Страница:
Все это мало касалось ежедневного быта нас, уродов, кроме того, что это требовало осмотрительности при выборе маршрута и иногда создавало атмосферу предчувствия чего-то недоброго, от чего у маэстро Антонио настроение делалось пессимистичным, а значит, злобным. Новости о политической неразберихе распространялись медленно и обрывками: разговор, услышанный здесь, слух, подхваченный там, декларация, прилепленная к стене дома в каком-нибудь городишке, размышления, домыслы, догадки. Со мной и с Нино маэстро Антонио был неизменно мрачен, он не мог не радоваться деньгам, которые мы ему зарабатывали, но его сильно огорчало то, что немного приходилось отдавать нам. Все в караване сделались унылыми, раздражительными, замкнутыми. Надо сказать, что это вызывало сожаление, поскольку обычно друг с другом мы были дружелюбны, нас сплачивало убожество нашего существования. Ну, раз уж я заговорил о нас, то сейчас, думаю, самое время рассказать о других экспонатах нашей небольшой компании.
Там был Луиджи, про которого на афише писалось «Человек-змей», так как его кожа, пораженная какой-то неизвестной мне болезнью, в полумраке казалась похожей на змеиную. Разумеется, его подкрашивали и заставляли надевать на нижнюю часть тела нелепый наряд, скрывавший ноги, так что тело заканчивалось не ногами, а «хвостом». Луиджи рассказал мне, что он изнасиловал монахиню и что бежал из тюрьмы, переодевшись женщиной, но в это я мало верю. Потом там был Беппо, «Человек с двумя головами», который таковым совсем не являлся. Просто у него на шее был огромный нарост, из которого и делали небольшую вторую голову. Осторожно напрягая мышцы плеч, Беппо мог делать вид, что вторая «голова» шевелится. Беппо был матереубийцей. А вот дон Джузеппе (он настаивал на том, чтобы к нему обращались, называя титул) раньше был священником и проповедовал в римской церкви Санта-Мария-дей-Монти ересь. Он был признан виновным не только в этом, но и в святотатстве и осквернении таинства покаяния тем, что во время исповеди совращал кающихся женщин. Дон Джузеппе был угрюмым нытиком и не очень мне нравился, но история, которую он поведал, была замечательна: нераскаявшийся грешник, он был приговорен к сожжению, но когда пламя еще не успело поглотить его, неожиданно разразилась гроза, и хлынувший ливень погасил огонь. Под прикрытием дыма и общего смятения он сумел разорвать обгоревшие веревки и бежать. В таверне дон Джузеппе познакомился с маэстро Антонио и был принят в труппу. В обмен на его услуги ему была обещана безопасность. Эти услуги заключались в том, что он три раза за вечер появлялся перед публикой как «Череп». Дело в том, что в результате испытания огнем, оказавшегося не смертельным по воле провидения, сгорела большая часть кожи на нижней части лица, и теперь кость заметно просвечивала. Когда он оскаливал зубы (он никогда не улыбался), впечатление было ужасным. И там была Антонелла, женщина лет пятидесяти, которую показывали просто как самое себя. Она в припадке безумия убила всех своих пятерых детей, и ее представляли как «Сатанинскую дочь». Антонелла сидела на стуле, связанная и с кляпом во рту, а рядом стоял кто-нибудь из наемных людей в наряде палача и держал в руке горящий факел. Цель этой живой картины – служить поводом для красочного рассказа о том, что эта женщина прелюбодейка, блядь, жидососка, что она алчна настолько, что из-за денег убила собственных детей (оставалось неясным, какую же материальную выгоду она могла получить от смерти детей), и что она – дьяволопоклонница. Трижды в день эту бедную женщину проклинали, оплевывали и оскорбляли. На лице ее были шрамы, там, где разгневанная публика расцарапала его. Сердце мое рыдало, когда я смотрела на нее. Невероятно, но безумие, вдруг охватившее ее и заставившее совершить то ужасное преступление, бесследно исчезло, и она терпела эти бесконечно повторяющиеся истязания в полном рассудке. А будучи в рассудке, она мучительно переживала свою вину и несколько раз пыталась покончить с собой. Один раз она пыталась оторвать собственные груди. Антонелла ни с кем не разговаривала, и по ночам мы слышали, как она воет одна в своей кибитке, воет, всхлипывает и причитает. Маэстро Антонио купил ее у одного продажного судьи, и в караване она уже двенадцать лет. Мой мозг не мог этого осознать: двенадцать лет оскорблений, плевков, ударов и проклятий. Я решил, что прежде чем навсегда покину маэстро Антонио и его караван уродов, я подарю Антонелле милость, самую большую, какую только возможно, – убью ее, когда она будет спать, если только она вообще когда-нибудь спит.
Il Mago Cieco, несмотря на афишу, не был ни волшебником, ни слепым. Звали его Лука делла Кордина, и он предсказывал судьбу при помощи особой колоды карт и зеркала. Благословенные небом судьбы, которые он раздавал клиентам направо и налево, были, конечно, совершенной чушью, но его это не волновало. Он наряжался мавританским потентатом и необычайно гордился своим нарядом. В его долгой карьере у маэстро Антонио была лишь одна неприятность, и произошла она, когда один и тот нее человек пришел два раза и получил два разных предсказания.
– А мне откуда было знать? – жаловался Il Mago Cieco. – В понедельник я сказал, что ему предназначено войти в церковное сословие, что он станет богатым и важным епископом. А во вторник я сказал ему, что у него будет двенадцать детей от молодой и красивой женщины.
– А разве одно обычно не сопутствует другому? – сказал я.
– Тот клиент так не считал. Никакого чувства юмора. Этот ублюдок потребовал деньги назад. Маэстро Антонио вычел бы их из моего жалованья, если бы я не возмутился.
– Он нам не платит жалованья.
– Знаю, но думать так приятно.
Было еще несколько других незначительных уродов – кого мы, «значительные уроды», называли мальками, – но ни о ком из них подробно говорить не стоит. Было еще около полудюжины «нормальных» и очень крепких людей (мы их презрительно называли «гоим»), которые заведовали реквизитом и разбирались с возмутителями спокойствия.
Мысль о Лауре и о том, что с нею могло случиться, конечно, не переставала меня мучить, но я уже начал учиться терпеть эту боль незаметно, а иногда, после представлений, я был так утомлен, что даже не чувствовал боли.
– Очень тяжело у тебя отдрачивать, – сказал я Нино однажды, когда мы уже устроились спать в кибитке. Он снял сапоги с когтями, и запах его немытых ног был просто невыносим.
– Еще бы, – сказал он. – У меня ведь такой монстр.
Тут он совершил удивительный поступок: он наклонился ко мне, прикоснулся своими грубыми губами к моей щеке и поцеловал меня, с большим уважением и достоинством.
– Все же, – прошептал он, – я рад, что делаешь это ты.
Я не мог сдержать слез, да и не хотел. Я тоже был рад, что делаю это я, так как услуга, оказываемая мной трижды в день, позволяла мне держать нашу с госпожой Лаурой клятву, ведь я поклялся принимать участие в половых актах только с целью выразить к ним презрение. Этим я и занимался каждый раз, мастурбируя Нино перед похотливо пялящейся и ржущей толпой лицемерных извращенцев. С одной стороны, мне было очень противно делать то, что я считаю чрезвычайно мерзким, но с другой стороны, что было гораздо важнее, я радовался, так как я исполнял клятву, данную истинному Богу. Мои действия с Нино выражали мое постоянное презрение к плоти, в которую мы заключены, к ее отвратительному и злому назначению – заключить еще больше душ, – и своими действиями я проклинал плоть. Это стало проклятием и, я надеюсь, пламенным благословением для бедных, убогих калек, которых маэстро Антонио держал в рабстве, и всех остальных бедных, убогих калек в мире.
Вспоминать клятву означало также вспоминать образ Лауры, так что проклятие и благословение, клятва и действие – все вместе образовывали единую сладкую боль, смешение отвращения и радости, которые переходили одно в другое.
Флоренция была заветной мечтой. Флоренция висела над горизонтом, словно незаходящее солнце, вся – искушение, вся – сияющие золотые и красные огни, вся – сладкие грезы. Только почему-то мы все время шли туда, но никак туда не попадали. Один раз мы прошли на север аж до Генуи, минуя Флоренцию, словно маэстро Антонио вдруг решил, что Флоренция не так уж и важна. И когда мы наконец все-таки добрались до Флоренции, в балагане уродов маэстро Антонио я пробыл уже семь долгих лет. Это произошло в 1503 году. Этот год был замечателен во многих отношениях. Чезаре Борджиа после кровавой кампании по захвату Романьи полностью утвердился во власти, которая хоть и принадлежала Франции теоретически, была безраздельно его и ничья больше. Вообще-то он оказался неплохим правителем и заменил анархию, которая до этого превалировала (большей частью по его же вине), хоть каким-то порядком. Однако отец его, Папа Александр, умер – как говорили, в результате отравления собственным ядом, – и сам Чезаре после этого недолго протянул, скончавшись от загадочной болезни, скорее всего, связанной с отравлением ядом, что едва ли удивительно, если принять во внимание пристрастие семейства Борджиа к такого рода веществам. Новый Папа, Пий III, был старым и немощным, и его костлявый зад просидел на престоле Петра только двадцать шесть дней. В октябре 1503 года был избран Джулио делла Ровере, который принял имя Юлий II.
Лев, тогда все еще кардинал Джованни де Медичи, чью судьбу рука провидения еще не сплела с моей, вернулся в Рим за три года до этого. Он, без сомнения, надеялся на то, что условия во Флоренции улучшатся в пользу рода Медичи и это позволит им вернуться из ссылки. Брат Льва, Пьетро, тоже умер в 1503 году, а это значило, что Лев теперь был главой семьи, так как его брат, красавец Джулиано, был младше него.
И вот уроды прибыли во Флоренцию. Лично мне город не понравился, я нашел его очень манерным и очень надменным: он слишком кичился своей блистательной родословной. И хотя Медичи были в ссылке, я понял, что этот город и есть дух этой великолепной семьи, все члены которой и сами были заносчивы как Люцифер, и это относится и к моему любимому Льву. Всюду безошибочно узнавалась тень Лоренцо Великолепного, отца Льва.
Кто-то сказал (не помню кто), что Козимо де Медичи, дед Льва, был отцом Флоренции, значит, Лоренцо Великолепный был ее сыном. Он воспитывался в городе, в создании которого действительно принимал участие Козимо, почти единолично направляя художественное и литературное возрождение, которое переживал город, и Лоренцо умел ценить дружбу с художниками, литераторами, поэтами и философами, которые окружали его с самого детства. Именно благодаря Лоренцо тосканский язык, к которому предыдущее поколение гуманистов относилось с пренебрежением, вновь получил признание. Он сам сочинил строки в защиту итальянского языка, которые, сопроводив довольно сносными стихами, послал Федериго Неаполитанскому. Сведений о реакции Федериго на эту юношескую largesse не сохранилось. Лоренцо действительно был неплохим поэтом:
В кругу intimes Лоренцо можно было встретить Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола, которых я уже упоминал, – первый возглавлял, как верховный жрец возглавляет литургию, Академию Платона. Там был Кристофоро Ландино, написавший комментарии к нашему благословенному отцу Данте; Полициано, талантливый поэт и к тому же ученый-классицист; хрупкий и робкий Доменико Гирландайо; тучный и исключительно одаренный Сандро Боттичелли, который в одной руке держал холодную цыплячью ногу, а в другой – кисть, и – после того как Лоренцо наследовал от отца мантию власти – там был измученный угрюмый молодой человек по имени Микеланджело Буонарроти, которого Лоренцо представил скульптор Бертольдо.
Лоренцо и Флоренция были одним и тем же: он был Флоренцией, а Флоренция была Лоренцо. Флоренция – это Медичи. Увы, змеем в Эдеме оказалась склонность Лоренцо к тирании, а независимый дух флорентийцев ненавидел ее. Все изменения в управлении, которые он произвел, были направлены на одно: взять в свои руки еще больше власти. Заявляя, что он такой же гражданин, как и все, таковым он ничуть не являлся, тем более что после брака с Клариче Орсини считать его равным среди равных стало абсолютно невозможно. А как известно, во флорентийской душе нет сильнее страсти, чем страсть к равенству. Еще при жизни Лоренцо начали слышаться раскаты грома недовольства, и после этих раскатов налетел мощный шторм и обрушился на несчастную голову Пьетро, сына Лоренцо, всем известного как «Безмозглый», который в 1492 году унаследовал отцовскую должность.
Как раз в этом городе реформатор доминиканский монах Джироламо Савонарола яростно проповедовал, призывая толпу отбросить мирскую роскошь и принять крест. Он основал что-то вроде «итальянской кампании», которая продлилась год, с 1494-го по 1495-й, во время которой он составил документ под названием «Правление и правительство города Флоренция», наставление к реформе нравов в городе, что означало установление теократии. Загорелись костры, и завороженная толпа стала бросать в жадное пламя непристойные книги, сочинения древнегреческих философов и даже роскошную одежду. Все это совсем не устраивало старого сифилитика Александра VI Борджиа, который в 1495 году вызвал Савонаролу в Рим для отчета в его пророчествах, касавшихся Церкви, города Флоренции, Лоренцо Великолепного (это пророчество оказалось весьма точным) и самого Папы. Прекрасно понимая, что означает такой вызов, одержимый Богом демагог ехать отказался. Александр ответил обычным образом, то есть отлучил его от церкви, но пользы от этого было мало. Однако францисканцам удалось возбудить недовольство среди народа, которому уже поднадоела набожность и который, без сомнения, с сожалением глядел на свои пустые гардеробы и библиотеки. В общем, ревность францисканцев к престижу маленького доминиканца принесла плоды там, где оказался бессилен гром Александра, и Савонарола после краткого периода заключения был в 1498 году публично казнен на базарной площади. Говорили, что его тело было так сильно изувечено пыткой, что, перед тем как повесить, пришлось его выпрямлять. Все это, по-моему, говорит о том, как опасно разжигать в людях страсти, так как, когда вся страсть кончается, жар, ею произведенный, скорее всего, воспламенит в конце концов костер на площади. Кроме того, Савонарола, как почти все религиозные фанатики, так и не понял того, что ничто не может так скоро наскучить, как стремление к добродетели. Ведь флорентийцам пришлось выбирать между красивой одеждой, порнографическими книжками, мясной пищей и богопомешательством. Их выбор был не в пользу последнего.
Совсем неудивительно, что, несмотря на то что семейство Медичи было в ссылке, я почувствовал, прибыв вместе с уродами в город с такой блистательной историей, присутствие всюду тени Лоренцо, словно эхо голоса, доносящееся издалека.
Вечером перед первым представлением маэстро Антонио собрал нас вместе для того, чтобы произнести что-то вроде наставительной речи. Мы стояли, уроды и карлики, в волосах и в шрамах, обгоревшие, искалеченные и покрытые чешуей, а он, уперши руки в боки, говорил нам:
– Значит, так, дамы и господа, раз вы оказались в большом городе, то это еще не значит, что надо ставить его на уши. Я знаю, что могут вытворять такие уроды, как вы, если их выпустить к нам, нормальным людям. У меня был один такой убогий, так он нажрался, оттрахал бабу и затеял драку, и все одновременно. Держитесь подальше от сисястых флорентийских шлюх, и все будет нормально. Христос и Дева Мария, да они на вас просто бросаться будут! Перед вами разве устоишь?!
Найдя, что это очень, ну просто ужасно смешно, он разразился хохотом, напомнив мне тот случай, когда моя мать описалась от смеха. Овладев собой с большим успехом, чем она тогда, он продолжал:
– Сегодня важный день, так что я хочу, чтобы представление было на славу. Череп, скалиться будешь сильней, чем обычно, – пусть обосрутся от страха. Трагедия природы (это я и Нино), хочу, чтобы было больше… больше…
– Разврата? – предположил я.
– Точно. Разврата. Пеппе, когда будешь дрочить Нино, смотри, чтобы публике было видно, что ты там выделываешь. Закати глаза, повздыхай, постони, чтобы вид у тебя был по-настоящему эротичный.
Он чуть помолчал, оглядел меня с ног до головы, затем сказал:
– Ладно, не надо, это, наверное, не получится. Думаю, будет неплохо, если у тебя тоже встанет. И еще, Нино, когда будешь спускать, не мог бы ты не направлять свой конец на первый ряд. Я не хочу платить за стирку.
И все в том же духе. Он коснулся каждого члена труппы, давая советы (большей частью неприличные), делясь «мудростью того, кто этим занимается уже двадцать два года» и в основном критикуя все наши предыдущие представления. И уже отворачиваясь, он сказал сердито «Сатанинской дочери»:
– Не можешь сделать вид позлее?! Нахмурься хотя бы, во имя любви Иисуса!
Она неподвижно уставила взгляд прямо сквозь него.
В результате почти все из нас дали «представление на славу», все, кроме Il Mago Cieco, который явился в состоянии сильного подпития, – он ведь единственный из нас, кто мог ходить по улицам, не привлекая ненужного внимания, и, вероятно, нашел какую-нибудь захудалую таверну, где он мог (и действительно смог) посидеть и тихо напиться. Прежде чем уйти, мы с Нино успели услышать, как он предсказал какой-то даме зачатие кого-то наподобие второго Иисуса Христа и то, что избранные им будут только из флорентийцев.
– И как это произойдет? – спросила женщина, у которой уже загорелись глаза от нетерпения. – Меня посетит Святой Дух?
– Не совсем, дорогуша. Отцом ребенка буду я.
– Значит, в результате духовного смешения?
– Нет, обычным способом.
Он сбросил с себя одежду и предстал пред ней потный и с наэрегированным членом. Она в ужасе вылетела из шатра.
«Трагедия природы», как всегда, привлекла огромную толпу, и после первого представления так много дам захотело остаться вместе с господами и посмотреть «закрытое представление», что я решил им это позволить. Я посчитал, что маэстро Антонио не будет жалеть о частичной потере ореола секретности, собрав дополнительно столько дукатов. Кроме того, из своей доли от сборов я уже отложил в гнездышко немало яичек и решил, что не надо отказываться от прекрасной возможности высидеть их поскорее.
Поздно ночью произошло то, что резко изменило для меня весь ход событий: к нашей кибитке подбежал Il Mago Cieco и сообщил, что со мной желает поговорить какая-то дама. Нино спал и тихо похрапывал.
– Какая дама?
– Откуда же я знаю, дружище? Хватит и того, что это дама, во имя истины Господней, какая разница, как ее зовут! Если хочешь, я с ней поговорю…
– Не смей.
– Они никогда не могут устоять перед моим природным обаянием, ты же знаешь. Так что, если тебе надо, чтобы ее немного разогрели, чтобы ты уж сразу…
– Ты омерзителен. Пошел отсюда.
– И не надо на меня сразу орать! Я только предложил…
– Пошел вон!
– Беда с вами, карликами, – пробормотал он, уходя. – Совершенные эгоисты. Члены крохотные, а желание ненасытное.
Я узнал ее, как только увидел, да и трудно было не узнать, так как из-под отброшенной назад отороченной мехом накидки торчали прямо из плеч две пухлые ладони. Остальной части рук у дамы не было.
– Я пришла за тобой, Пеппе, – сказала она спокойным уравновешенным голосом, – надо как можно скорее уходить отсюда.
Это была Барбара Мондуцци.
1503 и далее
Там был Луиджи, про которого на афише писалось «Человек-змей», так как его кожа, пораженная какой-то неизвестной мне болезнью, в полумраке казалась похожей на змеиную. Разумеется, его подкрашивали и заставляли надевать на нижнюю часть тела нелепый наряд, скрывавший ноги, так что тело заканчивалось не ногами, а «хвостом». Луиджи рассказал мне, что он изнасиловал монахиню и что бежал из тюрьмы, переодевшись женщиной, но в это я мало верю. Потом там был Беппо, «Человек с двумя головами», который таковым совсем не являлся. Просто у него на шее был огромный нарост, из которого и делали небольшую вторую голову. Осторожно напрягая мышцы плеч, Беппо мог делать вид, что вторая «голова» шевелится. Беппо был матереубийцей. А вот дон Джузеппе (он настаивал на том, чтобы к нему обращались, называя титул) раньше был священником и проповедовал в римской церкви Санта-Мария-дей-Монти ересь. Он был признан виновным не только в этом, но и в святотатстве и осквернении таинства покаяния тем, что во время исповеди совращал кающихся женщин. Дон Джузеппе был угрюмым нытиком и не очень мне нравился, но история, которую он поведал, была замечательна: нераскаявшийся грешник, он был приговорен к сожжению, но когда пламя еще не успело поглотить его, неожиданно разразилась гроза, и хлынувший ливень погасил огонь. Под прикрытием дыма и общего смятения он сумел разорвать обгоревшие веревки и бежать. В таверне дон Джузеппе познакомился с маэстро Антонио и был принят в труппу. В обмен на его услуги ему была обещана безопасность. Эти услуги заключались в том, что он три раза за вечер появлялся перед публикой как «Череп». Дело в том, что в результате испытания огнем, оказавшегося не смертельным по воле провидения, сгорела большая часть кожи на нижней части лица, и теперь кость заметно просвечивала. Когда он оскаливал зубы (он никогда не улыбался), впечатление было ужасным. И там была Антонелла, женщина лет пятидесяти, которую показывали просто как самое себя. Она в припадке безумия убила всех своих пятерых детей, и ее представляли как «Сатанинскую дочь». Антонелла сидела на стуле, связанная и с кляпом во рту, а рядом стоял кто-нибудь из наемных людей в наряде палача и держал в руке горящий факел. Цель этой живой картины – служить поводом для красочного рассказа о том, что эта женщина прелюбодейка, блядь, жидососка, что она алчна настолько, что из-за денег убила собственных детей (оставалось неясным, какую же материальную выгоду она могла получить от смерти детей), и что она – дьяволопоклонница. Трижды в день эту бедную женщину проклинали, оплевывали и оскорбляли. На лице ее были шрамы, там, где разгневанная публика расцарапала его. Сердце мое рыдало, когда я смотрела на нее. Невероятно, но безумие, вдруг охватившее ее и заставившее совершить то ужасное преступление, бесследно исчезло, и она терпела эти бесконечно повторяющиеся истязания в полном рассудке. А будучи в рассудке, она мучительно переживала свою вину и несколько раз пыталась покончить с собой. Один раз она пыталась оторвать собственные груди. Антонелла ни с кем не разговаривала, и по ночам мы слышали, как она воет одна в своей кибитке, воет, всхлипывает и причитает. Маэстро Антонио купил ее у одного продажного судьи, и в караване она уже двенадцать лет. Мой мозг не мог этого осознать: двенадцать лет оскорблений, плевков, ударов и проклятий. Я решил, что прежде чем навсегда покину маэстро Антонио и его караван уродов, я подарю Антонелле милость, самую большую, какую только возможно, – убью ее, когда она будет спать, если только она вообще когда-нибудь спит.
Il Mago Cieco, несмотря на афишу, не был ни волшебником, ни слепым. Звали его Лука делла Кордина, и он предсказывал судьбу при помощи особой колоды карт и зеркала. Благословенные небом судьбы, которые он раздавал клиентам направо и налево, были, конечно, совершенной чушью, но его это не волновало. Он наряжался мавританским потентатом и необычайно гордился своим нарядом. В его долгой карьере у маэстро Антонио была лишь одна неприятность, и произошла она, когда один и тот нее человек пришел два раза и получил два разных предсказания.
– А мне откуда было знать? – жаловался Il Mago Cieco. – В понедельник я сказал, что ему предназначено войти в церковное сословие, что он станет богатым и важным епископом. А во вторник я сказал ему, что у него будет двенадцать детей от молодой и красивой женщины.
– А разве одно обычно не сопутствует другому? – сказал я.
– Тот клиент так не считал. Никакого чувства юмора. Этот ублюдок потребовал деньги назад. Маэстро Антонио вычел бы их из моего жалованья, если бы я не возмутился.
– Он нам не платит жалованья.
– Знаю, но думать так приятно.
Было еще несколько других незначительных уродов – кого мы, «значительные уроды», называли мальками, – но ни о ком из них подробно говорить не стоит. Было еще около полудюжины «нормальных» и очень крепких людей (мы их презрительно называли «гоим»), которые заведовали реквизитом и разбирались с возмутителями спокойствия.
Мысль о Лауре и о том, что с нею могло случиться, конечно, не переставала меня мучить, но я уже начал учиться терпеть эту боль незаметно, а иногда, после представлений, я был так утомлен, что даже не чувствовал боли.
– Очень тяжело у тебя отдрачивать, – сказал я Нино однажды, когда мы уже устроились спать в кибитке. Он снял сапоги с когтями, и запах его немытых ног был просто невыносим.
– Еще бы, – сказал он. – У меня ведь такой монстр.
Тут он совершил удивительный поступок: он наклонился ко мне, прикоснулся своими грубыми губами к моей щеке и поцеловал меня, с большим уважением и достоинством.
– Все же, – прошептал он, – я рад, что делаешь это ты.
Я не мог сдержать слез, да и не хотел. Я тоже был рад, что делаю это я, так как услуга, оказываемая мной трижды в день, позволяла мне держать нашу с госпожой Лаурой клятву, ведь я поклялся принимать участие в половых актах только с целью выразить к ним презрение. Этим я и занимался каждый раз, мастурбируя Нино перед похотливо пялящейся и ржущей толпой лицемерных извращенцев. С одной стороны, мне было очень противно делать то, что я считаю чрезвычайно мерзким, но с другой стороны, что было гораздо важнее, я радовался, так как я исполнял клятву, данную истинному Богу. Мои действия с Нино выражали мое постоянное презрение к плоти, в которую мы заключены, к ее отвратительному и злому назначению – заключить еще больше душ, – и своими действиями я проклинал плоть. Это стало проклятием и, я надеюсь, пламенным благословением для бедных, убогих калек, которых маэстро Антонио держал в рабстве, и всех остальных бедных, убогих калек в мире.
Вспоминать клятву означало также вспоминать образ Лауры, так что проклятие и благословение, клятва и действие – все вместе образовывали единую сладкую боль, смешение отвращения и радости, которые переходили одно в другое.
Флоренция была заветной мечтой. Флоренция висела над горизонтом, словно незаходящее солнце, вся – искушение, вся – сияющие золотые и красные огни, вся – сладкие грезы. Только почему-то мы все время шли туда, но никак туда не попадали. Один раз мы прошли на север аж до Генуи, минуя Флоренцию, словно маэстро Антонио вдруг решил, что Флоренция не так уж и важна. И когда мы наконец все-таки добрались до Флоренции, в балагане уродов маэстро Антонио я пробыл уже семь долгих лет. Это произошло в 1503 году. Этот год был замечателен во многих отношениях. Чезаре Борджиа после кровавой кампании по захвату Романьи полностью утвердился во власти, которая хоть и принадлежала Франции теоретически, была безраздельно его и ничья больше. Вообще-то он оказался неплохим правителем и заменил анархию, которая до этого превалировала (большей частью по его же вине), хоть каким-то порядком. Однако отец его, Папа Александр, умер – как говорили, в результате отравления собственным ядом, – и сам Чезаре после этого недолго протянул, скончавшись от загадочной болезни, скорее всего, связанной с отравлением ядом, что едва ли удивительно, если принять во внимание пристрастие семейства Борджиа к такого рода веществам. Новый Папа, Пий III, был старым и немощным, и его костлявый зад просидел на престоле Петра только двадцать шесть дней. В октябре 1503 года был избран Джулио делла Ровере, который принял имя Юлий II.
Лев, тогда все еще кардинал Джованни де Медичи, чью судьбу рука провидения еще не сплела с моей, вернулся в Рим за три года до этого. Он, без сомнения, надеялся на то, что условия во Флоренции улучшатся в пользу рода Медичи и это позволит им вернуться из ссылки. Брат Льва, Пьетро, тоже умер в 1503 году, а это значило, что Лев теперь был главой семьи, так как его брат, красавец Джулиано, был младше него.
И вот уроды прибыли во Флоренцию. Лично мне город не понравился, я нашел его очень манерным и очень надменным: он слишком кичился своей блистательной родословной. И хотя Медичи были в ссылке, я понял, что этот город и есть дух этой великолепной семьи, все члены которой и сами были заносчивы как Люцифер, и это относится и к моему любимому Льву. Всюду безошибочно узнавалась тень Лоренцо Великолепного, отца Льва.
Кто-то сказал (не помню кто), что Козимо де Медичи, дед Льва, был отцом Флоренции, значит, Лоренцо Великолепный был ее сыном. Он воспитывался в городе, в создании которого действительно принимал участие Козимо, почти единолично направляя художественное и литературное возрождение, которое переживал город, и Лоренцо умел ценить дружбу с художниками, литераторами, поэтами и философами, которые окружали его с самого детства. Именно благодаря Лоренцо тосканский язык, к которому предыдущее поколение гуманистов относилось с пренебрежением, вновь получил признание. Он сам сочинил строки в защиту итальянского языка, которые, сопроводив довольно сносными стихами, послал Федериго Неаполитанскому. Сведений о реакции Федериго на эту юношескую largesse не сохранилось. Лоренцо действительно был неплохим поэтом:
Эти чувства я всей душой одобряю.
Ah, quanto poco al mondo ogni ben dura!
Ma il rimembrar si tosto non parte.
В кругу intimes Лоренцо можно было встретить Марсилио Фичино и Пико делла Мирандола, которых я уже упоминал, – первый возглавлял, как верховный жрец возглавляет литургию, Академию Платона. Там был Кристофоро Ландино, написавший комментарии к нашему благословенному отцу Данте; Полициано, талантливый поэт и к тому же ученый-классицист; хрупкий и робкий Доменико Гирландайо; тучный и исключительно одаренный Сандро Боттичелли, который в одной руке держал холодную цыплячью ногу, а в другой – кисть, и – после того как Лоренцо наследовал от отца мантию власти – там был измученный угрюмый молодой человек по имени Микеланджело Буонарроти, которого Лоренцо представил скульптор Бертольдо.
Лоренцо и Флоренция были одним и тем же: он был Флоренцией, а Флоренция была Лоренцо. Флоренция – это Медичи. Увы, змеем в Эдеме оказалась склонность Лоренцо к тирании, а независимый дух флорентийцев ненавидел ее. Все изменения в управлении, которые он произвел, были направлены на одно: взять в свои руки еще больше власти. Заявляя, что он такой же гражданин, как и все, таковым он ничуть не являлся, тем более что после брака с Клариче Орсини считать его равным среди равных стало абсолютно невозможно. А как известно, во флорентийской душе нет сильнее страсти, чем страсть к равенству. Еще при жизни Лоренцо начали слышаться раскаты грома недовольства, и после этих раскатов налетел мощный шторм и обрушился на несчастную голову Пьетро, сына Лоренцо, всем известного как «Безмозглый», который в 1492 году унаследовал отцовскую должность.
Как раз в этом городе реформатор доминиканский монах Джироламо Савонарола яростно проповедовал, призывая толпу отбросить мирскую роскошь и принять крест. Он основал что-то вроде «итальянской кампании», которая продлилась год, с 1494-го по 1495-й, во время которой он составил документ под названием «Правление и правительство города Флоренция», наставление к реформе нравов в городе, что означало установление теократии. Загорелись костры, и завороженная толпа стала бросать в жадное пламя непристойные книги, сочинения древнегреческих философов и даже роскошную одежду. Все это совсем не устраивало старого сифилитика Александра VI Борджиа, который в 1495 году вызвал Савонаролу в Рим для отчета в его пророчествах, касавшихся Церкви, города Флоренции, Лоренцо Великолепного (это пророчество оказалось весьма точным) и самого Папы. Прекрасно понимая, что означает такой вызов, одержимый Богом демагог ехать отказался. Александр ответил обычным образом, то есть отлучил его от церкви, но пользы от этого было мало. Однако францисканцам удалось возбудить недовольство среди народа, которому уже поднадоела набожность и который, без сомнения, с сожалением глядел на свои пустые гардеробы и библиотеки. В общем, ревность францисканцев к престижу маленького доминиканца принесла плоды там, где оказался бессилен гром Александра, и Савонарола после краткого периода заключения был в 1498 году публично казнен на базарной площади. Говорили, что его тело было так сильно изувечено пыткой, что, перед тем как повесить, пришлось его выпрямлять. Все это, по-моему, говорит о том, как опасно разжигать в людях страсти, так как, когда вся страсть кончается, жар, ею произведенный, скорее всего, воспламенит в конце концов костер на площади. Кроме того, Савонарола, как почти все религиозные фанатики, так и не понял того, что ничто не может так скоро наскучить, как стремление к добродетели. Ведь флорентийцам пришлось выбирать между красивой одеждой, порнографическими книжками, мясной пищей и богопомешательством. Их выбор был не в пользу последнего.
Совсем неудивительно, что, несмотря на то что семейство Медичи было в ссылке, я почувствовал, прибыв вместе с уродами в город с такой блистательной историей, присутствие всюду тени Лоренцо, словно эхо голоса, доносящееся издалека.
Вечером перед первым представлением маэстро Антонио собрал нас вместе для того, чтобы произнести что-то вроде наставительной речи. Мы стояли, уроды и карлики, в волосах и в шрамах, обгоревшие, искалеченные и покрытые чешуей, а он, уперши руки в боки, говорил нам:
– Значит, так, дамы и господа, раз вы оказались в большом городе, то это еще не значит, что надо ставить его на уши. Я знаю, что могут вытворять такие уроды, как вы, если их выпустить к нам, нормальным людям. У меня был один такой убогий, так он нажрался, оттрахал бабу и затеял драку, и все одновременно. Держитесь подальше от сисястых флорентийских шлюх, и все будет нормально. Христос и Дева Мария, да они на вас просто бросаться будут! Перед вами разве устоишь?!
Найдя, что это очень, ну просто ужасно смешно, он разразился хохотом, напомнив мне тот случай, когда моя мать описалась от смеха. Овладев собой с большим успехом, чем она тогда, он продолжал:
– Сегодня важный день, так что я хочу, чтобы представление было на славу. Череп, скалиться будешь сильней, чем обычно, – пусть обосрутся от страха. Трагедия природы (это я и Нино), хочу, чтобы было больше… больше…
– Разврата? – предположил я.
– Точно. Разврата. Пеппе, когда будешь дрочить Нино, смотри, чтобы публике было видно, что ты там выделываешь. Закати глаза, повздыхай, постони, чтобы вид у тебя был по-настоящему эротичный.
Он чуть помолчал, оглядел меня с ног до головы, затем сказал:
– Ладно, не надо, это, наверное, не получится. Думаю, будет неплохо, если у тебя тоже встанет. И еще, Нино, когда будешь спускать, не мог бы ты не направлять свой конец на первый ряд. Я не хочу платить за стирку.
И все в том же духе. Он коснулся каждого члена труппы, давая советы (большей частью неприличные), делясь «мудростью того, кто этим занимается уже двадцать два года» и в основном критикуя все наши предыдущие представления. И уже отворачиваясь, он сказал сердито «Сатанинской дочери»:
– Не можешь сделать вид позлее?! Нахмурься хотя бы, во имя любви Иисуса!
Она неподвижно уставила взгляд прямо сквозь него.
В результате почти все из нас дали «представление на славу», все, кроме Il Mago Cieco, который явился в состоянии сильного подпития, – он ведь единственный из нас, кто мог ходить по улицам, не привлекая ненужного внимания, и, вероятно, нашел какую-нибудь захудалую таверну, где он мог (и действительно смог) посидеть и тихо напиться. Прежде чем уйти, мы с Нино успели услышать, как он предсказал какой-то даме зачатие кого-то наподобие второго Иисуса Христа и то, что избранные им будут только из флорентийцев.
– И как это произойдет? – спросила женщина, у которой уже загорелись глаза от нетерпения. – Меня посетит Святой Дух?
– Не совсем, дорогуша. Отцом ребенка буду я.
– Значит, в результате духовного смешения?
– Нет, обычным способом.
Он сбросил с себя одежду и предстал пред ней потный и с наэрегированным членом. Она в ужасе вылетела из шатра.
«Трагедия природы», как всегда, привлекла огромную толпу, и после первого представления так много дам захотело остаться вместе с господами и посмотреть «закрытое представление», что я решил им это позволить. Я посчитал, что маэстро Антонио не будет жалеть о частичной потере ореола секретности, собрав дополнительно столько дукатов. Кроме того, из своей доли от сборов я уже отложил в гнездышко немало яичек и решил, что не надо отказываться от прекрасной возможности высидеть их поскорее.
Поздно ночью произошло то, что резко изменило для меня весь ход событий: к нашей кибитке подбежал Il Mago Cieco и сообщил, что со мной желает поговорить какая-то дама. Нино спал и тихо похрапывал.
– Какая дама?
– Откуда же я знаю, дружище? Хватит и того, что это дама, во имя истины Господней, какая разница, как ее зовут! Если хочешь, я с ней поговорю…
– Не смей.
– Они никогда не могут устоять перед моим природным обаянием, ты же знаешь. Так что, если тебе надо, чтобы ее немного разогрели, чтобы ты уж сразу…
– Ты омерзителен. Пошел отсюда.
– И не надо на меня сразу орать! Я только предложил…
– Пошел вон!
– Беда с вами, карликами, – пробормотал он, уходя. – Совершенные эгоисты. Члены крохотные, а желание ненасытное.
Я узнал ее, как только увидел, да и трудно было не узнать, так как из-под отброшенной назад отороченной мехом накидки торчали прямо из плеч две пухлые ладони. Остальной части рук у дамы не было.
– Я пришла за тобой, Пеппе, – сказала она спокойным уравновешенным голосом, – надо как можно скорее уходить отсюда.
Это была Барбара Мондуцци.
1503 и далее
Discedant onmes insidiae latentis inimici
Магистр…
Магистром оказался не кто иной, как отец моей любимой Лауры де Коллини, сам Андреа де Коллини, римский патриций. Сказать, что Барбара этим сообщением удивила меня, значило бы почти ничего не сказать, хотя в тот вечер чудеса следовали друг за другом, наваливаясь одно на другое, как волны подступающего прилива. В конце концов уже ничего не удивляло.
– Вот смотри, Пеппе, – Vicolo del Fornaio – эта самая улица. Дом его должен быть здесь.
– Ты уверена?
– То, что мне говорили, я помню точно. Сейчас, вспоминая события, я вынужден честно признать, что подробности того, что мне говорили, я помню смутно, но я узнал, что Барбара, как и я, ничего не слышала о госпоже Лауре и почти все время провела в доме своей тетушки среди пустырей на Авентинском холме, приняв роль компаньонки и няни, живя в постоянной тревоге. Письмо от Андреа де Коллини с настоянием приехать во Флоренцию положило конец этому невыносимому положению. Он сообщал ей, что я уже в том городе, просил разыскать меня, привести к нему в дом и рекомендовал ей сделать это под покровом темноты.
Намного позже я начал замечать, что магистр никогда не приказывал – он всегда очень вежливо просил, но его просьбу всегда выполняли.
– Томазо делла Кроче сейчас в этом городе, – сказала мне Барбара. – Он направляется в Геную, чтобы допросить женщину по имени Катерина, которая общается со страдающими в чистилище душами. Говорят, что эта женщина – святая. Она летает по воздуху, в экстазе теряет сознание.
Вдруг в ночной тишине голос ее зазвучал громче:
– Вот! Вот этот дом!
Она показывала на большую дверь в стене здания, похожего на небольшой palazzo. Наружная штукатурка была вся в грязи и осыпалась, высокие окна с железной решеткой были почти черными от времени или от грязи, или от того и другого. Света не было.
– Стучи, – сказала Барбара, и я начал барабанить кулаками по старому дереву двери.
– Бесполезно… никого нет… только всех вокруг разбудим!
– Тихо!.. Слышишь?.. Кто-то идет!
И действительно, где-то в глубине дома послышался тихий глухой удар. Я перестал стучать. Затем стало слышно шарканье ног в тапочках и, наконец, лязг отодвигаемого засова.
– Кто там? Кто это? – спросил чей-то голос. Дверь открылась, и пред нами предстал высокий человек с лампой в руках. Лица его среди колышущихся теней видно не было. На нем был надет длинный темный халат с меховым воротником.
– Что вам надо? – спросил он. В голосе слышалось подозрение, но злым он не был, и я инстинктивно почувствовал, что этот голос знаком с добрыми словами.
– Меня зовут Барбара Мондуцци, – сказала Барбара, удивив меня своей прямотой. – Вы посылали за мной… то есть за нами обоими.
– А я Джузеппе Амадонелли.
Человек в дверях, показалось, вздохнул – быстрый едва заметный вздох облегчения.
– Наконец-то, – сказал он, высоко подняв лампу и отступив назад. – Я Андреа де Коллини. Добро пожаловать в мой дом.
Барбара и я переступили порог и, переступив его, оказались в мире других измерений.
– Очень просто, мой дорогой Пеппе: я тебя купил.
– Что?
– Я купил тебя у маэстро Антонио, и прошу, из приличия не спрашивай о цене. Томазо делла Кроче продает, а я покупаю. Антонио Донато либо продает, либо покупает, в зависимости от того, что ему в данный момент выгодно. Твоему появлению в этом доме сегодня предшествовало долгое и тщательное планирование. Ты ведь и не думал иначе?
Мы сидели в личной библиотеке Андреа де Коллини, в комнате, заполненной книгами, залитой светом от множества свечей и согреваемой ими. В центре покрытого камкой стола горела изысканно украшенная серебряная лампа. Мы попивали из кубков подогретое пряное вино, предложенное нам Андреа де Коллини, – Томазо делла Кроче не единственный инквизитор, который торгует не нужными им больше человеческими жизнями. Это не распространено широко, но я знаю, что некоторые из его коллег проворачивают подобные сделки. От них он отличается тем, что, скорее всего, не берет деньги себе – думаю, что он их сразу кладет в кружку пожертвований для бедных. Во всяком случае, эти сделки не причиняют нашему святоше душевных мук. Но давайте не будем больше сегодня говорить о нем.
Магистром оказался не кто иной, как отец моей любимой Лауры де Коллини, сам Андреа де Коллини, римский патриций. Сказать, что Барбара этим сообщением удивила меня, значило бы почти ничего не сказать, хотя в тот вечер чудеса следовали друг за другом, наваливаясь одно на другое, как волны подступающего прилива. В конце концов уже ничего не удивляло.
– Вот смотри, Пеппе, – Vicolo del Fornaio – эта самая улица. Дом его должен быть здесь.
– Ты уверена?
– То, что мне говорили, я помню точно. Сейчас, вспоминая события, я вынужден честно признать, что подробности того, что мне говорили, я помню смутно, но я узнал, что Барбара, как и я, ничего не слышала о госпоже Лауре и почти все время провела в доме своей тетушки среди пустырей на Авентинском холме, приняв роль компаньонки и няни, живя в постоянной тревоге. Письмо от Андреа де Коллини с настоянием приехать во Флоренцию положило конец этому невыносимому положению. Он сообщал ей, что я уже в том городе, просил разыскать меня, привести к нему в дом и рекомендовал ей сделать это под покровом темноты.
Намного позже я начал замечать, что магистр никогда не приказывал – он всегда очень вежливо просил, но его просьбу всегда выполняли.
– Томазо делла Кроче сейчас в этом городе, – сказала мне Барбара. – Он направляется в Геную, чтобы допросить женщину по имени Катерина, которая общается со страдающими в чистилище душами. Говорят, что эта женщина – святая. Она летает по воздуху, в экстазе теряет сознание.
Вдруг в ночной тишине голос ее зазвучал громче:
– Вот! Вот этот дом!
Она показывала на большую дверь в стене здания, похожего на небольшой palazzo. Наружная штукатурка была вся в грязи и осыпалась, высокие окна с железной решеткой были почти черными от времени или от грязи, или от того и другого. Света не было.
– Стучи, – сказала Барбара, и я начал барабанить кулаками по старому дереву двери.
– Бесполезно… никого нет… только всех вокруг разбудим!
– Тихо!.. Слышишь?.. Кто-то идет!
И действительно, где-то в глубине дома послышался тихий глухой удар. Я перестал стучать. Затем стало слышно шарканье ног в тапочках и, наконец, лязг отодвигаемого засова.
– Кто там? Кто это? – спросил чей-то голос. Дверь открылась, и пред нами предстал высокий человек с лампой в руках. Лица его среди колышущихся теней видно не было. На нем был надет длинный темный халат с меховым воротником.
– Что вам надо? – спросил он. В голосе слышалось подозрение, но злым он не был, и я инстинктивно почувствовал, что этот голос знаком с добрыми словами.
– Меня зовут Барбара Мондуцци, – сказала Барбара, удивив меня своей прямотой. – Вы посылали за мной… то есть за нами обоими.
– А я Джузеппе Амадонелли.
Человек в дверях, показалось, вздохнул – быстрый едва заметный вздох облегчения.
– Наконец-то, – сказал он, высоко подняв лампу и отступив назад. – Я Андреа де Коллини. Добро пожаловать в мой дом.
Барбара и я переступили порог и, переступив его, оказались в мире других измерений.
– Очень просто, мой дорогой Пеппе: я тебя купил.
– Что?
– Я купил тебя у маэстро Антонио, и прошу, из приличия не спрашивай о цене. Томазо делла Кроче продает, а я покупаю. Антонио Донато либо продает, либо покупает, в зависимости от того, что ему в данный момент выгодно. Твоему появлению в этом доме сегодня предшествовало долгое и тщательное планирование. Ты ведь и не думал иначе?
Мы сидели в личной библиотеке Андреа де Коллини, в комнате, заполненной книгами, залитой светом от множества свечей и согреваемой ими. В центре покрытого камкой стола горела изысканно украшенная серебряная лампа. Мы попивали из кубков подогретое пряное вино, предложенное нам Андреа де Коллини, – Томазо делла Кроче не единственный инквизитор, который торгует не нужными им больше человеческими жизнями. Это не распространено широко, но я знаю, что некоторые из его коллег проворачивают подобные сделки. От них он отличается тем, что, скорее всего, не берет деньги себе – думаю, что он их сразу кладет в кружку пожертвований для бедных. Во всяком случае, эти сделки не причиняют нашему святоше душевных мук. Но давайте не будем больше сегодня говорить о нем.