества во времена революции, поступали с нами грубо, иногда даже жестоко. Когда мы пришли наконец в Живе, в назначенную для нас тюрьму, прошло уже четыре месяца со времени нашего пленения.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Нас переводят на казенные квартиры. — Птицы с одинаковыми перьями не всегда дружат друг с другом. — О'Брайен срезает катерного мичмана и знакомится с французской сталью. То и другое дурно. — Поход вглубь страны.
По мере выздоровления я начинал ухаживать за моей маленькой красавицей-нянюшкой и, разумеется, в самом непродолжительном времени стал с ней на короткую ногу. Главным нашим занятием было учить друг друга языкам — она меня французскому, я ее английскому. Селеста, имевшая предо мной то преимущество, что знала уже прежде немного по-английски и сверх того одаренная большей способностью понимать, говорила уже довольно бегло, когда я не умел еще связать и трех слов по-французски. Как бы то ни было, но так как это было главным нашим занятием и оба мы горели желанием сообщать друг другу наши мысли, то и я довольно скоро выучился говорить по-французски. Недель через пять я мог уже вставать с постели и гулять по комнате, а через два месяца был совсем здоров; но полковник не хотел объявлять о том губернатору. Я не покидал софы в продолжение дня, в сумерки же тайком выходил из дому и прогуливался рука об руку с Селестой. Никогда я не был так счастлив, как в эти месяцы, проведенные в доме полковника; только мысль о скором заключении в тюрьму омрачала это счастье. Я уже не беспокоился о своих родителях, потому что О'Брайен писал им, что я здоров; да сверх того вскоре после нашего плена фрегат вошел в гавань и выслал шлюпку с парламентским флагом с целью осведомиться, живы ли мы и не находимся ли в числе пленных, так что, я уверен, капитан Савидж также уведомил отца и мать моих о моем здоровье, хотя это и было уже исполнено О'Брайеном. В то же время капитан Савидж выслал нам платье и две сотни долларов на наши потребности. Тем не менее мысль расстаться с Селестой, к которой я чувствовал такую благодарность и любовь, была для меня очень горестна. Когда я заговорил с ней об этом, она плакала так, что я не мог не последовать ее примеру, хотя и старался поцелуями отереть ее слезы. В конце третьего месяца хирург не мог долее скрывать моего выздоровления, и нам было приказано через два дня выступить в Тулон, где мы должны были соединиться с другой партией пленных, отправляющейся внутрь страны. Я умолчу о нашем прощании; читатель легко может себе представить, как оно было горестно. Я обещал писать Селесте; со своей стороны она обещала отвечать мне, если ей это позволят. Пожав руку полковнику О'Брайену и поблагодарив его за ласку, мы вступили, к величайшему его сожалению, под надзор двух французских кирасиров, ожидавших нас у дверей. Так как нам предоставили известную свободу под честное слово до прибытия в Тулон, то солдаты не слишком строго наблюдали за нами, и мы отправились в путь верхом; О'Брайен и я впереди, а кирасиры в арьергарде.Мы не спеша подвигались вперед: то на лошадях, то пешком. Погода стояла прекрасная, мы были весело настроены и почти забыли, что находились в плену. Кирасиры, занятые разговором, следовали за нами на расстоянии двадцати сажен. Вечером на второй день мы прибыли в Тулон и тотчас же были сданы под надзор офицера со зловещим выражением лица, который после продолжительного разговора с кирасирами объявил уверенным тоном, что честному слову нашему конец, и поручил капралу отвести нас в тюрьму, находившуюся близ арсенала. Мы подарили кирасирам по четыре доллара каждому и отправились к месту нашего заключения. Я заметил О'Брайену, что теперь мы должны сказать «прости» всем радостям жизни.
— Это правда, Питер, — ответил он, — но есть драгоценный камень, называемый надеждой, которую иной находит на дне своего сундука, когда он уже совсем пуст, а потому мы не должны терять ее из виду, но стараться спастись, если можно; впрочем, чем меньше мы будем говорить об этом, тем лучше.
Через несколько минут мы были уже на месте. Дверь отворилась, нас со своими узелками (мы захватили с собою немного, ибо полковник обещал прислать наше остальное имущество, лишь только мы известим его о нашем местопребывании) грубо втолкнули внутрь. Холод пробежал по всему моему телу, когда дверь снова затворилась и лязгнули тяжелые задвижки.
Хотя в тюрьме было не совсем темно, но загнанные туда так внезапно и привыкшие к яркому блеску солнца, мы сначала не могли ничего видеть; когда же к нам вернулось зрение, то увидели себя в кругу английских матросов, числом около тридцати. Большая часть из них сидела на полу или на сундуках с узелками с платьем, которое им удалось спасти; они беседовали друг с другом или играли в карты или в кости.
Наше появление, казалось, нисколько не возбудило их интереса; подняв глаза и удовлетворив минутное любопытство, они снова продолжали заниматься каждый своим делом. Я часто удивлялся чувству эгоизма, преобладавшему в них. Надеясь встретить во всех живое участие и сострадание, я был оскорблен с первого раза этой холодностью, но впоследствии она уже не поражала меня. Некоторые из этих несчастных провели целые месяцы в тюрьме, между тем как самое короткое заключение в состоянии породить это равнодушие к несчастьям ближнего, столь удивившее меня.
В самом деле, когда мы входили, один из игравших в карты, взглянув на нас, весело закричал:
— Ура, ребята! Чем больше нас, тем веселее.
Казалось, то обстоятельство, что и другие были такими же несчастными, как он, доставляло ему живое удовольствие. Мы постояли около десяти минут, осматриваясь.
— Пора и нам бросить якорь, — заметил наконец
О'Брайен, — дурной грунт лучше бездонья.
Мы присели в уголке на наших узлах, молча созерцая представлявшееся нам зрелище. Я не мог говорить, удрученный сознанием своих бедствий.
Я думал об отце и матери, оставленных в Англии, о моем капитане и товарищах, так весело плававших теперь на фрегате, о ласковом полковнике О'Брайене, о моей милой маленькой Селесте, и слезы заструились по моему лицу, между тем как эти сцены прошедшего счастья мелькали в моем воображении.
О'Брайен также молчал и только раз проговорил:
— Это плохое дело, Питер.
Мы пробыли в тюрьме уже около двух часов, когда подошел к нам детина в грязной, оборванной куртке с бледным, испитым лицом.
— Я вижу по вашим мундирам, — сказал он, — что вы так же, как и я, офицеры.
О'Брайен посмотрел на него с минуту и потом ответил:
— Клянусь душой и честью, вы более проницательны, чем я, потому что в вас я этого не вижу; но я готов верить вам на слово. Позвольте спросить, какой корабль имел несчастье потерять человека с таким положением в службе короля?
— Я служил на катере «Снаппер», — отвечал молодой парень, — и попал в плен вместе с призом, который капитан поручил мне доставить в Гибралтар. Но они не хотят верить, что я офицер; я требовал себе офицерское помещение и паек — мне отказали.
— Хорошо, — ответил О'Брайен, — но нас знают, что мы офицеры, для чего же нас заперли здесь вместе с простыми матросами?
— Я полагаю, вас поместили сюда на время, — отвечал мичман катера, — но для чего, это мне неизвестно.
Нам это было точно так же неизвестно и только впоследствии узнали мы, как видно будет из нашего рассказа, что офицер, принявший нас от кирасиров, некогда поссорился с полковником О'Брайеном. Узнав от кирасиров, что мы были в большом почете у полковника О'Брайена, он решил всеми средствами мучить нас; в рапорте о нашем прибытии нарочно пропустил слово «офицеры» и поместил нас вместе с прочими матросами.
— Мне плохо приходится без офицерского пайка, — продолжал мичман, — они кормят меня одним черным хлебом и дают только по три су в день. Если бы на мне был мой новый мундир, они не стали бы оспаривать моего офицерского достоинства, но негодяи, отнявшие у меня приз, украли также всю мою одежду, и мне ничего не осталось, кроме этой старой куртки.
— Ну, — ответил О'Брайен, — в другой раз вы будете больше ценить опрятную одежду. Вы, мичманы катеров и канонерских судов, так нечистоплотны, что офицеры фрегатов с трудом видят в вас офицеров и еще меньше джентльменов. Ваша наружность так отвратительна, что, когда мы встречаемся с вами на верфи, то стараемся обойти вас как можно дальше; как же ожидать, чтобы иностранцы поверили, что вы офицеры или джентльмены? По совести я вполне оправдываю французов, потому что даже мы, англичане, не имеем никаких доказательств того, чтобы вы были офицером, кроме ваших собственных слов.
— Как больно, — заметил молодец, — подвергаться таким нападкам от своего собрата офицера! Побудьте здесь немного, и мундир ваш будет так же грязен, как и мой.
— Правда, мой милый, — отвечал О'Брайен, — но мне останется в утешение мысль, что хоть я и не джентльменом выйду из тюрьмы, но, по крайней мере, вошел в нее джентльменом. Покойной ночи, приятного сна!
Слова О'Брайена отзывались досадой; однако ж он всегда был замечательно чисто и хорошо одет, как замечательно хорошо сложен и красив собой.
К счастью, нам недолго пришлось оставаться в этой отвратительной яме. После бедственной ночи, которую мы продремали, сидя на узлах и опершись спинами о сырую стену, нас разбудил на рассвете шум отодвигаемых задвижек. Затем нам было велено выйти на тюремный двор. Отряд солдат с заряженными ружьями выгнал пленных, как стадо овец, на двор, где нас расставили попарно. Конвоем командовал тот же самый офицер, который приказал нас отвести в тюрьму. О'Брайен вышел из рядов и, обращаясь к солдатам, объявил, что мы офицеры и что с нами не имеют права поступать, как с простыми матросами. Французский офицер ответил, что он знает это лучше нашего и что мы просим непринадлежащие нам мундиры. Это рассердило О'Брайена до крайности; он назвал офицера лжецом и потребовал удовлетворения, утверждая, что его соотечественник, полковник О'Брайен, в городе Сете принял его два месяца тому назад на честное слово в собственный свой дом, что достаточно доказывает его офицерский чин.
Это привело офицера в такую ярость, что он бросился на О'Брайена, втолкнул его в ряды и, выхватив пистолет, грозил прострелить ему голову.
— Я глубоко запрячу в карман эту обиду, — произнес О'Брайен, возвратясь в ряды и бросая взгляд на офицера, — выну ее на свет впоследствии при более благоприятных обстоятельствах.
Мы выступили в путь, идя попарно, с двумя барабанщиками впереди и с толпой народа сзади, сбежавшегося поглазеть на нашу процессию. Под бой барабанов мы скоро вышли из города. Офицер, командовавший конвоем, ехал верхом с обнаженной шпагой, галопируя взад и вперед вдоль наших рядов на маленькой лошадке, горячась, ругаясь и раздавая удары саблей плашмя пленникам, не соблюдавшим своего места в колонне. У городских ворот к нам присоединился другой отряд пленных; офицер скомандовал остановиться и объявил с помощью переводчика, что всякий, кто попытается бежать, будет немедленно расстрелян. Выслушав это, мы отправились к месту назначения.
В течение первого дня нашего путешествия ничего замечательного не произошло, исключая разве что любопытный разговор между О'Брайеном и одним из французских солдат о сравнительной храбрости обоих народов.
В числе прочих доказательств О'Брайен привел французу то, что соотечественники его не могут устоять против английских штыков не из-за недостатка храбрости, а потому, что слишком корректны. В этот день на стоянке мы пообедали одним черным хлебом, который запивали кислым вином. О'Брайен упросил одного солдата купить нам чего-нибудь поделикатеснее, но офицер, узнав об этом, рассердился и услал солдата в арьергард.
ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ
О'Брайен выходит на дуэль с французским офицером и доказывает, что в искусстве фехтовать побеждает неумение. — Мы прибываем в новое очень надежное место.
Ночью мы прибыли в какой-то маленький городок, названия которого не помню. Нас заперли в одну старую церковь; ночь мы провели очень плохо; нам не дали даже соломы, на которой мы могли бы уснуть. Потолок местами обвалился, и месяц довольно ярко освещал нас. Это давало хоть какое-то удобство, потому что положение семидесяти пяти человек, запертых в темноте, было бы очень тягостным. Мы нигде не находили места, чтобы лечь; грязь, какая обычна вообще во всех развалившихся зданиях во Франции, издавала ужасающее зловоние. О'Брайен был задумчив и едва отвечал на вопросы, которые я предлагал ему; ясно было, что он думал об оскорблении, нанесенном ему французским офицером. На рассвете дверь была отперта, и французские солдаты вывели нас на одну из площадей города, где мы встретили квартировавшие тут войска, которые вышли под начальством своих офицеров принять нас из рук отряда, конвоировавшего нас из Тулона. Мы были этому очень рады, так как знали, что, поступая под надзор другого отряда, освобождались от грубого офицера, командовавшего до сих пор пленными. Но мы избавились от него иначе. Среди офицеров, обходивших наши ряды, я заметил одного капитана, с которым очень коротко познакомился в городе Сете, у полковника О'Брайена. Я тотчас же назвал его по имени — он оглянулся, увидел О'Брайена и меня, подошел к нам, пожал нам руки и изъявил удивление, что находит нас в таком состоянии. О'Брайен рассказал ему, как с нами обращались, что привело в негодование всех окруживших нас офицеров. Майор, командовавший гарнизоном города, обратился к офицеру, сопровождавшему нас из Тулона (он состоял в чине поручика) и потребовал у него отчета. Тот начал отпираться, уверяя, что обхождение его с нами не было дурно, и прибавил, будто по полученным им сведениям считал нас присвоившими офицерские мундиры, на которые мы не имели ни малейшего права. В ответ на это О'Брайен назвал его лжецом и объявил, что получил от него удар саблей, чего тот не осмелился бы нанести, если бы он не был пленником. Он добавил, что ничего более не требует, кроме удовлетворения за нанесенную обиду. Майор и офицеры отошли в сторону для совещания и через несколько минут решили, что поручик обязан дать ему требуемое удовлетворение. Офицер отвечал, что он готов, но тем не менее заметно было, что готовность его не слишком-то охотная. Пленные поручены были надзору солдат под командой младшего офицера, между тем как прочие, сопровождая О'Брайена, меня и офицера, отправились за город. Дорогой я спросил О'Брайена, каким оружием он намерен драться.— Я согласен, — ответил он, — сразиться на коротеньких шпагах.
— Да разве ты умеешь фехтовать? — спросил я.
— Нисколько, Питер; но это-то и послужит в мою пользу.
— Как так? — возразил я.
— Вот так, Питер. Если один из противников хорошо фехтует, а второй плохо, то первый, несомненно, убьет последнего; но если один вовсе ничего не смыслит в фехтовании, в таком случае, Питер, дело принимает совсем другой оборот, потому что хороший фехтовальщик приходит в такое же смущение от твоего невежества, как ты от его искусства, и между вами появляется больше равновесия. Я вбил себе в голову, Питер, что убью этого молодца, и не будь я О'Брайен, если не сделаю этого.
— Надеюсь, но, пожалуйста, не будь так уверен.
— Чувство-то уверенности и обеспечит успех. Клянусь кровью О'Брайенов! Не ударил ли он меня саблей — меня, как какого-нибудь паяца в пантомиме!
Между тем мы пришли к назначенному месту. Французский офицер снял с себя все, кроме рубашки и панталон; О'Брайен последовал его примеру, скинув даже сапоги, и, оставшись в одних носках, стал на траву.
Шпаги были смерены и поданы противникам, которые тотчас же принялись за дело. Признаюсь, страх перехватил мое дыхание, мысль о потере О'Брайена поражала меня горестью и ужасом. Тут только почувствовал я всю цену его дружбы. Я готов был встать на его место и лучше умереть, чем видеть его раненым.
Сначала О'Брайен, в подражание офицеру, принял правильную оборонительную позицию, но ненадолго. Неожиданным прыжком ринулся он на своего противника и, нанося с удивительной быстротой удары острием шпаги, заставил его только парировать удары в ожидании удобного случая для наступательного действия. Наконец, О'Брайен, чувствуя, что долго не продержится, схватил левой рукой шпагу лейтенанта почти около эфеса, направил ее себе под руку и, бросившись вперед, пронзил его насквозь. Все это произошло менее чем в одну минуту; поручик умер спустя полчаса.
Французские офицеры, в самом начале заметившие неопытность О'Брайена в фехтовании, были очень удивлены результатом дуэли. О'Брайен, сорвав клок травы, отер им шпагу, подал ее офицеру, которому она принадлежала, и, поблагодарив майора с прочими офицерами за их беспристрастие, отправился на площадь, где снова присоединился к пленным.
Вскоре к нам вышел и майор и спросил, не хотим ли мы быть отпущены под честное слово, так как, в гаком случае, мы опять можем путешествовать без всяких неприятностей. Мы согласились и поблагодарили его за участие и снисходительность к нам. Я не мог не заметить, что французы были несколько огорчены успехом О'Брайена, хотя деликатность не позволяла им обнаружить этого чувства. Когда мы вышли из города, О'Брайен сказал мне, что если бы не благородное обхождение с нами офицеров, он ни за что бы не согласился быть отпущенным под честное слово, потому что убежден в возможности нашего побега.
Я почти забыл сказать, что, когда мы воротились с дуэли, катерный мичман, подойдя к О'Брайену, просил его засвидетельствовать коменданту, что он также офицер. Но О'Брайен ответил, что этому нет никаких доказательств, кроме его слов.
— Если вы офицер, — сказал он, — вы должны доказать это сами, тем более что все в вашей наружности решительно опровергает ваше заявление.
— Больно, — возразил мичман, — лишиться чина из-за того только, что куртка моя немного запачкана дегтем.
— Друг мой, — ответил О'Брайен, — не потому, что ваша куртка выпачкана дегтем, а потому что весь ваш, как говорят французы, ансамбль слишком неприличен для офицера. Посмотрите на ваше лицо в первой же луже, и вы увидите: оно загрязнит воду, в которой отразится; посмотрите на ваши плечи, поднявшиеся выше шеи; на спину, похожую на канатный узел; а ваши панталоны, сэр… вы уж слишком далеко засунули в них ноги и выставляете напоказ изношенные чулки. Короче, посмотрите на всего себя и скажите; если вы действительно офицер, не должен ли я, из одного уважения к нашей службе, противоречить этому? Это против моей совести, друг мой. Впрочем, вам легко будет доказать ваш чин, когда мы прибудем в лагерь; подождите, пока капитаны сделают то, чего не сделал бы я, то есть уверят французов, что вы офицер.
— Но каково мне, — возразил мичман, — питаться одним черным хлебом, и деликатно ли с вашей стороны так обходиться со мной?
— Очень деликатно. В общей тюрьме вам будет очень хорошо, а потому постарайтесь утешиться и молчите, или я побожусь, что вы испанец
Мне казалось, что О'Брайен слишком жестоко обошелся с несчастным земляком, и я протестовал против этого наедине с ним.
— Питер, — отвечал он, — это катерный мичман; он нечто вроде офицера, но ни по рождению, ни по воспитанию нисколько не джентльмен, и обязан ли я ручаться за первого встречного плута? Клянусь, я покраснел бы даже посреди самых пустынных болот Ирландии, если бы меня в его обществе увидела хотя бы какая-нибудь старая ворона.
Теперь мы опять были отпущены под честное слово, и командиры отрядов, сопровождавшие пленных из одного города в другой, относились к нам учтиво и внимательно. Через несколько дней мы прибыли в Монпелье, где остановились на некоторое время в ожидании приказаний от губернатора касательно лагеря пленных, в который нас должны были препроводить. В этом прекрасном городе нам предоставили полную свободу, ограниченную только данным нами словом; за нами даже не следил жандарм. Мы жили в гостинице, гуляли, где хотели, и каждый вечер проводили в театре. В эти дни мы написали письмо в город Сет полковнику О'Брайену, в котором благодарили его за радушие и пересказали наши приключения со дня разлуки с ним. Я написал также Селесте и вложил это письмо незапечатанным в письмо полковнику О'Брайену. Я рассказал ей историю дуэли О'Брайена и все, что, по моему мнению, могло интересовать ее; описывал, как грустно мне было расставаться с нею, уверял, что никогда ее не забуду, и выражал надежду встретиться с ней когда-нибудь в Англии, так как она француженка только наполовину. Письма полковника были очень ласковы, в особенности адресованное ко мне: он называл меня своим милым сыном, изъявлял надежду, что я скоро увижусь со своими друзьями и сделаюсь впоследствии украшением своей родины. В письме к О'Брайену он просил его не подвергать меня ненужным опасностям, помнить, что лета и силы наши неодинаковы и что я не в состоянии устоять против бедствий, с которыми может совладать он. Я не сомневался, что эти предостережения отнеслись к намерению О'Брайена бежать из тюрьмы, которое он не скрывал от полковника. Ответ Селесты был написан по-английски; но ей, вероятно, помогал отец, иначе он не удался бы так хорошо. Письмо живо напомнило мне Селесту, оно было таким же ласковым и милым. Она тоже желала мне скорого возвращения к друзьям, которые, говорила она, вероятно, так меня любят, что ей уже никак нельзя питать надежду снова увидеться со мной — обстоятельство, в котором ее утешает одна уверенность, что среди них я буду счастлив. Я забыл сказать, что полковник О'Брайен между прочим писал в своем письме, что он ожидает с часу на час приказания покинуть город Сет и принять начальство над каким-нибудь гарнизоном внутри страны или присоединиться к армии; но к какой — это ему неизвестно. Теперь, говорил он далее, он уже укладывается и боится, что наша переписка должна будет прекратиться, так как он не может еще назначить место, в которое мы могли бы адресовать свои письма. Я не мог не видеть в этом деликатного намека на то, что при нынешних наших обстоятельствах нам не следует переписываться; но в то же время, зная, что он никогда не прибегнет к обману, я был уверен, что он действительно готовится оставить
Сет.
Здесь я должен сообщить читателю одно обстоятельство, о котором забыл сказать в свое время. Когда капитан Савидж прислал нам с парламентерским ботом платье и деньги, то я решил воспользоваться этим случаем, чтобы уведомить фрегат о прекрасном поведении О'Брайена. Я знал, что сам он никогда не станет говорить об этом, и потому будучи не в состоянии, по причине болезни, писать об этом сам, я попросил полковника О'Брайена с моих слов изложить все дело. Я упомянул о том, как О'Брайен заколотил последнюю пушку, и добавил, что именно это вместе с попыткой спасги меня было причиной его плена. Когда полковник кончил письмо, я попросил его послать за майором, который со своими солдатами первым вошел на батарею, и перевести ему это на французский язык. Полковник исполнил это в моем присутствии; со своей стороны майор должен был также засвидетельствовать справедливость этого.
— Согласен он удостоверить это своею подписью, полковник? Этим он окажет большую услугу О'Брайену.
Майор тотчас же согласился. Полковник О'Брайен закончил мое письмо краткой припиской от себя, в которой свидетельствовал свое почтение капитану Савиджу и уверял, что с его славными молодыми офицерами будут обходиться со всем вниманием и снисходительностью, какие только могут быть дозволены правилами войны. О'Брайен ничего не знал об этом письме, потому что полковник, по моей просьбе, не говорил о нем ни слова.
Спустя десять дней мы получили приказ выступить в поход Матросов, в том числе и несчастного мичмана катера «Снаппер», отправили в Верден; О'Брайен, я и восемь капитанов купеческих кораблей, присоединившихся к нам в Монпелье, были посланы в Живе, укрепленный город Арденнского департамента. Как раз в это время пришло распоряжение правительства обращаться с пленными как можно строже и не отпускать их на честное слово; причиной тому была, как мы узнали, дуэль французского офицера с О'Брайеном, дошедшая до сведения правительства, вызвавшая его недовольство. Действительно, я сомневаюсь, чтоб это было дозволено у нас; но понятие о чести у французских офицеров словно взято из рыцарских романов, в самом деле, как неприятеля, я всегда считал их достойными соперниками англичан. В этом качестве они вызывают больше уважения и расположения с нашей стороны, чем когда мы встречаемся с ними друзьями и знакомимся с другими сюронами характера, вредящими их репутации.
Не стану останавливаться на описании трехнедельного марша, в продолжение которого мы попеременно испытывали то хорошее, то дурное обращение, смотря по расположению тех, под надзором кого мы находились; замечу только, что дворяне по происхождению, все до одного, обходились с нами учтиво, тогда как люди, возвысившиеся из ничтожества во времена революции, поступали с нами грубо, иногда даже жестоко. Когда мы пришли наконец в Живе, в назначенную для нас тюрьму, прошло уже четыре месяца со времени нашего пленения.