«Да… В моей жизни – возня и гоньба… И вот уже Фета нет…» – Константин Константинович отложил письма, дневниковую тетрадь. За окнами тихо шуршал октябрь. Дожди запаздывали.
   Ему захотелось перечитать строки одного письма Чайковского. Кажется, оно было написано в такую же октябрьскую, как сейчас, пору.
   «Год? Два назад? – Он перебрал листы. – Вот оно, это письмо: тогда в Ильинском умерла Алике, моя племянница. Фет на ее смерть написал стихи. А у меня получилось сухо и казенно». – Константин просмотрел лист. Строки, которые он искал, были в конце.
   Чайковский писал: «Нередко приходишь на мысль, что, быть может, пора и совсем закрыть свою лавочку. Дело в том, что автор, достигнувший успеха в признании его заслуг, делается помехой для молодых авторов. Было время, когда меня знать не хотели, и если бы не покровительство Великого князя, отца Вашего, – ни одной моей оперы не приняли бы на сцену».
   В воскресенье утром, 25 октября 1893 года, от Модеста Ильича, брата композитора, пришла телеграмма: в три часа ночи умер Петр Ильич. В дневнике Константин Константинович писал: «Я долго не мог прийти в себя, получив горестную весть о кончине Чайковского. Еще одним человеком, дорогим для русского искусства, меньше. Мы с ним переписывались, у меня хранится немало его писем. И всё увеличивается число пакетов с письмами от людей, которые мне уже писать не будут. А те, что еще живы, стары и недолго мне оставаться с ними в отношениях: Страхов, Майков, Полонский».
   Смертью пятидесятитрехлетнего Чайковского все были поражены. Царь и Царица не скрывали печали. Константин Константинович долго сидел за столом над листом бумаги, но стихи «на смерть» не шли, муза была беззвучна.
   В Гатчину Императрице Марии Федоровне прислали ноты последних сочинений Чайковского. Это были фортепианные пьесы и романсы на слова Ратгауза. Константин Константинович сел за рояль.
   – Кто он, этот Ратгауз? – спросила Дагмара.
   – Молодой переводчик. Кажется, из Киева. Петр Ильич с ним не был знаком. Стихи пришли по почте.
   – Но это шесть шедевров. Сыграй, пожалуйста, Костя.
   Он сыграл самый печальный – «Снова, как прежде, один»…
   – Что-то замогильное. Словно не Чайковский… Не о себе ли он? – И Дагмара ушла, грустно попрощавшись.
   Потом из Стрельны Константин Константинович поехал в Петербург, чтобы отстоять в Казанском соборе заупокойную литургию и отпевание. Погребением распоряжалась дирекция Императорских театров. Деньги дал Царь. Все было красиво и торжественно. Газеты писали, что у гроба стояли правоведы-юноши, которые учатся в училище, где учился Чайковский.    В церкви было тесно, собралось очень много людей, хотя вход был по пригласительным билетам. Богослужение поражало величественностью. Пел хор Русской Императорской оперы, служил преосвященный Никандр, епископ Нарвский.
Константин Константинович записывал вечером:
...
   «Пели „Вторую“ и „Тебе поем“ из литургии, сочиненной покойным. Мне хотелось плакать и думать, что не может мертвый не слышать своих звуков, провожающих его в мир иной. Уж я не видал его лица; гроб был закрыт. И больно, и грустно, и торжественно, и хорошо было в Казанском соборе. Оттуда гроб повезли в Александро-Невскую Лавру, где и похоронили на кладбище.
   Сильно болела голова».

   В последний вечер этого года Константину Константиновичу вернули его письма к Петру Ильичу Чайковскому. К. Р. и Чайковский переписывались с 1880 по 1893 год: 23 письма написал Великий князь, 32 – композитор. Константин разобрал их по порядку и вложил свои письма в один конверт с письмами покойного.
   Через 20 минут закончился 1893 год.
* * *
   Однако чуть раньше, 2 декабря 1893 года, Его Высочество Великий князь получил письмо от Модеста Ильича Чайковского, брата покойного композитора.
...
   «Ваше Императорское Высочество!
   … Я долго колебался, прежде чем приступить к этому письму, и решился написать его только потому, что глубоко убежден в полном согласии моих слов с волей Петра Ильича. Со времени его кончины я с умилением слышу отовсюду о желании почитать его память. Везде говорят о памятниках, о домах благотворения во имя его. И все это прекрасно, но если бы, прежде воздвижения статуй и умножения стипендий, кто-нибудь в знак почитания памяти брата догадался смягчить несправедливость, от которой он сам столько претерпел и о которой так часто и много говорил, тот поистине совершил бы дело, в котором была бы «душа» покойного. Несправедливость эта есть материальное положение композитора-симфониста. Из всех художников это единственные произведения, которые вознаграждаются ничем. Это единственные деятели, которые, чтобы кормиться, должны прибегать к способам зарабатывания, чуждым их специальности. Написать симфонию, сюиту, квартет – труд не меньший, чем создать роман или драму, а между тем, в лучшем случае, в самом выдающемся положении единственною наградою является их «даровое» исполнение в двух-трех концертах и в очень редком – «даровое» печатание партитуры. Лучшее время дня, иногда всей жизни художника-симфониста, должно быть отдано заботам о хлебе, а стало быть – занятиям, совершенно чуждым его специальности.
   Если бы в 1877 году, когда оперы его не давали еще денег, у брата Петра не явились неожиданные средства, позволявшие ему оставить каторгу преподавания, если бы Государь Император, тогда еще Цесаревич, не являлся изредка ему на помощь, то нервная болезнь, начавшая развиваться у брата, не дала бы создать половины того, что он сделал с тех пор; скажу больше, вряд ли он дожил бы и до 53-х лет при таких условиях, потому что во время своего профессорства, чтобы сочинять, надо было урывать часы в такое время, когда занятия губительно действуют на здоровье нервных людей, т. е. вечером и ночью. «Евгений Онегин» никогда бы не был написан, если бы как раз в это время существование брата не было обеспечено помимо заработка в консерватории. Он не мог, не смел бы написать такой вещи, потому что и во время создания ее, и долго после, считал эту оперу – «фантазией обеспеченного человека», делом, которое ничего не принесет ему в материальном положении. Только при таких условиях творчества ему удалось написать вещь свободно, как хотелось, без боязни, что она не даст денег, и именно она-то и обогатила его впоследствии. Высочайше пожалованная пенсия затем еще более увеличила его благосостояние и дала возможность сознавать себя вполне обеспеченным до конца жизни, независимо от успеха той или иной оперы. Это было великое благодеяние, которое он очень ценил и еще несколько дней до кончины говорил мне, что отсутствие на репертуаре его опер далеко не так уже заботит его вследствие постоянной, верной помощи, дарованной ему Государем Императором.
   Цель этого письма не одни рассуждения на эту печальную тему, а главное – обратив милостивое внимание Вашего Императорского Высочества вообще на материальное положение композиторов, просить хотя бы об одном из них…»

   Возможно, кого-то из Великих князей, которых в России почитали за небожителей, покоробил бы столь эмоционально-несдержанный тон письма.
   Но Великий князь помнил слова Петра Ильича Чайковского, обращенные к нему:
...
   «Мне очень, очень ценно внимание Вашего Высочества. Извините за бесцеремонность: я ужасно люблю Вас».

   Это было как завещание.
   Константин Константинович считал своим долгом создать – и создал – Комиссию помощи нуждающимся литераторам, ученым и музыкантам. Лично для него помощь человеку стала наипервейшим и обычным делом. Для писем, подобных тем, которые он писал вице-президенту Академии наук Л. Н. Майкову или А. Е. Котомкину, у Великого князя был отведен день в каждую неделю месяца.
   К. Р. – Л. Н. Майкову (22 марта 1896).
...
   «Милый Леонид Николаевич, в числе просительниц, получивших пособие из капитала Императора Николая II, есть некая Назарьева; сперва ей отказали, а потом – по ходатайству какой-то госпожи Дубровиной – выдали 100 р. Назарьева заплатила 50 в гимназию за обучение дочери, а остальные 50 пошли на лечение. Она очень больна и продолжает нуждаться; живет литературным трудом в продолжение восемнадцати лет; очень нуждается в помощи. Эти сведения я получил из верного источника. Нет ли возможности помочь чем-нибудь Назарьевой к празднику?
   Поздравляю Вас с принятием Святых Тайн.
   Искренно Ваш Константин».

   К. Р. – Л. Н. Майкову (28 ноября 1898).
...
   «Милый Леонид Николаевич, вчера на улице меня остановил мальчик и с горькими слезами просил определить в училище. Я его стал спрашивать, отчего он плачет; он расплакался окончательно и ответил, что учиться хочет, а не на что. Он подал мне прошение; в нем, как вы сами увидите, упоминается ремесленное училище Цесаревича Николая; я вспомнил, что там директором Ваш родной племянник. Нельзя ли горю помочь?… Прилагаю и справку, доставленную мне полицией.
   Искренно Ваш Константин».

   К. Р. – Л. Н. Майкову (10 декабря 1899).
   «Дорогой Леонид Николаевич! Есть один музыкальный студент Федорцов Сергей. Как утверждают педагоги – крупное имя в будущем. Отца нет, мать в бедности. Нельзя ли на вакансии отослать его по литературному несложному делу и оплатить нам его труды. А то дарование сопьется, что будет немного и на нашей совести.
   Искренно Ваш Константин».
   «Село Цюрих Самарской губернии.
...
   Александру Ефимовичу Котомкину. [46]
   Милый Котомкин, наконец, нахожу время взяться за перо и при его помощи побеседовать с тобою. Одновременно посылаю несколько своих брошюр и стихи одного начинающего поэта, которого смею назвать своим учеником. Последнее твое письмо застало меня в Ташкенте. Описание невзгод от неурожая в твоем участке побуждает меня послать тебе 100 р. на пострадавших от этого бедствия, быть может, эта малая лепта окажет кое-какую помощь нуждающимся.
   Не нужно ли тебе самому пособия? Напиши. Проездом через Самару говорил я о тебе вице-губернатору… В случае чего можешь к нему обратиться, сославшись на мой совет. Думаю, что он поддержит тебя в добрых и полезных твоих начинаниях.
   Прости, милый мой, при моем недосуге оч. мне трудно найти время на подробное изучение твоего «Князя Вячко», без чего нельзя высказаться более определенно. Думаю также, что прошла уже пора длинных поэм. Они мыслимы разве при наличии совершенно выдающегося дарования и безукоризненной художественности, что в наши дни едва ли сыщется.
   Константин».

...
   «Г. Царевококшайск.
   Александру Ефимовичу Котомкину.
   Милый Котомкин, поправляюсь после болезни. Весьма любопытно мне было прочитать твое письмо с подробностями о твоем житье-бытье и о твоей деятельности. Напиши, сколько стоили бы тебе лошади, корова и писчая машинка…
   Константин.
   P. S. Предисловие к книге твоих стихов для издательства написал. Надеюсь, в новом году книжечка выйдет» (1911).

ПОЖАР

   С наступившим Новым, 1894 годом Константина Константиновича первым поздравил его старый камердинер Андрей Максимович Степанов. Великий князь посчитал это хорошим знаком всему году. Няни Вава, Атя и Ика привели детей в столовую к утреннему кофе. Здесь стояла чудесная елка, пахло хвоей, золотились и серебрились игрушки. Не хотелось уезжать из дома: елка и дети – вечная и прекрасная часть жизни человека. Но нужно было наносить визиты, потом спешить к Высочайшему выходу в церковь Зимнего дворца, куда он поехал с братом Митей. Молился плохо и был собой недоволен. Хотелось скорее вернуться домой и сесть за письменный стол – подводить итоги, намечать планы. Как всегда, он надеялся, что время как-то само собою найдется и он необыкновенно много сделает. Он любил проводить день, как уже говорилось, «по программе». Все прошедшие годы показали, что этой наклонности следовало только радоваться: небытие может наступить в любую минуту, а вечность строго досматривает всех, претендующих на нее.
   После обеда Константин сидел уже за столом. Готовил в переплет переписку с Чайковским и думал, что число пакетов с письмами от людей, которые уже не будут ему никогда писать, все увеличивается. Те же, что еще живы, – стары, и совсем немного остается времени на отношения с ними. Страхов, Майков, Полонский…
   Полонский последнее время тяжело болел, совсем не появлялся в Мраморном. Прислал как-то письмо и спрашивал, как какой-то пленник или затворник, что Константин делает. «Вы хотите знать, милый Яков Петрович, где я и что делаю? Я здесь, в Мраморном дворце, а делаю то же, что и всегда – занимаюсь делами Академии наук и Преображенским полком, дважды в день бываю на панихидах, утром в полку или у Исаакия, если там служат, а вечером в Зимнем дворце».
   В пять строк уложились служение Богу, служение людям, развлечения и смерть. Что так строго в перечислении, так пространно в житейской повседневности…
   Константин не обошелся в письме без заботливой нотации больному Полонскому: «Газеты по большей части лгут, они расписывают всевозможные ужасы с каким-то даже злорадством. Вы читаете всю эту дребедень, расстраиваетесь и не спите ночей. Так кому от этого польза? А Вам один вред. Ведь Вы уже мало принимаете участие в общественной жизни и не можете помочь злу, когда оно где-нибудь заведется».
   Константин Константинович все же не выдержал и решил тотчас же поехать к Полонскому на Знаменскую улицу, 26, на углу с Бассейной. Он поднялся на самый верх, где была квартира Полонского. Впервые ему пришла в голову очевидная мысль: писатели в России не живут на широкую ногу…
   – Ты куда исчез? – испуганно спросила Лиза, когда он вернулся.
   – Ездил к Якову Петровичу. Он болеет и не может бывать у нас. Вот я его и навестил.
   – А ты теперь ему чаще пиши. – Она любила романсы на стихи Полонского и считала, что он очень нежен с женщинами. – Ты помнишь, как он писал тебе: «Солнцу теплому заменой мне будет теплый Ваш привет».
   На Лизе был накинут платок, связанный Марьей Петровной, вдовой Фета. Стояла мерзкая, мокрая, с ветром и холодом погода, и комнаты во дворце основательно не согревались. Константин вспомнил коробку пастилы и этот платок, переданные им из фетовской Воробьевки.
   – Тебе тепло? – Он погладил платок рукой.
   – Как в русской печке.
   – Ты же ее никогда не видела!
   – Но говорят она – шедевр.
   Константин засмеялся. Все меньше находил он в своей жене недостатков, о которых боялся когда-то сообщать дневнику. Недостатки ли исчезли или превратились в достоинства – он не знал. Знал только, что он со своей Великой княгиней был счастлив.
   К концу весны они ожидали шестого ребенка. Хотели дочку, но если родится сын, он будет пятым.
   Однажды Лиза пришла бледная, растерянная, грустная. Константин пытался развеять ее настроение:
   – Это, как говорил Петр Ильич Чайковский, dolce far niente –от сладкого безделья.
   – Расскажи, расскажи мне, как он говорил…
   – Я как-то похвалил его Четвертую симфонию, очень она мне нравится. Помню, я ее слушал в Павловском вокзале два раза. Там есть место, когда сначала играют скрипки, потом фагот, наконец виолончель, а в промежутках вступает оркестр. Музыка звучит грустно и наивно… Так вот, я похвалил эту симфонию, написанную под наитием настоящего вдохновения, а это бывало с ним очень редко. Я, говорит, не могу жить не работая, как только закончу сочинение, на место сладкого безделья являются тоска, хандра, страх, всякие сожаления, вопросы о смысле земного существования… Вот и у тебя «сладкое безделье», а от него и беспокойство…
   Но Лизино странное беспокойство было не беспричинным. В Стрельне случился пожар перед самым рождением сына Игоря. Горели детские комнаты. Обошлось без жертв, никто, к счастью, не пострадал.
   Когда Константин и Дмитрий примчались в Стрельну, их больше всего напугал вид матери. Она сидела среди обгоревших комнат и не желала их покидать. Стрельна, Константиновский дворец были ее самым любимым местом. Сюда ее когда-то привез молодой красавец-муж Великий князь Константин Николаевич. Здесь все видели ее молодость и счастье. Ветреная и шаловливая, не всегда соблюдающая придворный этикет, немецкая принцесса, ставшая женой сына могущественного российского самодержца Николая I, она запомнила, питая тем гордость, многое из истории Стрельны, которую ей рассказывал ее «книжный Костя». Она знала, что Петр Великий, пленясь великолепием Версальского дворца, его садами, парками и фонтанами, вознамерился воздвигнуть и в окрестностях Петербурга замок, подобный сказочному жилищу Бурбонов. Но Петр не признавал «бесполезную красоту», он любил соединять ее с пользой. Потому место для замка было выбрано при реке Стрелке, впадающей в Финский залив: река даст воду фонтанам, подобным версальским, а на морском заливе вырастет корабельная пристань.
   Дворец строился на возвышенном морском берегу. Из среднего этажа шла парадная лестница на великолепную террасу, выложенную плитами из пудожского камня. И тут же начинался широкий канал. При впадении его в морской залив образовывался остров, совершенно круглый, где Петр собственноручно посадил смолистые сосны, а семена этих сосен собрал во время путешествия в Карлсбад.
   – Но нашей Стрельне перебежал дорогу Петергоф, – говорил Великой княгине, вздыхая, муж.
   – Зачем перебежал и куда? – спрашивала она, немецкая принцесса, не понимавшая тонкостей чужого языка.
   – Пришел к Петру знаменитый фельдмаршал Миних, исправлявший при Царе должность инженера, и сказал, что болота, лежащие выше Петергофа, дадут большее количество воды и гораздо большее падение ее. Значит, фонтаны будут выше, чем в Стрельне и даже Версале. Говорят, Петр сам, с каким-то древним старцем из чухонцев, межевыми шестами вымерял всю болотную сторону от Стрельны до Петергофа, утопая в тине…
   Видя, что молодая жена начинает скучать, Константин Николаевич приносил книгу «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей» в ее розово-белый будуар с мебелью, в которой по моде всё было удивительным образом изогнуто, и с выражением читал ей: «Над дворцом посредине возвышается бельведер с платформою и балюстрадой. На нем выставляется во время присутствия царевича флаг и софа». Тут Великий князь прервал чтение и объяснил: «Царевич Константин был сыном Императора Павла и ему в свое время принадлежала Стрельна. Он едва не стал Императором Константином Первым – вся Россия ему присягнула после смерти Александра Первого. Но он вынужден был отречься от престола: женился по любви, а не так, как положено Цесаревичу…»
   – А что, Цесаревичу без любви можно обойтись? – иронически перебила молодая жена.
   – Лучше не надо. – Муж хотел поцеловать ее, он страстно был влюблен в свою принцессу.
   – Костя, не надо. Я забыла, о чем ты читал…
   – Кстати, мое имя Константин – большая редкость в России. Цесаревичу Константину Павловичу это имя дала Екатерина Великая, просматривая в имени судьбу внука: он должен вернуть христианскому миру храм Святой Софии в Константинополе, возродить Византию. Ты знаешь, что такое Византия?
   – Кажется, да. А ты что должен вернуть, ты ведь тоже Константин?
   – А я… Я с четырех лет генерал-адмирал. И должен вернуть России флот, вывести его в Мировой океан и иметь стоянки, базы для него от Нагасаки и Владивостока до Ниццы, бухты Антиб и Нью-Йорка в Америке.
   Он заметил, что жена смотрит на него своим «стюартовским» взглядом – очень серьезно.
   – Не серьезничай. Лучше послушай, что видел Цесаревич Константин под флагом на софе, оглядывая дали нашей Стрельны: «Море, которое теряется в бесконечности и стелется при закате ковром из ярких цветов или кипит и зияет безднами при малейшем ветре, одно море составляет явление ни с чем не сравненное… Там синеются дикие финские леса и утесы; здесь улыбается прекрасная столица с прелестными загородными дачами; Ропша, Петергоф, Ораниенбаум, Кронштадт рисуются в горизонте, и едва горы Дудорова и Пулкова ставят преграды восхищенному взору…»
* * *
   … Александра Иосифовна, казалось, все слышала и видела наяву. Быть может, то были даже не слова, а просто звуки голоса самого красивого из молодых Романовых и самого умного – ее мужа. Но вот его нет, и полыхает в пожаре ими любимая Стрельна…
   Константин и Дмитрий пытались вернуть мать в реальный мир. Подняли с кресла, повели сначала в ее спальню, надеясь, что уютная комната, обтянутая кретоном, с привычными вещами в стиле Тура, успокоит ее. Но она не хотела в ней оставаться и все рвалась куда-то. Пришли в зал, и она остановилась у окна, откуда открывался весенний вид на средний канал, островок в конце его, на залив и на безлистные липовые рощи сада. Константин, стоя рядом, нарочито бодрым голосом говорил, что Стрельна неувядаемо красива и ничто никогда ее не разрушит. И раньше были пожары – при Анне Иоанновне по недосмотру дворцовых сторожей, потом горели стрельнинские мельницы, но их привели в надлежащее состояние, при Константине Павловиче горел дворец и пострадала даже терраса. Но с быстротою молнии дворец возвели. Константин помолчал, что-то прикидывая в уме, и сказал:
   – За полгода возвели. В декабре 1803 года – пожар. А в июле 1804 года Цесаревич въехал на жительство в Стрельну.
   – У нас есть книга «Достопамятности Санкт-Петербурга и его окрестностей»? – вдруг спросила Александра Иосифовна.
   Сыновья замерли. Константин сказал:
   – У Пап? в библиотеке. Павел Петрович Свиньин написал, художник, коллекционер. Я найду тебе ее. Митя, побудь с Мама.
   Он пошел на третий этаж, в библиотеку отца. Глянул на росписи потолка, сделанные по рисункам Воронихина, не пострадали ли, и в который раз подумал, что Воронихин всегда узнаваем – свобода и разнообразие приемов отличают всякую его работу. Начал открывать шкафы, созданные фантазией Штакеншнейдера, и очень скоро нашел книгу. Однако Митя уговорил Александру Иосифовну лечь отдохнуть – и она уснула. Константин посидел у кровати, тихо полистал книгу – это был третий выпуск и в нем имелась глава о Стрельне и Константиновском дворце. Он глянул на мать: «А ведь она что-то вспомнила…» Ему вдруг захотелось пройтись по дому, саду, по земле, где он родился.
   Май не давал тепла, но всё сверкало, струилось, синело на ярком солнце. И было видно, что мечты Петра Великого о Стрельне были связаны с морем, а его желания были учтены всеми, чьи руки касались стрельнинских сооружений. Даже грандиозная тройная арка дворца открывала вид на море, и оно синело или белело пеной и бурунами. Константин сбежал по мраморной лестнице с золочеными оленями. Столько раз его маленькие ладошки гладили их по спине! Он окинул каким-то новым взглядом дворец: как прост и мощен. И как широк канал, по которому однажды с отцом они приплыли прямо к террасе. «Вот так бы и в море по прямой! – сказал отец. – Но ты, Костюша, это еще успеешь – наплаваешься!»
   Ему совершенно по-детски захотелось взглянуть на львов на другой лестнице, потрогать их и посмотреть на них снизу в сочетании с дворцом и террасой. Но что-то его остановило. Ну, конечно, его заколдованное няниными сказками царство: водоем со сквозным навесом, увитым плющом на каменных столбиках, «римская» купальня на краю и белые купальщицы на берегу и в воде. Всё это – и вода, и статуи, и великолепные цветы, и темный плющ, как шапка витязя на фоне светлых берез и неба, – рождало фантазии в его голове. Он что-то сочинял и тут же забывал. Но всё это не прошло даром: в Стрельне он сочинил 20 стихотворений!
   Константин прошел до Петровского острова – это было легко по гениально простому плану парка, – постоял на мостике, перекинутом через канал, и воочию убедился в желании Петра обвенчать сады с морем – по продольному каналу, ведущему прямо в сад, а если свернуть в главный канал, попадешь прямо ко дворцу. Море, всё море и море, корабли, флот. В Стрельне это главное. У отца получилось, а у него, сына, родившегося здесь, отношения с этой сине-зеленой стихией не сложились. У отца даже Павловский дворец приобрел «морской» облик: на здании генерал-адмирал водрузил изображение огромного якоря, на шпиле поднимался кайзер-флаг, в парке были установлены мачты кораблей с соответствующим рангоутом. Но всё это не могло заменить морской волны с ее соленым запахом, перемешанным с дальними свежими ветрами. И потому отец любил Стрельну.
   Когда Константин вернулся во дворец, Александра Иосифовна еще спала. Он заглянул в Большой зал, строгий, классический, но в нем ощущались уют и легкость. Густые тона окраски, колонны, стройность и обширность сливаются с просторами садов за огромными окнами. Чтобы оставить навсегда в памяти стрельнинскую картину, он должен был заглянуть еще в одну комнату, которую в дневнике 15 лет назад изобразил так:
...
   «Стрельна. Комната моя здесь очень мила и уютна, без меня Мама и Митя позаботились о ней: стены выкрашены в коричневый цвет, и по краске набита на каждой стенке рама из кретона, вышитого цветами… Печь выкрашена наподобие изразцов по рисунку голландских печей. Комната моя на углу, одно окно выходит на север, на террасу, а другое на цветник по правую сторону террасы. Остальные две стены имеют каждая по двери, печка между дверью и окном со стороны террасы. Мое обыкновенное место в углу между окнами – передо мною огромный письменный стол, заставленный портретами в разнообразных рамках. К задней стороне стола приставлено фортепиано, а к фортепиано придвинут простой кожаный диван жакоб. Вдоль стен – налево от меня и ближе к противоположному мне углу у самого дивана полукруглый стол со всякой на нем разностью, в самом углу стоит высокое бюро Ампир, а рядом с ним кресло жакоб. В уголке между фортепиано и диваном другой стол под турецкою скатертью, таким образом, в том углу очень уютное помещение для нескольких человек. В последнем углу, между дверьми примкнут небольшой турецкий диван с подушками и валиками, по сторонам у одной стенки полукруглый столик, а у другой – в углу между левой стороной дивана и стеной комода – оба „Жакоб“. С потолка висит люстра, старая датская из простой меди. По стенам картины: 2 Mycheron, Bergem, Tetpeste, A. Van Dyck. Теперь я окончательно устроился и очень доволен своей комнатой».