Страница:
Моя мать уже через две недели после того, как вышла замуж за соседского сына, овдовела самым нелепым образом: человек, который так и не успел стать моим отцом, после пьянки с дружками спал под жарким послеполуденным солнцем перед церковью Санта-Мария-ин-Трастевере. Он, должно быть, неаккуратно повернулся и оцарапал ухо или щеку. Как бы то ни было, появилась кровь, и стая бешеных бродячих собак, до того как их отогнали, успела сожрать у него пол-лица. Он умер от потрясения на следующий день. Моя мать говорила всем:
– Его свои же и сожрали.
Моя мать продавала вино, бродя по улицам с деревянной тачкой, нагруженной оплетенными бутылками с кислой, как уксус, бормотухой, в которую иногда ей удавалось подмешать немного «Фраскати». Лишь Богу ведомо, кем был мой биологический отец. Позже я узнал, что был зачат в результате жестокого изнасилования, так что, полагаю, отцом моим мог быть любой, кто способен на такое действие.
– Я не могла от него отбиться, – сказала мать, когда наконец сподобилась поведать мне отвратительную историю моего происхождения.
– Почему? Ведь если бы ты вырвалась, я бы не родился.
– Он был слишком силен. К тому же я тогда нажралась в стельку.
– Кто он такой? Ты бы его узнала, если бы увидела?
– Узнала? Да я узнала бы его во тьме Ада, где, надеюсь, он сейчас и находится, урод без члена.
Если это описание точно, то, полагаю, мой неизвестный родитель подвергся оскоплению уже после моего зачатия. Однако думаю, что моя мать просто выдавала желаемое за действительное. У нее была большая склонность к образности в выражениях. Столкнувшись с особенно грубым или скупым клиентом, она часто складывала свои красочные высказывание в песенку:
– Не твое собачье дело. Вот и все.
Как только я достаточно повзрослел, я стал сопровождать мать, когда она торговала, помогал ей толкать тачку, которая была страшно тяжела. Мне это было не по силам, но кое-как все-таки удавалось. Я толкал ее, упершись горбом в задний борт между ручками и пятясь спиной вперед. Время от времени мои куцые кривые ноги подгибались, и я падал, и неизбежно одна из оплетенных бутылок (обычно полная) скатывалась мне на голову. С такой же неизбежностью мать тогда кричала: «Спасибо Христу, что всего лишь тебе на голову!» – и разражалась смехом, тем более жестоким оттого, что он был неподдельным. Один раз, когда пустая бутылка все-таки разбилась о мой череп, она так расхохоталась, что описалась. Она стояла посреди улицы, уперши жирные руки в бока, расставив ноги. По икрам на булыжную мостовую текли ручьи горячей мочи, а она, запрокинув голову, тряслась от хохота. Я подумал тогда: «Она мне не мать». Вот так просто все произошло: мгновенное, сознательное, трезвое решение, и с того мгновения до сегодняшнего дня (может быть, она уже умерла, я не знаю) она мне так же чужда, как прямой позвоночник. Если я и буду называть ее матерью на последующих страницах, то только ради удобства выражения и чтобы не выдумывать эпитет более точный, хотя и менее лестный.
Лишь однажды проявила она свое расположение, и случилось это при самых несоответствующих обстоятельствах и с самыми невообразимыми намерениями. Она была, конечно, пьяной. Я лежал свернувшись на своем матрасе, и меня немного подташнивало от требухи, которую я ел на ужин. Лежал я совершенно голый, так как ночь была жаркой и душной. Я не спал и лелеял пустые мечты о том, что где-то далеко-далеко за звездами есть страна, где я буду дома, где я буду красивым, а не уродливым, где сердце будет разрываться от того, что меня любят, а не от того, что презирают. Пусть это звучит сентиментально, но ничего не могу поделать, так это было. Вспомните, что это были мечты ребенка. Детские мечты, но в них была своя правда, так как много лет спустя я узнал, что эта страна действительно существует, но об этом я расскажу вам в свое время. Эта страна и небо, о котором нам вещают священники, – высшие сферы которого уже явно заполнены попами, прелатами и королями (похоже, им достается все лучшее и на этом и на том свете), – не похожи друг на друга как лед и пламень.
В общем, моя мать вошла, шатаясь, ко мне в комнату. Корсаж ее был полурасстегнут и заляпан мерзкого вида и неопределенного происхождения пятнами.
– Ух ты какой, – пропела она, гадко пародируя ласковый тон, – посмотрите, какой он голенький! Как херувимчик, весь розовенький, пухленький, гладенький, без волосиков.
Действительно, волосы на теле тогда еще не начали расти, но ведь тогда мне было всего двенадцать лет.
Она плюхнулась на кровать, почти на меня, и придвинула свое лицо вплотную к моему; ее горячее дыхание пахло вином и рвотой.
– Поцелуй меня, мой миленький, – сказала она, обняв мое тело своими толстыми руками.
– Не надо… ты пьяная… пожалуйста…
После того, как о мою голову разбилась та бутылка, я перестал называть ее мамой.
– Пьяная? Ах ты, наглый ублюдок! Ты что, не любишь свою мамочку?
У меня не хватило смелости сказать «нет», во всяком случае у меня хватило честности не сказать «да».
К моему ужасу, она сунула одну руку мне между ног и схватила за пенис. Я принялся извиваться, но вырваться не мог: она всем весом вдавила меня в матрас.
– Бог свидетель, как хочется, чтобы мне внутрь сунули большой и толстый, – сказала она. Пародию ласки сменила слезливая жалость к себе.
– Ну, давай, крошечка, покажи мамочке, как он делается длиннее и толще.
И жалость к себе сменилась самым омерзительным сексуальным домогательством.
– Нет. Нет, нет, нет, нет…
– Тебе понравится, обещаю, обещаю. Увидишь, какие приятные ощущения даст тебе мамочка.
Я знал, что это за приятные ощущения, благодаря собственным робким, полным тревоги попыткам мастурбировать, но мысль о том, что эти ощущения будет вызывать во мне мать, была отвратительна. Она начала разминать мой пенис медленно и похотливо, все время бормоча мне в ухо.
– Когда он станет твердый, можешь его мне сунуть, – произнесла она с обескураживающей откровенностью.
– Не буду! Слезь!
Свободной рукой она начала задирать свои юбки. Я заметил какой-то большой темный, сырой, волосатый холм и почувствовал резкий сладковатый запах, но в комнате чувствовался и другой запах, и исходил он не от интимных частей моей матери.
– Лампа, посмотри на лампу! – закричал я, увидев, что порыв ветерка сквозь открытое окно отклонил мешковину, которой оно было завешено, мешковина коснулась пламени небольшой масляной лампы и уже начинала тлеть.
– Мы заживо сгорим! – заорала мать, тут же протрезвев. Она вскочила с неожиданным для ее грузного тела проворством, сорвала мешковину, бросила на пол и принялась топтать ее. Когда мешковина перестала наконец дымиться и шипеть, мать остановилась, тяжело переводя дыхание и уперши Руки в боки.
– Погасло? – спросил я.
– Конечно, погасло, только без твоей помощи, свинья. Я говорила тебе не оставлять лампу на всю ночь. Христос, кто я такая, чтобы сжигать деньги. Кардинальская блядь?
Затем она бросила на меня злобный, мстительный взгляд.
– Ты! – прошипела она, и я понял, что она вдруг осознала гнусность того, что собиралась совершить, постыдную абсурдность этого.
– Ненавижу тебя, – сказала она. – Всегда тебя ненавидела. Ты был зачат в ненависти и в ненависти рожден. Посмотри на себя, уродливый, гадкий, жалкий получеловек. Печать ненависти на всем твоем гнусном теле. Ты не человек, ты – …тварь. Давай спи. Завтра рано утром будешь толкать тачку. Зачем, во имя всех святых и ангелов, Бог только создал такую тварь, как ты?
Именно этот вопрос я задавал себе каждый раз, когда просыпался на рассвете, с разочарованием обнаруживая, что все еще жив.
Я двигался в странном подземной мире, и порой казалось, что его ужас и темнота нереальны. Я знал, что я, по сути, ему не принадлежал, как не принадлежал и своей матери, но принимал его таким, каков он есть. Мне приходилось делать так, чтобы выжить. Когда мне было всего несколько месяцев, моя мать приводила ко мне каких-то врачей, но потом решила, что раз с моим жалким уродством ничего поделать нельзя, то и деньги тратить незачем. Приняв свою судьбу, я понял также, что страдание всеобще: нет никого, кто не страдал бы от боли какого-либо рода; разница между страданием других людей и моим лишь в степени. Я, конечно, тогда не мог сформулировать это такими словами, но понимал это. Чтобы объяснить, почему теперь я могу сформулировать это такими словами, я должен рассказать о Лауре.
Лаура! Само имя подобно звуку первой капли дождя, которая падает, разбивается и отдает свою сладкую прохладу иссушенной пустыне. Оно подобно весеннему деревенскому воздуху после зловонных миазмов уборной. Оно подобно свету воскресения после мрачного разложения смерти. Оно подобно всему этому и многому другому. И если уже одно имя таково, то какова реальность, им обозначаемая, я оставлю вашему воображению. Я говорю «реальности», потому что госпожа Лаура стала для меня единственным реальным человеческим существом кроме меня, среди жестокого кошмара теней и химер. Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини. Я пишу, и рука моя дрожит.
Я расскажу, как впервые встретился со своим архангелом.
Я взял себе в привычку прохладными вечерами, пока моя мать, без сомнения, где-нибудь у стены в темном переулке развлекалась с каким-нибудь пьяным похабником, заходить в церковь Санта-Мария-ин-Трастевере. Я ходил туда не молиться, так как не унаследовал от матери ни крупицы набожности и не чувствовал склонности развивать ее в себе самостоятельно. Я ходил туда, чтобы сидеть и смотреть на то, что красиво. Тайное слияние со всем тем, чем до этого я был обделен: со спокойствием, тишиной, красотой. Я вглядывался в мозаику наверху апсиды, и мне вдруг начинало казаться, что душа моя поднимается и сливается с изображением: то, что изображала мозаика, меня не интересовало, меня завораживало только ее совершенство, захватывало и на короткое время освобождало.
Когда я сидел в волшебном сумраке церкви, я всегда притягивал к себе беззастенчивые и любопытные взгляды – людям было непонятно, уродливый ли я ребенок или убогий старик. Так что, когда я почувствовал нежное прикосновение к своему узловатому плечу, я решил, что кто-то наконец набрался нахальства спросить, кто же я такой. Я обернулся, готовый огрызнуться, но вместо наглых любопытных глаз или похотливого рта я увидел самую красивую девушку, какую только видел за свою недолгую жизнь. Она была живым воплощением непринужденности и утонченной нежной красоты мозаики. Бледное спокойное лицо юной мадонны обрамляли волосы, тонкие, как золотая пряжа. Рассеянный свет, проникавший сквозь открытые двери церкви, образовывал вокруг ее головки золотисто-зеленоватый нимб. Она была ослепительным, умопомрачительным видением.
– Как тебя зовут?
– Джузеппе, – проговорил я. – Сокращенно Пеппе.
– Меня зовут Лаура. Сколько тебе лет, Пеппе?
– Почти тринадцать. Я считал.
Она улыбнулась:
– Это хорошо. Я бы очень хотела поговорить с тобой, Пеппе. Можно?
– О чем?
– Может быть, после того как помолишься…
– Я не молюсь. Я просто сижу в темноте и тишине.
– Я тоже, и, возможно, у нас есть еще кое-что общее. Пойдешь со мной?
Я не мог отказаться от этой просьбы, как голодающий не может отказаться от куска хлеба и мяса.
Какой странной парой мы, должно быть, казались, она и я, когда выходили из церкви на сырую, затхлую вечернюю улицу! Однажды кто-нибудь напишет повесть о цветущей красавице и мрачном уродливом чудовище, а может, уже написал.
– Куда мы идем? – спросил я, так как она взяла меня за руку и пошла быстрыми легкими шагами, и мне трудно было поспевать за ней.
– Недалеко. Ко мне домой. Он совсем рядом.
– Кто ты? Ты королева?
– Благодарю за комплимент, Пеппе, но я не королева. Я – госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини. Мой отец – Андреа де Коллини, римский патриций. Вот, – указала она изящным пальчиком, на котором был серебряный перстень с выгравированным странным символом – равносторонним крестом, вписанным в круг, – вот мой дом.
Ее «дом» – это небольшой palazzo на углу у пересечения узкого зловонного vicolo и широкой улицы с лавками, специализирующимися на церковной утвари из драгоценных металлов. Там продавались потиры, дискосы, чаши для омовений, бутылочки для воды и вина, кадила и епископские посохи. Я был уверен, что на этой улице я уже бывал, но я никогда не замечал этого почти квадратного здания из серого рябого травертинского мрамора.
– Он очень старый? – спросил я.
– Ему меньше ста лет. У него интересная история. В его стенах однажды провел ночь Бальдассаре Косса. Обязательно напомни мне, и я как-нибудь тебе об этом расскажу, Пеппе.
Бальдассаре Косса в течение пяти бурных лет был антипапой Иоанном XXIII, притязавшим на престол Петра одновременно с Григорием XII и Бенедиктом XIII, но в то время я ничего в этом не смыслил. Бог свидетель, я и теперь в этом смыслю мало, понимаю только, что это яркое наглядное доказательство того, насколько Римская Католическая Церковь отдалилась от истины назаретянина Иисуса, хотя и утверждает, что основана им.
– Мы живем на верхнем этаже, – объяснила госпожа Лаура. – Другие апартаменты сдаются.
Мы прошли через огромные резные дубовые двери с бронзовыми клепками, позеленевшими от времени, и оказались в обширном прохладном дворе, в котором тихонько журчал фонтан и кругом было много широколистных растений в терракотовых горшках. Создавалась атмосфера уединенности, прохлады и умиротворения.
Я с огромным трудом взбирался по лестнице, но госпожа Лаура была терпелива и добра, она то и дело останавливалась и давала мне перевести дыхание. Одно это уже было для меня незнакомо: весь предыдущий опыт говорил мне, что после падения или неловкого движения следовал удар так же неотвратимо, как за днем следует ночь. Я думаю, у меня сложилось мнение, что это естественно, когда люди бьют убогих. И это действительно было нормой там, откуда я происходил.
– Бедняжка, – сказала она невыразимо нежным голосом. – Соберись! Это всего лишь лестница.
Преодолев лестницу и пройдя сквозь другие двери, на этот раз небольшие и довольно простые, я оказался в восхитительной передней. Там были красивые фрески с необычными деревьями и птицами; краски потускнели, начали осыпаться и сделались голубыми, розовыми и бледно-охровыми. Там стоял удивительный, замысловатого вида резной столик, и на нем – серебряный кувшин. Я узнал позднее, что этот столик был куплен за огромную цену во Франции в Лангедоке, рядом с Тулузой, и что когда-то он стоял в доме одного из parfait катаров. Я до этого никогда не слышал слова «parfait», думаю, даже произнести бы его не сумел.
Из двери напротив нас в помещение вошел человек, одетый в простую плотную рубаху домашнего слуги.
– Вас не ждали назад так скоро, моя госпожа, – сказал он тихо, с уважением.
– Неважно. На обед у нас будет гость. Повернувшись ко мне, она сказала:
– Пеппе, ты ведь останешься на обед, правда? Нам о многом надо поговорить.
И мое удивленное молчание обозначало согласие, красноречиво выразить которое слова просто не способны.
Столовая была великолепна. На потолке на последовательно расположенных картинах было изображено (как сообщила мне госпожа Лаура) нисхождение Софии из высшего Небесного Царства в хаос материальной формы.
– Кто такая София? – спросил я.
– Она – действующий принцип мудрости, мой дорогой.
– Не понимаю.
– Конечно, пока не понимаешь. Из-за ее ошибки возник Йалдабаот, вот он… видишь? Существо с львиной мордой в углу, его почитают евреи. Но София раскаялась в содеянном и спустилась, чтобы просветить души и сердца тех, кого Йалдабаот заключил в темницу и заставил поклоняться себе одному.
Затем, почувствовав, что на смену непониманиюпришло безразличие, она замолчала.
– Тебе нравится эта комната, Пеппе?
Комнатой я был просто ошеломлен. На мраморном полу лежали роскошные толстые ковры, стены украшали чудесные гобелены; темная, тяжелая мебель и малиновая с золотыми кольцами драпировка на балконных окнах свидетельствовали о явном богатстве. Длинный стол, за которым мы сидели, покрывала дорогая камковая скатерть, а серебряные блюда и чаши мерцали в свете свечей. Свечи там были повсюду! Свечи, роняющие мягкий насыщенный божественный свет, который окутывал нас, как благословение. Мы начали резать еду ножами, и я стал отправлять ее в рот рукой, но госпожа Лаура пользовалась небольшим устройством с двумя шипами, какого я никогда раньше не видел.
– Это называется forchetta, – сказала она, тихо засмеявшись. – На, попробуй.
Я попробовал, и у меня получилось, но для меня оно было очень неудобно. Я никогда раньше не ел с блюда, я никогда раньше не пил вина из стеклянного кубка, я никогда не промокал, как она, губ, так мило, так незаметно, квадратным куском белоснежной, накрахмаленной ткани. Мне вдруг захотелось расплакаться.
– Не надо волноваться, – сказала она мягко, с едва заметной грустью в голосе.
– Но я все равно волнуюсь. Ничего не могу поделать.
– Знаю. Все это, – она повела в воздухе длинной тонкой рукой, – все это ничего не значит. Это всего лишь обстоятельство. Тебе кажется, Пеппе, что у нас очень мало общего? У тебя и у меня?
– Кажется, – проговорил я запинаясь. – Мне кажется, что я… что я здесь чужой.
– Но ты здесь свой! – воскликнула она, и ее серьезность меня вдруг удивила. – У нас все общее, поверь мне.
– Не понимаю, не знаю, зачем вы меня сюда привели. Вы так красивы, а я… а я так…
– Так уродлив?
– Да. Уродлив.
– Но ты ведь не боишься, Пеппе?
– Нет, не боюсь.
Она начала вдруг делать что-то непонятное. Она поднялась со стула и стала расстегивать лиф на платье.
– Что вы делаете?
– Хочу что-то показать тебе.
Парчовая ткань повисла вокруг ее талии, а она ловкими пальцами расстегнула простую белую нижнюю рубашку.
– Посмотри на меня, Пеппе. Посмотри.
Одна грудь была совершенна: гладкая, полная, молодая, упругая, маленький розовый сосок выступал на фоне более темной, покрытой мурашками ареолы; а другая была отвратительно уродлива, похожа на маленькую сморщенную сливу, а не на грудь, и больше была похожа на мерзкий нарост. Кожа вокруг нее была сморщена, вся в больших пигментных пятнах, которые шли вдоль бока к талии.
– А так я красива, Пеппе?
У меня не было слов.
– Видишь? – сказала она, улыбнувшись. – Я же говорила, что у нас есть еще кое-что общее, кроме любви к темноте и тишине.
Она снова застегнулась.
– Идем, пора поговорить.
Потребовалась бы бесконечность для того, чтобы рассказать вам обо всем неслыханном, немыслимом, невероятном, о котором она мне говорила, и почти все это было выше моего понимания. Она часто использовала слово «ересь», а это, как я знал, – сознательное и злостное отрицание святой истины, доносимой нам Господом через свою Церковь, и за ересь людей надо жестоко наказывать, чтобы спасти их души. Она поведала мне невероятные истории, переплетение мифов и легенд, о братстве людей, которые, несмотря на многовековые пытки и преследования, все еще существуют и сеют истинную правду о живом Боге. Она произносила звуки какого-то чужого языка. Иногда ее красивое лицо делалось грустным, то вдруг становилось злым, потом на нем отражалось терпение и, наконец, радость. Она рассказывала о жестокости и любви, она ткала воображаемые картины из ярких нитей экзотических и непонятных слов, говорила о какой-то глубокой тайне, она и я были неотъемлемой частью этой тайны, мы ей принадлежали, и уйти от нее не позволит нам наша судьба. Когда Лаура наконец сложила руки на коленях, дав понять, что закончила, мой мозг бурлил, а глаза были широко открыты от столкновения с ослепительной чуждой реальностью, которая завораживала и манила, потому что была совершенно непостижима и в то же время в ней светился абсолютный смысл. Я был полон сладкой меланхолии, которую передать в полной мере может лишь песня без слов.
– Будешь приходить сюда каждую неделю, – сказала она. – Я буду встречать тебя в церкви, как сегодня. Надо, не теряя времени, дать тебе образование, как духовное, так и практическое. Начнем с практического, мой хороший.
– А что это такое?
– Надо научить тебя читать и писать.
– Я уже умею разговаривать, – сказал я немного разочарованно.
– Все умеют разговаривать, но сколько людей по-настоящему умеют говорить? Умение говорить – это физическая способность, умение разговаривать – это искусство. Тебе надо научиться определять, что именно ты хочешь сказать и как это лучше выразить. Потребуется отделка, finesse, стиль.
– Не знаю, о чем ты говоришь.
– Вот именно. Ты сам должен узнать. Не без помощи, конечно. Потом, позднее, я хочу, чтобы ты познакомился с другими людьми. С людьми как мы, Пеппе. С людьми, которые знают. С людьми истины.
Она встала и протянула руку.
– А сейчас пора уходить, – сказала она. – Лука проводит тебя во двор.
– Я сам знаю дорогу.
– Ему нужно будет отпереть дверь. Дверь всегда запирается, когда я возвращаюсь вечером домой.
Она нагнулась и легко поцеловала меня в лоб.
– До следующей недели, Пеппе. Верь. И будь сильным!
Я, конечно, не мог скакать от радости, когда шел домой, но за меня это делало мое сердце, оно прыгало и скакало, бешено ударяясь о скрывающие его мышцы.
Когда я пришел домой, моя мать ела сыр и пила собственную бурду. Она отвлеклась от еды ровно настолько, чтобы смачно рыгнуть и грозно спросить:
– Ты где был?
– В церкви.
– Врун сраный! С каких это пор ты начал ходить в церковь?
– Это правда. Я встретил красивую госпожу, которая живет в палаццо, как принцесса. Она собирается всему меня научить. Всему.
– Ты что, ужрался? Какая красивая госпожа?
– Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини.
Мать посмотрела на меня тупым рассеянным взглядом, она будто взвешивала, насколько вероятно то, что этот ее сын-выродок смог все-таки вызвать у кого-то жалость – да к тому же у богатой титулованной особы – и какую пользу можно получить, если это действительно так.
– Она дала тебе денег? – спросила она осторожно.
– Нет.
Плечи ее опустились.
– Тогда пошел вон.
– Твое несчастье в том, – сказал я, – что у тебя отсутствует finesse.
– Чего?
– Finesse.
Я был уверен, что произнес это слово правильно.
– То, что нельзя ни есть, ни пить, с чем нельзя трахаться и что нельзя продать, мне и в задницу не нужно, – сказала она, снова принимаясь за ужин.
Затем она посмотрела на меня и страшно оскалилась. В углублениях между зубов застряли полуразмокшие кусочки сыра.
– Красивая госпожа! – прошипела она. – Да какой красивой госпоже ты нужен, недомерок, если только нанять тебя вытирать ей жопу! Ха! Пошел отсюда, убирайся и оставь меня в покое.
В эту ночь я спал сном праведника.
Вот так началось мое образование. Два часа, один вечер в неделю, я сидел с госпожой Лаурой в библиотеке в ее palazzo, и она терпеливо вдалбливала мне основы грамматики, произношения, письма, риторики и стиля, развивая мой язык. Она рассказывала мне о великих и удивительных книгах, о поэзии, о музыке и живописи, о театре и об истории человечества. Она приоткрыла мне тайны небесных тел, тайны того, как движение звезд там, наверху, влияет на наши судьбы здесь внизу. Она рассказала мне о далеких странах, которые пекутся и жарятся под неумолимым солнцем, где выслеживают добычу необычные сказочные звери – одни с рогами на голове, другие со шкурой, состоящей из кованого металла, третьи не могут прожить без человеческого мяса. Она, в частности, рассказывала об одном прекрасном существе – о похожем на лошадь животном с одним спиральным рогом в середине лба, приручить которое может только девственница, положив его голову к себе на колени. Я выучил имена и титулы тех, кто правит королевствами этого мира. Я стал делать сложные вычисления, вначале на пальцах, затем в уме. Я стал понимать, как мыслить логически, что такое силлогизмы, почему одни аргументы истинны, а другие нет, и я начал изучать долгую, полную мук историю человеческой мысли, называемую философией.
В обучении Лаура пользовалась эвристическим методом и нашла во мне ум быстрый и жадный; увидела, что, в то время как уродливое тело беспомощно бьется, привязанное к земле, ум способен расправить крылья и свободно взмыть ввысь.
– Когда это все кончится? – спросил я однажды.
– Что когда кончится, мой хороший?
– Познание. Когда мы узнаем все?
– Никогда! Никогда, Пеппе! На этой земле – никогда.
И мы продолжали заниматься. Иногда мы вместе пели песни, и она была рада (а я вообще не ожидал этого), когда обнаружила, что у меня легкий, высокий певческий голос, достоинства которого подчеркивались при аккомпанементе на лютне. Я давно пришел к заключению, что музыка является превосходной аналогией идеальных отношений между людьми. Я имею в виду то, что если бы мы могли вести себя так, как исполняем вокальные партии, скажем, в мадригале, то тогда в земной ад была бы привнесена частица неба. Ведь каждая нота так же ценна и так же красива, как и все остальные, и каждая вносит свой неповторимый вклад в целое, без которого это целое будет ущербно, неполно. Иногда выделяется один голос, начинает парить над мелодией и снова сливается с другими в гармонии или даже совсем затихает. Затем другой занимает его место, поднимается и падает, а следом другой, так что свободно текущий ритм образует тканое полотно, в котором каждая вокальная нить непринужденно, гладко переплетена со своими товарищами, и появляется один огромный, живой, дышащий организм. Ноты, занимающие в гамме нижнее положение, не завидуют нотам, которые выше их, так как они в совершенстве дополняют и уравновешивают друг друга. Даже те, что выпадают и образуют в хроматической гамме полутона, делают это по воле композитора, – диез или бемоль придает остроту, неожиданность, восхищение или боль. Без них слушателю скоро наскучит слушать. Между частями никогда нет никакой вражды, так как их движением управляют требования мелодии и гармонии, а не каприз, все части неумолимо стремятся к общей цели – к финальному аккорду в конце музыкального произведения, к аккорду, где в звуке – тишина, в колебании – равновесие.
– Его свои же и сожрали.
Моя мать продавала вино, бродя по улицам с деревянной тачкой, нагруженной оплетенными бутылками с кислой, как уксус, бормотухой, в которую иногда ей удавалось подмешать немного «Фраскати». Лишь Богу ведомо, кем был мой биологический отец. Позже я узнал, что был зачат в результате жестокого изнасилования, так что, полагаю, отцом моим мог быть любой, кто способен на такое действие.
– Я не могла от него отбиться, – сказала мать, когда наконец сподобилась поведать мне отвратительную историю моего происхождения.
– Почему? Ведь если бы ты вырвалась, я бы не родился.
– Он был слишком силен. К тому же я тогда нажралась в стельку.
– Кто он такой? Ты бы его узнала, если бы увидела?
– Узнала? Да я узнала бы его во тьме Ада, где, надеюсь, он сейчас и находится, урод без члена.
Если это описание точно, то, полагаю, мой неизвестный родитель подвергся оскоплению уже после моего зачатия. Однако думаю, что моя мать просто выдавала желаемое за действительное. У нее была большая склонность к образности в выражениях. Столкнувшись с особенно грубым или скупым клиентом, она часто складывала свои красочные высказывание в песенку:
– Кто был мой отец? – не унимался я. – Кто?
У тебя что, яйца маленькие?
У тебя что, член не встает?
Знали бы все женщины то.
Что я о тебе знаю.
– Не твое собачье дело. Вот и все.
Как только я достаточно повзрослел, я стал сопровождать мать, когда она торговала, помогал ей толкать тачку, которая была страшно тяжела. Мне это было не по силам, но кое-как все-таки удавалось. Я толкал ее, упершись горбом в задний борт между ручками и пятясь спиной вперед. Время от времени мои куцые кривые ноги подгибались, и я падал, и неизбежно одна из оплетенных бутылок (обычно полная) скатывалась мне на голову. С такой же неизбежностью мать тогда кричала: «Спасибо Христу, что всего лишь тебе на голову!» – и разражалась смехом, тем более жестоким оттого, что он был неподдельным. Один раз, когда пустая бутылка все-таки разбилась о мой череп, она так расхохоталась, что описалась. Она стояла посреди улицы, уперши жирные руки в бока, расставив ноги. По икрам на булыжную мостовую текли ручьи горячей мочи, а она, запрокинув голову, тряслась от хохота. Я подумал тогда: «Она мне не мать». Вот так просто все произошло: мгновенное, сознательное, трезвое решение, и с того мгновения до сегодняшнего дня (может быть, она уже умерла, я не знаю) она мне так же чужда, как прямой позвоночник. Если я и буду называть ее матерью на последующих страницах, то только ради удобства выражения и чтобы не выдумывать эпитет более точный, хотя и менее лестный.
Лишь однажды проявила она свое расположение, и случилось это при самых несоответствующих обстоятельствах и с самыми невообразимыми намерениями. Она была, конечно, пьяной. Я лежал свернувшись на своем матрасе, и меня немного подташнивало от требухи, которую я ел на ужин. Лежал я совершенно голый, так как ночь была жаркой и душной. Я не спал и лелеял пустые мечты о том, что где-то далеко-далеко за звездами есть страна, где я буду дома, где я буду красивым, а не уродливым, где сердце будет разрываться от того, что меня любят, а не от того, что презирают. Пусть это звучит сентиментально, но ничего не могу поделать, так это было. Вспомните, что это были мечты ребенка. Детские мечты, но в них была своя правда, так как много лет спустя я узнал, что эта страна действительно существует, но об этом я расскажу вам в свое время. Эта страна и небо, о котором нам вещают священники, – высшие сферы которого уже явно заполнены попами, прелатами и королями (похоже, им достается все лучшее и на этом и на том свете), – не похожи друг на друга как лед и пламень.
В общем, моя мать вошла, шатаясь, ко мне в комнату. Корсаж ее был полурасстегнут и заляпан мерзкого вида и неопределенного происхождения пятнами.
– Ух ты какой, – пропела она, гадко пародируя ласковый тон, – посмотрите, какой он голенький! Как херувимчик, весь розовенький, пухленький, гладенький, без волосиков.
Действительно, волосы на теле тогда еще не начали расти, но ведь тогда мне было всего двенадцать лет.
Она плюхнулась на кровать, почти на меня, и придвинула свое лицо вплотную к моему; ее горячее дыхание пахло вином и рвотой.
– Поцелуй меня, мой миленький, – сказала она, обняв мое тело своими толстыми руками.
– Не надо… ты пьяная… пожалуйста…
После того, как о мою голову разбилась та бутылка, я перестал называть ее мамой.
– Пьяная? Ах ты, наглый ублюдок! Ты что, не любишь свою мамочку?
У меня не хватило смелости сказать «нет», во всяком случае у меня хватило честности не сказать «да».
К моему ужасу, она сунула одну руку мне между ног и схватила за пенис. Я принялся извиваться, но вырваться не мог: она всем весом вдавила меня в матрас.
– Бог свидетель, как хочется, чтобы мне внутрь сунули большой и толстый, – сказала она. Пародию ласки сменила слезливая жалость к себе.
– Ну, давай, крошечка, покажи мамочке, как он делается длиннее и толще.
И жалость к себе сменилась самым омерзительным сексуальным домогательством.
– Нет. Нет, нет, нет, нет…
– Тебе понравится, обещаю, обещаю. Увидишь, какие приятные ощущения даст тебе мамочка.
Я знал, что это за приятные ощущения, благодаря собственным робким, полным тревоги попыткам мастурбировать, но мысль о том, что эти ощущения будет вызывать во мне мать, была отвратительна. Она начала разминать мой пенис медленно и похотливо, все время бормоча мне в ухо.
– Когда он станет твердый, можешь его мне сунуть, – произнесла она с обескураживающей откровенностью.
– Не буду! Слезь!
Свободной рукой она начала задирать свои юбки. Я заметил какой-то большой темный, сырой, волосатый холм и почувствовал резкий сладковатый запах, но в комнате чувствовался и другой запах, и исходил он не от интимных частей моей матери.
– Лампа, посмотри на лампу! – закричал я, увидев, что порыв ветерка сквозь открытое окно отклонил мешковину, которой оно было завешено, мешковина коснулась пламени небольшой масляной лампы и уже начинала тлеть.
– Мы заживо сгорим! – заорала мать, тут же протрезвев. Она вскочила с неожиданным для ее грузного тела проворством, сорвала мешковину, бросила на пол и принялась топтать ее. Когда мешковина перестала наконец дымиться и шипеть, мать остановилась, тяжело переводя дыхание и уперши Руки в боки.
– Погасло? – спросил я.
– Конечно, погасло, только без твоей помощи, свинья. Я говорила тебе не оставлять лампу на всю ночь. Христос, кто я такая, чтобы сжигать деньги. Кардинальская блядь?
Затем она бросила на меня злобный, мстительный взгляд.
– Ты! – прошипела она, и я понял, что она вдруг осознала гнусность того, что собиралась совершить, постыдную абсурдность этого.
– Ненавижу тебя, – сказала она. – Всегда тебя ненавидела. Ты был зачат в ненависти и в ненависти рожден. Посмотри на себя, уродливый, гадкий, жалкий получеловек. Печать ненависти на всем твоем гнусном теле. Ты не человек, ты – …тварь. Давай спи. Завтра рано утром будешь толкать тачку. Зачем, во имя всех святых и ангелов, Бог только создал такую тварь, как ты?
Именно этот вопрос я задавал себе каждый раз, когда просыпался на рассвете, с разочарованием обнаруживая, что все еще жив.
Я двигался в странном подземной мире, и порой казалось, что его ужас и темнота нереальны. Я знал, что я, по сути, ему не принадлежал, как не принадлежал и своей матери, но принимал его таким, каков он есть. Мне приходилось делать так, чтобы выжить. Когда мне было всего несколько месяцев, моя мать приводила ко мне каких-то врачей, но потом решила, что раз с моим жалким уродством ничего поделать нельзя, то и деньги тратить незачем. Приняв свою судьбу, я понял также, что страдание всеобще: нет никого, кто не страдал бы от боли какого-либо рода; разница между страданием других людей и моим лишь в степени. Я, конечно, тогда не мог сформулировать это такими словами, но понимал это. Чтобы объяснить, почему теперь я могу сформулировать это такими словами, я должен рассказать о Лауре.
Лаура! Само имя подобно звуку первой капли дождя, которая падает, разбивается и отдает свою сладкую прохладу иссушенной пустыне. Оно подобно весеннему деревенскому воздуху после зловонных миазмов уборной. Оно подобно свету воскресения после мрачного разложения смерти. Оно подобно всему этому и многому другому. И если уже одно имя таково, то какова реальность, им обозначаемая, я оставлю вашему воображению. Я говорю «реальности», потому что госпожа Лаура стала для меня единственным реальным человеческим существом кроме меня, среди жестокого кошмара теней и химер. Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини. Я пишу, и рука моя дрожит.
Я расскажу, как впервые встретился со своим архангелом.
Я взял себе в привычку прохладными вечерами, пока моя мать, без сомнения, где-нибудь у стены в темном переулке развлекалась с каким-нибудь пьяным похабником, заходить в церковь Санта-Мария-ин-Трастевере. Я ходил туда не молиться, так как не унаследовал от матери ни крупицы набожности и не чувствовал склонности развивать ее в себе самостоятельно. Я ходил туда, чтобы сидеть и смотреть на то, что красиво. Тайное слияние со всем тем, чем до этого я был обделен: со спокойствием, тишиной, красотой. Я вглядывался в мозаику наверху апсиды, и мне вдруг начинало казаться, что душа моя поднимается и сливается с изображением: то, что изображала мозаика, меня не интересовало, меня завораживало только ее совершенство, захватывало и на короткое время освобождало.
Когда я сидел в волшебном сумраке церкви, я всегда притягивал к себе беззастенчивые и любопытные взгляды – людям было непонятно, уродливый ли я ребенок или убогий старик. Так что, когда я почувствовал нежное прикосновение к своему узловатому плечу, я решил, что кто-то наконец набрался нахальства спросить, кто же я такой. Я обернулся, готовый огрызнуться, но вместо наглых любопытных глаз или похотливого рта я увидел самую красивую девушку, какую только видел за свою недолгую жизнь. Она была живым воплощением непринужденности и утонченной нежной красоты мозаики. Бледное спокойное лицо юной мадонны обрамляли волосы, тонкие, как золотая пряжа. Рассеянный свет, проникавший сквозь открытые двери церкви, образовывал вокруг ее головки золотисто-зеленоватый нимб. Она была ослепительным, умопомрачительным видением.
– Как тебя зовут?
– Джузеппе, – проговорил я. – Сокращенно Пеппе.
– Меня зовут Лаура. Сколько тебе лет, Пеппе?
– Почти тринадцать. Я считал.
Она улыбнулась:
– Это хорошо. Я бы очень хотела поговорить с тобой, Пеппе. Можно?
– О чем?
– Может быть, после того как помолишься…
– Я не молюсь. Я просто сижу в темноте и тишине.
– Я тоже, и, возможно, у нас есть еще кое-что общее. Пойдешь со мной?
Я не мог отказаться от этой просьбы, как голодающий не может отказаться от куска хлеба и мяса.
Какой странной парой мы, должно быть, казались, она и я, когда выходили из церкви на сырую, затхлую вечернюю улицу! Однажды кто-нибудь напишет повесть о цветущей красавице и мрачном уродливом чудовище, а может, уже написал.
– Куда мы идем? – спросил я, так как она взяла меня за руку и пошла быстрыми легкими шагами, и мне трудно было поспевать за ней.
– Недалеко. Ко мне домой. Он совсем рядом.
– Кто ты? Ты королева?
– Благодарю за комплимент, Пеппе, но я не королева. Я – госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини. Мой отец – Андреа де Коллини, римский патриций. Вот, – указала она изящным пальчиком, на котором был серебряный перстень с выгравированным странным символом – равносторонним крестом, вписанным в круг, – вот мой дом.
Ее «дом» – это небольшой palazzo на углу у пересечения узкого зловонного vicolo и широкой улицы с лавками, специализирующимися на церковной утвари из драгоценных металлов. Там продавались потиры, дискосы, чаши для омовений, бутылочки для воды и вина, кадила и епископские посохи. Я был уверен, что на этой улице я уже бывал, но я никогда не замечал этого почти квадратного здания из серого рябого травертинского мрамора.
– Он очень старый? – спросил я.
– Ему меньше ста лет. У него интересная история. В его стенах однажды провел ночь Бальдассаре Косса. Обязательно напомни мне, и я как-нибудь тебе об этом расскажу, Пеппе.
Бальдассаре Косса в течение пяти бурных лет был антипапой Иоанном XXIII, притязавшим на престол Петра одновременно с Григорием XII и Бенедиктом XIII, но в то время я ничего в этом не смыслил. Бог свидетель, я и теперь в этом смыслю мало, понимаю только, что это яркое наглядное доказательство того, насколько Римская Католическая Церковь отдалилась от истины назаретянина Иисуса, хотя и утверждает, что основана им.
– Мы живем на верхнем этаже, – объяснила госпожа Лаура. – Другие апартаменты сдаются.
Мы прошли через огромные резные дубовые двери с бронзовыми клепками, позеленевшими от времени, и оказались в обширном прохладном дворе, в котором тихонько журчал фонтан и кругом было много широколистных растений в терракотовых горшках. Создавалась атмосфера уединенности, прохлады и умиротворения.
Я с огромным трудом взбирался по лестнице, но госпожа Лаура была терпелива и добра, она то и дело останавливалась и давала мне перевести дыхание. Одно это уже было для меня незнакомо: весь предыдущий опыт говорил мне, что после падения или неловкого движения следовал удар так же неотвратимо, как за днем следует ночь. Я думаю, у меня сложилось мнение, что это естественно, когда люди бьют убогих. И это действительно было нормой там, откуда я происходил.
– Бедняжка, – сказала она невыразимо нежным голосом. – Соберись! Это всего лишь лестница.
Преодолев лестницу и пройдя сквозь другие двери, на этот раз небольшие и довольно простые, я оказался в восхитительной передней. Там были красивые фрески с необычными деревьями и птицами; краски потускнели, начали осыпаться и сделались голубыми, розовыми и бледно-охровыми. Там стоял удивительный, замысловатого вида резной столик, и на нем – серебряный кувшин. Я узнал позднее, что этот столик был куплен за огромную цену во Франции в Лангедоке, рядом с Тулузой, и что когда-то он стоял в доме одного из parfait катаров. Я до этого никогда не слышал слова «parfait», думаю, даже произнести бы его не сумел.
Из двери напротив нас в помещение вошел человек, одетый в простую плотную рубаху домашнего слуги.
– Вас не ждали назад так скоро, моя госпожа, – сказал он тихо, с уважением.
– Неважно. На обед у нас будет гость. Повернувшись ко мне, она сказала:
– Пеппе, ты ведь останешься на обед, правда? Нам о многом надо поговорить.
И мое удивленное молчание обозначало согласие, красноречиво выразить которое слова просто не способны.
Столовая была великолепна. На потолке на последовательно расположенных картинах было изображено (как сообщила мне госпожа Лаура) нисхождение Софии из высшего Небесного Царства в хаос материальной формы.
– Кто такая София? – спросил я.
– Она – действующий принцип мудрости, мой дорогой.
– Не понимаю.
– Конечно, пока не понимаешь. Из-за ее ошибки возник Йалдабаот, вот он… видишь? Существо с львиной мордой в углу, его почитают евреи. Но София раскаялась в содеянном и спустилась, чтобы просветить души и сердца тех, кого Йалдабаот заключил в темницу и заставил поклоняться себе одному.
Затем, почувствовав, что на смену непониманиюпришло безразличие, она замолчала.
– Тебе нравится эта комната, Пеппе?
Комнатой я был просто ошеломлен. На мраморном полу лежали роскошные толстые ковры, стены украшали чудесные гобелены; темная, тяжелая мебель и малиновая с золотыми кольцами драпировка на балконных окнах свидетельствовали о явном богатстве. Длинный стол, за которым мы сидели, покрывала дорогая камковая скатерть, а серебряные блюда и чаши мерцали в свете свечей. Свечи там были повсюду! Свечи, роняющие мягкий насыщенный божественный свет, который окутывал нас, как благословение. Мы начали резать еду ножами, и я стал отправлять ее в рот рукой, но госпожа Лаура пользовалась небольшим устройством с двумя шипами, какого я никогда раньше не видел.
– Это называется forchetta, – сказала она, тихо засмеявшись. – На, попробуй.
Я попробовал, и у меня получилось, но для меня оно было очень неудобно. Я никогда раньше не ел с блюда, я никогда раньше не пил вина из стеклянного кубка, я никогда не промокал, как она, губ, так мило, так незаметно, квадратным куском белоснежной, накрахмаленной ткани. Мне вдруг захотелось расплакаться.
– Не надо волноваться, – сказала она мягко, с едва заметной грустью в голосе.
– Но я все равно волнуюсь. Ничего не могу поделать.
– Знаю. Все это, – она повела в воздухе длинной тонкой рукой, – все это ничего не значит. Это всего лишь обстоятельство. Тебе кажется, Пеппе, что у нас очень мало общего? У тебя и у меня?
– Кажется, – проговорил я запинаясь. – Мне кажется, что я… что я здесь чужой.
– Но ты здесь свой! – воскликнула она, и ее серьезность меня вдруг удивила. – У нас все общее, поверь мне.
– Не понимаю, не знаю, зачем вы меня сюда привели. Вы так красивы, а я… а я так…
– Так уродлив?
– Да. Уродлив.
– Но ты ведь не боишься, Пеппе?
– Нет, не боюсь.
Она начала вдруг делать что-то непонятное. Она поднялась со стула и стала расстегивать лиф на платье.
– Что вы делаете?
– Хочу что-то показать тебе.
Парчовая ткань повисла вокруг ее талии, а она ловкими пальцами расстегнула простую белую нижнюю рубашку.
– Посмотри на меня, Пеппе. Посмотри.
Одна грудь была совершенна: гладкая, полная, молодая, упругая, маленький розовый сосок выступал на фоне более темной, покрытой мурашками ареолы; а другая была отвратительно уродлива, похожа на маленькую сморщенную сливу, а не на грудь, и больше была похожа на мерзкий нарост. Кожа вокруг нее была сморщена, вся в больших пигментных пятнах, которые шли вдоль бока к талии.
– А так я красива, Пеппе?
У меня не было слов.
– Видишь? – сказала она, улыбнувшись. – Я же говорила, что у нас есть еще кое-что общее, кроме любви к темноте и тишине.
Она снова застегнулась.
– Идем, пора поговорить.
Потребовалась бы бесконечность для того, чтобы рассказать вам обо всем неслыханном, немыслимом, невероятном, о котором она мне говорила, и почти все это было выше моего понимания. Она часто использовала слово «ересь», а это, как я знал, – сознательное и злостное отрицание святой истины, доносимой нам Господом через свою Церковь, и за ересь людей надо жестоко наказывать, чтобы спасти их души. Она поведала мне невероятные истории, переплетение мифов и легенд, о братстве людей, которые, несмотря на многовековые пытки и преследования, все еще существуют и сеют истинную правду о живом Боге. Она произносила звуки какого-то чужого языка. Иногда ее красивое лицо делалось грустным, то вдруг становилось злым, потом на нем отражалось терпение и, наконец, радость. Она рассказывала о жестокости и любви, она ткала воображаемые картины из ярких нитей экзотических и непонятных слов, говорила о какой-то глубокой тайне, она и я были неотъемлемой частью этой тайны, мы ей принадлежали, и уйти от нее не позволит нам наша судьба. Когда Лаура наконец сложила руки на коленях, дав понять, что закончила, мой мозг бурлил, а глаза были широко открыты от столкновения с ослепительной чуждой реальностью, которая завораживала и манила, потому что была совершенно непостижима и в то же время в ней светился абсолютный смысл. Я был полон сладкой меланхолии, которую передать в полной мере может лишь песня без слов.
– Будешь приходить сюда каждую неделю, – сказала она. – Я буду встречать тебя в церкви, как сегодня. Надо, не теряя времени, дать тебе образование, как духовное, так и практическое. Начнем с практического, мой хороший.
– А что это такое?
– Надо научить тебя читать и писать.
– Я уже умею разговаривать, – сказал я немного разочарованно.
– Все умеют разговаривать, но сколько людей по-настоящему умеют говорить? Умение говорить – это физическая способность, умение разговаривать – это искусство. Тебе надо научиться определять, что именно ты хочешь сказать и как это лучше выразить. Потребуется отделка, finesse, стиль.
– Не знаю, о чем ты говоришь.
– Вот именно. Ты сам должен узнать. Не без помощи, конечно. Потом, позднее, я хочу, чтобы ты познакомился с другими людьми. С людьми как мы, Пеппе. С людьми, которые знают. С людьми истины.
Она встала и протянула руку.
– А сейчас пора уходить, – сказала она. – Лука проводит тебя во двор.
– Я сам знаю дорогу.
– Ему нужно будет отпереть дверь. Дверь всегда запирается, когда я возвращаюсь вечером домой.
Она нагнулась и легко поцеловала меня в лоб.
– До следующей недели, Пеппе. Верь. И будь сильным!
Я, конечно, не мог скакать от радости, когда шел домой, но за меня это делало мое сердце, оно прыгало и скакало, бешено ударяясь о скрывающие его мышцы.
Когда я пришел домой, моя мать ела сыр и пила собственную бурду. Она отвлеклась от еды ровно настолько, чтобы смачно рыгнуть и грозно спросить:
– Ты где был?
– В церкви.
– Врун сраный! С каких это пор ты начал ходить в церковь?
– Это правда. Я встретил красивую госпожу, которая живет в палаццо, как принцесса. Она собирается всему меня научить. Всему.
– Ты что, ужрался? Какая красивая госпожа?
– Госпожа Лаура Франческа Беатриче де Коллини.
Мать посмотрела на меня тупым рассеянным взглядом, она будто взвешивала, насколько вероятно то, что этот ее сын-выродок смог все-таки вызвать у кого-то жалость – да к тому же у богатой титулованной особы – и какую пользу можно получить, если это действительно так.
– Она дала тебе денег? – спросила она осторожно.
– Нет.
Плечи ее опустились.
– Тогда пошел вон.
– Твое несчастье в том, – сказал я, – что у тебя отсутствует finesse.
– Чего?
– Finesse.
Я был уверен, что произнес это слово правильно.
– То, что нельзя ни есть, ни пить, с чем нельзя трахаться и что нельзя продать, мне и в задницу не нужно, – сказала она, снова принимаясь за ужин.
Затем она посмотрела на меня и страшно оскалилась. В углублениях между зубов застряли полуразмокшие кусочки сыра.
– Красивая госпожа! – прошипела она. – Да какой красивой госпоже ты нужен, недомерок, если только нанять тебя вытирать ей жопу! Ха! Пошел отсюда, убирайся и оставь меня в покое.
В эту ночь я спал сном праведника.
Вот так началось мое образование. Два часа, один вечер в неделю, я сидел с госпожой Лаурой в библиотеке в ее palazzo, и она терпеливо вдалбливала мне основы грамматики, произношения, письма, риторики и стиля, развивая мой язык. Она рассказывала мне о великих и удивительных книгах, о поэзии, о музыке и живописи, о театре и об истории человечества. Она приоткрыла мне тайны небесных тел, тайны того, как движение звезд там, наверху, влияет на наши судьбы здесь внизу. Она рассказала мне о далеких странах, которые пекутся и жарятся под неумолимым солнцем, где выслеживают добычу необычные сказочные звери – одни с рогами на голове, другие со шкурой, состоящей из кованого металла, третьи не могут прожить без человеческого мяса. Она, в частности, рассказывала об одном прекрасном существе – о похожем на лошадь животном с одним спиральным рогом в середине лба, приручить которое может только девственница, положив его голову к себе на колени. Я выучил имена и титулы тех, кто правит королевствами этого мира. Я стал делать сложные вычисления, вначале на пальцах, затем в уме. Я стал понимать, как мыслить логически, что такое силлогизмы, почему одни аргументы истинны, а другие нет, и я начал изучать долгую, полную мук историю человеческой мысли, называемую философией.
В обучении Лаура пользовалась эвристическим методом и нашла во мне ум быстрый и жадный; увидела, что, в то время как уродливое тело беспомощно бьется, привязанное к земле, ум способен расправить крылья и свободно взмыть ввысь.
– Когда это все кончится? – спросил я однажды.
– Что когда кончится, мой хороший?
– Познание. Когда мы узнаем все?
– Никогда! Никогда, Пеппе! На этой земле – никогда.
И мы продолжали заниматься. Иногда мы вместе пели песни, и она была рада (а я вообще не ожидал этого), когда обнаружила, что у меня легкий, высокий певческий голос, достоинства которого подчеркивались при аккомпанементе на лютне. Я давно пришел к заключению, что музыка является превосходной аналогией идеальных отношений между людьми. Я имею в виду то, что если бы мы могли вести себя так, как исполняем вокальные партии, скажем, в мадригале, то тогда в земной ад была бы привнесена частица неба. Ведь каждая нота так же ценна и так же красива, как и все остальные, и каждая вносит свой неповторимый вклад в целое, без которого это целое будет ущербно, неполно. Иногда выделяется один голос, начинает парить над мелодией и снова сливается с другими в гармонии или даже совсем затихает. Затем другой занимает его место, поднимается и падает, а следом другой, так что свободно текущий ритм образует тканое полотно, в котором каждая вокальная нить непринужденно, гладко переплетена со своими товарищами, и появляется один огромный, живой, дышащий организм. Ноты, занимающие в гамме нижнее положение, не завидуют нотам, которые выше их, так как они в совершенстве дополняют и уравновешивают друг друга. Даже те, что выпадают и образуют в хроматической гамме полутона, делают это по воле композитора, – диез или бемоль придает остроту, неожиданность, восхищение или боль. Без них слушателю скоро наскучит слушать. Между частями никогда нет никакой вражды, так как их движением управляют требования мелодии и гармонии, а не каприз, все части неумолимо стремятся к общей цели – к финальному аккорду в конце музыкального произведения, к аккорду, где в звуке – тишина, в колебании – равновесие.