4

   Территория парка Сьюдаделы была огорожена забором, оберегавшим строительство выставки от любопытных глаз. Но в нем тут же понаделали дыр. К тому же безостановочное и бесконтрольное перемещение людей и машин создавало толчею и пробки в воротах, так что проникнуть на стройку было парой пустяков. Онофре сунул пять брошюр себе под рубашку, остальные спрятал между двумя гранитными глыбами рядом со стеной, прилегавшей к железной дороге, и пролез через дыру в заборе. И только теперь, увидев это столпотворение, он понял непомерную трудность своей задачи. За исключением работы в поле и дома, выполняемой от случая к случаю, только чтобы помочь матери, ему не приходилось заниматься ничем другим, а потому он понятия не имел, насколько тяжелым делом было непосредственное общение с себе подобными. «Ну и влип же я! От кур, вот так сразу, перейти к подпольной борьбе за дело революции. Да теперь уж все одно: что кур кормить маисовыми зернами, что людей – революционными баснями», – успокаивал он себя. Ободренный философским подходом к делу, он приблизился к группе плотников, которые вколачивали деревянные брусья в каркас будущего павильона. Чтобы привлечь к себе их внимание, он издал ртом систему звуков, означающих приблизительно следующее:
   – Эй! Эй, там, привет! Дай вам Господь здоровья и хорошей погоды!
   Наконец один из плотников краем глаза заметил его присутствие и, чуть сдвинув брови, вопросительно кивнул в его сторону.
   – У меня с собой брошюры, очень интересные! – крикнул Онофре, доставая из-за пазухи одну и помахивая ею в воздухе.
   – Что-что? – прокричал в ответ плотник.
   В этот момент он изо всей силы бил кувалдой и то ли из-за грохота, то ли оттого, что когда-то оглох уже навсегда, не расслышал слов Онофре. Тот попытался повторить фразу, но не смог: прямо на него катили ломовые дроги, запряженные мулами, – он еле увернулся. Погонщик щелкнул в воздухе кнутом и, резко натянув поводья, откинулся назад и уперся пятками в днище.
   – Дорогу! Посторонись! – завопил он. На телеге были навалены строительные отходы, поднимавшие при каждом толчке тучи серой пыли. Колеса, издавая жалобный металлический скрежет, спотыкались о камни и застревали в выбоинах. – Пошел, рья-рья! – кричал возница.
   Онофре решил убраться подальше. Он было подумал выбросить брошюры в мусорную яму и сказать Пабло, что все распределил, но вовремя удержался: а вдруг анархисты установили за ним слежку, по крайней мере в первые дни?
   – Что у тебя здесь, парень? – позвал его какой-то дядька.
   Онофре подошел к группе каменщиков, которые, сбившись в кучку, отдыхали, перекуривая за разговорами. Один из них стоял на страже. Если в пределах видимости появлялся бригадир, он издавал предупреждающий свист, и каменщики поспешно возвращались к работе. Эта маленькая хитрость в дальнейшем послужила темой для сочинения частушки.
   – Я в смысле того, что, может, вы захотите поучаствовать в революции, – неуверенно пробормотал Онофре, протягивая брошюру.
   Каменщик смял ее в комок и закинул на груду щебня.
   – Ты что, малец! Это не по нашей части: мы и читать-то толком не умеем, и вообще. Что ты там толкуешь про какую-то революцию? Это слишком серьезно. Шел бы отсюда, пока тебя не увидел бригадир.
   Встревоженный словами каменщика, Онофре внимательно осмотрелся. Вскоре он быстро научился распознавать бригадиров по их повадке раздавать налево и направо команды. И еще он понял, что их больше волнует четкое исполнение собственных указаний, чем возможные идеологические отклонения в настрое рабочих. «В любом случае надо тут все разнюхать», – сказал он себе. Бригадиры отвечали за определенные участки стройки; их было много, и каждый действовал в соответствии со своим характером и типом выполняемой работы. По территории расхаживали еще какие-то люди в кепках, защитных очках и длинных плащах-пыльниках. Они инспектировали ход работ, озабоченно прикладывали ко всему вары и теодолиты и сверяли результаты с чертежами. Потом инструктировали бригадиров, а те слушали их с подобострастным вниманием, давая понять кивками головы: все, мол, идет как надо. «Не беспокойтесь, все будет сделано в лучшем виде», – будто говорили они, и казалось, что они при этом кланяются, – все до последней мелочи». Эти важные сеньоры были архитекторами, инженерами и их помощниками. На них лежала ответственность за координацию работ. Однако несмотря на эти эпизодические набеги, надзор велся вяло и каждая бригада работала на свой страх и риск независимо от остальных. Одни сооружали леса, другие их тут же разбирали, кто-то копал ямы, и немедленно на смену являлись люди, которые их закапывали, бригада каменщиков клала кирпичи, а другая демонтировала уже сооруженные стены. Одни приказы отменяли другие, и все это на фоне жуткой неразберихи: громких криков, пронзительных свистков, дикого ржания лошадей, протяжного мычания мулов, скрежета железных конструкций, грохота сваливаемых камней, скрипа распиливаемых досок и звонкого стука инструментов, словно в одном месте и в одно время собрались все сумасшедшие этого края, чтобы дать волю своему безумию. И уже никто и ничто в мире не смогло бы остановить строительство с его безудержно нарастающим ритмом. Людских и технических ресурсов вполне хватало: на тот период в распоряжении города имелись 50 архитекторов и 146 прорабов, к чьим услугам было несколько сотен железоплавильных печей, литейные заводы, лесопилки и металлургические цеха. Благодаря безработице и экономическому спаду рабочая сила тоже была в избытке. Чего сильно не хватало, так это средств для оплаты труда стольких людей и поставщиков сырья. Одна сатирическая газета пригвоздила по этому поводу центральную власть к позорному столбу, выдав такие строки: Мадрид сидит на денежном мешке, намертво вцепившись зубами в его завязки; эта эпиграмма, совершенно в духе того времени, высмеивала одержимую скаредность правительства. «Плохо дело, – подвел для себя итог Риус-и-Таулет, пожав плечами, – но есть другое решение проблемы – никому и ни за что не платить». Неуклонно следуя этому принципу, муниципалитет наделал гигантское количество долгов. «Я чувствую себя настоящим алькальдом только в двух случаях: когда выбиваю деньги и когда трачу их без оглядки». Те, кто сменил его на посту, успешно взяли на вооружение этот девиз. Но Онофре Боувилу все это пока мало заботило. Бродя по огромной территории и пытаясь привыкнуть к ее размерам, он пережил несколько потрясений. Самое большое – неожиданное появление жандармерии, о которой он слышал столько страшных вещей. Однако когда первый испуг прошел, он подумал, что на фоне колоссальной неразберихи интерес жандармов будет в основном сосредоточен на скандалах, случаях хулиганства, бунтах и больших общественных беспорядках и, возможно, присутствие его скромной персоны не привлечет их внимание, конечно, в том случае, если он будет действовать осмотрительно. Успокоенный, он вернулся к своему занятию, но близился конец рабочего дня, а ему так и не удалось пристроить ни одной брошюры. Вконец измученный, покрытый с головы до ног пылью, голодный, потому что с утра у него маковой росинки во рту не было, он вытащил припрятанный сверток с брошюрами и пешком возвратился в пансион. «Виданное ли дело! Я – и вдруг оказался не способен всунуть человеку какую-то паршивую бумажку? – спрашивал он себя с досадой по дороге домой. – Нет уж, дудки! Я с этим ни за что не смирюсь, – мысленно отвечал он на свои сомнения. – Хотя, понятное дело, все оказалось гораздо сложнее. И вообще, прежде чем что-нибудь предпринять, надо перво-наперво прощупать почву под ногами, хорошенько изучить обстановку. Конечно, мне еще многому нужно научиться, но быстро, – с жаром убеждал он себя. – Времени на раскачку нет. Правда, я еще слишком мал, но чтобы занять достойное положение и стать богатым, надо начинать прокладывать дорогу именно сейчас, потом будет поздно», – продолжал он свои размышления. Богатство было целью и смыслом его жизни. Когда отец эмигрировал на Кубу, им с матерью пришлось туго. Они во всем себе отказывали, часто голодали, а зимой переживали еще и пытку холодом. Однако с тех пор как Онофре себя помнил, он переносил эти испытания с убеждением, что придет день и вернется отец, с ног до головы обвешанный золотом. Тогда наступит благоденствие, которому не будет конца. Мать ни словом ни делом не поощряла его фантазий, но и не пыталась разубедить сына: она просто не разговаривала с ним на эту тему. Оттого-то он и продолжал выдумывать всякие небылицы, какие только приходили в голову, никогда не задаваясь вопросом, почему отец, если ему на самом деле удалось разбогатеть, не присылал денежных переводов, хотя бы изредка, от случая к случаю, почему позволял им с матерью жить в нищете, тогда как сам купался в роскоши. Мальчик с детской непосредственностью делился своими мыслями с посторонними, но их реакция была для него чересчур болезненной, и он вообще перестал разговаривать об отце. Теперь и мать, и сын – оба упорно обходили эту тему молчанием. Так год за годом текла жизнь, пока в один прекрасный день дядюшка Тонет не сообщил им, что Жоан Боувила действительно возвращается с Кубы, и возвращается разбогатевшим. Никто толком не знал, каким ветром надуло эту новость в уши возницы. Многие ставили под сомнение ее правдоподобность, однако вынуждены были изменить свое мнение, когда через несколько дней двуколка доставила Жоана Боувилу в поселок, целого и невредимого. Десять лет назад эта же двуколка отвезла его в Бассору, на железнодорожную станцию, а уже оттуда он направился в Барселону и сел на пароход. Сейчас она везла его обратно. Все жители столпились возле церкви посмотреть на возвращение блудного сына; люди стояли неподвижно и не спускали глаз с холма, откуда, петляя по дубовой роще, шла под уклон дорога. Приходский служка стоял наготове и ждал лишь сигнала священника, чтобы начать раскачивать церковный колокол. Когда двуколка показалась за поворотом, Онофре был единственным, кто не сразу узнал отца. Остальные селяне тут же поняли: это он, несмотря на то, что за десятилетие тропический климат и превратности судьбы сильно изменили его внешность. На нем были белый костюм из льняной ткани, искрившийся в лучах осеннего солнца, словно мраморная крошка, и широкополая панама. На коленях он держал квадратный пакет, завернутый в цветной платок.
   – Ты, должно быть, и есть Онофре, – были первые слова, которые он произнес, выскочив из двуколки.
   – Да, сеньор, – был ответ.
   Жоан Боувила неловко бухнулся на колени и поцеловал пыльную землю, ни за что не соглашаясь подняться без благословения священника. Потом растроганно посмотрел на сына; глаза его были подернуты влагой и оттого казались стеклянными.
   – Как ты вырос, – удивился он. – Ну и на кого ты, говорят, стал похож?
   – На вас, отец, – ответил Онофре твердым голосом.
   В этот момент он отчетливо представлял себе, с каким любопытством смотрели люди на эту нелепую сцену, и какие догадки и предположения последуют за ней. Меж тем Жоан Боувила забрал из двуколки квадратный сверток.
   – Посмотри-ка, что я тебе привез, – поспешно сказал он, срывая цветной платок.
   Под ним оказалась проволочная клетка с обезьянкой, размером чуть больше кролика, сморщенной от худобы и с длинным-предлинным хвостом. Увидев перед собой столько людей, обезьянка обозлилась и показала зубы со свирепостью, никак не вязавшейся с ее крошечными габаритами. Жоан Боувила открыл дверцу клетки и просунул в нее руку – обезьянка уцепилась за пальцы. Он вытащил животное и поднес его к лицу Онофре, который посмотрел на него с опаской-
   – Возьми ее, сынок, нe бойся, – сказал отец. – Она тебя не укусит: теперь она твоя.
   Онофре попытался схватить ее за тельце, но она увернулась, вскарабкалась по его руке и уселась на плечо, стукнув хвостом по лицу.
   – Я заказал благодарственный молебен Господу нашему в честь твоего возвращения, – вмешался священник.
   Жоан Боувила сделал легкий поклон в его сторону, затем сверху донизу обвел глазами фасад церкви. Эта была грубая каменная постройка с одним-единственным нефом прямоугольной формы, к которому примыкала четырехгранная в основании колокольня.
   – Церковь нуждается в хорошей реставрации, – громко объявил Жоан Боувила, и с этого момента все стали называть его Американцем и ожидать, что он привнесет существенные изменения в жизнь долины.
   Он снял шляпу и, предложив руку жене, вошел в церковь. В пустой сумрачной тишине слышно было, как потрескивают зажженные перед алтарем свечи. Такой чести в селении еще никому не оказывали. Все эти чудесные мгновения, словно наяву, предстали перед Онофре, когда он, голодный и измотанный, возвращался в пансион. Встречая на своем пути экипажи, он заглядывал внутрь каждого – а вдруг тот, кто в нем сидит, отдаленно напомнит ему отца и сможет, хотя бы мимолетно, перенести его в прошлое на крыльях сладких грез. Но по мере того как он приближался к унылому кварталу, где находился пансион, карет становилось все меньше и меньше, и наконец они исчезли совсем. На следующий день с первыми лучами солнца он был уже на территории выставки. Брошюры остались дома; сейчас он только разнюхивал обстановку, шныряя здесь и там, обследуя пядь за пядью то, что отныне должно было стать полем его деятельности. Он быстро разделил всех строителей на две основные группы: квалифицированные рабочие и чернорабочие, и для него между этими двумя категориями существовало огромное различие. Первые были люди с профессией в руках, организованные согласно иерархии и обычаям средневековых цехов; хозяева относились к ним уважительно, и они разговаривали почти на равных с бригадирами. Испытывая гордость, сопоставимую лишь с чувством, которым наделены самонадеянные артисты, они прекрасно осознавали свою исключительность и незаменимость и упорно не желали поддаваться влиянию синдикалистов, так как получали за свой труд приличное вознаграждение. Чернорабочие, как правило, попадали на стройку из деревни и ничего не умели делать. Гонимые со своих земель изнурительной засухой, опустошительными войнами и эпидемиями, они бежали в город либо от отчаяния, либо просто от страха умереть с голоду. Они тащили за собой семьи, а иногда – дальних родственников и соседей-инвалидов, неспособных к труду, не имея душевных сил бросить их на произвол судьбы там, откуда уезжали сами, и заботясь о них с той героической самоотверженностью, на какую способны лишь бедняки. Теперь они жили в хижинах, сооруженных из листов жести и картона прямо на пляже, что протянулся от причала возле выставки до фабрики по производству газа. Женщины и дети сотнями бродили, вздымая босыми ногами тучи песка, по этому лагерю, возникшему в тени дощатых настилов и несущих конструкций, в которых уже угадывались силуэты будущих павильонов и дворцов. Среди женщин были жены чернорабочих, их матери, незамужние сестры, попадались тещи, свояченицы, невестки, золовки. Большинство пребывали в состоянии ужасающей нищеты. Они целыми днями развешивали на веревках, натянутых между вбитыми в песок жердями, влажное тряпье, чтобы провялить его на свежем морском воздухе и вытравить под палящим солнцем неприятный запах. Еду готовили прямо у входов в хижины на жаровнях, раздувая огонь соломенными опахалами; здесь же штопали и латали одежду. Между делом занимались детьми, такими грязными, что порой невозможно было различить черты их лица; малыши бегали по пляжу нагишом, выставив вперед вздутые животики, и забрасывали камнями всякого, кто появлялся в пределах их видимости. Они все время крутились возле жаровен, и только звонкая оплеуха или удар сковородой могли отогнать их от еды, но лишь на время, так как соблазнительный запах снова неотвратимо притягивал к себе их голодные чумазые мордашки. Женщины затевали ссоры, сопровождаемые криками, бранью, оскорблениями, и часто дело доходило до рукоприкладства. В таких случаях жандармы благоразумно держались на расстоянии, вмешиваясь только при виде сверкнувшего на солнце лезвия ножа. На выяснение обстановки Онофре потратил не один день. Пользуясь безобидной внешностью и юным возрастом, а также тем преимуществом, что он не был связан ни временем, ни работой в определенном секторе выставки, Онофре разгуливал по всей территории, чтобы люди могли привыкнуть к его присутствию. Он никогда не мешал тем, кто был занят работой, а у тех, кто отдыхал, выспрашивал подробности, касавшиеся их профессии. Если предоставлялась возможность быть чем-нибудь полезным, он с удовольствием помогал. Мало-помалу с ним свыклись, стали ему доверять, а кое-кто и уважать.
   Прошла неделя, и, хотя не была пристроена ни одна брошюра, он нашел у себя под подушкой деньги, которые обещала ему Дельфина и которые наверняка сама туда и положила. Онофре мысленно поблагодарил своих работодателей за честность и понимание, проявленные по отношению к нему. «Я их не подведу, – думал он. – И не потому, что меня интересует их революция – мне на нее по большому счету начхать, сколько бы я о ней ни трезвонил, – а потому, что я хочу распространять эти брошюры, будь они трижды неладны, так же хорошо, как лучший из них. И мое усердие, моя осмотрительность уже приносят первые плоды: исчезло недоверие, вызванное моей неповоротливостью, и за мной никто уже не следит – все поглощены этой дурацкой выставкой». Действительно, в 1886 году, то есть за два года до открытия, одна газета предупреждала: скоро в Барселону рекой хлынет иностранная публика с намерением оценить ее красоту и достижения, и поэтому, добавляет автор статьи, драгоценное внимание наших властей в первую голову должно быть сосредоточено на вопросах, связанных с отделкой и украшением мест, наиболее часто посещаемых туристами, а также на проблемах, относящихся к их удобству и безопасности. В последнее время не проходило ни дня, чтобы какая-нибудь из газет не выступила с новым предложением либо пожеланием: построить систему сточных труб в новом городе, – предлагала одна; снести бараки, уродующие площадь Каталонии, – требовала другая; построить на бульваре Колумба каменные скамьи; благоустроить отдаленные кварталы, такие, как Побле-Сеч, поскольку именно через них проходит дорога на Монжуик и туристы обязательно пожелают использовать свое пребывание в Барселоне, чтобы полюбоваться красотами знаменитых источников, которыми буквально нашпигован этот холм. Некоторые газеты были крайне обеспокоены позицией, занятой владельцами гостиниц, ресторанов, постоялых дворов, кафе и семейных пансионов. Они призывали их проникнуться идеей того, что стремление к сверхдоходам не всегда продуктивно, напротив, часто наносит колоссальный ущерб интересам собственников, вызывая неприятие путешественников и отпугивая посетителей. В итоге эти газеты волновало впечатление иностранцев не столько от города как такового, сколько от его обитателей, в чьей честности, профессионализме и воспитанности они откровенно сомневались.
 
   – Пабло, дай мне еще брошюры, – попросил Онофре.
   Апостол фыркнул:
   – У тебя ушло три недели на распространение только одного пакета, – пробурчал он. – Надо быть расторопнее.
   Было пять утра; солнце перевалило через край горизонта и пробивалось сквозь щели ставен мрачной норы, где укрывался Пабло. В режущем глаза свете сияющего летнего утра помещение показалось Онофре еще более тесным, грязным и пыльным, чем в его первый приход.
   – Поначалу было трудно, но с сегодняшнего дня все пойдет по-другому, вот увидишь, – заверил Онофре.
   Второй пакет он распространил за шесть дней. На этот раз Пабло сказал ему:
   – Сынок, не сердись. В прошлый раз я сказал что-то не то. Начинать всегда трудно, а меня иногда подводит нетерпение, понимаешь? А тут еще эта жара и постоянное затворничество, которые меня просто убивают.
   Страшная жара давала о себе знать и на территории выставки. Нервы у всех были натянуты, как струна, люди часто срывались, да к тому же появилась дизентерия, проявлявшаяся особо остро в летние периоды и собиравшая обильный урожай смерти, особенно среди детей.
   – То ли еще будет, когда закончится строительство и мы останемся не у дел, – предупреждали умудренные опытом старые рабочие.
   А самые доверчивые думали, что с открытием выставки Барселона, словно по мановению волшебной палочки, тут же превратится в великий город, где для всех найдется занятие; сфера услуг расцветет прямо на глазах, а нуждающимся будет оказана всемерная помощь и поддержка. Простаки свято в это верили, и над ними вовсю потешались. Онофре умело пользовался всеобщим смятением, говорил о Бакунине и подсовывал свои брошюры. И при этом не переставал твердить: «Господи, помилуй! Как это меня угораздило стать пропагандистом; еще неделю назад я и слыхом не слыхивал об этих глупостях, а сегодня изображаю из себя убежденного сторонника анархизма, будто занимаюсь этим с пеленок, да еще рискую собственной шкурой». И заключал свои размышления неизменным выводом: «Поскольку эта работа одинаково опасна, делаешь ты ее хорошо или плохо, буду делать ее хорошо, чтобы войти в доверие к анархистам». Идея завоевывать сердца людей, не питая к ним ответного доверия, казалась ему верхом мудрости.

5

   – Итак, молодой человек, вы работаете на строительстве выставки? Верно? Прелестно, прелестно, – говорил сеньор Браулио, когда Онофре Боувила вручил ему плату за первую неделю. – Я убежден и, поверьте, тут же сказал об этом моей супруге – она не даст мне солгать, – что выставка, с Божьего благословения, послужит тому, чтобы Барселона заняла достойное место, которое ей по праву принадлежит, – добавил хозяин.
   – Вполне с вами согласен, сеньор Браулио, – ответил Онофре.
   Кроме сеньора Браулио и его жены, сеньоры Агаты, Дельфины и Вельзевула, Онофре со временем познакомился с остальными обитателями тесного мирка пансиона. Постояльцев было иногда восемь, иногда девять, а иной раз и десять человек – день на день не приходился. Из них постоянных было только четверо: сам Онофре, ушедший на покой священник, к которому все почтительно обращались мосен[23] Бисансио, гадалка на картах по имени Микаэла Кастро и цирюльник, оборудовавший свою мастерскую в вестибюле пансиона, – жильцы звали его просто Мариано. Это был тучный, полнокровный человек с гнилым, скверным нутром, однако обходительный и приятный в общении, к тому же неутомимый балаболка. Может быть, именно поэтому он стал одним из первых, с кем у Онофре установились приятельские отношения. Цирюльник рассказал ему, что обучился профессии на службе в армии, потом работал по контракту в нескольких парикмахерских Барселоны, пока, ввиду предстоящей женитьбы на маникюрше, не возжелал преуспеть на этом поприще самостоятельно и не открыл собственного дела.
   – Свадьба так и не состоялась, – рассказывал он. – Незадолго до нашей помолвки она ни с того ни с сего вдруг разрыдалась.
   Он, естественно, поинтересовался причиной. Невеста ответила, что какое-то время у нее была связь с одним сеньором. Тот ею сильно увлекся, засыпал подарками, говорил нежные слова, даже пообещал квартиру, и она, не устояв перед таким натиском и сердечным к ней расположением, уступила, а сейчас раскаивается и, само собой разумеется, не может выйти замуж, не поставив его в известность о своем предательстве. Мариано оторопел от неожиданности.
   – Но сколько все это продолжалось? – только и смог вымолвить он.
   Цирюльник хотел знать конкретно, длилось ли это всего несколько дней или много месяцев, а может быть, и лет. Именно эта подробность казалось ему самой важной. Маникюрша так и не открыла своей страшной тайны – она была слишком взволнована, не понимала, о чем ее спрашивают, лишь твердила в ответ:
   – Как я несчастна! Боже мой, как я несчастна!
   Потом цирюльник хлопотал, чтобы она вернула обручальное кольцо, подаренное ей на помолвку. Та отказывалась, но адвокат, к которому он обратился, не посоветовал ему подавать в суд, поскольку дело было заведомо проигрышным.