– Обвинение очень серьезно, – сказал фра Томазо.
   – И очень многословно.
   – Не шути со мной, donna. Тебе это не идет. Ты отрицаешь обвинение?
   – Конечно.
   – Назови имена этих неизвестных лиц. Можешь назвать их, так как они недолго останутся неизвестными.
   – Если они не долго останутся неизвестными, то зачем мне называть их имена?
   – Значит, ты признаешь, что эти лица существуют?
   – Нет. Но из вежливости я не отрицаю твоих предположений, какими бы ошибочными они ни были.
   – Дьявольская риторика! – в гневе воскликнул фра Томазо и ударил Лауру по голове сбоку, так сильно, что голова откинулась назад, словно невидимая рука резко дернула шнурок марионетки.
   Мне хотелось закричать: «Оставьте ее! Не трогайте!» Мне хотелось броситься на него, бить его кулаками, забить его насмерть, но я услышал, как мой жалобный, бессильный голос начал упрашивать:
   – Не бейте ее, пожалуйста… пожалуйста, не бейте…
   Он повернулся ко мне, схватил в кулак мои волосы и поднял меня над полом. Боль была невыносима. Затем он бросил меня.
   – Подашь голос, – прошипел он, – и больше никогда не увидишь солнца.
   Я лежал распластавшись там, где упал, всхлипывал и задыхался от гнева на свое бессилие, на свою бесполезность, на свое беспомощное уродливое тело. Как раз тогда, уткнув лицо в согнутый локоть, я молча проклял – всеми проклятиями, каким научили меня трастеверийские сточные канавы! – то безымянное и зловредное существо, заточившее меня в темнице плоти, костей и слизи. Я проклинал его самого, его прихвостней и подручных, его господства и силы; я проклял Папу, папских кардиналов, педерастов и размалеванных блядей; я проклял королей, императоров и епископов; я проклял все и всех, кого только мог вспомнить. И я проклял зловонное гнойное чрево, которое вытолкнуло меня, плачущего и упирающегося, в этот адский мир.
   – Назови своих сообщников, – тихо повторил фра Томазо.
   – У меня их нет.
   – Лжешь. Признай вину, и им не будет вреда.
   – Тем, кого не существует, и так не может быть вреда и без твоих сомнительных гарантий.
   Я услышал еще один удар и тихий крик боли.
   – Признай обвинение. Вину не утаишь. У нас есть доказательства.
   – Если вам известна моя вина и у вас есть доказательства, то признание мое не нужно.
   Голос фра Томазо стал резок, словно натянутая сверх меры тетива.
   – Ты тратишь мое время. Будет применен инструмент.
   – Другого ответа я вам не дам.
   – Боль поможет тебе передумать.
   Даже сейчас, через столько лет, воспоминание о том, что последовало, доставляет мне нестерпимые страдания, – воспоминание словно ледяными тисками сдавливает мое сердце. Я пишу и знаю, что сейчас польются слезы. Огромная тоска как саван окутывает меня, и я не могу отбросить ее, да и не хочу отбрасывать, так как при одном воспоминании о том, что они стали с ней делать, я жду, чтобы моя душа была избавлена от новых страданий. В тот день в ткань моей души вонзился меч, и он все еще там, я чувствую, как его клинок, по-прежнему острый, движется в бесконечно малых пространствах между сочленениями.
   Был применен инструмент. Работу выполняли два огромных безмолвных человека, которых ничего не волновало, кроме их жестокого дела: они были бесстрастны, словно смертельная болезнь. Голову ее оттянули назад, ей разжали зубы, нижнюю челюсть перевязали длинной лентой и из глиняного кувшина стали вливать в рот холодную воду. Лаура застонала, стала извиваться, задыхаться и захлебываться. Я видел, как ее горло, вены на котором налились кровью и начали пульсировать, перехватывали спазмы удушья.
   – Назови имена своих друзей еретиков, – сказал доминиканец, убрав с нее ленту.
   – Их… их… их нет…
   Инструмент применили снова. Я не мог поднять глаз и посмотреть. Даже заткнув уши пальцами, я слышал, как ее рвет.
   – Назови имена.
   Молчание.
   – Я не хочу причинять тебе страдания. Назови их имена.
   И снова мучительные спазмы.
   – Назови имена, и пытка прекратится.
   Затем ей на стопу надели металлический браслет с острыми шипами с внутренней стороны. Браслет начали стягивать небольшим винтом с ручкой.
   – Назови имена.
   Под этим ужасным сводом раздался ее крик, и я увидел, как по сжатым пальцам ноги потекла кровь, свежая и горячая. Но Лаура молчала.
   – Еще. Еще туже.
   Жалобный, как звук рога, вой от боли. Фра Томазо глубоко вздохнул, и я увидел, что он подает палачам знак рукой.
   – Допрос откладывается, – сказал он устало. – Будет возобновлен по моему указанию. – Затем монаху за письменным столом:
   – Запиши, что «отложен». Он еще не закончен.
   Госпожа Лаура неподвижно сидела в кресле, бессильно свесив голову.
   – Ты мне больше не нужен, уродец, – сказал он мне. – Ты не обвинен. Но кое-кто с удовольствием тебя заберет. Встань.
   Я поднялся на ноги. Я без отрыва глядел на желтое лицо, и сердце мое переполняла ненависть. Даже к женщине, называвшей себя моей матерью, я не испытывал такой ненависти, какую испытывал к доминиканцу.
   Он сказал:
   – Уведите его.
   Когда, заломив руки за спину, меня потащили к двери, госпожа Лаура украдкой взглянула на меня; невероятно, но ее опухшие губы чудесным образом беззвучно произнесли единственное слово: «Магистр». Магистр!
   Что она хотела этим сказать? Какой магистр? И где?
   Магистр…
   Затем я снова взглянул на милое, самое милое, потемневшее от боли лицо, и одна из камер в моем сердце наглухо захлопнулась.

1496 и далее
Libera, Domine, animam servi tui

   Теперь моя жизнь совершенно изменилась. Этот «кое-кто», которому, по мнению брата-доминиканца Томазо делла Кроче, я мог пригодиться, оказался хитрым, жадным ублюдком (в обоих смыслах этого слова) по имени Антонио Донато. Он называл себя «маэстро Антонио» и утверждал, что связан родственными узами с флорентийской знатью, но на самом деле зарабатывал на жизнь тем, что кочевал по городам, какие только были готовы принять его, с балаганом уродов. Теперь я был членом этой избранной группы.
   – Хм, – произнес он, с сомнением оглядывая меня с ног до головы, и его мертвенно-бледное лицо приняло недовольное и унылое выражение, – тебя не так уж много. Христу и Пресвятой Богородице только известно, как этот набожный говноед вытянул двадцать дукатов из меня за тебя.
   – Двадцать дукатов? – эхом повторил я.
   – Да. Обычно я плачу вдвое меньше.
   – Обычно? Не понимаю.
   – Мне частенько доводится заключать сделки с нашим другом святошей-инквизитором. Короче, мне достаются остатки тех раздолбаев, что он помолотил. Зачем бросать их в тюрьму и тратить деньги на содержание, если можно получить приличные деньги за них от меня? Ты не поверишь, что можно делать с еретиком, у которого вырван язык или сожжены напрочь ноги. У меня был один, я показывал его под названием «Живая игольная подушка». Богу только известно, что они с ним делали. Я следствий не проводил, если понимаешь, о чем я. Я никогда не расспрашиваю. Но у меня ты, по крайней мере, будешь в тепле и в сытости, а это неплохо. Подумай только, тебя могли бы сжечь.
   – Ненавижу его.
   – Кого?
   – Томазо делла Кроче.
   Маэстро Антонио помотал головой с жирными волосами.
   – Слушай, – сказал он, – теперь ты мой, я тебя купил, и для вендетты времени у тебя не будет. Предупреждаю, Коротышка, или делаешь то, что скажу, или тебя отдубасят, по-настоящему отдубасят. Будь паинькой, и все будет хорошо. Теперь пошел отсюда и найди себе что-нибудь поесть. Кости Христовы, просто не знаю, что с тобой делать… надо подумать. Посмотрим. Иди, иди, познакомься со своими новыми друзьями. Они ждут.
   – Ненавижу его, – тихо проговорил я.
   Маэстро Антонио посмотрел на меня задумчиво.
   Затем сказал:
   – Послушай моего совета, Коротышка: похорони эту боль. Я не знаю, что там у тебя, и знать не хочу. Похорони ее. Забудь о ней. Мне она не нужна. Если попытаешься жить с болью, то в конце концов умрешь от нее. Даже такой урод, как ты, наверняка хочет жить.
   – Откуда ты знаешь?
   – Пошел вон. Вернешься позже.
   Я не похоронил боль. Я не хотел хоронить боль. Я был не способен похоронить боль. Я жил с ней, но не умер от нее, как предсказывал маэстро Антонио. Она всегда была со мной, глодала мое сердце, пила мою кровь, поедала мои внутренности. Она заполняла мои сны, превращая их в кошмары, и я кричал во сне, отбиваясь от темных химер; сражался с врагами-хамелеонами, которые тут же меняли свой облик, как только я их хватал; за мною гнались монахи со скрытыми под капюшонами лицами, и в голове пронзительные, безжалостные голоса кричали: «Ересь! Ересь!»
   Но самое главное, образ ее нежного лица отпечатался во мне незаживающей раной и был со мной днем и ночью, так что со мной часто случались припадки, и я заходился плачем. Меня разрывала на части боль разлуки; и еще больше я мучился от того, что ничего не знал о ее судьбе, и остро переживал это, как собственную вину. Моя госпожа постоянно была со мной, хотя и жестоко отнятая у меня, и с каждым ударом сердца я беззвучно шептал ее имя: Лаура, Лаура, о, Лаура!
   Нет, я не умер, я жил дальше. Вероятно, жизнь во мне поддерживалась ненавистью к фра Томазо делла Кроче, не знаю, – знаю только, что стойкость человеческого духа удивительна, и, охваченный нестерпимой болью, я сумел приспособиться к навязанным мне новым условиям жизни. Были даже мгновения – правда, редкие и неуловимо краткие, – когда другие заботы вытесняли мысли о собственном несчастье, и за это, даже несмотря на то (или, может быть, именно из-за этого), что такие мгновения были облегчением, я страстно проклинал себя.
   Мы кочевали с места на место растянувшимся караваном, который состоял из кибиток, запряженных лошадьми, но передвигались мы мучительно медленно, так как лошади в основном были старыми и усталыми, и нам постоянно приходилось останавливаться, чтобы дать им отдых и напоить их. Маэстро Антонио постоянно беспокоился об их благополучии; вообще-то о лошадях он думал больше, чем о своей коллекции уродов. То, в чем нас поселили, можно было бы назвать не иначе как крытой телегой, и в каждой жило по двое. Замыкал караван ценный «реквизит» маэстро Антонио: связки длинных жердей, свернутый в рулоны брезент, масло для ламп, мешковина, вяленая и соленая рыба и мясо, вода, другая долго хранящаяся провизия и потрепанные, заляпанные афиши, извещавшие о нашем прибытии в город, которые, как торжественно сообщил нам маэстро Антонио, ему за большие деньги сделали в Германии. Мы спали допоздна, после обеда перекочевывали на новое место, а вечером «давали представление». Сбежать никто никогда не пытался: одни были физически неспособны к побегу, в то время как другие – виновные в каком-либо преступлении (обычно в воровстве или ереси) – понимали, что их выследят и убьют, как только они покинут караван. У маэстро Антонио они были в большей безопасности.
   Мои собственные обстоятельства явно смущали Нино, с которым я делил кибитку. Нино представлялся публике как «Берберский макак», так как внешне он походил на обезьяну и был очень волосат. На лицо и тело добавлялись чужие волосы, и он надевал специальные перчатки и сапоги, на которых были не только волосы, но и огромные изогнутые когти. Наряд был нелепым, но простаков обманывал и создавал образ существа, и не человека, и не обезьяны, а какой-то мерзкой твари между тем и другим. Это, конечно, привносило элемент зловещей тайны, столь необходимой для привлечения публики.
   – Я там немного рычу, – сказал он, – ну, чтобы припугнуть их, хотя они и знают, что с ними ничего не будет. Чтобы была дрожь, понимаешь?
   – Не совсем.
   – Ну, как, когда трахаешься.
   – Frisson совсем другого рода, – произнес я задумчиво.
   – Чего?
   – Неважно.
   – Где ты таких слов набрался? Ты, кажется, сказал, что ты из Трастевере…
   – Оттуда, но это долгая история. Не рассказывай маэстро Антонио, а то у меня будут неприятности.
   – Не бойся, не скажу. Этому выблядку я не скажу даже, сколько из меня по утрам выходит говна. Но мне непонятно, что ты вообще здесь делаешь.
   – Я еретик. – По крайней мере, я считал тогда, что был еретиком.
   – И ты сбежал от Инквизиции?
   – Нет. Меня отпустили. Ну, точнее, продали меня маэстро Антонио. Или, если быть совсем точным, один человек продал маэстро Антонио.
   – Значит, тебя не обвинили?
   – Нет.
   – Тогда что, во имя Христа Всемогущего, держит тебя здесь?
   – Сам бы хотел это знать, Нино. Мне нужно найти одного человека, но я не знаю, где искать.
   – Какого человека?
   – Его зовут «магистр». Нино пожал волосатыми плечами.
   – Никогда о нем не слышал, – сказал он. – Хочешь пощупать мой член? Он как детская рука.
   – Да, я знаю, но, спасибо, не хочу, если тебя это не обидит.
   – Ну, тогда извини. Такому «дружище», как у меня, нужно много внимания.
   Под «вниманием к своему дружище» Нино имел в виду мастурбацию, чем он и занялся, улегшись на бок на куче вонючей мешковины и приспустив грязные штаны.
   – Наверное, из-за того, что телегу трясет, – пробормотал он, после чего замолчал и лишь иногда постанывал.
   В качестве Берберского макака Нино появлялся совершенно голый, поскольку макаки – животные и никого нельзя привлечь к ответу за показ голого животного. Зрители, что неудивительно, никак не могли решить, что же это все-таки такое, но каждый раз, когда они видели эту огромную уродливую химеру, просто слышно было, как они борются с недоумением. Один из дружков Антонио выводил Нино на показ на длинной золотой цепи, прикрепленной к золотому ошейнику с безвкусными стекляшками, надетому на толстую с грубыми морщинами шею. Дружок водил его взад-вперед, нежно похлопывал по спине и время от времени тыкал носком ботинка ему в интимные места.
   – Близко не подходите, дамы и господа, прошу вас, близко не подходите! В моих руках это – послушное животное, но только потому, что я его кормлю, но я не могу обещать, что и с вами оно тоже будет добрым. Отойди, малыш! Посмотрите в эти глаза, дамы и господа, посмотрите на их дикий блеск! Но не бойтесь того, что он сбежит и передушит вас в ваших постелях, – это вряд ли случится: мы здесь его накрепко запираем, дамы и господа, уверяю вас. Этот зверь прямо из темных и душных лесов, вырван из зловонных лап своих товарищей – вы ведь понимаете, что макаки в друзьях не очень разборчивы. – При этих словах некоторые зрители начинали хихикать, принимая это за намек на самого укротителя, известного нам как «Жопорожий Арнольдо», но на такую шутку он был не способен. – Они выли и стонали всю ночь. Только всемером сумели сковать его, и теперь у вас есть возможность видеть его тут!
   Во время этой диатрибы Нино делал попытки схватить кого-нибудь и иногда действительно хватал за одежду – обычно женщину. Тут же раздавался визг, и бывало, что несколько мужчин, желая похвастать храбростью, выхватывали шпаги. Нино рычал, отпускал одежду и начинал скулить. Дамы аплодировали, а мужчины, выхватившие шпаги, гордо надували грудь. Мужчины, не выхватывавшие шпаг, робко отводили взгляд.
   В конце представления Нино начинал показывать пальцем себе в рот, и Жопорожий Арнольдо объявлял:
   – Прошу извинить, дамы и господа, но у диких зверей обычаи не такие, как у добропорядочных христиан, – здесь он заговорщицки подмигивал мужчинам, – ведь правда, господа? Так что дамам, думаю, не захочется это видеть.
   Пока дам оттесняли к выходу, он продолжал, понизив голос:
   – Но если кто-нибудь из вас, благородные господа, изволит заплатить еще полдуката, мы сможем продолжить представление уже для узкого круга.
   Обычно полдюжины мужчин действительно оставались, заплатив еще, и начиналось «закрытое представление»: Нино как бы ел живую крысу. На самом же деле он только откусывал у нее голову, выплевывал ее, чавкал и делал вид, что жует. Но даже так зрелище было тошнотворным, и даже самые крепкие желудки начинали бунтовать. Публика вытаращивала глаза, когда голова насмерть перепуганного грызуна исчезала во рту Нино, и разевала рты, когда с губ Нино начинала течь темная тягучая кровь. Когда он выплевывал голову, крича так, чтобы его слышали отосланные дамы, представление заканчивалось.
   – Ну вот, господа, это стоит полдуката, я уверен, вы согласитесь. Бы увидели то, на что богобоязненный христианин смотреть больше не захочет, да ему и не следует на это смотреть. Желаю вам спокойной ночи.
   Но вот Нино издал блаженный вздох облегчения, его недолгое удовольствие закончилось, и он перевалился на спину.
   – Теперь полегчало, – пробормотал он.
   Меня вдруг озарила мысль.
   – Нино, – сказал я. – Маэстро Антонио ведь до сих пор не знает, как меня показывать, так?
   – Да, что-то такое слышал. С тобой, кажется, какие-то сложности.
   – А что, если мне работать с тобой? – сказал я.
   – Но я уже работаю с Жопорожим Арнольдо.
   – Знаю, но у меня есть хорошая идея. Послушай!
   Нино привстал, опершись на локти. В замкнутом пространстве было не продохнуть от едкого запаха его потных ног.
   – Жопорожий Арнольдо водит тебя на цепи, потому что он человек, а ты обезьяна, так?
   – Ну, вроде.
   – А что, если мы все сделаем наоборот и цепь будешь держать ты? Как тебе такое? Тогда вместо человека, показывающего обезьяну, у нас получится обезьяна, показывающая человека!
   – И кого я буду представлять?
   – Меня! – радостно объявил я.
   – Тебя?!
   – Конечно! А как еще? Такого они наверняка не видели, я тебе говорю! Представь, обезьяна показывает человека! Такого еще не было. От зрителей отбою не будет, поверь.
   Нино медленно покачал головой, но его черные глаза уже заблестели.
   – Мне кажется, так нельзя, Пеппе, – сказал он. – Это, может быть, против Библии?
   – Ты читал Библию?
   – Нет, конечно, я же не умею читать. Да и для этого у нас есть священники.
   – А я читал, и в ней ничего не говорится о том, что обезьяне нельзя показывать человека.
   – Но это может оказаться ересью, – сказал он. Затем грустно добавил: – Очень многое – ересь.
   – Ну и что? Мы и так здесь все воры и еретики.
   – Но как я буду тебя показывать? Я же считаюсь обезьяной, значит, не могу говорить. Если я заговорю, это выдаст обман.
   – Помолчи и послушай меня, хорошо, Нино? Не так давно ты сказал мне, что мы должны вызвать у публики дрожь, так?
   – Так.
   – Что может вызвать большую дрожь, чем полное извращение естественного порядка вещей? Это не просто вызовет дрожь, это их потрясет. В особенности если мы не будем пускать на представление молодых дам… скажем, моложе шестнадцати. Остальные сбегутся толпами. И говорить тебе не придется, – я буду говорить. Говорить я буду так, как никто не сможет говорить, – я буду писать словами живописные полотна! Я буду использовать слова, какие они еще не слышали, словами я буду ткать золотые и серебряные узоры, да так, что у них головы пойдут кругом! Словами я перенесу их в чужой и страшный мир, они почувствуют жаркие, душные лесные ночи, услышат резкие крики таинственных жутких тварей, я заставлю их осязать, ощущать на вкус, обонять жестокую беспощадную жару чужого солнца – и все при помощи слов!
   – А что же с представлением только для мужчин?
   – Тебе правда нравится откусывать головы у живых крыс?
   – Конечно нет, меня тошнит.
   – Тогда это отбросим, и я придумаю что-нибудь другое.
   – Что именно?
   – Пока не знаю, но обязательно что-нибудь придумаю.
   – Ну, я согласен, – сказал Нино. – Остается только убедить этого ублюдка Антонио.
   – Не беспокойся. Его я быстро смогу убедить.
   И удалось это действительно быстро.
   – Думаешь, будем собирать толпы, а? – сказал он, потирая небритый подбородок.
   – Собирать? Да тебе еще придется нанять полдюжины здоровяков, чтобы их разгонять!
   – Я больше не могу нанимать…
   – Поэтическое преувеличение, – торопливо перебил я. – Ты по колени будешь в дукатах.
   – Ты точно можешь трепаться, как Жопорожий Арнольдо? Где ты научился изъясняться такими странными словами?
   – Ты мне когда-то сказал, что не спрашиваешь о прошлом своих приобретений. Не спрашивай и сейчас. Просто поверь мне. Разбогатеешь, обещаю.
   Он смерил меня взглядом.
   – Я уверен. На все сто процентов.
   – Ладно, Коротыша, согласен.
   Следующим вечером на афише о нас с Нино было написано так: «Человек против обезьяны, или Трагедия природы».
 
   У нас, как я и предсказывал, был огромный успех. Маэстро Антонио пришлось даже дать дополнительное представление, чтобы удовлетворить огромную толпу, пришедшую посмотреть на нас. Сам огромный брезентовый шатер, в котором мы работали, и так вонял, а когда в него набилась толпа, то стало просто нечем дышать. Мешковина, скрывающая нас, была отдернута, и пламя масляных ламп всколыхнулось и зашипело от одновременного возгласа удивления, вырвавшегося из более чем двух сотен ртов, создав жуткую, неземную игру света и тени – chiaroscuro добра и зла, человеческого и животного. Нино держал огромной ручищей в перчатке с загнутыми искусственными когтями золотую цепь, прикрепленную к моему ошейнику. Я стал расхаживать взад-вперед, насколько позволяла цепь, и говорить.
   Затем Нино, издав низкое гортанное рычание, дернул за цепь и подтянул меня к себе. В заключительной части вдохновенной болтовни (которая, смею сказать, была великолепна) я упоминал о своем собственном уродстве.
   – Позвольте, друзья, рассказать вам кое-что еще. Посмотрите на меня, посмотрите внимательнее. Что вы видите? Жалкое убогое немощное тело, урода, горбуна! Кому захочется оказаться заключенным в такое тело! Но… но было время, когда я не был таким.
   Зрители ахнули. Нино чуть дернул цепь и немного подтянул меня ближе. Люди в первом ряду толпы торопливо попятились.
   – Да, не был. Когда-то я был высок, силен и строен, как Адонис. Но что же произошло? Какой недуг меня поразил, спросите вы, что из человека я превратился в карлика? Теперь я вам скажу: виной всему высасывающие жизнь гуморы и зловонные испарения того темного и жуткого лесного мира, в который я столь неосмотрительно решился отправиться. Увы… увы!
   Я чуть всхлипнул и закрыл лицо руками.
   – От них я усох, в буквальном смысле слова. Как усыхает на солнце сыромятная кожа, так усох и я. Тело мое лишилось жизненных соков, кости спаялись, кровь загустела, плоть огрубела. Когда-то я был человеком. Сейчас я стал… я стал лишь получеловеком, живой куклой.
   Нино сделал резкий выпад в сторону толпы, раздались крики, но шпаги не выхватили – зрители находились под впечатлением моего ужасного рассказа.
   – А теперь, друзья, я вынужден попросить дам удалиться. Животное требует, чтобы я произвел над ним действие, слишком порочное для женских глаз. Господа, которые желают стать свидетелями всей глубины моего позора и тяжести моей личной трагедии, могут сейчас заплатить по полдуката.
   Все дамы и лишь один господин вышли. В шатре оставалось еще более сотни человек. Я встал напротив Нино и «произвел действие», характер которого пусть подскажет читателю его воображение. И конечно, в конце представления в мешочке для сборов оказались дополнительные пятьдесят дукатов.
   – Здорово, Коротышка! – воскликнул маэстро Антонио и обнажил в широкой улыбке гнилые зубы. – Смотри! Да тут, наверное…
   – Будешь давать мне и Нино, каждому по четверти, с дополнительного сбора каждого первого за вечер представления. Только первого.
   Улыбка тут же исчезла.
   – Только чего?
   – Ты меня слышал. Каждому по четверти с дополнительного сбора. Тебе остается с первого представления другая половина, и весь сбор со второго и третьего.
   – Ворюга гребаный! Насмерть забью! Каждому по четверти?! Не дождешься, горбун!
   – Тогда таких представлений больше не будет, и ты потеряешь деньги.
   – Не торгуйся со мной. Ты – мой, я тебя купил, помнишь? Грязный, паршивый еретик…
   – Послушай, Антонио: если ты не станешь платить нам столько, сколько я прошу, мы не будем давать представление, и заставить ты нас не сможешь. Это значит, что за каждое представление ты будешь недополучать более пятидесяти дукатов, потому что после сегодняшнего дня публике уже не захочется слушать диатрибы Жопорожего Арнольдо. Шатер будет пуст. Дай мне и Нино каждому по четверти, и у тебя с первого представления будет дополнительно двадцать пять дукатов и по пятьдесят дукатов со второго и третьего. Каждый день три представления, это будет сто двадцать пять дукатов в день. Шесть дней в неделю, это будет…
   – Сам знаю, что будет, ублюдок вонючий! – закричал Антонио, но то, что мой довод логичен, он понимал ясно.
   – Кроме того, – сказал я, – по-моему, двадцать пять дукатов – не слишком большая плата за то, что я три раза в день отдрачиваю у Нино. Либо соглашаешься, либо вообще ничего не будет.
   Он согласился.
 
   В то время, о котором я пишу, Италия раздиралась на части и царил хаос. В 1498 году, через два года после того, как я начал три раза в день отдрачивать у Берберского макака, через шесть лет после того, как Джованни де Медичи стал кардиналом, и через четыре года после того, как Александр VI Борджиа взошел на престол Петра, Людовик, герцог Орлеанский, сменил Карла VIII на французском престоле и тут же присвоил себе титул «Король французский, иерусалимский и сицилийский, и герцог миланский». Во второй раз на наши берега вторглись французы, с намерением взять Милан. Несмотря на недостаток сообразительности, маэстро Антонио понимал, что нам будет очень неспокойно на юге, в королевстве Неаполь и южнее. Неаполь все еще зализывал раны после того, как его разорили французы, – Карл VIII короновался королем сицилийским и иерусалимским в соборе Неаполя лишь три года до этого, и потому, в частности, наш гротескный обоз постоянно двигался на север: республики Перуджа, Урбино и Сиена привлекали нас больше. Действительно, хотя французские силы первого вторжения вскоре после возвращения Карла во Францию были изгнаны, тревога и страх продолжали бродить по селениям, и каждый понимал, что еще немного, и Людовик, как только Милан будет взят, обратит свое внимание на Неаполь. Но никто не мог знать и предвидеть ужасное опустошение, какое Цезарь Борджиа, незаконнорожденный сын Папы Александра, еще устроит во всей Романье, стремясь к власти. В этом ему помогал, и подстрекал его к этому, Людовик, чей брак Александр услужливо расторг, дав возможность жениться на Анне Британской. Сейчас Цезарь Борджиа уже последовал за Людовиком в Милан, но хаос, который он вскоре должен устроить, еще ждал своего наступления. Человек, который должен будет стать Папой Львом X и которому будет суждено войти в мою жизнь и бесповоротно изменить ее, в это время путешествовал по Европе, так как семейство Медичи было изгнано в 1494 году из своей любимой Флоренции и сможет вернуться в нее только через семнадцать лет.