– Он очень дорогой и близкий мне друг, – сказал я быстро.
   – Ах да, да, ну конечно, милый. Я не имел в виду ничего плохого! Просто… ну…
   – В Риме сожгли за ересь его дочь.
   – Именно. Нет дыма без огня, как говорят. О Боже, это не нарочная игра слов. Но, я надеюсь, у Инквизиции ведь ничего нет против Андреа?
   – Нет.
   – Кроме того, если бы даже и было, у него много влиятельных друзей. Ему нечего бояться Инквизиции.
   – Ты не сказал, откуда ты его знаешь, – сказал я. Серапика похлопал длинными темными ресницами.
   – Он одолжил мне денег, однажды. Очень много, вообще-то. Понимаешь, кроме того, что я служу у Его Преосвященства, у меня есть еще и собственное дело – я имею в виду финансовое. Андреа де Коллини помог мне начать, он даже рекомендовал меня важным клиентам. Я многим ему обязан. Я уже несколько лет его не видел.
   – Он скорбит по дочери.
   – Да, могу себе представить. Он вдруг вскочил со стула.
   – Но сейчас не время для печали! – пропел он трелью. – Давай веселиться! Во Флоренцию возвращаются Медичи!
 
   Серапика был чрезвычайно кротким человеком, из-за этого, вероятно, кардинал де Медичи и взял его к себе на службу. Насколько я мог выяснить, обязанности у него были неопределенны, но он, кроме всего прочего, вел счетные книги Его Высокопреосвященства. Он явно обладал поистине удивительным даром заставлять цифры сходиться, когда все свидетельствует об обратном. Его «частное финансовое предприятие» заключалось, во-первых, в том, что он проделывал такую же нумерическую тауматургию для других богатых клиентов, а во-вторых, он тайно занимался ростовщичеством. Я не был склонен углубляться в детали ни того, ни другого его занятия, да и зачем мне? Это не мое дело. Кроме того, он сразу проявил ко мне, совершенно незнакомому человеку, такой empressement, за что я очень ему благодарен. В его доме я прямо-таки пользовался правом на узуфрукт: я мог ходить где мне вздумается, пользовался вещами и удобствами, и скоро стало ясно, что он намеревается ввести меня в свой круг общения. Думаю, за этим лежала бескорыстная человеческая доброта – а проще, ему не хотелось, чтобы мне было одиноко. Он ни разу даже не упомянул о моей уродливой внешности; я убежден, что это из-за врожденного такта по отношению к другим, а не из-за чувствительности к своему малому росту. Это не было перенесением своих чувств на меня. Я сознаю всю иронию этого – как вы уже прочли, я начал откровенно ревновать к нему, причем безосновательно, так как если кого-то и можно обвинить в том, что он узурпировал любовь Льва, так это меня. Однако в свое время вы сможете сами об этом судить.
   Ни я не интересовался денежными diversions Серапики, ни он не проявлял ни малейшего любопытства относительно моих отношений с Андреа де Коллини. Думаю, он говорил правду, когда сказал, что магистр Андреа однажды одолжил ему денег и рекомендовал его услуги клиентам; и раз уж сейчас зашла об этом речь, я не помню, чтобы Серапика вообще когда-либо говорил неправду. Он ни в чем не был двусмысленным, разве что в косвенных сексуальных намеках и в своих бесстыдных шутках. Он, конечно, любил мужчин – нельзя сказать, что это как-то меня волновало, – и я подозреваю, что в этом состоит другая причина, по которой кардинал де Медичи взял его к себе на службу.
   Однажды вечером произошел довольно интересный случай.
   Почти весь третий этаж с одной стороны дома Серапики занимала коллекция античной скульптуры. Там было шестнадцать или семнадцать очень хороших и очень дорогих статуй, в основном греческих, и почти все они (раз уж они греческие) изображали обнаженных мужчин в различных атлетических или вычурных позах. Я взял себе в привычку в конце дня (ничего особенного в течение него не сделав) бродить по галерее, тянувшейся по всей длине зала. Так я обнаружил, что неподвижное спокойствие и самообладание статуй вызывало во мне душевный покой, который уменьшал, во всяком случае хоть как-то, внутреннюю тревогу от недавних воспоминаний. Иногда я говорил с ними, шептал все секреты своего маленького сердца в их мраморные уши, веря, что даже если они не слышат меня, то кто-то где-то все-таки слышит.
   В тот вечер я брел по галерее немного позже, чем обычно, и свет в помещении уже начал меркнуть. Мои молчаливые неподвижные друзья отбрасывали длинные тени, а их мускулистые конечности, застывшие в спортивных движениях, которые не были начаты и не будут закончены, сплетались в chiaroscuro полумрака и темноты.
   Я рассматривал статуи, как вдруг мне почудилось, вернее, я почти был уверен, что краем глаза заметил какое-то легкое, быстрое движение. Я тут же выбросил эту мысль из головы, прекрасно зная, какие шутки может проделывать полумрак. Но вот я снова его увидел, и на этот раз сомнений быть не могло: кто-то или даже что-то шевелилось. Я, конечно, встревожился: может быть, забрался вор?
   Или хуже, чем вор? Злоумышленник, поджидающий меня, чтобы захлопнуть ловушку? В голове даже промелькнула мысль, что это может быть эмиссар Томазо делла Кроче. Я наблюдал зачарованно, с ужасом (ведь ужасное всегда зачаровывает), как медленно по параболе начала опускаться рука, как нога начала медленно подниматься с постамента, на котором она, по всем правилам, должна была быть прочно закреплена.
   – Кто здесь? Кто это? – воскликнул я, пытаясь не выдать голосом страха.
   Тут же последовал ответ:
   – Это всего лишь я, милый. Ведь правда, вид у меня просто божественный?
   Серапика проворно спрыгнул с пьедестала и стал передо мной, уперши руки в стройные бедра. Он был совершенно гол и весь покрыт каким-то порошком (молотый стеатит, как сказал он мне потом. Вот и объяснение жемчужной бледности кожи, на которую я обратил внимание при первой встрече), а на голову был надет венок из побеленных лавровых листьев.
   – Не упрекай меня, милый, – пропел он мелодичной трелью. – Это просто моя небольшая фантазия. Я считаю их своими товарищами по игре.
   – Но что ты делаешь? – спросил я.
   – Делаю? Да ничего! Я скорее состояние, чем действие. Я просто стою по полчаса на плите и чувствую себя ужасно по-гречески, страшно атлетично и наслаждаюсь такой приятной компанией. А потом, когда становится прохладно, игра заканчивается.
   Позднее он дал более подробное eclairissement.
   – Вообще-то они принадлежат Его Высокопреосвященству – я бы не смог себе позволить такие превосходные статуи. Не так давно Его Святейшество Юлий II начал собирать собственную коллекцию, а Его Высокопреосвященство не любит, чтобы его превосходили в преданности античности – или, точнее, мужской обнаженной натуре, хотя этим Юлий на самом деле не интересуется. Если только мужская обнаженная натура не размахивает мечом, да и тогда он уделит больше внимание орудию войны, а не тому орудию, что между ног… Не знаю почему, но мне нравится так делать. Полагаю, Пеппе, что благодаря этому я хоть на короткое время могу почувствовать себя кем-то другим – эффектным, восхитительным, неподвластным воздействию времени. Я просто завидую постоянству, понимаешь, может быть, поэтому мне нравится заниматься деньгами, не знаю. Ведь без денег никогда ничего не обходится. Все постоянно пользуются ими, нуждаются в них, не любят быть без них. Деньги переходят из рук в руки, но сами никогда не меняются, если понимаешь, что я имею в виду.
   – Да, думаю, понимаю.
   – Мы почти все время вынуждены жить с острым чувством непостоянства; можно даже усомниться, есть ли вообще хоть что-то хоть в чем-то немного стабильное. Республики возникают и рушатся, демагоги приходят и уходят, еретики проповедуют ересь и горят на костре, пакты, союзы и лиги формируются и распадаются со страшной быстротой; меняется даже мода, а я, поверь, мой милый, стараюсь никогда не отставать от моды! Иногда от этого прямо голова идет кругом… Ай, ладно, отбрось заботы! Завтра вечером сюда прибудет на обед Его Высокопреосвященство, и могу обещать, мой маленький друг, это будет изрядный вечер!
   И следующим утром Его Высокопреосвященство Джованни де Медичи, в сопровождении своего брата Джулиано, вошел в город, и это был странный триумф в сдержанных тонах.
 
   1521
   Я только что вернулся с похорон бедного Льва. Что за низкопробное, убогое, недостойное, позорное мероприятие! И конечно, как только было объявлено о его смерти, хлынули насмешки и оскорбления. Просто тошнит при одной мысли о тех былых льстецах, подхалимах и членососах, которые лебезили перед ним, выпрашивая еще несколько дукатов, и которые сейчас судорожно строчат свои мерзкие стишки и распространяют их по городу. Вчера они пели дифирамбы, сегодня – клевещут и лгут. Против Льва были выдвинуты все виды обвинений. Мне, конечно, все равно, но о том, что действительно является правдой – например, о страсти быть отдолбанным хорошо оснащенным молодым человеком, – едва ли упоминают, в то время как обвинений безо всякого основания – например, в том, что рука у него была прижимистая, – сейчас столько, сколько оргазмов в борделе. На деньги Лев был так же скуп, как и на жопу, – то есть совсем не скуп; на самом деле он был расточительно щедр.
   В одном желчном пасквиле, который мне довелось прочесть как раз сегодня утром, написано:
 
«Intravit ut vulpes, vixit ut leo, mortuus est ut canis».
 
   Антонио да Спелло произнес похоронный панегирик, который вряд ли можно было назвать многословным – каким бы ему следовало быть на самом деле, так как в таких случаях они всегда многословны. Лев заслуживал мучительно затянутой витиеватой речи, а получил лишь краткую констатацию неоспоримого факта, что он мертв. В одном месте я даже заметил небольшое suggestio falsi:
   «Конечно, Его Святейшество, как хорошо известно, был, в отличие от своего горячего предшественника, склонен к осторожности в международных делах, – говорил старый лис. – И при многих обстоятельствах это – добродетель. Книга притчей Соломоновых восхваляет осторожность, а мы все прекрасно знаем, что Его Святейшество был человеком, почитавшим Святое Писание и крайне не расположенным давать мгновенные ответы на вопросы международного значения».
   Ну конечно, правда, что Лев был человеком благоразумным, никогда не принимавшим политических решений поспешно, но намек на то, что он был хронически нерешителен, – совершенная ложь.
   Вездесущий Парис де Грассис, папский церемониймейстер (несомненно, репетируя фразу для записи в свой дневник – vademecum), шепнул мне:
   – Ipse sermo fuit brevis, compendiosus et accomodatus, правда?
   – Иди прочь и оставь меня в покое.
   А что касается самих похорон – parturient montes! Я знаю, что бедный Лев был полным человеком, но неужели шестеро крепких носильщиков не могли нести его гроб ровно? В одном месте пути гроб так сильно наклонили к земле, что тело Льва сползло на фут или два; митра с головы свалилась, а папское одеяние задралось так высоко, что показались круглые, пухлые, с ямочками колени. Я чуть не разрыдался, вообще-то я действительно разрыдался, но потом. Папе из великой семьи Медичи, давшему начало золотому веку Афины Паллады, выделили очень бедное место упокоения – всего лишь скромное надгробие над его останками в соборе Святого Петра. Конец Льва очень резко контрастирует с блеском его правления. Правда, конечно, что другие Папы претерпели еще большее унижение – Александра VI Борджиа, например, опухшего и побелевшего от яда и августовской духоты, перетаскивали с места на место, оставляя вонять, пока его управляющие хватали все, что только можно было унести, – но мне-то что до этого? Лев, который сиял при жизни подобно солнцу, не должен был угаснуть подобно коптящему фитилю.
   Где блистательное великолепие, свойственное Льву X? Где свет учености, преданность античности, искусствам и культуре, что было его величием и славой? Он ушел из жизни с вздохом таким же зловонным, как и его знаменитый пердеж. Бедный Лев.
   Серапику арестовали этим утром и содержат под стражей по обвинению в растрате; глупенький ублюдок, видно, продолжал пользоваться своим талантом финансового крючкотворства, работая и личным казначеем Льва, – но об этом я ничего не знаю, так как я не совал нос в денежные отношения Серапики и Льва. Не знаю, где его содержат, но такой оранжерейный цветок, как Серапика, неизбежно увянет и погибнет, запертый в четырех сырых темных стенах. Можно попытаться узнать, где он, и послать ему коробку миндальных драже, которые он так обожает.
 
   1512
   В то утро, когда кардинал Джованни де Медичи вошел во Флоренцию, я получил письмо от Андреа де Коллини. Письмо не было датировано, но его явно доставили из Рима. Я был и удивлен и встревожен: сожжение Лауры стало катастрофой, величайшей трагедией, но оно, казалось, вызвало в магистре не горе, а замешательство. Я не мог этого понять. Также не мог я примирить жалкую бездеятельность, нашедшую на него, со смелостью и силой характера, которые, как мне известно, ему присущи. Я разорвал ленточку и сорвал с письма толстую восковую печать. Вот что я прочел:
   Пеппе, мой друг и ученик!
   Приветствие от пораженного горем магистра и благословение от единственно истинного Бога.
   Я решил, что он должен умереть. Ты знаешь, о ком я говорю. Я уже начинаю находить способы… способы осуществить правосудие… да, правосудие, а не месть! Я приеду и все тебе расскажу. Сейчас меня занимает многое – иногда я почти не могу думать. Но в душе я силен. Это может быть сделано, это должно быть сделано, и это будет сделано!
   Молись за меня, Пеппе.
А.
   Мое сердце бешено заколотилось: о каких это «способах» он говорит? О способах избавиться от Томазо делла Кроче? Он пишет, что это правосудие, а не месть, но это так неубедительно, потому как в этом письме со мной говорил фанатик, а не судья. Мне никак не хотелось верить, что бездеятельность и замешательство сменились чем-то гораздо более худшим, но все говорило о том, что так оно, похоже, и было. Вот такие мрачные мысли заполняли мою голову, когда я встретил того, кому суждено было стать самым важным человеком в моей жизни.
   Когда я впервые увидел Его Высокопреосвященство кардинала Джованни де Медичи, он не произвел на меня большого впечатления: «Ну и жирный!» – подумал я. И конечно, прилагательное «жирный» вызвало в памяти другие оскорбительные предикаты, такие как самопотворствующий, бездеятельный, жадный, упрямый; на самом деле ни одно из этих определений к нему не подходило. То же самое, полагаю, происходит и тогда, когда люди видят карлика вроде меня: если ты карлик, то, значит, ты также и глупый, невежественный, злой и хитрый извращенец.
   Серапика устроил то, что он называл «римским вечером». Это означало, что мы лежали на чем-то вроде триклиния, подперев голову одной рукой, и за едой тянулись через весь стол, на манер древних. Для меня это, естественно, было немного трудновато, так что я ел меньше, чем хотел. Мы были нелепо наряжены в тоги с пурпурной каймой, а на головах у нас были надеты золотые лавровые венки. Мой венок все время сползал. Слуги были одеты как рабы – то есть почти раздеты. Одна довольно неуклюжая женщина средних лет все стреляла в Серапику убийственными взглядами, явно злая на него за то, что он поставил ее в унизительное положение, не подобающее ее статусу в хозяйстве.
   Его Высокопреосвященство отхлебнул фалернского вина из кубка дымчатого стекла, глаза его прослезились, он чувственно причмокнул пухлыми губами и промокнул их салфеткой. Под тогой живот его казался огромным, он шевелился, словно некое живое существо, каждый раз, как Его Высокопреосвященство менял положение, устраиваясь поудобнее.
   – Серапика говорит, что ты уже довольно давно живешь в его доме, – сказал он мне, измеряя меня (в чисто фигуральном смысле) своим проницательным взглядом.
   – Да, я благодарен ему за гостеприимство, – ответил я.
   – Хм… Нас ведь здесь некоторое время не было.
   – Да, Ваше Преосвященство. Я рад тому, что нога семьи Медичи снова прочно утвердилась на родной им земле.
   – Мой милый, – перебил Серапика, – зачем так помпезно?
   – Комплимент принят, – сказал кардинал де Медичи. – Что мы такое едим, Серапика? Что-то не разберу.
   Помещение освещали лишь несколько масляных ламп в форме рыб (в интересах исторической точности, конечно) и подвесной светильник, к тому же зрение у Льва было не особенно хорошим.
   – Красную барабульку, – ответил Серапика, – под вишневым соусом. Вам не нравится?
   – Очень вкусно. Просто было интересно, что это. Это то, что ели наши предки?
   – Они ее очень любили, Ваше Высокопреосвященство. Этим вечером все настоящее.
   Губы Льва тронула улыбка.
   – Не совсем, – сказал он.
   – Да?
   – В древности рабы были бы совсем голыми.
   Серапика приподнялся на локте, широко раскрыв глаза.
   – В самом деле, Ваше Высокопреосвященство?
   – Точно, уверяю тебя.
   Некоторое время бушевала немая битва воль между Серапикой и той служанкой: было ясно, что если, даже в интересах исторической точности, ее попросят снять одеяние рабыни – и без того скудное, – то это будет, по ее мнению, означать прекращение договора между работником и работодателем, который и так уже был под угрозой расторжения. Она всем своим видом просто провоцировала его попробовать отдать такое распоряжение, причем оба они понимали, что это распоряжение будет последним.
   Наконец Серапика покачал головой.
   – Ну, – пробормотал он, – надо же где-то провести границу. Еще вина!
   Мне показалось, что он был уже довольно пьян. Кардинал де Медичи вдруг спросил меня:
   – Ну, а что, Пеппе, ты думаешь о политических устремлениях Папы?
   – Почти все, к чему он стремится, уже достигнуто, – ответил я уклончиво.
   – Но все-таки, что ты о них думаешь? Каково твое мнение о международной политике Его Святейшества?
   – Мне кажется, – сказал я, – что устремления Папы принадлежат ему точно так же, как и его борода. И его борода, и его устремления производят одинаково сильное впечатление. Без того и без другого он не был бы Юлием. Они служат увеличению его персоны и его высокого положения.
   Его Высокопреосвященство от восторга захлопал в ладоши.
   – Браво! – воскликнул он. – Прекрасная аналогия! Мне она нравится, Пеппе. И ты мне нравишься. У меня есть все причины быть благодарным Юлию, хотя все его замыслы превратить меня в такого же воина, как и он сам, не удались.
   – Этот замысел, может быть, и не удался, – сказал я, – но только не те замыслы, которые он доверил вам. Это очевидно, что хотя по природе вы и не обладаете военным складом ума, у вас значительный талант для этой работы. У Его Святейшества и Вашего Высокопреосвященства совершенно различные характеры, каждый из вас обладает своими умениями и способностями, жизненно необходимыми Церкви. Разве древний манускрипт менее значим, чем кираса? Совсем нет! Он выполняет другую функцию и служит иной цели, и должен быть тем, что он есть, и ничем другим. Кроме того, я считаю, что манускрипт намного интереснее, но это уже дело вкуса.
   Джованни де Медичи раскрыл рот от удивления и радости.
   – Ты полностью меня понимаешь! – воскликнул он, и его дряблые щеки затряслись от силы чувства. – Жаль, что я сам не мог это так выразить! Жаль, что я так не сказал Юлию. Пеппе, я восхищаюсь тобой. Я благодарю тебя.
   Я скромно потупил взгляд.
   – Юлий, конечно, себя истощил, – продолжал Его Высокопреосвященство. – Даже такой здоровенный великан, как он, не может вечно сохранять физическую силу. Кроме того, эти политические устремления (и удачи!), которые, как ты правильно заметил, Пеппе, производят такое же огромное впечатление, как и его борода, причиняют ему постоянное беспокойство. Его твердой правой рукой были испанцы, так же как его сжатым кулаком были швейцарцы, но сейчас, я думаю, Его Святейшество боится могущества Испании, и это заставляет его поддерживать дружественные отношения с императором. Действительно, поддержка императора необходима, если хочешь, чтобы Латеранский Собор проходил гладко и Франция была изолирована.
   – Я присутствовал, когда вступал в Рим советник императора…
   – Маттеус Ланг? – проворковал Серапика. – Говорят, он просто ошеломителен. Он правда такой?
   – Он действительно ведет себя с заметной надменностью, – ответил кардинал. – Очень помпезный малый, вел себя так, будто император – это он.
   – Нет, милый, какая у него внешность? Он на самом деле ужасно красив?
   – У него та скупая, бледная северная красота. У него длинные светлые волосы, хорошо сложенное тело…
   – Ах! – вздохнул Серапика.
   – …и черты его лица очень приятны. Юлий, конечно, просто сгорал от нетерпения встретиться с ним, поскольку столь многое зависело от установления сердечных отношений. Свою первую ночь в Риме Ланг провел в Ватикане. Он несколько часов говорил с Юлием. Его въезд в город был триумфальным! Их Высокопреосвященства Бакоч и Гроссо встретились с ним у подножия Монте-Марио (других членов Священной Коллегии отпугнул такой грандиозный прием), а у Понте-Молле юного красавца приветствовал сам сенатор Рима. Улицы были запружены толпой, я тебе говорю!
   – Люди пришли посмотреть на его лицо, – мечтательно произнес Серапика.
   – Чушь. Они лизали жопу по приказу Юлия. Сан-Анджело сотрясался до самого фундамента от грома пушечного салюта. Его Святейшество был намерен заключить тесный союз с императором Максимилианом, что, как нам известно, ему удалось. Это будет смертельным ударом для Собора схизматиков – он уже и так умирает.
   – А как насчет Венеции? – спросил Серапика, черпая вино.
   – Венеция – увы, – сказал Его Высокопреосвященство. – Юлий обещал поддержать Максимилиана в борьбе с республикой оружием мирским и духовным, если она не откажется от Вероны и Виченцы и не заплатит имперскую дань. Ланга произвели в кардиналы – этого все ожидали. Во всяком случае, Латеранский Собор в безопасности.
   – Не значит ли это, – сказал я, – что Юлий – не просто хитрый политик? Что на самом деле он заинтересован в реформе Церкви?
   – Чепуха! – воскликнул Серапика. – Латеранский Собор был созван просто в противовес Пизанскому, все это знают. Юлию так необходимо заручиться поддержкой императора потому, что он боится силы Франции. Он просто ненавидит Францию.
   – Не согласен, – сказал кардинал де Медичи. – Конечно, Юлий очень не любит французов, но у него ведь есть все причины их не любить, так же как он не любил семью Борджиа. Но Латеран – это не просто тактический ход против Пизы – нет.
   Папа хочет, чтобы его считали реформатором. Он не успокоится, пока схизматики не будут полностью уничтожены, но Латеран это все-таки действительно Собор. Не забывай об этом. Не знаю, доживет ли Папа сам до их конца – Юлий сейчас болен, и у него, кажется, особенная предрасположенность к лихорадкам, что значительно ослабило даже его железный организм. Парис де Грассис сообщает мне, что Папа не собирается больше сам совершать богослужений.
   – Все равно, – вставил свои слова Серапика, – он ведь присутствовал на процессии в Великую Страстную пятницу?
   – Да, и поплатился за это новым приступом лихорадки. Эти дни он кажется очень беспокойным, постоянно переезжает из одной резиденции в другую, словно что-то его преследует. И уж это никак не призрак неудач.
   – Тому, кто придет на смену Юлию, – сказал я, – трудно будет сравниться с ним.
   – О, – проговорил Его Высокопреосвященство, поежившись, – не надо об этом.
   Серапика, ничуть не ревнуя кардинала де Медичи, из-за расположения, только что проявленного кардиналом ко мне (Серапике, скорее всего, просто надоел разговор о могучем Юлии), вскочил с триклиния:
   – Представление! – звонко объявил он заплетающимся языком. – Я приготовил для нас особенное представление.
   – Какое представление? – спросил Его Высокопреосвященство.
   – На самом деле, мои милые, – продолжал Сера-пика, – это что-то вроде trouvaille, должен признаться. Ничего подобного я раньше не видел, и я уверен, что вы будете от этого представления просто в восторге. Это воплощенная в жизнь легенда. Это скандально и потрясающе, это самый последний крик моды.
   – Да что же это? – спросил кардинал де Медичи, повысив от нетерпения голос.
   – Это что-то вроде демонстрации урода, – сказал Серапика, – трагедия природы.
   В это мгновение я был убежден, что мое сердце проскользнуло между ребер грудной клетки и упало в самую глубь живота, где отчаянно затрепыхалось.
   – Да?
   – Да, мои милые.
   Он шепнул что-то одному из слуг, и тот немедленно вышел из комнаты.
   – Не беспокойтесь, – сказал Серапика, – я не сделал ему никакого неприличного предложения – он просто пошел позвать их. Я обнаружил, что тут кочует целый караван уродов. Они, кажется, дают представления по всей Италии, и они просто восхитительны. Я договорился с владельцем каравана, и он позволил им прийти сюда и дать закрытое представление. Ну, давайте, милые, усаживайтесь поудобнее и приготовьтесь смотреть настоящее представление!
   Я молился, надеялся и загадывал. Я говорил себе, что это не так, что этого просто не может быть. Я закрыл глаза и притворился, что это не так. Но, увы, – каждая частичка моего существа прекрасно знала, что это все-таки так. И я был прав.
   Нино ничуть не изменился, он даже нисколько не постарел, хотя подо всей этой дополнительной шерстью, нелепыми перчатками и сапогами с когтями он просто должен был остаться таким же, каким я его запомнил. На золотой цепи, которую он сжимал в своем обезьяньем кулаке, был разукрашенный ошейник, а в ошейнике была шея, принадлежащая человеку, которого я никогда не видел. Слезящиеся глаза кардинала выпучились от удивления, чувственные губы приоткрылись, складки жира залоснились от пота, его многочисленные подбородки задрожали.