Страница:
Поставленный перед подобным выбором, сеньор Браулио опустил голову и вышел из кабинета, не произнеся ни слова; по его щекам текли слезы.
В камеру для смертников вошли два члена братства Святой Крови Господней и возложили на алтарь распятие, потом зажгли шесть свечей. В соответствии с уставом они были облачены в монашеское одеяние: плащ с капюшоном, черный кожаный пояс с четками; на груди был пришит герб в знак принадлежности к ордену. В обязанности братства входило оказание помощи осужденному на казнь преступнику в его последние часы, а также отпевание и погребение тела при условии, что его не забирали родственники. Братство Святой Крови Господней было основано в Барселоне в 1547 году в часовне Святого Таинства, более известной как часовня Крови Господней, которая находилась в церкви Санта-Мария дел Пино, и до недавнего времени имело официальную резиденцию в доме номер один на площади Пино. Одон Мостаса стоял на коленях и молился, уткнувшись лбом в холодные влажные плиты. Его одиночная камера находилась в полной изоляции от остального мира в самом дальнем конце тюрьмы. К нему допускали только представителей компетентных органов, тюремного врача, священников, членов братства и по специальному распоряжению – нотариуса на случай, если преступник захочет написать завещание или высказать какое-нибудь устное пожелание. «Каждая минута кажется вечностью, – думал он. – Но ведь минута течет с такой же скоростью, что и вечность». В тюрьме царила тишина: прогулки, как и прочие более-менее активные действия, были запрещены, чтобы не отвлекать смертников от надлежащей сосредоточенности. Во дворе тюрьмы уже собрались те, кто должен был присутствовать при казни: судебный секретарь, представители исполнительной и судебной властей, начальник тюрьмы и тюремные служители, назначенные начальником; священники и члены благотворительных обществ, призванные оказывать помощь осужденному, и трое горожан, назначенных алькальдом при условии их добровольного согласия. Публичная казнь была отменена всего несколько лет назад королевским указом от 24 ноября 1894 года. Отмена вызвала ожесточенную критику в прессе. Таким образом, – читаем мы в одной газете, – смертная казнь потеряла в Испании свою назидательность, и общество от этого ничего не выиграло, поскольку публикации о казнях не только разжигают любопытство, но и окружают преступника пагубным ореолом мученичества. Теперь трое горожан внимательно следили за действиями палача, проверявшего надежность гарроты. Это пыточное приспособление состояло из стула с высокой спинкой, от которого отходила вертушка, заканчивавшаяся железным «галстуком», похожим на веревку с петлей. Петля надевалась на шею приговоренного и затягивалась до тех пор, пока не удушала его до смерти. Его величество дон Фердинанд VII королевским указом от 28 апреля 1828 года, дабы неомрачать светлого праздника тезоименитства королевы, отменил смертную казнь через повешение, которая до того времени применялась по всей Испании, и распорядился в дальнейшем осуществлять ее посредством обычной гарроты для преступников низкого происхождения, подлой гарроты для преступников, совершивших злодеяние, и благородной гарроты для идальго. Приговоренных к обычной гарроте доставляли к эшафоту в телеге, запряженной мулом или лошадью, при этом их облачали в накинутый поверх рубахи капус – длинный траурный плащ с капюшоном и шлейфом. Приговоренные к подлой гарроте доставлялись на эшафот в телеге, запряженной ослом или передвигаемой волоком, если так гласил приговор. Они были одеты в обычный плащ. И наконец, приговоренные к благородной гарроте доставлялись к эшафоту верхом на лошади, покрытой черной попоной. После отмены публичных казней вся эта театральная зрелищность потеряла смысл. Когда открылись двери камеры, Одон Мостаса не захотел поднять лицо от пола. Четыре руки подняли его под мышки. Чей-то голос бормотал:
– Упокой, Господи, мою душу.
Одон машинально повторил эту фразу. Выйдя на воздух, он открыл глаза. Впереди него двигалась процессия, состоявшая из членов братства, которые несли распятие, хранившееся в часовне. Он увидел белесый рассвет – занимался ясный безоблачный день – и подумал, что ему теперь все равно, какими будут этот и следующие за ним дни и взойдет ли вообще солнце. В конце двора он увидел гарроту, группу свидетелей, а несколько в стороне – палача. Один из свидетелей бросил на землю сигарету и растоптал ее ногой. Около стены стояли гроб темного дерева и крышка. У него подогнулись колени, но охранники опять подхватили его под руки и не позволили упасть. «Только бы они ничего не сказали», – подумал Одон, выпрямил спину и поднял голову. «Можете меня отпустить», – хотел произнести он, но не услышал собственного голоса; слова застряли в горле и превратились в рвавшийся из груди хрип. «И то хорошо, принимая во внимание мое положение», – подумал он. Каждый пройденный шаг казался ему победой. Одон шел, волоча по мощеному двору полы плаща. По закону одежда смертников должна была быть черного цвета. Исключение составляли царе– и отцеубийцы, которых облачали в желтые накидки с ярко-красными пятнами и шапочки такого же цвета. Плащ Одона был похож на сутану, и когда он надел его, то почувствовал себя униженным. «До сих пор я всегда выбирал себе одежду сам», – шутил он с тюремщиками. Если бы его казнь состоялась несколькими месяцами позже, у него не было бы причины жаловаться, потому что плащ смертника был отменен законом от 9 апреля 1900 года. Его довели до стула, и он сел, дав привязать себя веревками. Член братства поднес к его губам распятие. Одон крепко зажмурился и припал к нему губами. Он не видел, как кто-то сделал сдержанный жест рукой. И казнь свершилась. Под актом подписались все присутствующие. Члены братства приготовили тело для погребения, затем положили его в гроб, скрестили на груди руки, в пальцы вложили четки из серебристого металла, закрыли ему веки и пригладили растрепанные ветром волосы. Члены братства смотрели на него и шептали:
– А ведь и правда – во всей Барселоне не сыскать такого красавчика, как этот.
Меж тем на другом конце города открылись двери женской тюрьмы, чтобы выпустить на свободу Дельфину. Сеньор Браулио ожидал ее в закрытом экипаже, стоявшем в тени тюремных стен. Увидев ее за воротами, он грузно вылез и пошел ей навстречу. Они молча обнялись, заплакали.
– Как ты похудела, доченька, – сказал сеньор Браулио, немного помолчав.
– А вы, отец! Весь дрожите. Вам плохо? – спрашивала она.
– Нет, нет. Все в порядке, – отвечал бывший хозяин пансиона. – Это, наверное, от волнения. Давай поднимайся в экипаж, и поедем домой. Скорее прочь отсюда. Но как ты похудела! Хотя теперь это неважно, я тебя быстро поставлю на ноги. Ты удивишься, насколько я изменился.
После казни Одона Мостасы Онофре выждал месяц, а потом вновь попросил у дона Умберта Фиги-и-Мореры руки его дочери Маргариты и получил согласие тотчас же и без всяких условий.
ГЛАВА V
1
В камеру для смертников вошли два члена братства Святой Крови Господней и возложили на алтарь распятие, потом зажгли шесть свечей. В соответствии с уставом они были облачены в монашеское одеяние: плащ с капюшоном, черный кожаный пояс с четками; на груди был пришит герб в знак принадлежности к ордену. В обязанности братства входило оказание помощи осужденному на казнь преступнику в его последние часы, а также отпевание и погребение тела при условии, что его не забирали родственники. Братство Святой Крови Господней было основано в Барселоне в 1547 году в часовне Святого Таинства, более известной как часовня Крови Господней, которая находилась в церкви Санта-Мария дел Пино, и до недавнего времени имело официальную резиденцию в доме номер один на площади Пино. Одон Мостаса стоял на коленях и молился, уткнувшись лбом в холодные влажные плиты. Его одиночная камера находилась в полной изоляции от остального мира в самом дальнем конце тюрьмы. К нему допускали только представителей компетентных органов, тюремного врача, священников, членов братства и по специальному распоряжению – нотариуса на случай, если преступник захочет написать завещание или высказать какое-нибудь устное пожелание. «Каждая минута кажется вечностью, – думал он. – Но ведь минута течет с такой же скоростью, что и вечность». В тюрьме царила тишина: прогулки, как и прочие более-менее активные действия, были запрещены, чтобы не отвлекать смертников от надлежащей сосредоточенности. Во дворе тюрьмы уже собрались те, кто должен был присутствовать при казни: судебный секретарь, представители исполнительной и судебной властей, начальник тюрьмы и тюремные служители, назначенные начальником; священники и члены благотворительных обществ, призванные оказывать помощь осужденному, и трое горожан, назначенных алькальдом при условии их добровольного согласия. Публичная казнь была отменена всего несколько лет назад королевским указом от 24 ноября 1894 года. Отмена вызвала ожесточенную критику в прессе. Таким образом, – читаем мы в одной газете, – смертная казнь потеряла в Испании свою назидательность, и общество от этого ничего не выиграло, поскольку публикации о казнях не только разжигают любопытство, но и окружают преступника пагубным ореолом мученичества. Теперь трое горожан внимательно следили за действиями палача, проверявшего надежность гарроты. Это пыточное приспособление состояло из стула с высокой спинкой, от которого отходила вертушка, заканчивавшаяся железным «галстуком», похожим на веревку с петлей. Петля надевалась на шею приговоренного и затягивалась до тех пор, пока не удушала его до смерти. Его величество дон Фердинанд VII королевским указом от 28 апреля 1828 года, дабы неомрачать светлого праздника тезоименитства королевы, отменил смертную казнь через повешение, которая до того времени применялась по всей Испании, и распорядился в дальнейшем осуществлять ее посредством обычной гарроты для преступников низкого происхождения, подлой гарроты для преступников, совершивших злодеяние, и благородной гарроты для идальго. Приговоренных к обычной гарроте доставляли к эшафоту в телеге, запряженной мулом или лошадью, при этом их облачали в накинутый поверх рубахи капус – длинный траурный плащ с капюшоном и шлейфом. Приговоренные к подлой гарроте доставлялись на эшафот в телеге, запряженной ослом или передвигаемой волоком, если так гласил приговор. Они были одеты в обычный плащ. И наконец, приговоренные к благородной гарроте доставлялись к эшафоту верхом на лошади, покрытой черной попоной. После отмены публичных казней вся эта театральная зрелищность потеряла смысл. Когда открылись двери камеры, Одон Мостаса не захотел поднять лицо от пола. Четыре руки подняли его под мышки. Чей-то голос бормотал:
– Упокой, Господи, мою душу.
Одон машинально повторил эту фразу. Выйдя на воздух, он открыл глаза. Впереди него двигалась процессия, состоявшая из членов братства, которые несли распятие, хранившееся в часовне. Он увидел белесый рассвет – занимался ясный безоблачный день – и подумал, что ему теперь все равно, какими будут этот и следующие за ним дни и взойдет ли вообще солнце. В конце двора он увидел гарроту, группу свидетелей, а несколько в стороне – палача. Один из свидетелей бросил на землю сигарету и растоптал ее ногой. Около стены стояли гроб темного дерева и крышка. У него подогнулись колени, но охранники опять подхватили его под руки и не позволили упасть. «Только бы они ничего не сказали», – подумал Одон, выпрямил спину и поднял голову. «Можете меня отпустить», – хотел произнести он, но не услышал собственного голоса; слова застряли в горле и превратились в рвавшийся из груди хрип. «И то хорошо, принимая во внимание мое положение», – подумал он. Каждый пройденный шаг казался ему победой. Одон шел, волоча по мощеному двору полы плаща. По закону одежда смертников должна была быть черного цвета. Исключение составляли царе– и отцеубийцы, которых облачали в желтые накидки с ярко-красными пятнами и шапочки такого же цвета. Плащ Одона был похож на сутану, и когда он надел его, то почувствовал себя униженным. «До сих пор я всегда выбирал себе одежду сам», – шутил он с тюремщиками. Если бы его казнь состоялась несколькими месяцами позже, у него не было бы причины жаловаться, потому что плащ смертника был отменен законом от 9 апреля 1900 года. Его довели до стула, и он сел, дав привязать себя веревками. Член братства поднес к его губам распятие. Одон крепко зажмурился и припал к нему губами. Он не видел, как кто-то сделал сдержанный жест рукой. И казнь свершилась. Под актом подписались все присутствующие. Члены братства приготовили тело для погребения, затем положили его в гроб, скрестили на груди руки, в пальцы вложили четки из серебристого металла, закрыли ему веки и пригладили растрепанные ветром волосы. Члены братства смотрели на него и шептали:
– А ведь и правда – во всей Барселоне не сыскать такого красавчика, как этот.
Меж тем на другом конце города открылись двери женской тюрьмы, чтобы выпустить на свободу Дельфину. Сеньор Браулио ожидал ее в закрытом экипаже, стоявшем в тени тюремных стен. Увидев ее за воротами, он грузно вылез и пошел ей навстречу. Они молча обнялись, заплакали.
– Как ты похудела, доченька, – сказал сеньор Браулио, немного помолчав.
– А вы, отец! Весь дрожите. Вам плохо? – спрашивала она.
– Нет, нет. Все в порядке, – отвечал бывший хозяин пансиона. – Это, наверное, от волнения. Давай поднимайся в экипаж, и поедем домой. Скорее прочь отсюда. Но как ты похудела! Хотя теперь это неважно, я тебя быстро поставлю на ноги. Ты удивишься, насколько я изменился.
После казни Одона Мостасы Онофре выждал месяц, а потом вновь попросил у дона Умберта Фиги-и-Мореры руки его дочери Маргариты и получил согласие тотчас же и без всяких условий.
ГЛАВА V
1
XIX век, насажденный жесткой рукой Наполеона Бонапарта 18 брюмера 1799 года, корчился в предсмертных муках на ложе королевы Виктории. Прошли те времена, когда улицы Европы сотрясались от стука копыт императорской гвардии, когда под Аустерлицем, Бородино и Ватерлоо и на других не менее прославленных полях сражений гремели пушки; теперь за пределами королевской опочивальни слышались лишь равномерное постукивание ткацких станков да гул и хлопки двигателей внутреннего сгорания. Уходящий век был относительно сдержан на войны и, напротив, чрезвычайно богат на открытия: воистину – век чудес. Однако человечество переступало порог ХХ века с содроганием. Грядущее сулило большие перемены, но люди подходили к нему слишком уставшими от прошлого и настолько обеспокоенными завтрашним днем, что смотрели на все нововведения с опаской, а иногда и с откровенным страхом. Опять появились мечтатели и фантазеры, пытавшиеся проникнуть в тайны будущего и узнать, какие еще сюрпризы оно готовит тем, кому удастся до него дожить. Электрическая энергия, радиотелефонная связь, автомобилестроение и авиация, достижения в медицине и фармакологии обещали радикально изменить мир в сфере коммуникаций, транспорта и во многих других жизненно важных областях. Люди подчинят себе Природу, создадут для нее резервации в определенных зонах, приручат свет и тьму, холод и жару; человеческий мозг научится контролировать капризы судьбы, и казалось, не было препятствия, которое не смогли бы преодолеть его пытливость и изобретательность. Человек научится изменять свой рост, вес и пол, перемещаться по воздуху с неслыханной доселе скоростью, делаться при необходимости невидимым, овладевать иностранным языком за два часа, продлевать свой век до трехсот и более лет. Землю посетят далеко опередившие нас в своем интеллектуальном развитии существа с Луны, других планет Солнечной системы и из далеких галактик; они продемонстрируют землянам свои летательные аппараты и впервые за всю историю человечества явят себя во всей красе. Мечтатели в своих грезах представляли мир Аркадией, населенной художниками и философами, где никому не придется работать. Другие предрекали лишь страшные несчастья и тиранию. Католическая церковь неустанно напоминала тем, кто хотел слышать, что прогресс не всегда следовал воле Божественного Провидения, не раз предостерегавшего мир об опасностях всевозможными знамениями и устами Папы Римского, чья непогрешимость была провозглашена 19 июля 1870 года. В упорном противостоянии прогрессу Церковь была не одинока – большинство монархов и сильных мира сего разделяли эту неприязнь: в происходящих потрясениях им мерещился тот великий разлом, в который низвергнутся все незыблемые вековые принципы и который приговорит их эпоху к скорому мучительному концу.
И только один kaiser[81]расходился во мнениях с большинством: он с вожделением смотрел на пятидесятитонные пушки, сходившие одна за другой с конвейеров заводов Круппа, и думал: «Благослови Господи прогресс при условии, что он поможет мне разбомбить Париж». В подобных чаяниях и заботах проходили годы. В один из августовских дней 1913 года Онофре Боувила сидел в порту Барселоны и размышлял о быстротечности времени. Он пришел присмотреть за разгрузкой неких ящиков, чье содержимое не соответствовало перечню товаров, указанному в судовых документах. Таможенные власти были предупреждены, и разрешение на выгрузку было оплачено звонкой монетой, но Онофре ничего не хотел пускать на самотек. Пока он с угрюмой отрешенностью наблюдал за швартовкой судов, ему припомнился тот день, когда он рано утром пришел на этот самый причал искать работу. Тогда почти все суда ходили под парусами, а Онофре был совсем еще мальчиком; теперь же он наблюдал за плавным покачиванием пароходных труб на фоне закатного солнца этого последнего летнего месяца, и ему вот-вот должно стукнуть сорок. К нему подошел портовый учетчик, одетый в глубокий траур, и сказал, что ящики готовы для выгрузки из трюма.
– А тюки не пострадали? – спросил Онофре рассеянно.
Из разных источников до него доходили сведения о грядущей войне, а если его предположения окажутся верными, то тот, кто сумеет вовремя внедриться на рынок оружия, за короткий срок наживет огромное состояние. Поэтому он срочно занялся контрабандной переправкой в Испанию опытных образцов винтовок, крупнокалиберных снарядов, ручных гранат, огнеметов и тому подобных новинок. Его агенты уже шныряли по коридорам всех иностранных ведомств Европы. Но это только полдела: нужно в короткий срок выковать и упрочить новые союзы, завоевать расположение старых, враждебно к нему настроенных, не поддаваться на приманки, научиться избегать многочисленных ловушек и уничтожать конкурентов, а также прибрать к рукам шпионов, проникавших в Барселону, равно как и в другие города земного шара, из тех стран, которые могли быть потенциальными участниками войны. «Для чего и для кого я все это делаю?» – задумчиво спрашивал он себя. Его первый сын, рожденный на рубеже веков под присмотром лучших врачей и акушеров, оказался дебилом; очень быстро у него появились признаки неполноценности. Сейчас он вел растительную жизнь в пиренейской части Лериды на попечении набожной гувернантки, чьи услуги Онофре щедро оплачивал, однако сам никогда не показывался в тех краях. Второй сын родился мертвым. После него были еще две девочки. Любовь к жене, подвергнутая стольким испытаниям и заставившая его совершить столько жестокостей, не выдержала проверку временем. Маргарита сильно располнела, жила в полном одиночестве и компенсировала свою заброшенность тем, что пожирала неимоверное количество пирожных и шоколада. Всегда находился какой-нибудь искуситель, который дарил жене очередную порцию сладостей, теша себя надеждой завоевать расположение Онофре. В атмосфере лести и угодничества проходила вся его жизнь. Он купался в богатстве и власти, однако в остальном оставался все тем же маргиналом. Барселонская элита просто обожала его, но не столько за способы, какими он добывал деньги, а за то, с каким размахом он умел их тратить. Для этих людей деньги имели самостоятельную ценность и никогда не становились инструментом достижения власти; им не приходило в голову, что золото можно использовать для сосредоточения в своих руках всех рычагов управления и таким образом лепить политику страны в соответствии с собственными постулатами. И если иной раз им выпадал счастливый случай войти в тесный мирок сильных мира сего и представлять центральную власть, то они делали это с отвращением, разве только во исполнение настойчивых просьб короны; тогда они действовали как хорошие администраторы – эффективно, но без творческого огонька и зачастую не только вопреки интересам Каталонии, которые недавно так ревностно защищали, но и вопреки собственной выгоде. Может быть, они так поступали потому, что в глубине души всегда чувствовали свою избранность, принадлежность к особому кругу, насильственно оторванному от остальной Испании, и не могли или не хотели из него вырваться, а скорее всего, им просто-напросто не позволяли этого делать. Все случилось слишком быстро: каталонская элита не успела укрепиться ни как социальный класс, ни как самостоятельная финансово-экономическая группа, и поэтому оказалась на грани вырождения, так и не успев укорениться в истории и не сумев изменить ее течение. Онофре Боувила, напротив, тратил деньги щедрой рукой, а главное, с выдумкой и совершенно непредсказуемо, сея вокруг себя неуверенность и даже панику. Теперь он слушал скрип оснастки, скрежет деревянных каркасов, плеск волн о борта судов. Многие из них возили товары на Филиппины и в другие отдаленные уголки земли и обратно, и значительная часть этих товаров была его собственностью. Но все это не искупало его низкого происхождения в глазах общества. К нему приходили постольку, поскольку в нем нуждались, а потом делали вид, что с ним не знакомы, вычеркивая его имя из списков приглашенных.
За год до этого случилось следующее: группа влиятельных лиц Барселоны, возглавляемая его старинным приятелем маркизом де Утом, нанесла ему визит, обставленный с большой помпой. Подоплека этой неуместной церемонности была очевидной, и они даже не пытались ее утаить: многие из них уже имели с ним кое-какие дела, по большей части незаконные, кормились из его рук, а сейчас уже в который раз их вдруг одолела забывчивость и они напустили на себя официальный вид.
– Чем обязан? – спросил Онофре.
Они уступали друг другу место, рассыпались во взаимных любезностях:
– Начинайте вы.
– Нет, нет, ни в коем случае. Лучше вы, у вас это получится убедительнее, – говорили они, подталкивая друг друга вперед.
Онофре терпеливо ждал, изучая их лица: некоторые состояли членами Исполнительной хунты Всемирной выставки и были властелинами того мира, куда он проник с черного хода в то раннее памятное утро, когда впервые ступил на территорию старинной Сьюдаделы, чтобы распространять анархистские брошюры и торговать придуманной им же самим жидкостью для ращения волос. Многих из них уже не было на этом свете: Риус-и-Таулет умер в 1889 году, почти сразу после закрытия выставки; в 1905 году отдал богу душу Мануэль Жирона-и-Аграфел, полномочный представитель испанской короны на барселонской выставке, – человек, профинансировавший из своего кармана строительство нового фасада собора и основавший Банк Барселоны, чье недавнее банкротство пустило по миру столько семей и уничтожило средний класс Каталонии. В 1907 году умер Мануэль Дуран-и-Бас[82], а вслед за ним и многие другие. Те же, кто остался в живых, были уже глубокими стариками. Никто из них даже не подозревал, что этот мужчина, смотревший на них с иронией и презрением, был тем самым ребенком, который, спрятавшись за мешками с цементом, внимательно следил за тем, как они проходили мимо, и трепетал от умиления, будто присутствовал при шествии небожителей.
– Мы пришли, – начали они, – так как располагаем бесчисленными доказательствами вашей безмерной щедрости и вашей любви к Барселоне. Своей деловой и общественной деятельностью вы оказываете нашему городу великую честь…
– Говорите, сколько вам нужно, – язвительно прервал он их разглагольствования.
– Дело весьма деликатного свойства, – отвечали старые хитрые лисы не моргнув глазом. – Мы получили уведомление из министерства иностранных дел о прибытии в столицу графства с кратким визитом некой особы королевских кровей, члена одного царствующего дома. Поездка носит исключительно частный характер в том смысле, что официально на нее не выделено средств, вы понимаете. Однако совершенно недопустимо – и на это указывает само министерство, выражая таким образом волю его величества короля, да хранит его Господь, – повторяем, совершенно недопустимо, чтобы этой высочайшей особе не был оказан должный прием. Короче говоря, развлекательную программу, составленную для высокого гостя и его сопровождающих – по крайней мере, нам ясно дали это понять, – мы должны финансировать из собственного кармана.
Онофре прежде всего спросил, о ком идет речь. После долгих колебаний и по большому секрету ему рассказали о принцессе Алисе Гессен-Дармштадтской, внучке королевы Виктории, сейчас более известной под именем Александры Федоровны, которая является супругой его императорского величества царя Николая II. Эти сведения оставили его равнодушным: он не чувствовал ни малейшего интереса к Романовым, считая их совершеннейшими олухами, проморгавшими свою страну, зато с любопытством следил за похождениями марксистских заговорщиков – Ленина, Троцкого и иже с ними, о каждом шаге которых получал информацию от своих осведомителей в Лондоне и Париже, где они сейчас находились, и чьи безумные проекты он иногда даже подумывал финансировать ради своих будущих дел в России. Поэтому данный разговор казался ему абсурдным. «Какая мне выгода откликаться на просьбу этих субъектов? – задавался он вопросом. – Что это даст лично мне?» Хотя уж кем-кем, а дураками их не назовешь, напротив – многие их них числились среди самых прозорливых финансистов, и Онофре это прекрасно знал. Но все они, за исключением его самого, не были способны увидеть того, что творилось у них прямо под носом и за дверями кабинетов; они не имели ни малейшего представления о том мире отверженных, нищих слепцов и сумасшедших, которые жили и размножались в темных лабиринтах переулков. Онофре же этот мир знал прекрасно: в последнее время он чувствовал пульс зарождавшейся революции, как мать чувствует биение сердца зародыша в своей утробе.
– Предоставьте это мне, – неожиданно для себя согласился Онофре. – Я займусь этим сам.
Спускаясь вниз по лестнице, они все еще бормотали слова благодарности. У входа их ждала целая вереница экипажей, чтобы отвезти к особнякам на бульваре Грасиа. Шел дождик, покрывая крыши экипажей и лошадиные попоны блестящей моросью. Газовые фонари и свечные фары отбрасывали желтоватые крути света. Стоя у входа, он помахивал рукой вслед отъезжавшим, а сам думал: «Мое состояние и положение унаследуют дочери и те проходимцы, которым удастся затащить их в постель. Поделом мне – жениться на такой идиотке!» Через несколько дней путешествовавшая инкогнито царица и ее многочисленная свита высаживались в Пуэрто-де-ла-Пас. Дождик, зарядивший со дня совещания в доме Онофре Боувилы, недавно закончился; густые кроны платанов шевелились под напором резкого влажного ветра, дувшего с моря, и отражались в лужах.
– Плохой день для приема ее императорского величества, – пробормотал маркиз де Ут.
Они курили в его экипаже красного дерева, запряженном четырьмя английскими жеребцами. Сзади выстроился длинный ряд наемных фиакров и дорожных карет – они должны были отвезти свиту в апартаменты, зарезервированные в отеле «Ритц». Онофре не ответил на замечание маркиза: два дня назад он получил письмо, подписанное Жоаном Боувилой. Сначала он подумал об отце, но потом понял – ему писал брат, о существовании которого он совсем забыл. Отец находится при смерти. Поспеши, если хочешь застать его в живых, – сообщалось в письме. Он не видел отца с осени 1907 года, когда приезжал домой на похороны матери. На ночном бдении возле покойницы он заметил отсутствие младшего Жоана. Отец сказал, что тот проходит военную службу в Африке, где происходили постоянные стычки с маврами. По возвращении с кладбища соседи разошлись по домам, и они наконец остались наедине.
– Как мне дальше жить? – спросил отец. Онофре промолчал.
После бдения комната была в полном беспорядке, и Американец обводил ее потерянным взглядом, будто ожидая появления жены откуда-нибудь из-за шкафа или стола.
– Я даже не подозревал о ее болезни, – сказал он после долгого молчания. – Правда, она ходила немного сгорбленная и в последнее время плохо ела, но других признаков я не замечал, а может, их просто не было. Однажды, – продолжал он, – я вернулся домой и обнаружил ее мертвой на этой самой скамеечке, – он показал на скамейку перед очагом, – она всегда садилась у огня; вода в чугунке еще не закипела, поэтому я сделал вывод, что смерть наступила недавно, но когда взял ее за руку, она была холодна как лед.
Пока Американец говорил, Онофре открывал дверцы шкафов и выдвигал ящики, с любопытством проверяя их содержимое. Как и все деревенские, его мать никогда ничего не выбрасывала. Дом напоминал лавку старьевщика: он нашел лоскутки старых покрывал, кухонную посуду с дырявым дном или вовсе без него, сломанную прялку, всю изъеденную термитами. И он вспомнил о пережитых ими лишениях, после того как отец оставил их с матерью одних и уехал на Кубу.
– У меня в Барселоне срочные дела, – громко сказал он. – Мне надо ехать.
В Бассоре, сойдя с поезда, он имел глупость спросить у людей на вокзале о дядюшке Тонете, вознице двуколки. Его долго не могли вспомнить, потом кто-то сказал, что он умер много лет назад, и это омрачило его состояние еще больше. Там Онофре нанял открытый шарабан, стоявший теперь напротив дома в окружении кур и цыплят.
– Пора уезжать, – холодно повторил он.
Американец пытался говорить непринужденным, развязным тоном, но слова застревали у него в горле:
– Видишь ли, я тут подумал… – Квохтанье кур и гудение шмелей заполняли тишину и делали ее еще более вязкой. – Я подумал, – отец нерешительно поднял глаза на сына, который никак не поощрял его к продолжению разговора, – а почему бы мне не поехать с тобой в Барселону? Ты ведь знаешь, мне никогда особо не нравилось жить в деревне – я скорее городской житель, тем более сейчас, когда я остался один…
Онофре посмотрел на часы, взял шляпу с тростью и направился к выходу; Американец следовал за ним по пятам.
– Ты ведь знаешь: я умею вести себя в приличном обществе, не мужлан какой-нибудь, не деревенщина, – говорил он, – и ты наверняка сумеешь пристроить меня на работу, а я смогу хоть немного помочь тебе в делах; и потом, если я найду работу, то не буду тебе слишком большой обузой.
Онофре вышел из дома, не сводя застывшего взгляда с шарабана. Кучер задремал в тени смоковницы, над ним летали полчища мух. Увидев Онофре, он тут же вскочил на ноги и побежал к экипажу. Лошадь была взнуздана и готова к отъезду.
– К вашим услугам, – сказал кучер. Это был широкоплечий мужчина с круглой бритой головой. В свое время он сражался на Кубе под предводительством генерала Вейлера.
– У тебя ведь много дел, а я смог бы заниматься детьми. Скоро из Африки вернется Жоан, – продолжал Американец, пытаясь взобраться на козлы, – и тогда все наладится. В Мадриде я разыщу влиятельных людей, пущу в ход старые связи, чтобы он получил освобождение от военной службы, а потом образование.
Кучер взялся за вожжи, снял шарабан с тормоза и взмахнул кнутом. Американец вцепился в щиколотку сына.
– Онофре, заклинаю тебя всем, что тебе дорого, не бросай меня; я не могу жить один, не могу за собой ухаживать, не перенесу эту зиму в одиночестве, не имея рядом никого, с кем перемолвиться словом. Пожалуйста, умоляю тебя, – говорил он.
И только один kaiser[81]расходился во мнениях с большинством: он с вожделением смотрел на пятидесятитонные пушки, сходившие одна за другой с конвейеров заводов Круппа, и думал: «Благослови Господи прогресс при условии, что он поможет мне разбомбить Париж». В подобных чаяниях и заботах проходили годы. В один из августовских дней 1913 года Онофре Боувила сидел в порту Барселоны и размышлял о быстротечности времени. Он пришел присмотреть за разгрузкой неких ящиков, чье содержимое не соответствовало перечню товаров, указанному в судовых документах. Таможенные власти были предупреждены, и разрешение на выгрузку было оплачено звонкой монетой, но Онофре ничего не хотел пускать на самотек. Пока он с угрюмой отрешенностью наблюдал за швартовкой судов, ему припомнился тот день, когда он рано утром пришел на этот самый причал искать работу. Тогда почти все суда ходили под парусами, а Онофре был совсем еще мальчиком; теперь же он наблюдал за плавным покачиванием пароходных труб на фоне закатного солнца этого последнего летнего месяца, и ему вот-вот должно стукнуть сорок. К нему подошел портовый учетчик, одетый в глубокий траур, и сказал, что ящики готовы для выгрузки из трюма.
– А тюки не пострадали? – спросил Онофре рассеянно.
Из разных источников до него доходили сведения о грядущей войне, а если его предположения окажутся верными, то тот, кто сумеет вовремя внедриться на рынок оружия, за короткий срок наживет огромное состояние. Поэтому он срочно занялся контрабандной переправкой в Испанию опытных образцов винтовок, крупнокалиберных снарядов, ручных гранат, огнеметов и тому подобных новинок. Его агенты уже шныряли по коридорам всех иностранных ведомств Европы. Но это только полдела: нужно в короткий срок выковать и упрочить новые союзы, завоевать расположение старых, враждебно к нему настроенных, не поддаваться на приманки, научиться избегать многочисленных ловушек и уничтожать конкурентов, а также прибрать к рукам шпионов, проникавших в Барселону, равно как и в другие города земного шара, из тех стран, которые могли быть потенциальными участниками войны. «Для чего и для кого я все это делаю?» – задумчиво спрашивал он себя. Его первый сын, рожденный на рубеже веков под присмотром лучших врачей и акушеров, оказался дебилом; очень быстро у него появились признаки неполноценности. Сейчас он вел растительную жизнь в пиренейской части Лериды на попечении набожной гувернантки, чьи услуги Онофре щедро оплачивал, однако сам никогда не показывался в тех краях. Второй сын родился мертвым. После него были еще две девочки. Любовь к жене, подвергнутая стольким испытаниям и заставившая его совершить столько жестокостей, не выдержала проверку временем. Маргарита сильно располнела, жила в полном одиночестве и компенсировала свою заброшенность тем, что пожирала неимоверное количество пирожных и шоколада. Всегда находился какой-нибудь искуситель, который дарил жене очередную порцию сладостей, теша себя надеждой завоевать расположение Онофре. В атмосфере лести и угодничества проходила вся его жизнь. Он купался в богатстве и власти, однако в остальном оставался все тем же маргиналом. Барселонская элита просто обожала его, но не столько за способы, какими он добывал деньги, а за то, с каким размахом он умел их тратить. Для этих людей деньги имели самостоятельную ценность и никогда не становились инструментом достижения власти; им не приходило в голову, что золото можно использовать для сосредоточения в своих руках всех рычагов управления и таким образом лепить политику страны в соответствии с собственными постулатами. И если иной раз им выпадал счастливый случай войти в тесный мирок сильных мира сего и представлять центральную власть, то они делали это с отвращением, разве только во исполнение настойчивых просьб короны; тогда они действовали как хорошие администраторы – эффективно, но без творческого огонька и зачастую не только вопреки интересам Каталонии, которые недавно так ревностно защищали, но и вопреки собственной выгоде. Может быть, они так поступали потому, что в глубине души всегда чувствовали свою избранность, принадлежность к особому кругу, насильственно оторванному от остальной Испании, и не могли или не хотели из него вырваться, а скорее всего, им просто-напросто не позволяли этого делать. Все случилось слишком быстро: каталонская элита не успела укрепиться ни как социальный класс, ни как самостоятельная финансово-экономическая группа, и поэтому оказалась на грани вырождения, так и не успев укорениться в истории и не сумев изменить ее течение. Онофре Боувила, напротив, тратил деньги щедрой рукой, а главное, с выдумкой и совершенно непредсказуемо, сея вокруг себя неуверенность и даже панику. Теперь он слушал скрип оснастки, скрежет деревянных каркасов, плеск волн о борта судов. Многие из них возили товары на Филиппины и в другие отдаленные уголки земли и обратно, и значительная часть этих товаров была его собственностью. Но все это не искупало его низкого происхождения в глазах общества. К нему приходили постольку, поскольку в нем нуждались, а потом делали вид, что с ним не знакомы, вычеркивая его имя из списков приглашенных.
За год до этого случилось следующее: группа влиятельных лиц Барселоны, возглавляемая его старинным приятелем маркизом де Утом, нанесла ему визит, обставленный с большой помпой. Подоплека этой неуместной церемонности была очевидной, и они даже не пытались ее утаить: многие из них уже имели с ним кое-какие дела, по большей части незаконные, кормились из его рук, а сейчас уже в который раз их вдруг одолела забывчивость и они напустили на себя официальный вид.
– Чем обязан? – спросил Онофре.
Они уступали друг другу место, рассыпались во взаимных любезностях:
– Начинайте вы.
– Нет, нет, ни в коем случае. Лучше вы, у вас это получится убедительнее, – говорили они, подталкивая друг друга вперед.
Онофре терпеливо ждал, изучая их лица: некоторые состояли членами Исполнительной хунты Всемирной выставки и были властелинами того мира, куда он проник с черного хода в то раннее памятное утро, когда впервые ступил на территорию старинной Сьюдаделы, чтобы распространять анархистские брошюры и торговать придуманной им же самим жидкостью для ращения волос. Многих из них уже не было на этом свете: Риус-и-Таулет умер в 1889 году, почти сразу после закрытия выставки; в 1905 году отдал богу душу Мануэль Жирона-и-Аграфел, полномочный представитель испанской короны на барселонской выставке, – человек, профинансировавший из своего кармана строительство нового фасада собора и основавший Банк Барселоны, чье недавнее банкротство пустило по миру столько семей и уничтожило средний класс Каталонии. В 1907 году умер Мануэль Дуран-и-Бас[82], а вслед за ним и многие другие. Те же, кто остался в живых, были уже глубокими стариками. Никто из них даже не подозревал, что этот мужчина, смотревший на них с иронией и презрением, был тем самым ребенком, который, спрятавшись за мешками с цементом, внимательно следил за тем, как они проходили мимо, и трепетал от умиления, будто присутствовал при шествии небожителей.
– Мы пришли, – начали они, – так как располагаем бесчисленными доказательствами вашей безмерной щедрости и вашей любви к Барселоне. Своей деловой и общественной деятельностью вы оказываете нашему городу великую честь…
– Говорите, сколько вам нужно, – язвительно прервал он их разглагольствования.
– Дело весьма деликатного свойства, – отвечали старые хитрые лисы не моргнув глазом. – Мы получили уведомление из министерства иностранных дел о прибытии в столицу графства с кратким визитом некой особы королевских кровей, члена одного царствующего дома. Поездка носит исключительно частный характер в том смысле, что официально на нее не выделено средств, вы понимаете. Однако совершенно недопустимо – и на это указывает само министерство, выражая таким образом волю его величества короля, да хранит его Господь, – повторяем, совершенно недопустимо, чтобы этой высочайшей особе не был оказан должный прием. Короче говоря, развлекательную программу, составленную для высокого гостя и его сопровождающих – по крайней мере, нам ясно дали это понять, – мы должны финансировать из собственного кармана.
Онофре прежде всего спросил, о ком идет речь. После долгих колебаний и по большому секрету ему рассказали о принцессе Алисе Гессен-Дармштадтской, внучке королевы Виктории, сейчас более известной под именем Александры Федоровны, которая является супругой его императорского величества царя Николая II. Эти сведения оставили его равнодушным: он не чувствовал ни малейшего интереса к Романовым, считая их совершеннейшими олухами, проморгавшими свою страну, зато с любопытством следил за похождениями марксистских заговорщиков – Ленина, Троцкого и иже с ними, о каждом шаге которых получал информацию от своих осведомителей в Лондоне и Париже, где они сейчас находились, и чьи безумные проекты он иногда даже подумывал финансировать ради своих будущих дел в России. Поэтому данный разговор казался ему абсурдным. «Какая мне выгода откликаться на просьбу этих субъектов? – задавался он вопросом. – Что это даст лично мне?» Хотя уж кем-кем, а дураками их не назовешь, напротив – многие их них числились среди самых прозорливых финансистов, и Онофре это прекрасно знал. Но все они, за исключением его самого, не были способны увидеть того, что творилось у них прямо под носом и за дверями кабинетов; они не имели ни малейшего представления о том мире отверженных, нищих слепцов и сумасшедших, которые жили и размножались в темных лабиринтах переулков. Онофре же этот мир знал прекрасно: в последнее время он чувствовал пульс зарождавшейся революции, как мать чувствует биение сердца зародыша в своей утробе.
– Предоставьте это мне, – неожиданно для себя согласился Онофре. – Я займусь этим сам.
Спускаясь вниз по лестнице, они все еще бормотали слова благодарности. У входа их ждала целая вереница экипажей, чтобы отвезти к особнякам на бульваре Грасиа. Шел дождик, покрывая крыши экипажей и лошадиные попоны блестящей моросью. Газовые фонари и свечные фары отбрасывали желтоватые крути света. Стоя у входа, он помахивал рукой вслед отъезжавшим, а сам думал: «Мое состояние и положение унаследуют дочери и те проходимцы, которым удастся затащить их в постель. Поделом мне – жениться на такой идиотке!» Через несколько дней путешествовавшая инкогнито царица и ее многочисленная свита высаживались в Пуэрто-де-ла-Пас. Дождик, зарядивший со дня совещания в доме Онофре Боувилы, недавно закончился; густые кроны платанов шевелились под напором резкого влажного ветра, дувшего с моря, и отражались в лужах.
– Плохой день для приема ее императорского величества, – пробормотал маркиз де Ут.
Они курили в его экипаже красного дерева, запряженном четырьмя английскими жеребцами. Сзади выстроился длинный ряд наемных фиакров и дорожных карет – они должны были отвезти свиту в апартаменты, зарезервированные в отеле «Ритц». Онофре не ответил на замечание маркиза: два дня назад он получил письмо, подписанное Жоаном Боувилой. Сначала он подумал об отце, но потом понял – ему писал брат, о существовании которого он совсем забыл. Отец находится при смерти. Поспеши, если хочешь застать его в живых, – сообщалось в письме. Он не видел отца с осени 1907 года, когда приезжал домой на похороны матери. На ночном бдении возле покойницы он заметил отсутствие младшего Жоана. Отец сказал, что тот проходит военную службу в Африке, где происходили постоянные стычки с маврами. По возвращении с кладбища соседи разошлись по домам, и они наконец остались наедине.
– Как мне дальше жить? – спросил отец. Онофре промолчал.
После бдения комната была в полном беспорядке, и Американец обводил ее потерянным взглядом, будто ожидая появления жены откуда-нибудь из-за шкафа или стола.
– Я даже не подозревал о ее болезни, – сказал он после долгого молчания. – Правда, она ходила немного сгорбленная и в последнее время плохо ела, но других признаков я не замечал, а может, их просто не было. Однажды, – продолжал он, – я вернулся домой и обнаружил ее мертвой на этой самой скамеечке, – он показал на скамейку перед очагом, – она всегда садилась у огня; вода в чугунке еще не закипела, поэтому я сделал вывод, что смерть наступила недавно, но когда взял ее за руку, она была холодна как лед.
Пока Американец говорил, Онофре открывал дверцы шкафов и выдвигал ящики, с любопытством проверяя их содержимое. Как и все деревенские, его мать никогда ничего не выбрасывала. Дом напоминал лавку старьевщика: он нашел лоскутки старых покрывал, кухонную посуду с дырявым дном или вовсе без него, сломанную прялку, всю изъеденную термитами. И он вспомнил о пережитых ими лишениях, после того как отец оставил их с матерью одних и уехал на Кубу.
– У меня в Барселоне срочные дела, – громко сказал он. – Мне надо ехать.
В Бассоре, сойдя с поезда, он имел глупость спросить у людей на вокзале о дядюшке Тонете, вознице двуколки. Его долго не могли вспомнить, потом кто-то сказал, что он умер много лет назад, и это омрачило его состояние еще больше. Там Онофре нанял открытый шарабан, стоявший теперь напротив дома в окружении кур и цыплят.
– Пора уезжать, – холодно повторил он.
Американец пытался говорить непринужденным, развязным тоном, но слова застревали у него в горле:
– Видишь ли, я тут подумал… – Квохтанье кур и гудение шмелей заполняли тишину и делали ее еще более вязкой. – Я подумал, – отец нерешительно поднял глаза на сына, который никак не поощрял его к продолжению разговора, – а почему бы мне не поехать с тобой в Барселону? Ты ведь знаешь, мне никогда особо не нравилось жить в деревне – я скорее городской житель, тем более сейчас, когда я остался один…
Онофре посмотрел на часы, взял шляпу с тростью и направился к выходу; Американец следовал за ним по пятам.
– Ты ведь знаешь: я умею вести себя в приличном обществе, не мужлан какой-нибудь, не деревенщина, – говорил он, – и ты наверняка сумеешь пристроить меня на работу, а я смогу хоть немного помочь тебе в делах; и потом, если я найду работу, то не буду тебе слишком большой обузой.
Онофре вышел из дома, не сводя застывшего взгляда с шарабана. Кучер задремал в тени смоковницы, над ним летали полчища мух. Увидев Онофре, он тут же вскочил на ноги и побежал к экипажу. Лошадь была взнуздана и готова к отъезду.
– К вашим услугам, – сказал кучер. Это был широкоплечий мужчина с круглой бритой головой. В свое время он сражался на Кубе под предводительством генерала Вейлера.
– У тебя ведь много дел, а я смог бы заниматься детьми. Скоро из Африки вернется Жоан, – продолжал Американец, пытаясь взобраться на козлы, – и тогда все наладится. В Мадриде я разыщу влиятельных людей, пущу в ход старые связи, чтобы он получил освобождение от военной службы, а потом образование.
Кучер взялся за вожжи, снял шарабан с тормоза и взмахнул кнутом. Американец вцепился в щиколотку сына.
– Онофре, заклинаю тебя всем, что тебе дорого, не бросай меня; я не могу жить один, не могу за собой ухаживать, не перенесу эту зиму в одиночестве, не имея рядом никого, с кем перемолвиться словом. Пожалуйста, умоляю тебя, – говорил он.