Страница:
— А, — заметил я, — я читал что-то подобное у барона Мюнхгаузена.
— Мистер Симпл, — сказал капитан, поворачиваясь на локте и строго глядя мне в лицо, — что вы хотите этим сказать?
— Ничего, сэр, я говорю только, что уже читал подобную историю.
— Легко может быть: искусство выдумки — в соответствии с действительностью. Многие из кротовой кучки готовы сделать гору. В наше время действительность и выдумка так перемешаны, что даже истина подвергается сомнению.
— Правда ваша, сэр, — отвечал я.
И так как он замолчал на минуту, я взял Библию, сел около его постели и сделал вид, будто читаю про себя.
— Что вы читаете, Питер? — спросил он.
— Главу из Библии, сэр, — отвечал я. — Хотите я стану читать вслух?
— Конечно, я очень люблю Библию: это книга истины. Прочтите мне, Питер, об Иакове — о том, как он за похлебку купил у Исава благословение отца.
Мне показалось странным, что он выбрал это место. Когда я закончил, он попросил прочесть еще что-нибудь; я открыл книгу и начал читать главу, в которой описывается внезапная смерть Анании.
— Это добрый урок молодым людям, Питер, — серьезно заметил он по окончании чтения. — Из него можете видеть, что никогда не должно уклоняться от истины. Примите себе за правило, Питер, говорить всегда правду и посрамлять тем дьявола.
Эти слова заставили меня отложить книгу: я видел ясно, что он не замечает своего порока, а как можно ожидать раскаяния от того, кто не осознает своей вины? Силы его истощались с каждым днем. Наконец он так ослаб, что едва мог приподняться с постели. Однажды после обеда он сказал мне:
— Питер, я хочу написать завещание; не потому, что я умираю, но обязанность каждого человека, чтобы дом был приведен в порядок; это займет меня. Достаньте перо и бумагу и сядьте рядом.
Я исполнил его желание.
— Пишите, Питер: Я, Энтони Джордж Уильям Чарльз, Хаскиссон Кирни (Энтони — это мое имя по отцу, милый Питер; Джорджем меня окрестили в честь нынешнего регента, а Уильямом и Чарльзом в честь мистеров Питта и Фокса, моих крестных отцов; Хаскиссон — имя моего дяди, которого я наследник: ему теперь восемьдесят три года, так мне недолго дожидаться наследства) — написали вы?
— Написал, сэр.
— … будучи в здравом рассудке, изъявляю свою волю и завещание, уничтожая тем самым все прежние подобные акты.
— Написал, сэр.
— Завещаю нежно любимой моей супруге Августе Шарлотте Кирни (она названа в честь королевы и принцессы Августы, восприемницы ее при крещении) всю мою хозяйственную утварь, книги, картины, серебро и дома в полное ее пользование с правом по смерти распорядиться ими по желанию. Написано?
— Да, сэр.
— Также завещаю ей пользоваться пожизненно тремя процентами с капитала, переданного для сохранности моему агенту; по смерти же разделить поровну между детьми, Уильямом Магометом Потемкиным Кирни и Каролиной Анастасией Кирни. Написали?
— Да, сэр.
— Хорошо. Теперь о недвижимом имуществе. Поместье в Кенте (как бишь оно называется? — дайте припомнить), Уиллкотт-Абби, три фермы в Вейл-оф-Олсбери и земли в графстве Норфолкском завещаю упомянутым моим детям; доходы же с этих земель, за вычетом необходимых расходов на их воспитание, откладывать и хранить для их личного пользования… Написано?
— Нет еще, сэр… для их личного пользования… написано теперь.
— Во владение же ввести их по достижении ими совершеннолетия, то есть когда сыну моему минет двадцать первый год, а дочери — когда она выйдет замуж с согласия исполнителей моей воли; в таком случае это имущество, по предварительной оценке, разделить между ними поровну. Вы видите, Питер, я не делаю никакого различия между девочками и мальчиками, — добрый отец любит равно своих детей. Дай мне теперь немножко отдохнуть.
Я удивился. Всем известно, что капитан Кирни, кроме жалованья, не имел ничего и оставался так долго в Вест-Индии из одной надежды на призы. Это было смешно; но я не мог смеяться: было что-то печальное в этой своего рода болезни.
— Продолжим, Питер, — сказал капитан Кирни спустя несколько минут. — Мне надо сделать еще несколько распоряжений. Во-первых, слугам моим по пятидесяти фунтов каждому и по два траурных платья; моему племяннику Томасу Кирни-оф-Кирни-Холли, в Йоркшире, я завещаю саблю, подаренную мне султаном. Я ему обещал ее, и хотя потом мы поссорились и не говорили друг с другом несколько лет, но я все-таки хочу исполнить свое обещание. Блюдо, подаренное мне купцами и подписчиками Ллойда, оставляю достойному другу, герцогу Ньюкаслу. Написали?
— Написал, сэр.
— Хорошо. Табакерку, подаренную мне князем Потемкиным, — адмиралу сэру Исааку Коффину; освобождаю также его имение, находящееся на Маддаленских островах, бывшее у меня в залоге. Далее, завещаю ему мешок нюхательного табаку, подаренный мне алжирским беем; так как табакерка достанется ему, то, кстати, пусть достанется ему и табак. Написано?
— Да, сэр.
— Теперь, Питер, нужно вам что-нибудь оставить.
— О, не беспокойтесь обо мне, сэр.
— Как же мне забыть моего двоюродного брата! Позвольте — вам я оставлю свою боевую шпагу. Очень хорошая шпага, могу вас уверить. Я однажды дрался на дуэли в Палермо и проколол одного сицилийского князя насквозь: она так крепко застряла в его теле, что мы вынуждены были послать за двумя почтовыми лошадьми, чтобы вытащить ее. Запишите ее в завещании моему двоюродному брату, Питеру Симплу. Теперь, кажется, все: осталось назначить только исполнителей завещания. Так я прошу быть исполнителями друзей — графа Лондондерри, маркиза Чандос и мистера Джона Леббока, банкира, и оставляю каждому из них в вознаграждение за этот труд и в знак уважения по тысяче фунтов стерлингов. Хорошо. Теперь, так как я оставляю столько недвижимого имущества, то необходимы три свидетеля. Позовите еще двух, и я подпишу в вашем присутствии.
Это приказание было исполнено; и странное завещание законным образом засвидетельствовано. Едва ли нужно говорить, что все вещи, которые он будто получил в подарок, были им в разное время куплены; но такова была сила одолевшей его страсти, что он не мог отказаться от лжи даже в последние минуты своей жизни. Мистер Филлот и О'Брайен очень часто навещали его, а иногда и прочие офицеры; он был всегда весел и шутлив, казалось, даже совершенно равнодушен к своему положению, хотя вполне сознавал его. Истории его сделались еще чудеснее, тем более что никто не подвергал сомнению их правдоподобность.
Спустя неделю после того, как я поселился в госпитале, капитан Кирни стал, видимо, приближаться к смерти; доктор, пощупав однажды его пульс, выразил мнение, что он не проживет и дня. Это было в пятницу; капитан действительно так ослабел, что едва мог выговаривать слова; ноги его похолодели, глаза помутились и закатились. Доктор пробыл с час, еще раз пощупал пульс, покачал головой и шепнул мне на ухо: «Он уже умер». Но лишь только доктор вышел из комнаты, капитан Кирни открыл глаза и подозвал меня к себе.
— Доктор — страшный дурак, Питер; он воображает, что я уже испустил дух, но я свое дело знаю лучше его: что умираю, это правда, но проживу еще до будущего четверга.
Странно, с этой минуты он ожил, и хотя уже донесено было, что он умер, и адмирал даже подготовил патент его преемнику, но на следующее утро, к общему удивлению, капитан Кирни все еще был жив. Он оставался между жизнью и смертью до следующего четверга, именно до того дня, в который он сам назначил себе умереть. И действительно к утру этого дня он заметно ослаб. К полудню дыхание его сделалось тяжелым и прерывистым — ясно было, что он умирал. В горле началось предсмертное хрипение, и я, стоя у постели, ежеминутно ожидал, что он вот-вот испустит последнее дыхание. Но вдруг он снова открыл глаза и, с усилием сделав мне знак наклониться, сдавленным голосом и с величайшим трудом произнес:
— Питер, я умираю, но не думай, доказательством приближающейся смерти не служит хрипение; я знал одного человека, который с хрипением в горле прожил шесть недель…
Произнеся это, он опрокинулся па спину и умер, сказав при этом, может быть, величайшую ложь в своей жизни.
Так умер этот странный человек, во многих других отношениях внушавший уважение: он был добрый человек и хороший офицер. Но из-за своего темперамента, по привычке или по природе он не мог говорить правды. Я говорю по природе, потому что видел в иных привычку красть, столь же сильную и неискоренимую. Именно такая странность водилась за одним молодым мичманом хорошей фамилии. Денег у него всегда хватало для удовлетворения всех потребностей; человек он был щедрый и самый чистосердечный, какого я еще и не видывал; кошелек свой и все, что имел, он готов был предложить каждому из своих товарищей. Но в то же время он крал все, что попадалось под руку. Я замечал, как он иногда часами дожидался удобной минуты, чтоб украсть что-нибудь ненужное и бесполезное, например, башмак, и то слишком малый для его ноги. Украденное он возвращал на другой день, но удержаться от кражи ему было невозможно. Это было всем известно, так что, если что пропадало, мы прежде всего шли обыскивать его сундук и обыкновенно находили там искомую вещь. Казалось, он даже не стыдился этого. Но в других отношениях он не был лишен чувства чести; странно также то, что он никогда не старался прикрывать своих проделок ложью. После тщетных усилий избавить его от этого порока его отставили от службы, как неисправимого.
Капитана Кирни похоронили на кладбище с обычными воинскими почестями. В его конторке мы нашли собственноручное его распоряжение относительно погребения и надгробной надписи. В последней он показал, что будто бы ему тридцать один год. Если бы это было так, то, судя по времени его службы, капитан Кирни вступил во флот за четыре месяца до своего рождения. Несчастлив он был и в том, что начал свою надгробную надпись словами: «Здесь лежит капитан Кирни и т. д.», потому что не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как был поставлен памятник, а уж кто-то, знавший его характер, в слове «лежит» стер букву «е» и переменил букву «и» на «е», так что вышло: «Здесь лжет капитан Кирни» — что было совершенно справедливо.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Но, к счастью, это оказалось не столь уж важным: адмирал получил из Англии приказ поместить капитана Хортона на первую вакансию, что он, конечно, и должен был сделать; но не желая иметь в деле офицера, не пользующегося своей властью, он решил послать его в Англию с депешами и удержать другой фрегат, которому было приказано плыть домой, но который мы заменили. Весть, что мы тотчас же отправляемся в Англию, была принята с чувством радости, смешанным с сожалением. Что до меня, я был рад безусловно. Я теперь уже почти прослужил срок мичмана, оставалось только каких-нибудь пять месяцев, и надеялся, что скорее получу патент лейтенанта в Англии, чем на борту корабля. Кроме того мне хотелось скорее быть дома, по причинам уже известным читателю. Через неделю мы отправились с несколькими другими кораблями, получив приказание конвоировать партию купеческих кораблей, шедшую из Квебека и поджидавшую нас у острова Сент-Джона.
Спустя несколько дней мы соединились с ней и отправились в Англию при попутном ветре. Однако погода скоро испортилась. Наш капитан редко выходил из каюты; он постоянно лежал на койке, растянувшись и читая какую-нибудь книгу, или дремля, смотря по расположению.
Помню один случай, доказывающий апатичность его характера и то, как неспособен он был командовать хорошим фрегатом. Мы плыли уже три дня, когда погода стала портиться. О'Брайен, находившийся в средней вахте, сошел в каюту рапортовать, что ветер усиливается.
— Очень хорошо, — ответил капитан, — скажите мне когда он будет дуть сильнее.
Через час шквал усилился, и О'Брайен снова сошел вниз.
— Дует еще сильнее, капитан Хортон.
— Очень хорошо, — отвечал капитан Хортон, поворачиваясь на другой бок, — позовите меня, когда он будет дуть еще сильнее.
Около шести часов ветер достиг ужасающей силы и яростно завывал. Снова явился О'Брайен.
— Ветер дует страшно, капитан Хортон.
— Хорошо, хорошо! Если погода сделается хуже…
— Она не может быть хуже, — прервал О’Брайен, — буря ревет страшно.
— В самом деле? Ну, коли так, — продолжал капитан Хортон, — дайте мне знать, когда она начнет утихать.
В утреннюю вахту мистер Филлот сошел в каюту и донес капитану, что некоторые суда каравана потерялись из виду, отстав от нас.
— Не плыть ли назад, капитан Хортон?
— О, нет, — отвечал он, — это не так-то легко. Скажете мне, когда затеряется еще один.
Через час старший лейтенант донес, что теперь уже очень немногие остались на виду.
— Хорошо, мистер Филлот, — сказал капитан, поворачиваясь на другой бок, чтоб заснуть, — дайте знать, если еще один потеряется.
Прошло еще некоторое время, и старший лейтенант донес, что уже ни одного не видно.
— Очень хорошо! Так позовите меня, когда они снова покажутся.
На это нельзя было надеяться, так как мы делали двенадцать узлов и уносились от них с необыкновенной скоростью; таким образом, капитана уже больше не беспокоили, и он оставался в каюте, пока сам не соблаговолил выйти позавтракать. Действительно, мы уже больше не видали ни одного из наших конвойных кораблей и, подгоняемые шквалом, через пятнадцать дней бросили якорь в Плимуте. Вышел приказ, чтоб тотчас выдать жалованье экипажу и снова отправиться по назначению. Я получил письма от отца, в которых он поздравлял меня с тем, что имя мое упомянуто в депешах капитана Кирни, и звал домой как можно скорее. Адмирал позволил записать мое имя в книгу сторожевого корабля, назначенного для охраны берегов Англии, чтобы время моей службы не было прервано, и дал мне отпуск на два месяца. Я простился с товарищами, пожал руку О'Брайена, который собирался съездить в Ирландию до того, как найдет себе другой корабль; в Плимуте сел в дилижанс, с жалованьем в кармане, и через три дня очутился в объятиях горячо любимой матушки, и радостно — встретился с отцом и прочими членами семьи. Расскажу немножко о моем семействе: нужно познакомить читателя с тем, что случилось во время моего отсутствия. Старшая сестра Люси вышла замуж за армейского офицера, капитана Филдинга. Полк его был отправлен в Индию, она последовала за ним; незадолго до моего возвращения было получено письмо, извещавшее о ее благополучном прибытии на Цейлон. Вторая сестра, Мэри, с детства имевшая очень слабое здоровье, также получила предложение. Она была очень хороша, красоте ее все удивлялись. Жених ее — баронет знатной фамилии; но, к несчастью, она простудилась на балу и с тех пор заметно чахла. За два месяца до моего приезда она умерла, и все семейство было в глубоком трауре. Третья сестра, Эллен, еще не замужем, была тоже хорошенькой и уже достигла семнадцати лет. Смерть Мэри и отъезд Люси сказались на здоровье моей матушки. Что касается отца, он забыл даже об утрате дочери, получив неприятное известие о том, что жена моего дяди разрешилась сыном, — обстоятельство, лишавшее его титулов и поместьев моего дедушки, на которое он так надеялся. Дом наш был местом постоянной скорби. Печаль матушки я уважал и старался утешить; но печаль отца была такой мирской и так не приличествовала его духовному сану, что, признаюсь, она возбуждала во мне больше досады, чем участия. Он стал пасмурным, грустным, крутым в обращении с окружающими и не оказывал матушке всего внимания, которого требовало состояние ее души и здоровья. Он редко проводил с ней время днем, а вечером она рано ложилась спать, и, таким образом, они мало виделись. Сестра моя служила ей большим утешением, и, надеюсь, я тоже; мать часто говорила это, целуя меня и орошая лицо мое слезами. При этом я не мог удержаться от мысли, что слезы эти удваивали холодность и равнодушие отца, чтоб не сказать нелюбезность, с какой он обходился с ней. Что касается сестры, она была вполне достойна любви. Видя ее внимание к матушке и полное самозабвение ради нее, я часто думал, каким сокровищем она будет для человека, который приобретет ее любовь.
Таково было положение моего семейства, когда я возвратился.
Однажды вечером, спустя почти неделю по приезде домой, я объявил отцу, что имею теперь право на повышение.
— Я не могу ничего сделать для тебя, Питер; у меня нет покровителей, — сказал он сухо.
— Тут многого не нужно, сэр, — отвечал я, — я отслужу срок к двадцатому числу следующего месяца, и если выдержу экзамен, к чему чувствую себя способным, то, так как имя мое было упомянуто в депешах, мне не трудно будет получить должность лейтенанта по просьбе дедушки.
— Конечно, дедушка твой может это устроить, я не сомневаюсь; но только, думаю, у тебя здесь мало надежды. У брата моего есть сын, и теперь мы отвергнуты. Ты не знаешь, Питер, как самолюбивы люди и как мало они расположены беспокоиться о своих родственниках. Твой дедушка ни разу не приглашал меня к себе, с тех пор как получил известие о приращении семейства брата. Правда, я и сам к нему не приезжал, зная, что это ни к чему не приведет.
— Я должен иначе думать о лорде Привиледже, батюшка, пока он не подтвердит поведением своим вашего мнения. Я согласен с тем, что не могу быть для него предметом большого участия. Но он был всегда со мною очень ласков и, кажется, любил меня.
— Хорошо, лелей свою надежду, но сам увидишь скоро, что такое свет. Я уверен, что не ошибаюсь, и не знаю, что будет с вами, дети, когда я умру: после меня останется вам мало или почти ничего. Все мои планы разрушены благодаря этому…
И отец ударил кулаком по столу, что явно не достойно его сана.
Я с прискорбием вынужден говорить это о моем отце, потому что не могу скрывать истины. Однако его поведение в некоторой степени можно объяснить. Он не чувствовал никакой наклонности к духовному званию. В молодые годы желал поступить на военную службу, приходившуюся ему более по нраву; но так как уже в течение нескольких столетий у аристократии существовал обычай оставлять имения только старшим сыновьям, предоставляя младшим жить за счет государства, то отцу моему не позволили осуществить своей мечты. Старший брат уже избрал себе военное поприще, а потому решили, что мой отец вступит в духовенство; может быть, по этой причине в этом сословии столько людей, не способных исполнять обязанности своего звания. Закон майоратства несет в себе много дурных последствий и несправедливости, но без него пала бы аристократия
Я оставался дома весь срок отпуска и потом отправился в Плимут держать экзамен. Экзамен адмирал назначил на пятницу, и так как я прибыл в среду, то проводил время, гуляя по верфи и стараясь пополнить знания о своем ремесле. В четверг на пристани я встретил отряд солдат, который усаживался в боты военного корабля; узнал, что они отправляются в Индию. Я поглазел на эту сцену и, когда они отчалили, подошел к верфи с целью узнать о тяжести якорей кораблей различных видов.
Через несколько минут мое внимание было привлечено спором между солдатом, который, по-видимому, отстал от своего отряда, чтоб бежать в верфь за вином, и его женой. Он был очень пьян; жена его, молодая женщина с ребенком на руках, следовала за ним, стараясь всячески успокоить.
— Полно, Патрик, душенька, — говорила она, цепляясь за него, — довольно и того, что ты оставил своих и навлечешь на себя наказание, воротись на корабль. Успокойся, пожалуйста; офицер подумает, авось ты отстал нечаянно, и не тронет тебя, а я попрошу мистера О'Рурка, он добрый человек.
— Убирайся ты, тварь; тебе хочется говорить с мистером О'Рурком, чтоб он тебя за подбородок потрепал. Убирайся, Мэри, я сам найду дорогу к кораблю. Пущусь вплавь и даже с ранцем и мушкетом доплыву.
Молодая женщина ухватилась за него, но он вырвался, побежал к берегу и бросился в воду. Жена бросилась за ним к мосткам, увидев, что он погрузился в воду, взвизгнула и с отчаянием подняла руки кверху. Ребенок упал, ударился о край мостков, перевернулся и, прежде чем я успел схватить его, упал в море.
— Ребенок! Ребенок! — снова взвизгнула несчастная и повалилась к моим ногам в жестоких судорогах.
Я взглянул на воду. Ребенок уже исчез, но солдат все еще боролся с волнами. Он то погружался, то снова выплывал; на помощь к нему плыл бот, но он уже совершенно выбился из сил, раскинул руки, как бы в отчаянии, и уже готов был исчезнуть в волнах. Я кинулся с верфи в море, поплыл на помощь и схватил его в тот момент, когда он погружался в последний раз. Я не пробыл в воде и четверти минуты, как подоспел бот и вытащил нас. Солдат лишился сил и речи; я, разумеется, был только мокр. Бот по моей просьбе отправился к пристани, и нас обоих высадили на берег. Патронная сумка и мундир солдата показывали, что он был причислен к полку, только что посаженному на корабль, и я посоветовал перевезти его туда же, лишь только он немного оправится. Так как вытащивший нас бот принадлежал этому же кораблю и послан был нарочно для того, чтобы посмотреть, не остался ли кто на берегу, то офицер, командовавший им, согласился последовать моему совету. Через несколько минут солдат оправился и уже мог сидеть и говорить; мне хотелось узнать, что сделалось с женщиной, которую я оставил на верфи. Ее привел к нам часовой. Можете представить, как трогательна была сцена между ней и ее мужем. Успокоившись немного, она обернулась в ту сторону, где я стоял в платье, с которого ручьем лилась вода, и разразилась градом патетических благословений, перемешанных с воплями по утонувшему ребенку.
— Скажите ваше имя! — кричала она. — Напишите мне его на бумаге: я буду носить его у сердца, читать и целовать ежедневно, всю жизнь и никогда не перестану молиться за вас и благословлять ваше имя.
— Я вам скажу свое имя…
— Нет, напишите, напишите! Вы не можете мне отказать в этом. Пусть все святые благословят вас, милый молодой человек, за то, что спасли бедную женщину от отчаяния.
Офицер, командовавший ботом, дал карандаш и бумагу; я написал свое имя и отдал лист женщине. Она схватила мою руку, когда я подавал ей бумагу, поцеловала имя, написанное на бумаге, и положила ее за пазуху. Офицер, желавший поскорей отправиться, приказал посадить ее мужа в бот; она последовала за ним, прижимаясь к нему, несмотря на мокроту его одежды, а я вошел в трактир высушить мундир. Я был занят мыслью о том, как страх перед большим злом поглощает всякое воспоминание о меньшем. Довольная тем, что не погиб ее муж, бедная женщина, казалось, забыла о гибели ребенка.
Я привез с собой только одну пару платья: оно было еще совершенно новым, но соленая вода привела мундир в ужасное состояние. Я лег в постель, дожидаясь, пока оно высохнет; но когда надел его снова, то нашел, что оно стало узко и никуда не годилось, тем более что и прежде не было просторным, потому что я рос с необыкновенной скоростью. Руки высовывались из-под рукавов мундира, панталоны почти по колено, пуговицы потускнели — одним словом, совершенно стал не похож на джентльмена и мичмана. Я заказал бы себе другой, но экзамен был назначен на десять часов следующего дня, и, следовательно, он никак не мог быть готов ко времени. Таким образом, пришлось явиться на квартердек линейного корабля, где должен был проходить экзамен, в том виде, как был. Тут было много молодых людей, пришедших с той же целью; все с удивлением смотрели на меня и, гуляя взад и вперед по палубе в новых платьях, подмигивали друг другу с таким видом, из которого я заключил, что они вовсе не расположены знакомиться со мной.
— Мистер Симпл, — сказал капитан, поворачиваясь на локте и строго глядя мне в лицо, — что вы хотите этим сказать?
— Ничего, сэр, я говорю только, что уже читал подобную историю.
— Легко может быть: искусство выдумки — в соответствии с действительностью. Многие из кротовой кучки готовы сделать гору. В наше время действительность и выдумка так перемешаны, что даже истина подвергается сомнению.
— Правда ваша, сэр, — отвечал я.
И так как он замолчал на минуту, я взял Библию, сел около его постели и сделал вид, будто читаю про себя.
— Что вы читаете, Питер? — спросил он.
— Главу из Библии, сэр, — отвечал я. — Хотите я стану читать вслух?
— Конечно, я очень люблю Библию: это книга истины. Прочтите мне, Питер, об Иакове — о том, как он за похлебку купил у Исава благословение отца.
Мне показалось странным, что он выбрал это место. Когда я закончил, он попросил прочесть еще что-нибудь; я открыл книгу и начал читать главу, в которой описывается внезапная смерть Анании.
— Это добрый урок молодым людям, Питер, — серьезно заметил он по окончании чтения. — Из него можете видеть, что никогда не должно уклоняться от истины. Примите себе за правило, Питер, говорить всегда правду и посрамлять тем дьявола.
Эти слова заставили меня отложить книгу: я видел ясно, что он не замечает своего порока, а как можно ожидать раскаяния от того, кто не осознает своей вины? Силы его истощались с каждым днем. Наконец он так ослаб, что едва мог приподняться с постели. Однажды после обеда он сказал мне:
— Питер, я хочу написать завещание; не потому, что я умираю, но обязанность каждого человека, чтобы дом был приведен в порядок; это займет меня. Достаньте перо и бумагу и сядьте рядом.
Я исполнил его желание.
— Пишите, Питер: Я, Энтони Джордж Уильям Чарльз, Хаскиссон Кирни (Энтони — это мое имя по отцу, милый Питер; Джорджем меня окрестили в честь нынешнего регента, а Уильямом и Чарльзом в честь мистеров Питта и Фокса, моих крестных отцов; Хаскиссон — имя моего дяди, которого я наследник: ему теперь восемьдесят три года, так мне недолго дожидаться наследства) — написали вы?
— Написал, сэр.
— … будучи в здравом рассудке, изъявляю свою волю и завещание, уничтожая тем самым все прежние подобные акты.
— Написал, сэр.
— Завещаю нежно любимой моей супруге Августе Шарлотте Кирни (она названа в честь королевы и принцессы Августы, восприемницы ее при крещении) всю мою хозяйственную утварь, книги, картины, серебро и дома в полное ее пользование с правом по смерти распорядиться ими по желанию. Написано?
— Да, сэр.
— Также завещаю ей пользоваться пожизненно тремя процентами с капитала, переданного для сохранности моему агенту; по смерти же разделить поровну между детьми, Уильямом Магометом Потемкиным Кирни и Каролиной Анастасией Кирни. Написали?
— Да, сэр.
— Хорошо. Теперь о недвижимом имуществе. Поместье в Кенте (как бишь оно называется? — дайте припомнить), Уиллкотт-Абби, три фермы в Вейл-оф-Олсбери и земли в графстве Норфолкском завещаю упомянутым моим детям; доходы же с этих земель, за вычетом необходимых расходов на их воспитание, откладывать и хранить для их личного пользования… Написано?
— Нет еще, сэр… для их личного пользования… написано теперь.
— Во владение же ввести их по достижении ими совершеннолетия, то есть когда сыну моему минет двадцать первый год, а дочери — когда она выйдет замуж с согласия исполнителей моей воли; в таком случае это имущество, по предварительной оценке, разделить между ними поровну. Вы видите, Питер, я не делаю никакого различия между девочками и мальчиками, — добрый отец любит равно своих детей. Дай мне теперь немножко отдохнуть.
Я удивился. Всем известно, что капитан Кирни, кроме жалованья, не имел ничего и оставался так долго в Вест-Индии из одной надежды на призы. Это было смешно; но я не мог смеяться: было что-то печальное в этой своего рода болезни.
— Продолжим, Питер, — сказал капитан Кирни спустя несколько минут. — Мне надо сделать еще несколько распоряжений. Во-первых, слугам моим по пятидесяти фунтов каждому и по два траурных платья; моему племяннику Томасу Кирни-оф-Кирни-Холли, в Йоркшире, я завещаю саблю, подаренную мне султаном. Я ему обещал ее, и хотя потом мы поссорились и не говорили друг с другом несколько лет, но я все-таки хочу исполнить свое обещание. Блюдо, подаренное мне купцами и подписчиками Ллойда, оставляю достойному другу, герцогу Ньюкаслу. Написали?
— Написал, сэр.
— Хорошо. Табакерку, подаренную мне князем Потемкиным, — адмиралу сэру Исааку Коффину; освобождаю также его имение, находящееся на Маддаленских островах, бывшее у меня в залоге. Далее, завещаю ему мешок нюхательного табаку, подаренный мне алжирским беем; так как табакерка достанется ему, то, кстати, пусть достанется ему и табак. Написано?
— Да, сэр.
— Теперь, Питер, нужно вам что-нибудь оставить.
— О, не беспокойтесь обо мне, сэр.
— Как же мне забыть моего двоюродного брата! Позвольте — вам я оставлю свою боевую шпагу. Очень хорошая шпага, могу вас уверить. Я однажды дрался на дуэли в Палермо и проколол одного сицилийского князя насквозь: она так крепко застряла в его теле, что мы вынуждены были послать за двумя почтовыми лошадьми, чтобы вытащить ее. Запишите ее в завещании моему двоюродному брату, Питеру Симплу. Теперь, кажется, все: осталось назначить только исполнителей завещания. Так я прошу быть исполнителями друзей — графа Лондондерри, маркиза Чандос и мистера Джона Леббока, банкира, и оставляю каждому из них в вознаграждение за этот труд и в знак уважения по тысяче фунтов стерлингов. Хорошо. Теперь, так как я оставляю столько недвижимого имущества, то необходимы три свидетеля. Позовите еще двух, и я подпишу в вашем присутствии.
Это приказание было исполнено; и странное завещание законным образом засвидетельствовано. Едва ли нужно говорить, что все вещи, которые он будто получил в подарок, были им в разное время куплены; но такова была сила одолевшей его страсти, что он не мог отказаться от лжи даже в последние минуты своей жизни. Мистер Филлот и О'Брайен очень часто навещали его, а иногда и прочие офицеры; он был всегда весел и шутлив, казалось, даже совершенно равнодушен к своему положению, хотя вполне сознавал его. Истории его сделались еще чудеснее, тем более что никто не подвергал сомнению их правдоподобность.
Спустя неделю после того, как я поселился в госпитале, капитан Кирни стал, видимо, приближаться к смерти; доктор, пощупав однажды его пульс, выразил мнение, что он не проживет и дня. Это было в пятницу; капитан действительно так ослабел, что едва мог выговаривать слова; ноги его похолодели, глаза помутились и закатились. Доктор пробыл с час, еще раз пощупал пульс, покачал головой и шепнул мне на ухо: «Он уже умер». Но лишь только доктор вышел из комнаты, капитан Кирни открыл глаза и подозвал меня к себе.
— Доктор — страшный дурак, Питер; он воображает, что я уже испустил дух, но я свое дело знаю лучше его: что умираю, это правда, но проживу еще до будущего четверга.
Странно, с этой минуты он ожил, и хотя уже донесено было, что он умер, и адмирал даже подготовил патент его преемнику, но на следующее утро, к общему удивлению, капитан Кирни все еще был жив. Он оставался между жизнью и смертью до следующего четверга, именно до того дня, в который он сам назначил себе умереть. И действительно к утру этого дня он заметно ослаб. К полудню дыхание его сделалось тяжелым и прерывистым — ясно было, что он умирал. В горле началось предсмертное хрипение, и я, стоя у постели, ежеминутно ожидал, что он вот-вот испустит последнее дыхание. Но вдруг он снова открыл глаза и, с усилием сделав мне знак наклониться, сдавленным голосом и с величайшим трудом произнес:
— Питер, я умираю, но не думай, доказательством приближающейся смерти не служит хрипение; я знал одного человека, который с хрипением в горле прожил шесть недель…
Произнеся это, он опрокинулся па спину и умер, сказав при этом, может быть, величайшую ложь в своей жизни.
Так умер этот странный человек, во многих других отношениях внушавший уважение: он был добрый человек и хороший офицер. Но из-за своего темперамента, по привычке или по природе он не мог говорить правды. Я говорю по природе, потому что видел в иных привычку красть, столь же сильную и неискоренимую. Именно такая странность водилась за одним молодым мичманом хорошей фамилии. Денег у него всегда хватало для удовлетворения всех потребностей; человек он был щедрый и самый чистосердечный, какого я еще и не видывал; кошелек свой и все, что имел, он готов был предложить каждому из своих товарищей. Но в то же время он крал все, что попадалось под руку. Я замечал, как он иногда часами дожидался удобной минуты, чтоб украсть что-нибудь ненужное и бесполезное, например, башмак, и то слишком малый для его ноги. Украденное он возвращал на другой день, но удержаться от кражи ему было невозможно. Это было всем известно, так что, если что пропадало, мы прежде всего шли обыскивать его сундук и обыкновенно находили там искомую вещь. Казалось, он даже не стыдился этого. Но в других отношениях он не был лишен чувства чести; странно также то, что он никогда не старался прикрывать своих проделок ложью. После тщетных усилий избавить его от этого порока его отставили от службы, как неисправимого.
Капитана Кирни похоронили на кладбище с обычными воинскими почестями. В его конторке мы нашли собственноручное его распоряжение относительно погребения и надгробной надписи. В последней он показал, что будто бы ему тридцать один год. Если бы это было так, то, судя по времени его службы, капитан Кирни вступил во флот за четыре месяца до своего рождения. Несчастлив он был и в том, что начал свою надгробную надпись словами: «Здесь лежит капитан Кирни и т. д.», потому что не прошло и двадцати четырех часов с тех пор, как был поставлен памятник, а уж кто-то, знавший его характер, в слове «лежит» стер букву «е» и переменил букву «и» на «е», так что вышло: «Здесь лжет капитан Кирни» — что было совершенно справедливо.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
Капитан Хортон. — Печальные вести из дому. — Я попадаю с головой в воду и обнаруживаю, что сам я вырос, а мое платье убавилось. — Не будучи богат, как еврей, и толст, как верблюд, я прохожу экзамен, это кажется странным моим товарищам.
Уже на следующий день по смерти капитана Кирни, преемник его явился на борт. Нам хорошо был известен характер капитана Хортона по жалобам офицеров из его экипажа на его апатию и лень; в самом деле, его прозвали даже Медленным. Офицерам, конечно, было неприятно терять из-за его лени призы и пользоваться случаями, чтобы отличиться. Капитан Хортон был молодой человек знатной фамилии, быстро возвысившийся на службе благодаря покровительству и тому обстоятельству, что несколько раз ему удавалось случайно отличиться. Во многих экспедициях, в которых он участвовал не по желанию, а по приказанию, он выказал не только храбрость, но и замечательное хладнокровие в опасности и затруднительных обстоятельствах; но это хладнокровие имело один источник — необыкновенную лень. Например, он бы шагом пошел от неприятеля, тогда как другие побежали бы, именно потому, что слишком апатичен, чтоб ускорить шаг. В одной экспедиции, где он отличился, ему нужно было под градом картечи и мушкетных пуль идти на абордаж очень высокого корабля. Когда боты приблизились к кораблю и матросы вскочили, чтоб лезть на него, он окинул взглядом высоту и вскричал с видом отчаяния: «Боже мой! Ужели это нам лезть на палубу?» Потом, когда он влез на палубу и разгорячился в битве, он показал, как мало это восклицание имело общего со страхом. Сражаясь впереди своих матросов, он собственной рукой убил неприятельского капитана. Но эта особенность, ничего не значащая в молодом офицере и послужившая бы только предметом шуток среди товарищей, в капитане была очень важна. Адмирал сам заметил, как часто он упускал случай навредить неприятелю или взять в плен его корабли; а такая небрежность капитана Хортона противоречила одному из английских военных уставов, за нарушение которого наказанием определяется смерть. Назначение его на наш корабль было поэтому столь же неприятно нам, как приятно офицерам его прежнего корабля.Но, к счастью, это оказалось не столь уж важным: адмирал получил из Англии приказ поместить капитана Хортона на первую вакансию, что он, конечно, и должен был сделать; но не желая иметь в деле офицера, не пользующегося своей властью, он решил послать его в Англию с депешами и удержать другой фрегат, которому было приказано плыть домой, но который мы заменили. Весть, что мы тотчас же отправляемся в Англию, была принята с чувством радости, смешанным с сожалением. Что до меня, я был рад безусловно. Я теперь уже почти прослужил срок мичмана, оставалось только каких-нибудь пять месяцев, и надеялся, что скорее получу патент лейтенанта в Англии, чем на борту корабля. Кроме того мне хотелось скорее быть дома, по причинам уже известным читателю. Через неделю мы отправились с несколькими другими кораблями, получив приказание конвоировать партию купеческих кораблей, шедшую из Квебека и поджидавшую нас у острова Сент-Джона.
Спустя несколько дней мы соединились с ней и отправились в Англию при попутном ветре. Однако погода скоро испортилась. Наш капитан редко выходил из каюты; он постоянно лежал на койке, растянувшись и читая какую-нибудь книгу, или дремля, смотря по расположению.
Помню один случай, доказывающий апатичность его характера и то, как неспособен он был командовать хорошим фрегатом. Мы плыли уже три дня, когда погода стала портиться. О'Брайен, находившийся в средней вахте, сошел в каюту рапортовать, что ветер усиливается.
— Очень хорошо, — ответил капитан, — скажите мне когда он будет дуть сильнее.
Через час шквал усилился, и О'Брайен снова сошел вниз.
— Дует еще сильнее, капитан Хортон.
— Очень хорошо, — отвечал капитан Хортон, поворачиваясь на другой бок, — позовите меня, когда он будет дуть еще сильнее.
Около шести часов ветер достиг ужасающей силы и яростно завывал. Снова явился О'Брайен.
— Ветер дует страшно, капитан Хортон.
— Хорошо, хорошо! Если погода сделается хуже…
— Она не может быть хуже, — прервал О’Брайен, — буря ревет страшно.
— В самом деле? Ну, коли так, — продолжал капитан Хортон, — дайте мне знать, когда она начнет утихать.
В утреннюю вахту мистер Филлот сошел в каюту и донес капитану, что некоторые суда каравана потерялись из виду, отстав от нас.
— Не плыть ли назад, капитан Хортон?
— О, нет, — отвечал он, — это не так-то легко. Скажете мне, когда затеряется еще один.
Через час старший лейтенант донес, что теперь уже очень немногие остались на виду.
— Хорошо, мистер Филлот, — сказал капитан, поворачиваясь на другой бок, чтоб заснуть, — дайте знать, если еще один потеряется.
Прошло еще некоторое время, и старший лейтенант донес, что уже ни одного не видно.
— Очень хорошо! Так позовите меня, когда они снова покажутся.
На это нельзя было надеяться, так как мы делали двенадцать узлов и уносились от них с необыкновенной скоростью; таким образом, капитана уже больше не беспокоили, и он оставался в каюте, пока сам не соблаговолил выйти позавтракать. Действительно, мы уже больше не видали ни одного из наших конвойных кораблей и, подгоняемые шквалом, через пятнадцать дней бросили якорь в Плимуте. Вышел приказ, чтоб тотчас выдать жалованье экипажу и снова отправиться по назначению. Я получил письма от отца, в которых он поздравлял меня с тем, что имя мое упомянуто в депешах капитана Кирни, и звал домой как можно скорее. Адмирал позволил записать мое имя в книгу сторожевого корабля, назначенного для охраны берегов Англии, чтобы время моей службы не было прервано, и дал мне отпуск на два месяца. Я простился с товарищами, пожал руку О'Брайена, который собирался съездить в Ирландию до того, как найдет себе другой корабль; в Плимуте сел в дилижанс, с жалованьем в кармане, и через три дня очутился в объятиях горячо любимой матушки, и радостно — встретился с отцом и прочими членами семьи. Расскажу немножко о моем семействе: нужно познакомить читателя с тем, что случилось во время моего отсутствия. Старшая сестра Люси вышла замуж за армейского офицера, капитана Филдинга. Полк его был отправлен в Индию, она последовала за ним; незадолго до моего возвращения было получено письмо, извещавшее о ее благополучном прибытии на Цейлон. Вторая сестра, Мэри, с детства имевшая очень слабое здоровье, также получила предложение. Она была очень хороша, красоте ее все удивлялись. Жених ее — баронет знатной фамилии; но, к несчастью, она простудилась на балу и с тех пор заметно чахла. За два месяца до моего приезда она умерла, и все семейство было в глубоком трауре. Третья сестра, Эллен, еще не замужем, была тоже хорошенькой и уже достигла семнадцати лет. Смерть Мэри и отъезд Люси сказались на здоровье моей матушки. Что касается отца, он забыл даже об утрате дочери, получив неприятное известие о том, что жена моего дяди разрешилась сыном, — обстоятельство, лишавшее его титулов и поместьев моего дедушки, на которое он так надеялся. Дом наш был местом постоянной скорби. Печаль матушки я уважал и старался утешить; но печаль отца была такой мирской и так не приличествовала его духовному сану, что, признаюсь, она возбуждала во мне больше досады, чем участия. Он стал пасмурным, грустным, крутым в обращении с окружающими и не оказывал матушке всего внимания, которого требовало состояние ее души и здоровья. Он редко проводил с ней время днем, а вечером она рано ложилась спать, и, таким образом, они мало виделись. Сестра моя служила ей большим утешением, и, надеюсь, я тоже; мать часто говорила это, целуя меня и орошая лицо мое слезами. При этом я не мог удержаться от мысли, что слезы эти удваивали холодность и равнодушие отца, чтоб не сказать нелюбезность, с какой он обходился с ней. Что касается сестры, она была вполне достойна любви. Видя ее внимание к матушке и полное самозабвение ради нее, я часто думал, каким сокровищем она будет для человека, который приобретет ее любовь.
Таково было положение моего семейства, когда я возвратился.
Однажды вечером, спустя почти неделю по приезде домой, я объявил отцу, что имею теперь право на повышение.
— Я не могу ничего сделать для тебя, Питер; у меня нет покровителей, — сказал он сухо.
— Тут многого не нужно, сэр, — отвечал я, — я отслужу срок к двадцатому числу следующего месяца, и если выдержу экзамен, к чему чувствую себя способным, то, так как имя мое было упомянуто в депешах, мне не трудно будет получить должность лейтенанта по просьбе дедушки.
— Конечно, дедушка твой может это устроить, я не сомневаюсь; но только, думаю, у тебя здесь мало надежды. У брата моего есть сын, и теперь мы отвергнуты. Ты не знаешь, Питер, как самолюбивы люди и как мало они расположены беспокоиться о своих родственниках. Твой дедушка ни разу не приглашал меня к себе, с тех пор как получил известие о приращении семейства брата. Правда, я и сам к нему не приезжал, зная, что это ни к чему не приведет.
— Я должен иначе думать о лорде Привиледже, батюшка, пока он не подтвердит поведением своим вашего мнения. Я согласен с тем, что не могу быть для него предметом большого участия. Но он был всегда со мною очень ласков и, кажется, любил меня.
— Хорошо, лелей свою надежду, но сам увидишь скоро, что такое свет. Я уверен, что не ошибаюсь, и не знаю, что будет с вами, дети, когда я умру: после меня останется вам мало или почти ничего. Все мои планы разрушены благодаря этому…
И отец ударил кулаком по столу, что явно не достойно его сана.
Я с прискорбием вынужден говорить это о моем отце, потому что не могу скрывать истины. Однако его поведение в некоторой степени можно объяснить. Он не чувствовал никакой наклонности к духовному званию. В молодые годы желал поступить на военную службу, приходившуюся ему более по нраву; но так как уже в течение нескольких столетий у аристократии существовал обычай оставлять имения только старшим сыновьям, предоставляя младшим жить за счет государства, то отцу моему не позволили осуществить своей мечты. Старший брат уже избрал себе военное поприще, а потому решили, что мой отец вступит в духовенство; может быть, по этой причине в этом сословии столько людей, не способных исполнять обязанности своего звания. Закон майоратства несет в себе много дурных последствий и несправедливости, но без него пала бы аристократия
Я оставался дома весь срок отпуска и потом отправился в Плимут держать экзамен. Экзамен адмирал назначил на пятницу, и так как я прибыл в среду, то проводил время, гуляя по верфи и стараясь пополнить знания о своем ремесле. В четверг на пристани я встретил отряд солдат, который усаживался в боты военного корабля; узнал, что они отправляются в Индию. Я поглазел на эту сцену и, когда они отчалили, подошел к верфи с целью узнать о тяжести якорей кораблей различных видов.
Через несколько минут мое внимание было привлечено спором между солдатом, который, по-видимому, отстал от своего отряда, чтоб бежать в верфь за вином, и его женой. Он был очень пьян; жена его, молодая женщина с ребенком на руках, следовала за ним, стараясь всячески успокоить.
— Полно, Патрик, душенька, — говорила она, цепляясь за него, — довольно и того, что ты оставил своих и навлечешь на себя наказание, воротись на корабль. Успокойся, пожалуйста; офицер подумает, авось ты отстал нечаянно, и не тронет тебя, а я попрошу мистера О'Рурка, он добрый человек.
— Убирайся ты, тварь; тебе хочется говорить с мистером О'Рурком, чтоб он тебя за подбородок потрепал. Убирайся, Мэри, я сам найду дорогу к кораблю. Пущусь вплавь и даже с ранцем и мушкетом доплыву.
Молодая женщина ухватилась за него, но он вырвался, побежал к берегу и бросился в воду. Жена бросилась за ним к мосткам, увидев, что он погрузился в воду, взвизгнула и с отчаянием подняла руки кверху. Ребенок упал, ударился о край мостков, перевернулся и, прежде чем я успел схватить его, упал в море.
— Ребенок! Ребенок! — снова взвизгнула несчастная и повалилась к моим ногам в жестоких судорогах.
Я взглянул на воду. Ребенок уже исчез, но солдат все еще боролся с волнами. Он то погружался, то снова выплывал; на помощь к нему плыл бот, но он уже совершенно выбился из сил, раскинул руки, как бы в отчаянии, и уже готов был исчезнуть в волнах. Я кинулся с верфи в море, поплыл на помощь и схватил его в тот момент, когда он погружался в последний раз. Я не пробыл в воде и четверти минуты, как подоспел бот и вытащил нас. Солдат лишился сил и речи; я, разумеется, был только мокр. Бот по моей просьбе отправился к пристани, и нас обоих высадили на берег. Патронная сумка и мундир солдата показывали, что он был причислен к полку, только что посаженному на корабль, и я посоветовал перевезти его туда же, лишь только он немного оправится. Так как вытащивший нас бот принадлежал этому же кораблю и послан был нарочно для того, чтобы посмотреть, не остался ли кто на берегу, то офицер, командовавший им, согласился последовать моему совету. Через несколько минут солдат оправился и уже мог сидеть и говорить; мне хотелось узнать, что сделалось с женщиной, которую я оставил на верфи. Ее привел к нам часовой. Можете представить, как трогательна была сцена между ней и ее мужем. Успокоившись немного, она обернулась в ту сторону, где я стоял в платье, с которого ручьем лилась вода, и разразилась градом патетических благословений, перемешанных с воплями по утонувшему ребенку.
— Скажите ваше имя! — кричала она. — Напишите мне его на бумаге: я буду носить его у сердца, читать и целовать ежедневно, всю жизнь и никогда не перестану молиться за вас и благословлять ваше имя.
— Я вам скажу свое имя…
— Нет, напишите, напишите! Вы не можете мне отказать в этом. Пусть все святые благословят вас, милый молодой человек, за то, что спасли бедную женщину от отчаяния.
Офицер, командовавший ботом, дал карандаш и бумагу; я написал свое имя и отдал лист женщине. Она схватила мою руку, когда я подавал ей бумагу, поцеловала имя, написанное на бумаге, и положила ее за пазуху. Офицер, желавший поскорей отправиться, приказал посадить ее мужа в бот; она последовала за ним, прижимаясь к нему, несмотря на мокроту его одежды, а я вошел в трактир высушить мундир. Я был занят мыслью о том, как страх перед большим злом поглощает всякое воспоминание о меньшем. Довольная тем, что не погиб ее муж, бедная женщина, казалось, забыла о гибели ребенка.
Я привез с собой только одну пару платья: оно было еще совершенно новым, но соленая вода привела мундир в ужасное состояние. Я лег в постель, дожидаясь, пока оно высохнет; но когда надел его снова, то нашел, что оно стало узко и никуда не годилось, тем более что и прежде не было просторным, потому что я рос с необыкновенной скоростью. Руки высовывались из-под рукавов мундира, панталоны почти по колено, пуговицы потускнели — одним словом, совершенно стал не похож на джентльмена и мичмана. Я заказал бы себе другой, но экзамен был назначен на десять часов следующего дня, и, следовательно, он никак не мог быть готов ко времени. Таким образом, пришлось явиться на квартердек линейного корабля, где должен был проходить экзамен, в том виде, как был. Тут было много молодых людей, пришедших с той же целью; все с удивлением смотрели на меня и, гуляя взад и вперед по палубе в новых платьях, подмигивали друг другу с таким видом, из которого я заключил, что они вовсе не расположены знакомиться со мной.