– Не подумай только, что я питал к ней ненависть – нет. Я ненавижу и презираю всеми силами своей души то мерзкое заблуждение и извращение веры, которые охватили ее ум и сердце. Я преследую ересь, а не еретика. Если я смогу этим спасти хоть единственную человеческую душу от кары за ересь, то я буду пытать и сжигать сотни тысяч человеческих тел, зная, что мною движет сам Бог.
   Лаура де Коллини не пожелала отречься. Она упорствовала в заблуждении и поэтому была подвергнута высшему наказанию. Но вот что я тебе скажу: если бы я вдруг подумал, что это вернет ее в лоно Святой Матери Церкви, я бы сам с радостью вошел в огонь. А ты про себя можешь это сказать, ты, который говорит, что любит ее? В действительности, любя ее, ты потворствовал ее заблуждению. Я же, преследуя по закону Христа, лишь пытался спасти ее душу от вечных мук. Теперь скажи, кто из нас по-настоящему ее любил?
   Мой разум едва воспринимал эту ужасную речь.
   – Лаура Франческа Беатриче де Коллини была невиновна в ереси, – сказал я.
   – Не может быть.
   – Почему же? Разве ты не допускаешь, что мог ошибаться?
   – Нет! В таком случае ошибалась бы Церковь, а это невозможно, так как ее ведет Святой Дух. Такое предположение вносит в порядок хаос. Что тогда определенного будет у нас, какая уверенность, какая надежность?
   – Вся жизнь состоит из неопределенностей, – сказал я.
   – Нет, друг мой, неправда. Кто бы смог жить, если бы это было так? Кроме того, неужели ты думаешь, что я не провел тщательное расследование? Я убедился в том, что Лаура де Коллини еретичка. Я узнал о проводившихся ею собраниях, о философии, которой она учила, о мерзких ритуалах, которые совершал ее отец. Ты меня за простачка принимаешь?
   – И все же ты не преследуешь Андреа де Коллини…
   Томазо делла Кроче опустил взгляд, скрывая какой-то свой секрет.
   – Это мое дело. Я о нем не забыл, поверь мне.
   – Он тоже о тебе не забыл.
   – Не сомневаюсь, малыш.
   – И, несмотря на твою извращенную логику, я пришел, Томазо делла Кроче, для того, чтобы внести хаос в порядок, который, по-твоему, должен сохраняться такой дорогой ценой.
   Он настороженно посмотрел на меня.
   – Что ты хочешь сказать? – спросил он.
   – Я пришел затем, чтобы лишить тебя определенности, уверенности и надежности, которые ты так ценишь.
   – Дела Сатаны!
   – Нет! Твои собственные деда, ибо заблуждаешься – ты.
   – Ты явно безумен, – сказал он.
   – Как раз так я всегда думал о тебе.
   – Ты считаешь меня безумным, потому что я связан с делом истины? Ересь коварна, так как не связывает себя ни с чем, кроме своей собственной раздутой полуправды, мнений и лжи. Но истина объективна, она была открыта нам Богом, ее хранит и учит ей Святая Мать Церковь, и эта истина ни на йоту, ни на одну йоту не может быть изменена в угоду личному мнению. Была бы полная анархия. Если бы каждый человек учил собственной интерпретации истины!
   – Может быть, – сказал я, – то, что истинно для одного, для другого ложно.
   – Никогда с таким не сталкивался. И твоя еретическая риторика не собьет меня с толку. Говорят, у сатаны золотые уста.
   – И говорят, что Сатана заражает вами любимую Церковь…
   – Ты только за этим сюда пришел, нападать на Церковь Христа?
   – Лаура Франческа Беатриче де Коллини все-таки была невиновна.
   – Лжешь! Колдунья заслужила сожжения! Разве я не видел, как ее отец руководил мерзким сборищем, которое он называет литургией? Надо было убить их всех. Ты ведь был одним из них и должен знать.
   – Да, я был одним из них. Да, я знаю. Но она не была. Она ничего не знала о делах отца.
   – Не может быть. Вы каждую неделю собирались в ее доме…
   – То есть в доме ее отца. Мы были его гостями, а не ее.
   – Я… я не верю тебе… это невозможно… Я бросил документ на стол перед ним.
   – Прочтите сами, – сказал я. – Здесь подпись кардинала.
   Он взял документ дрожащими руками и принялся читать, медленно, молча проговаривая каждое слово тонкими, бескровными губами, как женщина за молитвой. Наконец он разжал пальцы, и документ выпал из рук.
   – Ты подверг пытке и уничтожил невинное человеческое существо, – сказал я тихо. – Как ты после этого себя чувствуешь? Ты сгубил чистую, непорочную жизнь. Ты приговорил девушку к ужасной смерти в огне, а она была невиновна в преступлении, в котором ее обвинили. Из-за тебя Святая Мать Церковь потеряла одного из своих детей. Что тебе теперь говорит Бог, Томазо делла Кроче?
   Он ничего не ответил. Его невидящие глаза были неподвижно устремлены на лежащий на столе документ.
   – Ты несомненно хочешь остаться один и подумать о своей вине, – сказал я.
   Но он сейчас был не только слеп, но и глух. Я тихо затворил за собой дверь.
 
   Все следующее утро я в лихорадочном нетерпении ждал известий о смерти фра Томазо делла Кроче. Они так и не поступили. То же, что я услышал, было очень странно: инквизитора похитили из места заключения при помощи хитрого плана, включающего в себя подкуп, подлог и насилие. В похищении участвовало четыре человека; из которых трое, по описанию, были полулюдьми-полузверями. Молодого монаха, которому было поручено прислуживать делла Кроче, жестоко убили.
   Андреа де Коллини. Магистр. Какое дьявольское терпение он проявил, продумывая план, оттачивая все детали; он наслаждался своей хитростью, был заворожен темным покрывалом таинственности, которым окутал свои истинные намерения… И вот безумие полностью вышло на поверхность. Теперь я ясно видел, что зрело в его воспаленном мозгу, так же ясно, как видел свою медлительность.
   С этим надо было покончить раз и навсегда.

1520–1521
Ессе, in culpa natus sum, et in peccato concepit me mater mea

   В начале 1520 года мне казалось, что я нахожусь в совершенном одиночестве в своем собственном мире, – мире, который сочетал нереальность роскошного фарса с самым что ни на есть реальным присутствием крови и смерти. Лев был оставлен на меня – но ненадолго. Серапика необычно резко постарел, он больше не вышагивал гордо и не рассуждал радостно и изысканно о высоких государственных делах, а много сидел в задумчивости, погруженный в себя. Звезда Биббиены уже давно померкла, и теперь у власти был кардинал Джулио де Медичи, который вел себя словно второй Папа, налево и направо давал «аудиенции» и тем самым накапливал значительное личное состояние.
   Следует еще сказать об одной важной кончине – умер маэстро Рафаэль. Его последним творением стало воистину вдохновенное изображение Преображения Христа. Эту работу заказал кардинал Джулио де Медичи для своего собора в Нарбонне. Полагаю, должно быть, очень трудно создать впечатление того, что человеческое тело поднято в воздух, так, чтобы это тело не казалось ни похожим на привидение, ни смешным и нелепым. Я не художник и не знаком с различными сложными техниками воплощения замысла, но мне кажется, что это просто триумф Рафаэля. Сам Христос излучает невозможную смесь величия и смирения, деятельности и покорности, великолепия и мягкости. И это тем более замечательно, что все это совершенно правдоподобно. Поскольку я гностик, то я также немного и мистик, и я могу сказать вам, что эта картина Рафаэля – мистическое творение. Человек не просто стоит и смотрит на картину – он приглашается в изображенный на ней мир, так что наблюдатель становится участником. Человек втягивается внутрь, если хотите, ибо сила ее духовного притяжения непреодолима. Картина была также очень ко времени, поскольку по существу она – великолепное утверждение веры в Христа (такой, какая у меня, ведь у Церкви ее явно нет), и кроме того, она еще больше усилила гнев христиан на продвижение иноверцев турок. Еще Папа Каликст III после победы над турками под Белградом в 1456 году объявил, что весь христианский мир ежегодно в августе должен отмечать праздник Преображения, и хотя нельзя сказать, что это событие было свежо в памяти, многие о нем могли еще вспомнить. Маэстро Рафаэль закончил лишь верхнюю часть картины (которая в любом случае и есть самая существенная), так как в последнюю неделю марта 1520 года он слег с нашей опасной и такой распространенной римской лихорадкой, что очень сильно подорвало его жизненные силы, которые и так были истощены работой. Он умер б апреля в Великую Страстную пятницу. Незавершенный шедевр был помещен у изголовья гроба. Маэстро было тридцать семь лет.
   В этом месте стоит сказать, что я знал и теневую сторону маэстро Рафаэля, – знал более темного, более демонического Рафаэля, чем тот бледный мечтательный прекрасный гений, которого я уже описал. Мне удалось подглядеть это благодаря симпатичной, но довольно толстой девушке, которая работала на кухне в папском дворце. Звали ее Филиберта. Она явно как-то услышала кусок разговора между мной и Серапикой, когда мы обсуждали атрибуты маэстро Рафаэля, как телесные, так и духовные. Не знаю, как так получалось, но Серапика и я все время сталкивались друг с другом в коридорах и залах и обменивались разными сплетнями. Сера-пика был неисправимым gobe-mouche. Темой нашего разговора часто становилась неразделенная страсть Льва к Рафаэлю – особенно в те вечера, когда маэстро был приглашен к нам на ужин.
   Девушка по имени Филиберта подкралась ко мне однажды и прошептала:
   – Его Святейшество облизывается только издали, а я не собираюсь.
   – Что?
   – Ты же слышал, что я сказала. Десять дукатов, и я перепихнусь с ним завтра вечером. Можешь посмотреть, если хочешь, чтобы убедиться.
   Я поколебался мгновение, затем сказал:
   – Как ты смеешь предлагать подобное. Без тени смущения она ответила:
   – Только не надо важность изображать! Я всего лишь предлагаю, может быть, Ваша Милость хочет поспорить.
   – Я не «Ваша Милость».
   – Кто же тогда?
   – Спроси что-нибудь полегче.
   – Десять дукатов на то, что до завтрашнего вечера та огромная кисточка, что у Рафаэля между ног, побывает у меня внутри.
   – Ты отвратительна, – сказал я. – Где?
   – Где хотите. На этой неделе он ведь ночует здесь? Тогда в его личных апартаментах. Там с ним перепихнусь.
   – Не посмеешь, – прошептал я.
   – Десять дукатов?
   – Спорим. Тебе известно что я мог бы велеть выпороть тебя за это?
   – Да, но не велишь. Ты один из нас.
   – Что это значит?
   Она критически оглядела меня с ног до головы и сказала:
   – Не один из них.
   Следующим вечером, пока маэстро Рафаэль был на аудиенции у Его Святейшества, я спрятался у Рафаэля в апартаментах за маленьким карточным столиком. Я прождал почти час, прежде чем услышал, как они идут.
   – Не представляю, что благородному господину нужно от такой простой бедной девушки с кухни, как я, – сказала Филиберта с тошнотворным деланным кокетством.
   – Зачем же тогда напросилась?
   В голосе маэстро Рафаэля была холодная безжалостность и жесткость, незнакомые мне до этого.
   – Мне здесь раздеться?
   – Да.
   – Обещай, что никому не скажешь! Это может стоить мне места.
   – А мне это наверняка может стоить здоровья.
   – Что? Вы что, намекаете, что у меня может быть что-то, чего не должно быть у порядочной девушки?
   – Именно так. Разоблачайся.
   – Я люблю такие изысканные слова.
   – Давай раздевайся!
   Сейчас его голос был не только твердым, но и нетерпеливым, настойчивым.
   Они оба голые легли на пол. Медно-золотой свет от затухающего камина окрашивал в глубокие тона их переплетенные руки и ноги. Его худое мускулистое тело с опаловыми ягодицами, покрытыми темными волосками, едва заметно двигаясь, утонуло в ее embonpoint, в пухлых раздвинутых бедрах и колышущихся сочных арбузах грудей, – в объятиях только-только начавшего пробуждаться желания.
   Но вот уже всколыхнулась страсть! Наплыв пылкого стремления, emeute явного влечения, похоти. Я слышал, как любовник он был человеком facile princeps, но сейчас, когда я смотрел, присев за карточным столиком, мне казалось, что это она ведет, она распаляет его тихими призывными стонами, она предлагает средство сбить жар, а он, чуть ли не вяло, томится в горячих волнах ее алчущего тела. Вот они начали целоваться, жадно слившись ртами, сливаясь языками, присасываясь губами. Он обхватил кончиками пальцев ее соски, заметно напрягшиеся, эрегированные, ставшие похожими на две орехового цвета джирандолы, и она задвигалась под ним, сладострастно постанывая.
   – Мой мальчик… ох, мой миленький!
   Он приподнялся на локтях, и я увидел, как у ее пухлого обширного тела колышется невероятно длинный и толстый пенис с красной и лоснящейся головкой. Она посмотрела на его пенис жадным взглядом:
   – Ой, смотрите! Вот он! Мое чудовище, мой Голиаф, король членов… ой, ой…
   От страсти она теряла рассудок. У меня в голове мелькнул вопрос: «Что ты тут делаешь? Смотришь, как трахают эту вульгарную бабищу?» Но я тут же прогнал эту мысль. Так как желание узнать о способностях маэстро Рафаэля было сильнее сознания нелепости, по крайней мере в этот момент.
   Она запустила свою грязную в ямочках руку себе между ног и принялась водить ею по своему матово-блестящему кустику волос, судорожно вздыхая и мотая из стороны в сторону головой. Затем она взялась за его морщинистую мошонку и подержала ее в ладони.
   – Только потрогай, какая тяжелая, – простонала она хрипло.
   – Трогаю, – сказал Рафаэль, – каждый день.
   И он опустился на нее, или, точнее, погрузился в нее, в двух смыслах: во-первых, его окружило ее пышное тело – маленькая terra firma костей и мышц оказалась среди океана плоти, похожей на взбитые сливки, – и во-вторых, его член отыскал вход между жемчужных бедер и скользнул по гладкой шелковой дороге до самого основания.
   – О, Боже, о Боже! – стонала она, и как раз в этот момент я увидел, что у нее на левом бедре есть небольшая коричневая жировая шишка, словно печать дьявола. Может, она, подумал я про себя, при свете свечей налагает заклятия именем Сатаны и кормит грудью демона? Вполне вероятно. Ведь на кухне действительно ходили такие слухи…
   – Вспаши мою борозду! – кричала она. – Прочисти мою трубу! Распиши мое полотно! – Затем, явно не найдя больше метафор, она взвыла, как ночное привидение, так как уже вышла на последний отрезок пути к ne plus ultra страсти.
   То, что случилось потом, было просто замечательно. Как вы знаете, то, что я – гностик, означает, что я отнюдь не fidus Achates Приапа, но даже я был поражен, так как, после того как был достигнут апофеоз толчков и вздохов и удовлетворенная Ла Филиберта погрузилась в тупое, расслабленное состояние, маэстро Рафаэль вышел из нее и встал над ней так, что она лежала между его ног, и у него все еще стоял! Она открыла глаза и удивленно посмотрела на маэстро.
   – Поднимайся, – приказал он грубым голосом. Она подчинилась. Тело ее колыхалось, как желе, на бедрах блестели капли сгустившейся смазки. Она устало уперла руки в бока.
   – Мой милый мальчик… – начала она, но он грубо припер ее к стене, сдавил пальцами груди, снова в нее вошел и стал совершать бешеные толчки, скользя туда-сюда, неудовлетворенный, все еще жестко наэрегированный, жаждущий удовлетворения, которое, судя по удивленной гримасе на лице Филиберты, она не в состоянии была с ним разделить.
   – О, о, маэстро…
   Он еще раз отымел ее на полу, затем два раза стоя посреди комнаты, но явно все еще не достиг высшей точки. На ее изможденные вздохи – сигналы протеста – он не обращал никакого внимания. Он взял ее в пятый раз, и теперь в ее голосе стали появляться нотки страха.
   – Послушайте, – проскулила она, – мне кажется…
   – Раздвинь ноги, сука!
   Я решил не забыть пометить как сомнительный тот отрывок у Тацита, где он сообщает нам о том, что Мессалина, жена-проститутка императора Клавдия Цезаря, вставала с ложа после ночи блядства неудовлетворенной, так как если Филиберта – Мессалина наших дней, то этот неутомимый гигант ей явно не по силам.
   – О, Рафаэль… о, пожалуйста…
   Он положил ее на пол, и у них было еще одно сношение. Теперь она была совершенно пассивна, безразлично впитывала его, по всей видимости, неутомимую похоть, словно губка воду. Глаза ее были плотно зажмурены, рот расслаблен, огромные ноги ритмично подрагивали – от удовольствия или от боли, мне было не понять, – каждый раз, как он с силой всовывал в нее. Он схватил зубами сосок ее левой груди, и Филиберта застонала.
   Наконец он достиг высшей точки, пылко и шумно, и – я с большим любопытством наблюдал за ним – в этот момент он приподнялся, опершись ладонью одной руки, а другой рукой с силой ударил Филиберту по лицу. Затем еще, на этот раз сильнее.
   – Ой, Боже, только не это… – сказала она.
   – Это, это, – проговорил он.
   Удар, словно сигнал закончить представление; хотя я не удивился бы, если бы это был только entr'acte.
   Филиберта подошла потом забирать выигрыш.
   – Я же сказала, что отымею его, – сказала она с ухмылкой.
   – Получилось наоборот, – ответил я, – он тебя отымел. Несколько раз.
   – Но ведь справилась?
   – Да, – сказал я, передавая ей в руку деньги, – еле-еле.
   И это был тот возвышенный гений, что написал «Преображение». Есть ли субстанциональная связь между двумя Рафаэлями? Что-то, что я не совсем понимал? Что происходило в его голове, когда он трахал Филиберту, и имело ли это связь с тем, что происходило в него в голове, когда он творил взмахом кисти и красками нуминозный, парящий в воздухе образ Господа? Думаю, все дело в жизненной энергии и в том, как она используется. Но, принимая во внимание крайности, между которыми явно разрывалась душа этого великого мастера, я считаю, что если есть прирожденный гностик, то это Рафаэль. Сам догадаться об этом он, конечно, не мог, но и сообщать ему об этом я был не намерен. Когда я на следующий день снова его увидел, он снова был сама легкость, сама непринужденная грация и сама любезность. Никто бы и не подумал, что его душу сотрясала темная буря солипсической похоти.
   – Как ты думаешь, его отравили? – спросил меня Серапика тихим голосом, в котором ясно слышалось вульгарное любопытство.
   – Думаю, что, конечно, нет. Кому нужно его отравлять?
   – Мой милый, половине всех мужей Рима, конечно!
   – И половина всех кухарок Рима их остановит, – ответил я.
   – Что?
   Я пересказал ему эту историю.
   – Ты что, за ним наблюдал? – воскликнул он в гневе.
   – Конечно. Я же сказал, что был спор.
   – Значит, может быть, его отравила Филиберта? Ты говоришь, у нее на теле знак дьявола?
   – Жировик на бедре, если быть точным. Нет, она его не отравляла. Кровь Господня, да почему всегда подозревают отравление, как только какое-нибудь знаменитое или высокопоставленное лицо отправляется на встречу с Господом?
   – Мой милый, – ответил Серапика, – разве ты еще не понял, что в этом городе просто ни одно знаменитое или высокопоставленное лицо не умирает естественной смертью?
   Эти его слова, как вам позже станет известно, замечательным образом приобрели ироническое значение, и впоследствии у меня часто был повод вспоминать их.
   – То, что я тебе рассказал, – сказал я Серапике, – должно остаться нашим секретом.
   – Это не надолго останется секретом на кухне Его Святейшества, я тебя уверяю.
   – Тем не менее.
   – Тем не менее что?
   Я пожал плечами.
   – Просто тем не менее, – ответил я.
   – Интересно, Лев догадывался о похождениях своего любимого? Да к тому же в папском дворце!
   – Думаю, вряд ли бы это его расстроило.
   – Вероятно, ты прав. Лев, может, и похотлив, но не жаден.
   – Он – само сластолюбие, – сказал я.
   – Как бы то ни было, что касается маэстро Рафаэля, думаю, что даже Филиберта лучше, чем дряблый папский зад.
   – Точно. Есть ли что печальнее безответной любви?
   Серапика надменно фыркнул.
   – Мой милый, – сказал он, – почему меня об этом спрашиваешь? Я никогда ее не испытывал.
   – Никогда не испытывал любовь?
   – Никогда не испытывал безответную любовь. Я счастлив сказать, что все мои страстные увлечения были взаимны.
   – Кроме случая с маэстро Рафаэлем, – сказал я.
   – На этот крючок я не клюну, мой милый. Ты же знаешь, что я никогда не вздыхал об этой гага avis. О, он мне, конечно, нравился, так же как и всем нам, но я не был влюблен, если понимаешь, что я имею в виду. Я знал, что он содержит где-то в городе восхитительную гетеру. Боюсь, что его разносторонность ограничивалась лишь кистью.
   – Без него уже все будет не так, – сказал я, желая закончить разговор, так как уже начал чувствовать, что уподобляюсь перемывающей всем кости рыбной торговке, отупевшей от вина и сплетен.
   – Мне будет его сильно не хватать, – сказал Серапика. – Я запрусь на несколько дней у себя в комнате и стану бить себя в грудь, как Ниоба.
   И он упорхнул, легкокрылый собиратель нектара, в поисках следующего цветка слухов.
   Горе папского двора – и Льва в частности (не говоря уж о двух третях римских дам), – было глубоко и искренне. Лев по-своему любил Рафаэля. Думаю, он действительно любил его, даже помимо его влечения к определенной (и легендарной) части тела Рафаэля. Почти все известные поэты (Бембо, Ариосто, Тебальдео et alia) наперебой восхваляли Рафаэля в стихах. В городе было широко распространено мнение, что если бы он прожил дольше, то достиг бы величия Микеланджело Буонарроти, но я считаю, что это мнение несправедливо. Ведь он достиг величия Микеланджело, но проявление его гения приняло иную форму. Ведь кто станет спрашивать, что лучше, рубин или изумруд, гиацинт или роза? Это абсурд! Нельзя сказать, что один лучше другого, – они различны. Микеланджело – это бедра с массивными мускулами, спокойные совершенные лица молодых людей, полубожественное великолепие человеческого тела. С другой стороны, Рафаэль – это прозрачность, текучесть, духовность, умиротворенность. Этих двоих нельзя сравнивать, так как каждый из них есть то, что он есть. По крайней мере, я так считаю. Маэстро Рафаэль был похоронен в Пантеоне (как и требовал сам), а статую Девы он поручил выполнить своему хорошему другу Лоренцетто, и она была прекрасно выполнена и установлена.
   – Я старею, Пеппе, – сказал мне Лев грустно. – Все мои друзья умирают или уже умерли.
   – Забавно, что вы так говорите, Ваше Святейшество, – я чувствую себя точно так же. Но ведь у вас есть я, а у меня есть вы.
   Лев странно на меня посмотрел. Затем, вздохнув, сказал:
   – Хм. Да, думаю, есть. Этого должно быть достаточно.
   Мило.
   Вообще-то, как и Серапика, он действительно постарел. Он стал жирнее, чем раньше, и завел нелепую привычку чередовать строгие посты с обжорством. Это наверняка устроило в его внутренностях полный бардак. Он почти все время обильно потел и вынужден был всюду ходить медленными, размеренными шажками в сопровождении двух слуг на случай, если вдруг понадобится помощь. Раньше, когда он ковылял, было смешно, теперь, когда он шел lentissimo, было просто грустно. Он также перестал брать молодых людей с улицы, так как его зад пребывал в ужасном состоянии, и даже редкие травы и ссанье девственницы ничего не могли с ним поделать.
   – Как думаешь, Пеппе, это наказание за мои грехи?
   – Не мне об этом судить, Ваше Святейшество.
   – Но все-таки как думаешь?
   – Ну, если уж вы спрашиваете…
   – Если скажешь «да», то я прикажу из твоего зада кнутом сделать сплошную язву!
   – А.
   Нет, я не думал, что это наказание за его грехи (вы знаете мои взгляды относительно половой этики), но он расплачивался за то, что не заботился о себе.
   Новая базилика Святого Петра все еще была готова лишь на треть: Рафаэль, несмотря на свою гениальность, мало что с ней сделал. Это подтверждает мое мнение, выраженное раньше в этих мемуарах, что нельзя ожидать, что великий художник автоматически является и великим архитектором. Несчастный Рафаэль шесть лет руководил строительством, и все эти годы его постоянным бичом была нехватка финансов. Первоначально Лев назначил годовое пожертвование в шестьдесят тысяч дукатов, собранных в результате продажи – прошу прощения, я имел в виду «проповеди» – индульгенций, но индульгенции вызвали всеобщее недовольство. Думаю, что люди повсюду, а не только в Германии, начали понимать, что индульгенции – это просто жульничество. Даже испанский кардинал Хименес (еще больший католик, чем Папа) возражал против индульгенций Святого Петра. Личная расточительность Льва тоже не помогала делу: деньги, которым следовало пойти на строительство, он часто тратил на редкие книги, рукописи и конечно же на перстни. Некоторые из них он даже не надевал. Думаю, ему просто нравилось смотреть на них. Одно время ходили довольно неприятные слухи о том, что Папа отдал своей сестре Маддалене половину поступлений от продажи индульгенций Святого Петра. Могу вас заверить, что это неправда. Не половину, а, скорее, четверть.
   Новая базилика стала просто посмешищем. Мне довелось увидеть копию письма (не спрашивайте как, потому что я не собираюсь этого сообщать), написанного феррарским посланником. В письме содержалось следующее предложение: «Маэстро часто ведет себя странно с тех пор, как занял место Браманте…»
   Интересно, что он имел в виду под словом «странно»? По правде сказать, у Рафаэля бывали так называемые «приступы интроспекции», но, я думаю, они полностью объяснялись неудачами и трудностями, связанными с его задачей. То есть я хочу сказать следующее: не «странность» вызвала отсутствие результатов в ходе работ, а отсутствие результатов в ходе работ вызвало «странность», какова бы ни была ее природа. Я вообще считаю, что у Рафаэля была просто депрессия. Некоторые говорят, что Рафаэлю настолько надоело то, что ничего нельзя сделать с базиликой Святого Петра, что он просто взял и умер, поскольку только так он мог отделаться от этой задачи. Я склонен этому верить. Как бы то ни было, со смертью Рафаэля внутри у Льва тоже что-то умерло.