Страница:
– Я хочу купить флакончик!
Из толпы, прокладывая себе дорогу локтями, вышел человек гигантского роста с приплюснутыми чертами лица и вдавленным внутрь лбом. Он тряс высоко поднятой рукой с зажатыми в ней десятью сентимо – такова была объявленная Онофре цена за снадобье. Онофре взял деньги, вручил ему флакончик и спросил, есть ли еще желающие. Многие закричали, что да, есть, и стали протягивать ему монетки. Меньше чем за две минуты мешок опустел. Онофре попросил собравшихся разойтись и первым подал пример, скрывшись в переулке, образованном углом здания, где планировали разместить Музей Мартореля[28], и стеной, отделявшей парк от бульвара Индустриа. Переулок был темный, узкий и всегда безлюдный. Там он вытащил из кармана мелочь и вожделенно посмотрел на монетки, наслаждаясь их видом. В этот момент он заметил, как на противоположную стену упала чья-то тень. Не успев засунуть монеты обратно, Онофре резко обернулся и лицом к лицу столкнулся с гигантом, купившим у него первый флакон снадобья и все еще сжимавшим этот флакон в руке.
– Ты меня не узнаешь? – спросил его гигант.
Всклоченные брови и борода, а также густые волосы на груди, которые ползли дальше по бычьей шее и переходили на подбородок, делали его похожим на сказочного великана-людоеда.
– Почему же, узнаю, – ответил Онофре, – что тебе от меня нужно?
– Меня зовут Эфрен, Эфрен Кастелс. Я из Калельи. Не из Калельи-де-Палафружель, а из другой, на побережье, – сказал великан. – Работаю тут всего ничего – полтора месяца, поэтому никогда раньше тебя не видел, а ты меня и подавно, зато много о тебе слышал и шел за тобой, чтобы взять причитающиеся мне две песеты.
– С какой это радости, позволь поинтересоваться? – спросил Онофре, притворяясь удивленным.
– А с такой, что ты заработал на мне четыре песеты. Если бы я не купил у тебя первый флакон, ты бы не продал ни одного. Говоришь ты складно, но для успешной торговли этого мало. Уж поверь, я-то в этом деле разбираюсь. Мой дед по материнской линии был мошенником, каких поискать, в общем, мастаком по этой части. Давай выкладывай две песеты, и будем работать вместе: ты расхваливаешь товар – я покупаю, и клиент у нас в кармане. Но надо говорить покороче: и уставать будешь меньше, и не так мозолить глаза. А если случится неприятность, будет кому тебя защитить. Я очень сильный: могу расколоть голову, что твой орех, – одним ударом.
Онофре уставился на великана в упор немигающим испытывающим взглядом. Без сомнения, честный малый и впрямь был готов удовольствоваться двумя песетами, а мог, нимало не раздумывая, раскроить ему череп. Поэтому он поспешил похвалить его за силу и добавил:
– Все это так, но я не понимаю одного: почему бы тебе, вместо всех этих уговоров, просто не отнять у меня четыре песеты. Ведь нас никто не видит, а я, даже если бы захотел, все равно не смог бы выдать тебя полиции.
Великан расхохотался.
– Ну, ты и ловчила, – ответил он, кончив смеяться. – И твои слова тому подтверждение. А я, как ни стараюсь, ничего не могу придумать. Совсем дурной, но не настолько, чтобы не сообразить: если я сегодня отниму у тебя деньги, то так и останусь при своих четырех песетах. Вот я и пораскинул умишком: ты далеко пойдешь, поэтому мне выгодно работать с тобой в паре при условии, что ты будешь отдавать мне половину выручки.
– Послушай, – сказал Онофре великану из Калельи. – Лучше сделаем по-другому: ты помогаешь мне продавать жидкость для ращения волос и каждый день получаешь по песете независимо от того, сколько я заработаю: много, мало или вообще ничего. А о будущем поговорим потом, когда подвернется более подходящий случай. Идет?
Гигант на секунду задумался и согласился.
– Заметано, – сказал он и вслед за этим признался, что по глупости не понял и доброй половины того, о чем говорил ему Онофре, хотя у него не было выбора: так или иначе, но этот шустрый парень все равно обязательно обвел бы его вокруг пальца. – Спорить бесполезно, – добавил он. – Я свое место знаю. Они пожали друг другу руку и таким образом скрепили соглашение, которое будет оставаться в силе несколько последующих десятилетий. Эфрен Кастелс умер в 1943 году. Обласканный при жизни генералом Франко и получивший из его рук титул маркиза за особые заслуги перед родиной, он до конца своих дней, несмотря на возраст и болезни, сохранил стать великана, и ему пришлось делать фоб по особой мерке. Эфрен Кастелс оставил после себя значительное состояние наличными и недвижимость, а также ценную коллекцию картин каталонских художников, завещанную им Музею современного искусства, который в ту пору размещался в старинном здании арсенала Сьюдаделы. По воле судьбы это здание, укрепленное и отреставрированное специально ко дню открытия Всемирной выставки 1888 года, находилось как раз в нескольких шагах от того места, где он заключил первую в своей жизни сделку. А к человеку, ставшему его партнером, он будет относиться со слепым обожанием, посвятит ему всю дальнейшую жизнь и в его тени придет к богатству, титулу и страшным преступлениям.
2
Из толпы, прокладывая себе дорогу локтями, вышел человек гигантского роста с приплюснутыми чертами лица и вдавленным внутрь лбом. Он тряс высоко поднятой рукой с зажатыми в ней десятью сентимо – такова была объявленная Онофре цена за снадобье. Онофре взял деньги, вручил ему флакончик и спросил, есть ли еще желающие. Многие закричали, что да, есть, и стали протягивать ему монетки. Меньше чем за две минуты мешок опустел. Онофре попросил собравшихся разойтись и первым подал пример, скрывшись в переулке, образованном углом здания, где планировали разместить Музей Мартореля[28], и стеной, отделявшей парк от бульвара Индустриа. Переулок был темный, узкий и всегда безлюдный. Там он вытащил из кармана мелочь и вожделенно посмотрел на монетки, наслаждаясь их видом. В этот момент он заметил, как на противоположную стену упала чья-то тень. Не успев засунуть монеты обратно, Онофре резко обернулся и лицом к лицу столкнулся с гигантом, купившим у него первый флакон снадобья и все еще сжимавшим этот флакон в руке.
– Ты меня не узнаешь? – спросил его гигант.
Всклоченные брови и борода, а также густые волосы на груди, которые ползли дальше по бычьей шее и переходили на подбородок, делали его похожим на сказочного великана-людоеда.
– Почему же, узнаю, – ответил Онофре, – что тебе от меня нужно?
– Меня зовут Эфрен, Эфрен Кастелс. Я из Калельи. Не из Калельи-де-Палафружель, а из другой, на побережье, – сказал великан. – Работаю тут всего ничего – полтора месяца, поэтому никогда раньше тебя не видел, а ты меня и подавно, зато много о тебе слышал и шел за тобой, чтобы взять причитающиеся мне две песеты.
– С какой это радости, позволь поинтересоваться? – спросил Онофре, притворяясь удивленным.
– А с такой, что ты заработал на мне четыре песеты. Если бы я не купил у тебя первый флакон, ты бы не продал ни одного. Говоришь ты складно, но для успешной торговли этого мало. Уж поверь, я-то в этом деле разбираюсь. Мой дед по материнской линии был мошенником, каких поискать, в общем, мастаком по этой части. Давай выкладывай две песеты, и будем работать вместе: ты расхваливаешь товар – я покупаю, и клиент у нас в кармане. Но надо говорить покороче: и уставать будешь меньше, и не так мозолить глаза. А если случится неприятность, будет кому тебя защитить. Я очень сильный: могу расколоть голову, что твой орех, – одним ударом.
Онофре уставился на великана в упор немигающим испытывающим взглядом. Без сомнения, честный малый и впрямь был готов удовольствоваться двумя песетами, а мог, нимало не раздумывая, раскроить ему череп. Поэтому он поспешил похвалить его за силу и добавил:
– Все это так, но я не понимаю одного: почему бы тебе, вместо всех этих уговоров, просто не отнять у меня четыре песеты. Ведь нас никто не видит, а я, даже если бы захотел, все равно не смог бы выдать тебя полиции.
Великан расхохотался.
– Ну, ты и ловчила, – ответил он, кончив смеяться. – И твои слова тому подтверждение. А я, как ни стараюсь, ничего не могу придумать. Совсем дурной, но не настолько, чтобы не сообразить: если я сегодня отниму у тебя деньги, то так и останусь при своих четырех песетах. Вот я и пораскинул умишком: ты далеко пойдешь, поэтому мне выгодно работать с тобой в паре при условии, что ты будешь отдавать мне половину выручки.
– Послушай, – сказал Онофре великану из Калельи. – Лучше сделаем по-другому: ты помогаешь мне продавать жидкость для ращения волос и каждый день получаешь по песете независимо от того, сколько я заработаю: много, мало или вообще ничего. А о будущем поговорим потом, когда подвернется более подходящий случай. Идет?
Гигант на секунду задумался и согласился.
– Заметано, – сказал он и вслед за этим признался, что по глупости не понял и доброй половины того, о чем говорил ему Онофре, хотя у него не было выбора: так или иначе, но этот шустрый парень все равно обязательно обвел бы его вокруг пальца. – Спорить бесполезно, – добавил он. – Я свое место знаю. Они пожали друг другу руку и таким образом скрепили соглашение, которое будет оставаться в силе несколько последующих десятилетий. Эфрен Кастелс умер в 1943 году. Обласканный при жизни генералом Франко и получивший из его рук титул маркиза за особые заслуги перед родиной, он до конца своих дней, несмотря на возраст и болезни, сохранил стать великана, и ему пришлось делать фоб по особой мерке. Эфрен Кастелс оставил после себя значительное состояние наличными и недвижимость, а также ценную коллекцию картин каталонских художников, завещанную им Музею современного искусства, который в ту пору размещался в старинном здании арсенала Сьюдаделы. По воле судьбы это здание, укрепленное и отреставрированное специально ко дню открытия Всемирной выставки 1888 года, находилось как раз в нескольких шагах от того места, где он заключил первую в своей жизни сделку. А к человеку, ставшему его партнером, он будет относиться со слепым обожанием, посвятит ему всю дальнейшую жизнь и в его тени придет к богатству, титулу и страшным преступлениям.
2
В этот же день по дороге домой Онофре заскочил в лавку аптекарских товаров, купил еще несколько флаконов средства для ращения волос и незаметно подложил их аптекарю взамен украденных. Он был донельзя доволен положением дел, но после ужина, оказавшись наедине с самим собой в комнате, принялся ломать голову над тем, куда бы спрятать выручку. Его одолевали обычные в такой ситуации треволнения, когда на человека нежданно-негаданно обрушивается куча денег. Ни одно из укромных местечек не показалось ему достаточно надежным. Наконец он решил, что вернее всего будет носить деньги с собой, однако тут же вспомнил про Эфрена Кастелса. «Конечно же, это была чистая случайность, я не мог ее предвидеть, но вреда это не принесет, – размышлял он. – Великан еще ой как пригодится, а если нет, то я в любой момент смогу от него избавиться». Его больше беспокоил Пабло: рано или поздно до ушей анархистов дойдет, какими неблаговидными делами он занимается под прикрытием революционной борьбы и в ущерб ей. Их реакцию было трудно предугадать. Он уже сегодня мог бы оставить пропаганду и заняться коммерцией, но смирятся ли они с таким поворотом событий? Нет, он слишком хорошо их знал: они объявят его предателем и обязательно прибегнут к насилию. «Кругом одни проблемы», – заключил он. Онофре долго не мог уснуть, несколько раз просыпался от беспокойных, томительных снов. В них он опять переносился в Бассору и видел отца. Неотступность этого воспоминания сильно его озадачивала. «Почему незначительные события кажутся мне сейчас такими важными?» – спрашивал он себя вновь и вновь и старался восстановить в памяти мельчайшие подробности одного происшествия. Они с отцом ужинали в каком-то ресторанчике, когда туда неожиданно ввалились трое кабальеро из Бассоры. Увидев их, отец побледнел. Кабальеро были потомками первых промышленников, которые в начале XIX века начали процесс индустриализации Каталонии. Их титаническими усилиями эта сельская, пребывавшая в летаргическом сне провинция превратилась в процветающую и динамично развивающуюся. Детям и внукам тех, кто двигал прогресс, уже не пришлось, подобно отцам, идти за сохой или стоять у станка: они получали образование в Барселоне, совершали поездки в Манчестер, чтобы ознакомиться с последними достижениями в текстильной промышленности, и часто бывали в Париже в годы его славы и великолепия. В этом лучезарном городе они познали как самые чистые, исполненные благородства, так и самые темные, отмеченные пороком стороны жизни. Там они, разинув от удивления рты, ходили по Palais de la Science et de l'Industrie[29], где можно было познакомиться с удивительными изобретениями, сложными технологиями и прочесть выложенный на фасаде бронзовыми буквами девиз: Enrichissez-vous[30]. Словно потерянные, бродили они по «салону отверженных», где Писсарро. Мане, Кантен-Латур и другие художники выставляли свои размытые, полные чувственной неги полотна, написанные в стиле «импрессионизма», как его тогда назвали. Самые пытливые и осведомленные видели воочию в Салпетриере, как молодой доктор Шарко, не прибегая к аппаратуре, давал сеансы гипноза, и слушали в Латинском квартале Фридриха Энгельса, вещавшего о неминуемом восстании пролетариата; они пили шампанское в роскошных ресторанах и кабаре и абсент в омерзительных притонах и кабаках; проматывали деньги на кутежи с известнейшими куртизанками, этими роскошными подстилками, с которыми кое у кого уже ассоциировался Париж; они совершали в сумерках прогулки по Сене на невиданных доселе bateaux-mouche [31] «Géant» и «Céleste» и на башнях Nôtre-Dame пьянели от воздуха и света этого магического города, откуда родители зачастую не могли их вытащить ни посулами, ни угрозами. Сейчас от того Парижа не осталось даже воспоминания: его собственное величие навлекло на него столь же великую зависть и алчное вожделение многих народов, его безмерная гордыня посеяла ветер войны; несправедливость к другим и умопомрачительная самовлюбленность породили слепую ненависть и раздор. Старый и больной Наполеон III жил в изгнании в Англии после уничижительного поражения при Седане, а Париж тем временем горько расплачивался за трагические перегибы Коммуны. И теперь память о том безвозвратно утерянном Париже теплилась лишь в сердцах отдельных представителей высших слоев каталонской буржуазии, которым сама судьба уготовила роль быть хранителями chic exquis [32]Второй империи.
– Черт побери, Боувила! Провалиться мне на этом месте, вы – и здесь! Как тесен мир! – завопил благим матом один из кабальеро, вошедших в ресторан в разгар ужина. – Как семья? Как здоровье? – Двое других тоже подошли к столику и стали хлопать Американца по плечу. Тот, сбитый с толку, обескураженно смотрел то на пришельцев, то на сына. Кабальеро переключились на Онофре: – А этот паренек, кто он? Сын? Какой большой! Как тебя зовут, мальчик?
– Онофре Боувила, с вашего позволения, – ответил тот.
Американец встал, чтобы поздороваться, и повалил стул. Все захохотали, и Онофре понял, что для этих троих отец был чем-то вроде фанточе, паяца, которого они дергали за веревочки, – жалкого и смешного.
– Я и мой сын находимся здесь во исполнение печального долга, – принялся объяснять Американец, но бассорские кабальеро уже не обращали на него внимания.
– Ладно, ладно, – говорили они. – Не хотим отрывать вас от ужина. Мы сами тут ненадолго: перекусить да обсудить кое-какие дела. А потом, так сказать, с набитой утробой – домой, в лоно семьи. Я имею в виду нас двоих, а не этого молодца, – добавил он, кивая в сторону одного из их компании, – он, пользуясь правом холостяка, пойдет кутить дальше.
Объект этой шутки легонько покраснел. Черты его лица представляли собой странную смесь высокомерия и безучастности ко всему происходящему. Казалось, он все еще находится под воздействием алкоголя, принятого вкупе с каким-то дурманом много лет назад в парижских трущобах, а его тело до сих пор хранит воспоминания о заученно-слащавых ласках какой-нибудь demi mondaine[33]. Меж тем его спутники уже прощались с пожеланиями приятного аппетита. Американец продолжал молча ужинать; у него вдруг совсем испортилось настроение. Когда отец с сыном вышли из ресторана, дул холодный ветер, мостовая покрылась ледяной коркой, которая хрустела и крошилась под ногами. Американец закутался в плед.
– Эти проходимцы, – бормотал он, – думают, что я буду перед ними гнуть спину: они, видите ли, городские, а я – деревенский и не имею права вести с ними дела на равных; воображают, будто могут взять меня на испуг. Профаны – не умеют отличить грушу от помидора. Онофре, сынок, никогда не верь городским, – добавил он громко, обращаясь к нему впервые с тех пор, как в ресторане появились те трое и прервали их ужин. – Ничтожества, а туда же – мнят себя пупом земли.
У него стучали зубы от холода и бешенства, и он шел размашистыми шагом. Онофре время от времени приходилось пускаться бегом, чтобы не отставать и идти с ним в ногу.
– Кто это был, отец? – спросил он. Американец пожал плечами.
– Никто, трое провинциальных прощелыг, правда, с деньгами: Балдрич, Вилагран и Тапера. Одно время у меня с ними были дела.
Отец отвечал, а сам то и дело оглядывался по сторонам в поисках постоялого двора, где они оставили за собой комнаты, чтобы переночевать в Бассоре. В этот час на улице попадались лишь женщины с голодными серыми лицами. Они одиноко стояли под газовыми фонарями в бледном, мятущемся от ветра круге света, переминаясь с ноги на ногу и дрожа от холода. Завидев их, отец хватал Онофре за локоть и переводил на другую сторону улицы. Наконец они натолкнулись на сторожа с заспанным опухшим лицом, который объяснил, как пройти к постоялому двору. Когда отец и сын, вконец измученные, добрались до места, Онофре подумал: «Блуждать по темным незнакомым улицам – это тебе не по деревне прогуливаться». На постоялом дворе они отошли от холода, проникшего до самых костей; в вестибюле стоял калорифер, и трубы от него проходили по всему зданию снизу доверху, распространяя тепло и желтоватый дым, который выходил из стыков и оставлял горьковатый привкус во рту. То ли из вестибюля, то ли из соседнего дома доносились звуки фортепьяно и приглушенные голоса. Где-то далеко засвистел поезд. С улицы был слышен цокот лошадиных копыт по мостовой. Они закутались в одеяла, и отец потушил керосиновую лампу. Перед тем как уснуть, он проговорил:
– Видишь ли, Онофре, есть определенного сорта женщины: ради денег они занимаются всякими непотребными вещами – тебе пора об этом знать. Когда мы приедем в Бассору в следующий раз, я отведу тебя в одно из таких мест, но не вздумай сказать об этом матери. А сейчас спи и ни о чем не тревожься.
С тех пор прошло уже больше года, а он все продолжал думать о событиях того дня, восстанавливал в памяти до мельчайших деталей улыбающиеся лица тех сеньоров. Порой во сне, когда он находился между забытьём и бодрствованием, ему чудилось, что за ним гонятся ужасные безликие женщины, о которых упоминал отец и в лицах которых он с ужасом узнавал изломанные злобной судорогой черты Дельфины. На следующее утро, после одного из таких ночных кошмаров, он встал совершенно разбитым и душевно опустошенным, однако взял себя в руки и, закинув на плечо мешок, снова пошел на выставку. «Мне нельзя останавливаться на полпути: я завяз по уши», – сказал он себе. В довершение всего над ним маячила огромная тень Эфрена: ведь он и вправду мог прикончить его одним ударом кулачища, не дай он ему той злосчастной песеты. Но когда Онофре оказался на привычном месте и начал, как и в предыдущий день, торговать снадобьем, к нему вернулось веселое настроение. Ожидание денег и ощущение того, что он теперь сам себе хозяин и работает ради собственной выгоды, придавали ему небывалый заряд бодрости.
В последние два дня торговля шла бойко и приносила хорошую прибыль, а потому сейчас его заботило только одно: куда припрятать деньги? Всегда держать их при себе – слишком рискованно: в тех кварталах, где он часто появлялся, было полно грабителей. Мысль о том, чтобы открыть счет в банке, просто не приходила ему в голову: в его представлении банки принимали лишь заработанные честным путем деньги, а свои он таковыми не считал. Хотя ему все равно не открыли бы счет, поскольку он был несовершеннолетним. Наконец он нашел классический выход – спрятать деньги под матрас, но не под свой, а под тот, на котором почивал мосен Бисансио. Священник был беден как церковная мышь, и никто, включая самого хозяина, не смог бы заподозрить, что в его кровати хранится целое состояние. А предположение о том, чтобы Дельфине в приступе альтруизма вдруг захотелось выколотить или хотя бы перевернуть матрас постояльца, казалось совершенно несуразным и отметалось в корне. К тому же священник уходил из дома очень рано, и в его комнату ничего не стоило проникнуть. Итак, одно затруднение было преодолено, оставалось другое – анархисты. И действительно, однажды Пабло встретил Онофре в крайне взвинченном состоянии и без предупреждения влепил ему увесистую оплеуху. Тот покатился по полу, и апостол, насев на него сверху, принялся наносить удары, целясь кулаками в лицо, а ногами под ребра.
– Мошенник, отступник, Иуда! – кричал он и бил наотмашь, изо всей силы.
Онофре только защищался, прикрывая руками голову, и говорил:
– Успокойся, Пабло, успокойся. Что с тобой? Совсем спятил!
– Ты прекрасно знаешь, что происходит, каналья, мне даже противно об этом говорить, – хрипел Пабло. – Отвечай, чем ты занимался все эти дни, а? Продавал жидкость для ращения волос, да? Мы тебе за это платим?
Онофре подождал, пока Пабло остынет, потом стал приводить доводы в свое оправдание, в результате чего дело кончилось веселым смехом недавних противников. По-другому и быть не могло. Оба, не считая идеологических разногласий, абсолютно совпадали в своих взглядах на общество в целом и людей в частности, давая им весьма нелестную оценку, поэтому любому обману, мошенничеству или предательству они тут же находили нравственное оправдание, ссылаясь на дремучую глупость своей жертвы. Оба исповедовали одинаковую доктрину: человек человеку волк. Немного погодя Онофре стал убеждать апостола, что торговля снадобьем – это всего лишь трюк, чтобы сбить с толку полицию, прикрытие для подлинных действий. За этот месяц он распространил брошюр больше, чем кто бы то ни было.
– Разве это не убедительное доказательство моей верности делу? – спросил он. – И в конце концов, кто больше всех рискует?
Пабло церемонно извинился за грубость и драку.
– Это затворничество меня просто убивает, – повторил он однажды уже сказанную фразу.
Апостол брезгливо относился к таким мерзким делам, как слежка и наушничество, – ему претило доносить на других. Он был человеком благородных устремлений и имел лишь одно пламенное желание: подкладывать бомбы и взрывать людей, и глубоко страдал, когда ему не позволяли этого делать. Однако Онофре уже не слушал: он был сыт по горло причитаниями своего патрона и его внимание поглотили иные заботы.
После той ночи, когда Онофре, словно ищейка, ориентируясь по запаху духов и звуку шагов, взял след незнакомки, растворившейся в предательской темноте, он неоднократно пересчитал ступени на лестничных пролетах, прикинул длину переходов от угла до угла на каждом повороте, а также отметил в памяти все предметы на отрезке от лестницы до двери. Потом несколько раз повторил этот путь вслепую. «Когда Дельфина пройдет тут опять, я сначала пропущу ее вперед, а затем уже спокойно, не боясь потерять ее из виду, сделаю вторую попытку пойти следом, – подумал он и тут же передернулся от страха, – конечно, если за ней не увяжется этот проклятущий Вельзевул». Однажды он спросил у великана, каким способом можно избавиться от кота.
– Да очень просто, – ответил тот не задумываясь, – берешь его за шкирку, откручиваешь башку – и все дела.
С тех пор Онофре никогда не спрашивал у него совета, как ему поступать в тех или иных случаях. Наконец незадолго до Рождества он из своей засады на лестничной площадке второго этажа вновь услышал шуршание одежды и приглушенный звук шагов, доносившиеся сверху. Он задержал дыхание и подумал: «Сейчас или никогда». Затем подождал, покуда не схлынет ароматная волна духов, для страховки задержался еще ненадолго и пустился вдогонку. Он сошел вниз в тот момент, когда неизвестная открывала дверь на улицу. В ночном небе ярко светила луна; контуры женской фигуры четко обозначились в черном дверном проеме и тут же исчезли, словно видение. За эти несколько секунд Онофре успел смекнуть, что преследует вовсе не Дельфину, а кого-то другого, тем не менее он с еще большей настойчивостью шел по пятам за этой женщиной. Ее размытый лунным светом силуэт был то едва виден, то проступал вполне отчетливо, когда незнакомка проходила мимо углублений в стенах домов, где в полукруглых, защищенных от ветра нишах всегда горели масляные светильники, которые верующие зажигали вместо лампад в честь Богоматери или какого-нибудь святого. Это было единственным освещением в городе, не считая газовых фонарей на центральных улицах и площадях. Ночи в ту ужасную зиму 1887 года были очень холодными. Незнакомка шагала по пустынным улицам, и стук ее каблуков эхом отдавался в стылом воздухе. Больше ничто не нарушало тишину пустынного города: ни звуки нетвердых шагов бездомного пьяницы, ни постукивание колотушки ночного сторожа. «Надо быть сумасшедшей, чтобы разгуливать одной в такой час», – подумал Онофре. Меж тем они очутились в каком-то странном месте – это была котловина, простиравшаяся от подножия гор до железнодорожного полотна, а за ней начинался район трущоб, огибавший старую городскую стену с юга дугой радиусом в полкилометра, под названием Моррот. В него можно было попасть только через овраг – около двухсот метров в длину, два-три в ширину и восемь в высоту, – превращенный в карбонеру, огромный склад угля. Уголь доставляли на каботажных судах из Англии и Бельгии и хранили до поры до времени, отправляя по мере надобности на заводы Барселоны и в пригороды. Здесь, вдалеке от города и рядом с морем, было легче ликвидировать возгорания, по крайней мере пытаться это делать, если огонь стлался по поверхности, но если он возникал в недрах угольной кучи, то пожар быстро приобретал размеры катастрофы. Сначала в некоторых местах появлялись тоненькие струйки едкого молочно-белого дыма, затем они превращались в облако, заполнявшее собою все пространство вокруг оврага, и горе тому, кто невзначай вдыхал эти ядовитые пары. В конце концов куча начинала изрыгать огромные языки пламени, они взметались ввысь на двадцати-тридцатиметровую высоту, окрашивая небосвод в багровые тона, и тогда бороться с пожаром было уже поздно – огонь пожирал все на своем пути. В ясные ночи этот багровый отсвет был хорошо виден из Таррагоны и даже с Майорки. Пришвартованные к причалам корабли снимались с якоря и отходили подальше от берега, решая, что лучше пережить болтанку в открытом море, чем отравиться смертельным угаром или заживо изжариться в адском пекле. Пожары, по счастью нечастые, могли продолжаться несколько недель кряду и наносили неизмеримый ущерб: мало того, что уничтожался весь закупленный уголь, еще и повсеместно останавливалось производство. Поэтому добрые люди держались от этого места подальше и старались не селиться рядом с угольной насыпью. Однако по той же самой причине близ нее возникло стихийное поселение, в котором постоянно разыгрывались омерзительные сцены и о котором в Барселоне ходила дурная слава. В его грязных тавернах бурлило и горлопанило всякое отребье, в трех-четырех притонах курили низкопробный опий (более приличные заведения находились в высокой части города, рядом с Валькаркой); смрадные бордели, куда забредали лишь отщепенцы да голодные до женщин матросы с только что бросивших якорь судов, заглатывали своим ненасытным чревом людей, и многие из них исчезали навечно, так и не увидев больше моря. Там жили проститутки, сводни, сутенеры, контрабандисты и матерые преступники. Там за небольшую плату можно было нанять головореза, чтобы избить или припугнуть какого-нибудь провинившегося бедолагу, а заплатив чуть больше, договориться с наемным убийцей. Полиция ходила туда только днем и только для переговоров или заключения какой-нибудь сделки. Это было независимое государство в государстве с собственными платежными средствами, имевшими хождение наряду с подлинными банкнотами и монетами, и с собственным кодексом – своеобразным сводом жестких установлений. Расправа за непослушание чинилась быстро и действенно, и нередко при входе в какое-нибудь увеселительное заведение можно было наблюдать, как в его дверях раскачивался вздернутый на притолоке труп.
Поняв, куда его заманивала ничего не подозревавшая о преследовании женщина, Онофре засомневался: «Если это не Дельфина, то на кой ляд я лезу в эту угольную кучу, откуда в любой момент может выскочить какой-нибудь злыдень, прикончить меня и закопать не сходя с места. И никто меня не найдет, а может, и искать не будут, потому что даже не хватятся». Действительно, всех погибавших насильственной смертью, если только они не были подвергнуты публичной казни, закапывали в этой насыпи. Там они и лежали, пока кучу не разгребали и подъемный кран не грузил их вместе с углем на баржу, в вагон или на телегу. Нередко потом, подбрасывая уголь в топку, кочегары подцепляли лопатой то ботинок, то скрюченные пальцы, то череп с клоком волос на затылке. Онофре уже решил было отказаться от преследования, но все-таки пошел дальше.
Скоро он очутился перед входом в поселение. Как и во всех городских трущобах, улицы делили его на правильные квадраты. Посреди проезжей части, прямо на застывшей комками грязи, валялись пьяные, перемазанные собственным дерьмом и распространявшие зловоние. Из таверн доносились переборы гитары и пение, порой похотливое и разнузданное, но полное щемящей тоски и безысходности. Казалось, в испитых душераздирающих голосах наивно звучал вопрос: «Как я дошел до жизни такой? Разве об этом я мечтал, когда был ребенком?» Звук гитар мешался со стуком кастаньет и каблуков, криками, звоном разбитых стаканов, треском сломанных стульев и столов, шумом беготни и потасовок. Однако незнакомка шла по улицам этого ада уверенным шагом. Спрятавшись за косяк, Онофре увидел, как она вошла в бар и прикрыла за собой дощатую дверь. Он решил подождать на улице и посмотреть, чем все это кончится. С моря дул холодный ветер, пропитанный влагой и солью; он поплотнее закутал шею и нос в шарф, который предусмотрительно взял с собой. Ждать пришлось недолго: женщина вышла из бара, за ней следом, толкаясь и галдя на все голоса, вывалилась шумная компания. И тут Онофре впервые увидел лицо своей жертвы, правда, против света и вскользь, но этого хватило, чтобы узнать, кто это. «Не может быть, – ужаснулся он. – Должно быть, я сплю и вижу сон». Женщина шумно втягивала носом белый порошок из пакетика, прикрывала веки, широко разевала рот, показывала язык, дергала плечами и вихляла задом, извиваясь всем телом. В конце концов она издала сладострастный стон удовлетворенной суки и направилась к ближайшей таверне, окно которой выходило на улицу. Согретый калорифером воздух капельками влаги оседал на грязных окнах, образуя мутную пленку, и было трудно разглядеть, что творилось внутри, но, с другой стороны, это давало возможность подсматривать, оставаясь незамеченным. Онофре так и сделал. Завсегдатаи со звериными, обросшими волосами лицами играли в карты, пряча нужные масти в рукаве и держа ножи наготове, чтобы перерезать глотку тому, кто смошенничает. Слепой музыкант выводил на скрипке нехитрую мелодию, и несколько мужчин кружили в танце доморощенных гетер с нечистыми телами и смрадным дыханием, которые смотрели на своих партнеров остекленевшими, невидящими глазами. У ног слепого лежала собака – она притворялась спящей, чтобы ввести танцующих в заблуждение и неожиданно ухватить их за икры. Женщина, которую преследовал Онофре, стояла в углу и, жеманно кривляясь, что-то доказывала кудрявому меднолицему красавчику; тот, сдвинув брови, сердито отвечал, а потом вдруг со всего маху дал ей затрещину. Женщина схватила его за волосы и с силой дернула, словно собиралась оторвать голову, однако волосы оказались смазаны чем-то жирным, и рука соскользнула. Мужчина в свою очередь двинул ее в зубы. Женщина, шатаясь, отступила на несколько шагов и грохнулась на игровой стол: покатились бутылки, стаканы, смешались и разлетелись во все стороны уже сданные карты. Игроки скинули ее со стола и стали охаживать ногами, нанося удары по почкам. Красавчик тоже кинулся к ней, угрожающе сверкая глазами и размахивая кривым ножом для стрижки овец. Женщина заплакала, размазывая по щекам слезы. Завсегдатаи потешались как над жертвой, так и над ее обидчиком. Тут вышел хозяин и положил конец потасовке, приказав женщине немедленно покинуть заведение. Зал одобрительно загудел: все считали, что именно это существо в женском платье спровоцировало красавчика на скандал. Онофре опять спрятался за дверным косяком и увидел, как существо, спотыкаясь и пошатываясь, выходит из таверны. Из уголка губ сочилась лиловая, смешанная с гримом кровь; одна рука потянулась ко рту ощупать, целы ли зубы, другая к голове – снять парик. Существо вытащило из кармана носовой платок в крапинку, вытерло пот со лба, водрузило парик обратно и быстрым шагом отправилось восвояси. Тем временем ветер улегся, но сухой и прозрачный воздух сковало таким холодом, что при дыхании ломило грудь. Онофре догнал его только в овраге.
– Черт побери, Боувила! Провалиться мне на этом месте, вы – и здесь! Как тесен мир! – завопил благим матом один из кабальеро, вошедших в ресторан в разгар ужина. – Как семья? Как здоровье? – Двое других тоже подошли к столику и стали хлопать Американца по плечу. Тот, сбитый с толку, обескураженно смотрел то на пришельцев, то на сына. Кабальеро переключились на Онофре: – А этот паренек, кто он? Сын? Какой большой! Как тебя зовут, мальчик?
– Онофре Боувила, с вашего позволения, – ответил тот.
Американец встал, чтобы поздороваться, и повалил стул. Все захохотали, и Онофре понял, что для этих троих отец был чем-то вроде фанточе, паяца, которого они дергали за веревочки, – жалкого и смешного.
– Я и мой сын находимся здесь во исполнение печального долга, – принялся объяснять Американец, но бассорские кабальеро уже не обращали на него внимания.
– Ладно, ладно, – говорили они. – Не хотим отрывать вас от ужина. Мы сами тут ненадолго: перекусить да обсудить кое-какие дела. А потом, так сказать, с набитой утробой – домой, в лоно семьи. Я имею в виду нас двоих, а не этого молодца, – добавил он, кивая в сторону одного из их компании, – он, пользуясь правом холостяка, пойдет кутить дальше.
Объект этой шутки легонько покраснел. Черты его лица представляли собой странную смесь высокомерия и безучастности ко всему происходящему. Казалось, он все еще находится под воздействием алкоголя, принятого вкупе с каким-то дурманом много лет назад в парижских трущобах, а его тело до сих пор хранит воспоминания о заученно-слащавых ласках какой-нибудь demi mondaine[33]. Меж тем его спутники уже прощались с пожеланиями приятного аппетита. Американец продолжал молча ужинать; у него вдруг совсем испортилось настроение. Когда отец с сыном вышли из ресторана, дул холодный ветер, мостовая покрылась ледяной коркой, которая хрустела и крошилась под ногами. Американец закутался в плед.
– Эти проходимцы, – бормотал он, – думают, что я буду перед ними гнуть спину: они, видите ли, городские, а я – деревенский и не имею права вести с ними дела на равных; воображают, будто могут взять меня на испуг. Профаны – не умеют отличить грушу от помидора. Онофре, сынок, никогда не верь городским, – добавил он громко, обращаясь к нему впервые с тех пор, как в ресторане появились те трое и прервали их ужин. – Ничтожества, а туда же – мнят себя пупом земли.
У него стучали зубы от холода и бешенства, и он шел размашистыми шагом. Онофре время от времени приходилось пускаться бегом, чтобы не отставать и идти с ним в ногу.
– Кто это был, отец? – спросил он. Американец пожал плечами.
– Никто, трое провинциальных прощелыг, правда, с деньгами: Балдрич, Вилагран и Тапера. Одно время у меня с ними были дела.
Отец отвечал, а сам то и дело оглядывался по сторонам в поисках постоялого двора, где они оставили за собой комнаты, чтобы переночевать в Бассоре. В этот час на улице попадались лишь женщины с голодными серыми лицами. Они одиноко стояли под газовыми фонарями в бледном, мятущемся от ветра круге света, переминаясь с ноги на ногу и дрожа от холода. Завидев их, отец хватал Онофре за локоть и переводил на другую сторону улицы. Наконец они натолкнулись на сторожа с заспанным опухшим лицом, который объяснил, как пройти к постоялому двору. Когда отец и сын, вконец измученные, добрались до места, Онофре подумал: «Блуждать по темным незнакомым улицам – это тебе не по деревне прогуливаться». На постоялом дворе они отошли от холода, проникшего до самых костей; в вестибюле стоял калорифер, и трубы от него проходили по всему зданию снизу доверху, распространяя тепло и желтоватый дым, который выходил из стыков и оставлял горьковатый привкус во рту. То ли из вестибюля, то ли из соседнего дома доносились звуки фортепьяно и приглушенные голоса. Где-то далеко засвистел поезд. С улицы был слышен цокот лошадиных копыт по мостовой. Они закутались в одеяла, и отец потушил керосиновую лампу. Перед тем как уснуть, он проговорил:
– Видишь ли, Онофре, есть определенного сорта женщины: ради денег они занимаются всякими непотребными вещами – тебе пора об этом знать. Когда мы приедем в Бассору в следующий раз, я отведу тебя в одно из таких мест, но не вздумай сказать об этом матери. А сейчас спи и ни о чем не тревожься.
С тех пор прошло уже больше года, а он все продолжал думать о событиях того дня, восстанавливал в памяти до мельчайших деталей улыбающиеся лица тех сеньоров. Порой во сне, когда он находился между забытьём и бодрствованием, ему чудилось, что за ним гонятся ужасные безликие женщины, о которых упоминал отец и в лицах которых он с ужасом узнавал изломанные злобной судорогой черты Дельфины. На следующее утро, после одного из таких ночных кошмаров, он встал совершенно разбитым и душевно опустошенным, однако взял себя в руки и, закинув на плечо мешок, снова пошел на выставку. «Мне нельзя останавливаться на полпути: я завяз по уши», – сказал он себе. В довершение всего над ним маячила огромная тень Эфрена: ведь он и вправду мог прикончить его одним ударом кулачища, не дай он ему той злосчастной песеты. Но когда Онофре оказался на привычном месте и начал, как и в предыдущий день, торговать снадобьем, к нему вернулось веселое настроение. Ожидание денег и ощущение того, что он теперь сам себе хозяин и работает ради собственной выгоды, придавали ему небывалый заряд бодрости.
В последние два дня торговля шла бойко и приносила хорошую прибыль, а потому сейчас его заботило только одно: куда припрятать деньги? Всегда держать их при себе – слишком рискованно: в тех кварталах, где он часто появлялся, было полно грабителей. Мысль о том, чтобы открыть счет в банке, просто не приходила ему в голову: в его представлении банки принимали лишь заработанные честным путем деньги, а свои он таковыми не считал. Хотя ему все равно не открыли бы счет, поскольку он был несовершеннолетним. Наконец он нашел классический выход – спрятать деньги под матрас, но не под свой, а под тот, на котором почивал мосен Бисансио. Священник был беден как церковная мышь, и никто, включая самого хозяина, не смог бы заподозрить, что в его кровати хранится целое состояние. А предположение о том, чтобы Дельфине в приступе альтруизма вдруг захотелось выколотить или хотя бы перевернуть матрас постояльца, казалось совершенно несуразным и отметалось в корне. К тому же священник уходил из дома очень рано, и в его комнату ничего не стоило проникнуть. Итак, одно затруднение было преодолено, оставалось другое – анархисты. И действительно, однажды Пабло встретил Онофре в крайне взвинченном состоянии и без предупреждения влепил ему увесистую оплеуху. Тот покатился по полу, и апостол, насев на него сверху, принялся наносить удары, целясь кулаками в лицо, а ногами под ребра.
– Мошенник, отступник, Иуда! – кричал он и бил наотмашь, изо всей силы.
Онофре только защищался, прикрывая руками голову, и говорил:
– Успокойся, Пабло, успокойся. Что с тобой? Совсем спятил!
– Ты прекрасно знаешь, что происходит, каналья, мне даже противно об этом говорить, – хрипел Пабло. – Отвечай, чем ты занимался все эти дни, а? Продавал жидкость для ращения волос, да? Мы тебе за это платим?
Онофре подождал, пока Пабло остынет, потом стал приводить доводы в свое оправдание, в результате чего дело кончилось веселым смехом недавних противников. По-другому и быть не могло. Оба, не считая идеологических разногласий, абсолютно совпадали в своих взглядах на общество в целом и людей в частности, давая им весьма нелестную оценку, поэтому любому обману, мошенничеству или предательству они тут же находили нравственное оправдание, ссылаясь на дремучую глупость своей жертвы. Оба исповедовали одинаковую доктрину: человек человеку волк. Немного погодя Онофре стал убеждать апостола, что торговля снадобьем – это всего лишь трюк, чтобы сбить с толку полицию, прикрытие для подлинных действий. За этот месяц он распространил брошюр больше, чем кто бы то ни было.
– Разве это не убедительное доказательство моей верности делу? – спросил он. – И в конце концов, кто больше всех рискует?
Пабло церемонно извинился за грубость и драку.
– Это затворничество меня просто убивает, – повторил он однажды уже сказанную фразу.
Апостол брезгливо относился к таким мерзким делам, как слежка и наушничество, – ему претило доносить на других. Он был человеком благородных устремлений и имел лишь одно пламенное желание: подкладывать бомбы и взрывать людей, и глубоко страдал, когда ему не позволяли этого делать. Однако Онофре уже не слушал: он был сыт по горло причитаниями своего патрона и его внимание поглотили иные заботы.
После той ночи, когда Онофре, словно ищейка, ориентируясь по запаху духов и звуку шагов, взял след незнакомки, растворившейся в предательской темноте, он неоднократно пересчитал ступени на лестничных пролетах, прикинул длину переходов от угла до угла на каждом повороте, а также отметил в памяти все предметы на отрезке от лестницы до двери. Потом несколько раз повторил этот путь вслепую. «Когда Дельфина пройдет тут опять, я сначала пропущу ее вперед, а затем уже спокойно, не боясь потерять ее из виду, сделаю вторую попытку пойти следом, – подумал он и тут же передернулся от страха, – конечно, если за ней не увяжется этот проклятущий Вельзевул». Однажды он спросил у великана, каким способом можно избавиться от кота.
– Да очень просто, – ответил тот не задумываясь, – берешь его за шкирку, откручиваешь башку – и все дела.
С тех пор Онофре никогда не спрашивал у него совета, как ему поступать в тех или иных случаях. Наконец незадолго до Рождества он из своей засады на лестничной площадке второго этажа вновь услышал шуршание одежды и приглушенный звук шагов, доносившиеся сверху. Он задержал дыхание и подумал: «Сейчас или никогда». Затем подождал, покуда не схлынет ароматная волна духов, для страховки задержался еще ненадолго и пустился вдогонку. Он сошел вниз в тот момент, когда неизвестная открывала дверь на улицу. В ночном небе ярко светила луна; контуры женской фигуры четко обозначились в черном дверном проеме и тут же исчезли, словно видение. За эти несколько секунд Онофре успел смекнуть, что преследует вовсе не Дельфину, а кого-то другого, тем не менее он с еще большей настойчивостью шел по пятам за этой женщиной. Ее размытый лунным светом силуэт был то едва виден, то проступал вполне отчетливо, когда незнакомка проходила мимо углублений в стенах домов, где в полукруглых, защищенных от ветра нишах всегда горели масляные светильники, которые верующие зажигали вместо лампад в честь Богоматери или какого-нибудь святого. Это было единственным освещением в городе, не считая газовых фонарей на центральных улицах и площадях. Ночи в ту ужасную зиму 1887 года были очень холодными. Незнакомка шагала по пустынным улицам, и стук ее каблуков эхом отдавался в стылом воздухе. Больше ничто не нарушало тишину пустынного города: ни звуки нетвердых шагов бездомного пьяницы, ни постукивание колотушки ночного сторожа. «Надо быть сумасшедшей, чтобы разгуливать одной в такой час», – подумал Онофре. Меж тем они очутились в каком-то странном месте – это была котловина, простиравшаяся от подножия гор до железнодорожного полотна, а за ней начинался район трущоб, огибавший старую городскую стену с юга дугой радиусом в полкилометра, под названием Моррот. В него можно было попасть только через овраг – около двухсот метров в длину, два-три в ширину и восемь в высоту, – превращенный в карбонеру, огромный склад угля. Уголь доставляли на каботажных судах из Англии и Бельгии и хранили до поры до времени, отправляя по мере надобности на заводы Барселоны и в пригороды. Здесь, вдалеке от города и рядом с морем, было легче ликвидировать возгорания, по крайней мере пытаться это делать, если огонь стлался по поверхности, но если он возникал в недрах угольной кучи, то пожар быстро приобретал размеры катастрофы. Сначала в некоторых местах появлялись тоненькие струйки едкого молочно-белого дыма, затем они превращались в облако, заполнявшее собою все пространство вокруг оврага, и горе тому, кто невзначай вдыхал эти ядовитые пары. В конце концов куча начинала изрыгать огромные языки пламени, они взметались ввысь на двадцати-тридцатиметровую высоту, окрашивая небосвод в багровые тона, и тогда бороться с пожаром было уже поздно – огонь пожирал все на своем пути. В ясные ночи этот багровый отсвет был хорошо виден из Таррагоны и даже с Майорки. Пришвартованные к причалам корабли снимались с якоря и отходили подальше от берега, решая, что лучше пережить болтанку в открытом море, чем отравиться смертельным угаром или заживо изжариться в адском пекле. Пожары, по счастью нечастые, могли продолжаться несколько недель кряду и наносили неизмеримый ущерб: мало того, что уничтожался весь закупленный уголь, еще и повсеместно останавливалось производство. Поэтому добрые люди держались от этого места подальше и старались не селиться рядом с угольной насыпью. Однако по той же самой причине близ нее возникло стихийное поселение, в котором постоянно разыгрывались омерзительные сцены и о котором в Барселоне ходила дурная слава. В его грязных тавернах бурлило и горлопанило всякое отребье, в трех-четырех притонах курили низкопробный опий (более приличные заведения находились в высокой части города, рядом с Валькаркой); смрадные бордели, куда забредали лишь отщепенцы да голодные до женщин матросы с только что бросивших якорь судов, заглатывали своим ненасытным чревом людей, и многие из них исчезали навечно, так и не увидев больше моря. Там жили проститутки, сводни, сутенеры, контрабандисты и матерые преступники. Там за небольшую плату можно было нанять головореза, чтобы избить или припугнуть какого-нибудь провинившегося бедолагу, а заплатив чуть больше, договориться с наемным убийцей. Полиция ходила туда только днем и только для переговоров или заключения какой-нибудь сделки. Это было независимое государство в государстве с собственными платежными средствами, имевшими хождение наряду с подлинными банкнотами и монетами, и с собственным кодексом – своеобразным сводом жестких установлений. Расправа за непослушание чинилась быстро и действенно, и нередко при входе в какое-нибудь увеселительное заведение можно было наблюдать, как в его дверях раскачивался вздернутый на притолоке труп.
Поняв, куда его заманивала ничего не подозревавшая о преследовании женщина, Онофре засомневался: «Если это не Дельфина, то на кой ляд я лезу в эту угольную кучу, откуда в любой момент может выскочить какой-нибудь злыдень, прикончить меня и закопать не сходя с места. И никто меня не найдет, а может, и искать не будут, потому что даже не хватятся». Действительно, всех погибавших насильственной смертью, если только они не были подвергнуты публичной казни, закапывали в этой насыпи. Там они и лежали, пока кучу не разгребали и подъемный кран не грузил их вместе с углем на баржу, в вагон или на телегу. Нередко потом, подбрасывая уголь в топку, кочегары подцепляли лопатой то ботинок, то скрюченные пальцы, то череп с клоком волос на затылке. Онофре уже решил было отказаться от преследования, но все-таки пошел дальше.
Скоро он очутился перед входом в поселение. Как и во всех городских трущобах, улицы делили его на правильные квадраты. Посреди проезжей части, прямо на застывшей комками грязи, валялись пьяные, перемазанные собственным дерьмом и распространявшие зловоние. Из таверн доносились переборы гитары и пение, порой похотливое и разнузданное, но полное щемящей тоски и безысходности. Казалось, в испитых душераздирающих голосах наивно звучал вопрос: «Как я дошел до жизни такой? Разве об этом я мечтал, когда был ребенком?» Звук гитар мешался со стуком кастаньет и каблуков, криками, звоном разбитых стаканов, треском сломанных стульев и столов, шумом беготни и потасовок. Однако незнакомка шла по улицам этого ада уверенным шагом. Спрятавшись за косяк, Онофре увидел, как она вошла в бар и прикрыла за собой дощатую дверь. Он решил подождать на улице и посмотреть, чем все это кончится. С моря дул холодный ветер, пропитанный влагой и солью; он поплотнее закутал шею и нос в шарф, который предусмотрительно взял с собой. Ждать пришлось недолго: женщина вышла из бара, за ней следом, толкаясь и галдя на все голоса, вывалилась шумная компания. И тут Онофре впервые увидел лицо своей жертвы, правда, против света и вскользь, но этого хватило, чтобы узнать, кто это. «Не может быть, – ужаснулся он. – Должно быть, я сплю и вижу сон». Женщина шумно втягивала носом белый порошок из пакетика, прикрывала веки, широко разевала рот, показывала язык, дергала плечами и вихляла задом, извиваясь всем телом. В конце концов она издала сладострастный стон удовлетворенной суки и направилась к ближайшей таверне, окно которой выходило на улицу. Согретый калорифером воздух капельками влаги оседал на грязных окнах, образуя мутную пленку, и было трудно разглядеть, что творилось внутри, но, с другой стороны, это давало возможность подсматривать, оставаясь незамеченным. Онофре так и сделал. Завсегдатаи со звериными, обросшими волосами лицами играли в карты, пряча нужные масти в рукаве и держа ножи наготове, чтобы перерезать глотку тому, кто смошенничает. Слепой музыкант выводил на скрипке нехитрую мелодию, и несколько мужчин кружили в танце доморощенных гетер с нечистыми телами и смрадным дыханием, которые смотрели на своих партнеров остекленевшими, невидящими глазами. У ног слепого лежала собака – она притворялась спящей, чтобы ввести танцующих в заблуждение и неожиданно ухватить их за икры. Женщина, которую преследовал Онофре, стояла в углу и, жеманно кривляясь, что-то доказывала кудрявому меднолицему красавчику; тот, сдвинув брови, сердито отвечал, а потом вдруг со всего маху дал ей затрещину. Женщина схватила его за волосы и с силой дернула, словно собиралась оторвать голову, однако волосы оказались смазаны чем-то жирным, и рука соскользнула. Мужчина в свою очередь двинул ее в зубы. Женщина, шатаясь, отступила на несколько шагов и грохнулась на игровой стол: покатились бутылки, стаканы, смешались и разлетелись во все стороны уже сданные карты. Игроки скинули ее со стола и стали охаживать ногами, нанося удары по почкам. Красавчик тоже кинулся к ней, угрожающе сверкая глазами и размахивая кривым ножом для стрижки овец. Женщина заплакала, размазывая по щекам слезы. Завсегдатаи потешались как над жертвой, так и над ее обидчиком. Тут вышел хозяин и положил конец потасовке, приказав женщине немедленно покинуть заведение. Зал одобрительно загудел: все считали, что именно это существо в женском платье спровоцировало красавчика на скандал. Онофре опять спрятался за дверным косяком и увидел, как существо, спотыкаясь и пошатываясь, выходит из таверны. Из уголка губ сочилась лиловая, смешанная с гримом кровь; одна рука потянулась ко рту ощупать, целы ли зубы, другая к голове – снять парик. Существо вытащило из кармана носовой платок в крапинку, вытерло пот со лба, водрузило парик обратно и быстрым шагом отправилось восвояси. Тем временем ветер улегся, но сухой и прозрачный воздух сковало таким холодом, что при дыхании ломило грудь. Онофре догнал его только в овраге.