Страница:
Эдуардо Мендоса
Город чудес
Eduardo Mendoza
LA CIUDAD DЕ LOS PRODIGIOS
© EDUARDO MENDOZA, 1986
© 1986 y 2001: EDITORIAL SEIX BARRAL, S.A.
© КОМПАНИЯ «МАХАОН», 2006
© И. ПЛАХИНА, ПЕРЕВОД С ИСПАНСКОГО, 2004
Посвящается Анне
Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и, не находя, говорит: возвращусь в дом мой, откуда вышел; и, придя, находит его выметенным и убранным; тогда идет и берет с собою семь других духов, злейших себя, и, войдя, живут там, – и бывает для того человека последнее хуже первого.
Евангелие от Луки, 11, 24 – 26
ГЛАВА I
1
В тот год, когда Онофре Боувила появился в Барселоне, город лихорадила неуемная жажда обновления. Его приютила долина, теснимая по всему побережью горной цепью, которая между Малгратом и Гаррафом[1] нехотя пятится вглубь и образует что-то наподобие амфитеатра. Климат там умеренный, без температурных перепадов; небо преимущественно ясное, а если вдруг случится набежать облакам, то они тотчас блекнут и почти растворяются в ярких лучах солнца. Атмосферное давление не подвержено резким колебаниям; дожди редки, но коварны и могут иной раз нежданно обрушиться на землю яростными ливнями. Барселона была основана дважды, и, по мнению большинства, хотя и не бесспорному, в обоих случаях пальма первенства принадлежит финикийцам. По меньшей мере нам доподлинно известно, что Барселона вошла в историю как колония Карфагена и союзница двух других финикийских городов: Сидона и Тиро. Также неоспорим тот факт, что в поймах рек Бесос и Льобрегат останавливались на водопой и отдых боевые слоны Ганнибала, которым чудом удалось избежать мучительной гибели от холода на каменистых альпийских тропах. Жители этих мест, уже называвшие себя барселонцами, были зачарованы видом диковинных животных.
– Только посмотрите, что за клыки! Какие уши! Какой странный нос! Может, это и есть хобот?! – говорили они друг другу.
Это всеобщее удивление и последующий обмен впечатлениями, которых хватило на долгие годы, немало поспособствовали тому, что Барселона обрела статус важного города, впоследствии ею утерянный и вновь с необычайным рвением востребованный уже в XIX веке. На смену финикийцам пришли греки, за ними – лайетанцы[2]. Первые оставили после себя глиняные черепки да фрагменты художественных изделий; вторым же, по утверждению ученых, мы обязаны отличительными признаками нашего этноса – эдакой повадкой каталонцев отворачивать голову влево, когда они делают вид, будто слушают, а также пристрастием мужчин к отращиванию длинных волосков у себя в ноздрях. О жизни лайетанцев мы имеем весьма скудные сведения; так, например, питались они в основном кисломолочными продуктами, по вкусу почти не отличавшимися от теперешнего йогурта и известными современникам как суэро или лимонад, о чем упоминается в некоторых источниках. При всем сказанном отметим, что именно римляне завершили окончательное становление Барселоны и вдохнули в нее душу, которую теперь не время бередить праздными воспоминаниями, но которая в итоге и определит все дальнейшее ее развитие. Тем не менее имеются прямые свидетельства того, что римляне относились к Барселоне с высокомерным презрением. Казалось, она не была им интересна ни по стратегическим, ни по каким-либо иным соображениям. В 63 году до Рождества Христова некий Муций Александрино в письме своему тестю и покровителю жалуется на то, что его назначили претором[3] в Барселону, а он-де просил должность в богатом городе Билбилис Аугуста – так называли его римляне, или Калатайюде [4] в современном варианте. Затем Барселону завоевывают вестготы под предводительством вождя Атаулфо, и она остается в их власти до 717 года, когда им без малейшего сопротивления овладевают сарацины. Сообразно своим обычаям мавры ограничиваются тем, что приспосабливают собор к нуждам мечети. (К счастью, имеется в виду не тот собор, которым мы все так восхищаемся сегодня, а более древний, возведенный на другом месте и служивший гигантской сценической площадкой не только для церемоний обращения в магометанскую веру, но иногда и для пыток.) В 785 году французы возвращают собор в лоно христианской церкви, а через два столетия, точнее сказать, в 985 году Аль-Мансур Милосердный, Беспощадный или, если вам так больше по вкусу, Тот, У Кого Лишь Три Зуба, делает из него мечеть. Конкисты приходят на смену реконкистам, и вместе с ними изменяются толщина и конфигурация городских стен. Зажатые среди бастионов и круговых оборонительных сооружений улицы Барселоны становятся все более запутанными и извилистыми. Это привлекает жеронских евреев, последователей каббалистического учения; они насаждают здесь свои секты и прорывают подземные ходы, ведущие к тайным синедрионам и пробатическим бассейнам [5], обнаруженным при строительстве метро уже в ХХ веке. На некоторых каменных притолоках старого квартала до сих пор можно видеть тайные знаки в виде закорючек, понятные лишь посвященным, либо какие-то формулы, призванные постигать непостижимое. Впоследствии город знавал как славные годы, так и печальные времена.
– Здесь вам будет хорошо – сами увидите. Комнаты не бог весть какие просторные, зато регулярно проветриваются, а что до чистоты, то лучшего и желать нечего. Еда простая, но питательная, – говорил хозяин пансиона.
Этот пансион, на который набрел Онофре Боувила, едва оказавшись в Барселоне, находился на карреро Дел-Хьюп, что можно перевести как «улочка у ручья». Не успев начаться, карреро сразу же переходит в плавный спуск, затем резко идет вниз, заканчиваясь двумя ступенями, и продолжает свой путь по плоскому уступу лишь для того, чтобы через несколько метров найти успокоение у подножия городской стены, что стоит на руинах древнего крепостного сооружения, предположительно возведенного еще римлянами. Из этой стены сочилась густая бурая жидкость, которая в течение многих веков округляла и отшлифовывала ступени до глянцевого блеска, сделав их скользкими, как голыши. Сказавшись ручейком, вода проложила себе дорогу вдоль тротуара и бежала дальше под уклон вплоть до отводного канала, пересекавшего Ла-Мангу (по-старому Ла-Пера) – единственную улицу, по которой можно было выйти на карреро Дел-Хьюп, – вливаясь в него с прерывистым клокотанием. Ла-Манга, признанная по всем параметрам олицетворением уродливости и дурного вкуса, тем не менее могла похвастаться (если не принимать во внимание другие забытые богом закоулки, оспаривающие эту сомнительную честь) одной кровавой трагедией, разыгравшейся на ее подмостках, – казнью святой Лукреции на крепостной стене, возведенной римлянами. Эта святая, возможно жившая раньше, чем та, другая, что из Кордовы, иногда фигурирует в житиях под именем Леокрация, а по другой версии – Локатис. Как бы то ни было, наша Лукреция, родом то ли из Барселоны, то ли из ее окрестностей, была дочерью чесальщика шерсти и приняла христианскую веру, будучи еще совсем ребенком. Отец, вопреки ее воле, отдал Лукрецию в жены Тибурцию или Тибурцино, квестору[6]. Движимая верой, Лукреция раздала имущество беднякам и освободила рабов без ведома мужа, чем вызвала его страшный гнев. Из-за этого поступка и в силу упорного нежелания отречься от веры Христовой Лукреция была обезглавлена на крепостной стене. Легенда гласит, что ее голова покатилась вниз по Ла-Манге и, не останавливаясь, все продолжала свое стремительное кружение, огибая углы, пересекая улицы и наводя ужас на проходивших мимо горожан, пока не низверглась в море, где ее подхватил дельфин или какая-то здоровенная рыбина. Праздник святой Лукреции отмечается 27 января. Итак, в конце прошлого века на верхней террасе этой улочки пристроился уже знакомый нам пансион – заведение, чьи весьма скромные возможности приходили в явное противоречие с непомерно высокими запросами его владельцев. Маленький вестибюль едва вмещал деревянную стойку светлых тонов с латунным письменным прибором и регистрационной книгой, всегда открытой на случай, если кто-то из посетителей, желая убедиться в благонадежности заведения, при тусклом мерцании свечи захотел бы пробежать глазами длинный список выдуманных имен и прозвищ постояльцев; рядом со стойкой угадывались контуры темного закутка цирюльни, здесь же находилась фаянсовая подставка для зонтов, а также образ святого Христофора, заступника всех странствующих в прошлом и всех автомобилистов в настоящем. Над стойкой во всякий час неподвижно возвышалось тучное тело сеньоры Агаты. С наполовину облысевшей головой, потухшими глазами и увядшим лицом, она вполне могла бы сойти за покойницу, если бы не вечное недомогание, вынуждавшее ее держать ноги в глиняном тазу с теплой водой и время от времени сотрясать воздух призывами:
– Дельфина, не забудь про лохань!
Когда вода остывала, сеньора Агата оживала на мгновение и повторяла заклинание. Появлялась дочь с дымящимся ковшом и опрокидывала его содержимое в таз. После многократного повторения этой процедуры переполненная лохань грозила потопом, но, похоже, это обстоятельство ни в коей мере не нарушало душевного равновесия хозяина пансиона, которого все звали сеньор Браулио. Он-то и начал разговор с Онофре Боувилой:
– По правде говоря, будь это место побойчее, наш пансион вполне мог бы претендовать на звание маленькой гостиницы, а то бери выше – отеля, – сказал он.
Сеньор Браулио, муж сеньоры Агаты и отец Дельфины, импозантный мужчина высокого роста с правильными чертами лица, обладал некой изысканностью в обращении, подчас переходившей в жеманность. Он беззаботно взвалил все хлопоты по управлению пансионом на плечи жены и дочери, меж тем как сам предавался чтению газет и проводил большую часть дня за обсуждением прочитанного с постояльцами. Новости зажигали в его груди неистребимый огонь любознательности, а поскольку доставшаяся ему эпоха была необычайно щедра на выдумки, весь день проходил у него в ахах и охах. Время от времени, будто неведомая сила настойчиво толкала его в спину, он бросал газету и восклицал: «Пойду гляну, как там погода!» Затем важно шествовал на улицу и сверлил небо глазами, пытаясь отыскать в вышине нечто такое, что было ведомо ему одному, после чего возвращался в комнаты и выносил вердикт: ясно или, к примеру, пасмурно, свежо и т. д. В исполнении других обязанностей он, как говорится, замечен не был.
– Гиблое место! Это из-за него мы вынуждены сильно занижать цены в ущерб престижу нашего заведения, – пожаловался он. Потом менторски поднял палец вверх: – Однако это не означает, что мы не разборчивы в выборе клиентуры.
«Может, он намекает на мой внешний вид?» – подумал Онофре Боувила, услышав последнее замечание сеньора Браулио. И хотя сердечный прием, оказанный ему хозяином, казалось бы, полностью исключал подобного рода инсинуации, подозрительность Онофре Боувилы имела серьезное основание: несмотря на его юный возраст, даже при беглом взгляде бросалось в глаза несоответствие между маленьким ростом и широкими сильными плечами. Кожа у него была дубленая, изжелта-коричневого оттенка, черты лица – мелкие, но плохо пригнанные друг к другу, вьющиеся темные волосы топорщились на голове жесткими кольцами. Мятая, со следами штопки одежда, сидевшая на нем мешком да к тому же заляпанная грязью, красноречиво свидетельствовала о том, что он провел в пути много дней в одном и том же платье, поскольку другого у него попросту не было, разве что смена белья в узелке с пожитками, который он положил на стойку и на который теперь все посматривал украдкой. В это время сеньор Браулио испытывал явное облегчение, потому что, стоило парню снова вперить в него свой цепкий взгляд, он ощущал непонятное беспокойство и начинал ерзать. «Что-то такое у него в глазах, что действует мне на нервы, – подумал он. – А может, ничего особенного: обыкновенный голод, растерянность и к тому же страх», – успокоил он себя. Сеньор Браулио повидал на своем веку немало провинциалов в похожей ситуации: население Барселоны постоянно росло. Одним больше, одним меньше – какая разница. Город заглатывал новичков, словно кит сардины, не различая вкуса. На смену раздражению пришло ощущение нежности, которую он вдруг почувствовал к этому мальчику, почти ребенку: «Бедный парень! Должно быть, совсем отчаялся».
– Могу я задать вам один вопрос, сеньор Боувила? Какова причина, я хочу сказать, что это за дела, кои потребовали вашего присутствия в Барселоне? – спросил он после некоторого раздумья. Этой мудреной фразой, в которой он сам чуть не запутался, сеньор Браулио рассчитывал произвести на мальчика должное впечатление. Тот действительно озадаченно молчал, не понимая, чего от него хотят.
– Я ищу работу, – выдавил он из себя. Потом снова вонзил в хозяина буравчики зрачков, опасаясь, как бы его ответ не усугубил и без того сложное положение, в котором он очутился.
Но беспокойный ум сеньора Браулио успел переключиться на что-то другое, и он уже едва замечал присутствие парня.
– Вот и славно! – рассеянно сказал он, смахивая какую-то соринку с плеча пальто.
Онофре Боувила в глубине души испытывал благодарность к хозяину пансиона за это равнодушие. Он стыдился своего низкого происхождения и ни за какие блага мира не согласился бы открыть причину, заставившую его все бросить и сломя голову умчаться в Барселону.
Онофре Боувила был рожден, как потом кто-то метко подметил, не в процветающей Каталонии – светлой, радостной, чисто омытой морем и пошловатой в своем благополучии. Он родился в сельской Каталонии, грубой, мрачной и дикой, которая простирается к юго-западу от пиренейского хребта и, словно грязевой поток, сползает вниз по обоим склонам пика Кади в долину Сегре. Река питает эти земли водой и здесь же вбирает в себя основные притоки. Затем соединяется с рекой Ногера-Пальяреса и подходит к последнему этапу своего неутомимого бега, чтобы при впадении в Эбро полностью раствориться в его полноводном чреве в окрестностях Мекиненсы. В низовьях реки имеют быстрое течение и бурно разливаются каждую весну. После того как вода сходит, пойма превращается в болотистую плодородную землю, источающую нездоровые испарения, кишащую змеями, но крайне благоприятную для охоты. Эти места окутаны обложными туманами, изобилуют чащобами, что дает пищу для суеверий. И действительно, никто бы не осмелился углубиться в непролазные мглистые дебри в определенные дни года, когда в населенных нечистью болотах, где отродясь не бывало ни церквей, ни часовенок, вдруг слышался звон колоколов, среди деревьев мелькали тени, эхом звучали голоса и отрывистый смех, а иногда можно было увидеть, как дохлые коровы отплясывают сардану[7]. Жуткое зрелище! Если же находился смельчак, который все это видел и слышал, то он наверняка лишался разума. Горы, окружающие эти долины, круты и покрыты снегом почти круглый год. Дома строились на деревянных сваях, жизнь была организована по принципу родовой общины. Местные мужчины были грубы, нелюдимы и шили себе одежду из звериных шкур. Они спускались в долину после таяния снегов лишь для того, чтобы выбрать себе невесту на празднике сбора винограда или забоя свиньи. Желая привлечь внимание женщин, они играли на костяных свирелях и исполняли танец барана, имитируя его прыжки. Ели только хлеб с овечьим сыром и пили вино, разбавляя его оливковым маслом и водой. На вершинах жили совсем дикие люди: они никогда не спускались с гор, и похоже, их единственным занятием было что-то вроде современного варианта греко-римской борьбы. Обитатели долины были не в пример цивилизованнее: они разводили скот, выращивали виноград, оливы и кукурузу (на корм этому скоту), сажали кое-какие фруктовые деревья и собирали мед. В начале этого века в данной местности насчитывалось 25 000 видов пчел, из которых в наши дни выжили только 5 000 или 6 000 видов. Жители охотились на ланей, кабанов, горных зайцев и куропаток, а также ходили на лису, ласку и барсука, чтобы защитить посевы от набегов. В реках ловили на муху форелей – в этом они были особенно искусны. Питались хорошо: мясо и рыба в изобилии, в рацион входили также зерновые культуры, овощи и фрукты, а потому здесь сложилась особая порода людей: высокие, сильные, энергичные, не знавшие усталости, но слабовольные да к тому же страдавшие плохим пищеварением. Первое обстоятельство сказалось на истории Каталонии: центральное правительство противилось сепаратистским тенденциям этого края по той незамысловатой причине, что его отделение могло бы отрицательно сказаться на средних размерах испанцев. В своем сообщении дону Карлосу III[8], только что прибывшему из Неаполя, королевский секретарь Пиньюэла называет Каталонию табуреткой Испании. Эти места изобилуют разными видами древесины, корой пробкового дуба, а также минералами, правда, в меньшем количестве. Люди в основном селились на фермах, разбросанных по долине на большие расстояния, и единственным связующим звеном между ними служили церковные приходы, или ректории [9]. Отсюда берет начало традиция, по которой к имени собственному присоединялось не географическое название по месту рождения, а название ректории, например Пере Льебре де Сан Рок, Жоаким Колиброкил де ла Маре де Деу дел Розе и так далее. Поэтому на плечи ректоров, или священников, ложилась огромная ответственность. Они поддерживали духовное, культурное и даже языковое единение на подвластной им территории. На их долю также выпало исполнение судьбоносной миссии по сохранению мира как среди жителей одной местности, так и между соседними долинами, другими словами, по предотвращению вспышек насилия и многочисленных случаев кровавой мести. Это способствовало появлению на свет такого типа священника, который был впоследствии воспет поэтами: благоразумного, умудренного опытом человека, умеренного в суждениях и поступках, способного вынести тяготы любого климата и исходить пешком невообразимые пространства с дарохранительницей в одной руке и мушкетом – в другой. Возможно, именно благодаря таким людям жители этой части Каталонии почти полностью остались в стороне от карлистских войн [10]. Когда схватка за престолонаследие близилась к концу, некоторые отряды разгромленных карлистов нашли себе в этой местности убежище, используя ее для зимнего постоя и пополнения запасов продовольствия. Жители им в этом не отказывали. И если иной раз в зарослях кустарника или на вспаханной борозде находили труп, слегка присыпанный землей и опавшей листвой, с пулей в груди либо в затылке, все делали вид, будто ничего не замечают. Как правило, карлисты здесь были ни при чем; скорее всего, дело касалось конфликтов личного порядка, когда кто-нибудь из семьи решался вдруг поддержать в войне ту или другую сторону.
В отношении Онофре Боувилы имеются достоверные сведения, что он был окрещен 9 декабря одна тысяча восемьсот семьдесят четвертого или семьдесят шестого года в День святого Реституто и святой Лео-кадии, что крещение он принял из рук дона Серафи Далмау, пресвитера, и что его родителями были Жоан Боувила и Марина Монт. Осталось непонятным, почему его нарекли Онофре, а не в честь соименного святого. В метрике, откуда взяты эти данные, удостоверяется, что он родился в приходе Святого Клементе и является первенцем семьи Боувила.
– Чудесно, не правда ли? Здесь вы заживете королем, – говорил меж тем сеньор Браулио, доставая из кармана ржавый ключ и указывая напыщенным жестом в сторону сумрачного коридора, откуда шел неприятный запах. – Комнаты, как вы сами убедитесь… Ай! Как ты меня напугала!
Последнее восклицание относилось к его дочери, потому что, пока он тыкал ключом в замочную скважину, дверь вдруг отворилась сама собой, и в лучах света, идущего с балкона, обрисовался силуэт девушки.
– Это моя дочь Дельфина, – сказал сеньор Браулио, когда пришел в себя. – Она, должно быть, прибиралась в комнате, чтобы создать вам уютную обстановку. Правда, Дельфина? – Так как девушка молчала, он добавил, вновь обращаясь к Онофре Боувиле: – Видите ли, поскольку ее бедная мать, моя, так сказать, супруга, несколько слаба здоровьем, все работа в пансионе лежит на мне, и если бы не Дельфина, сами понимаете, я бы один ни за что не справился; она настоящее сокровище.
Он уже видел Дельфину минутой раньше, в вестибюле, когда та шла на зов сеньоры Агаты добавить в таз горячей воды. Тогда Онофре Боувила почти не обратил на нее внимания. Теперь же у него было время рассмотреть ее поближе и убедиться в правильности первого впечатления. Дельфина и впрямь была неприглядна: приблизительно одного с ним возраста, тощая, словно высохшая кость, нескладная, с выступающими зубами, потрескавшейся кожей и бегающими глазками, светившимися желтыми зрачками. Онофре быстро сообразил, что именно Дельфина выполняла всю домашнюю работу. Вечно хмурая, с растрепанными волосами, одетая в грязные обноски и босая, она весь день носилась по дому, из кухни в комнаты и из комнат в кухню, оттуда в столовую, размахивая пыльными тряпками, громыхая ведрами и половыми щетками. Кроме того, она должна была ухаживать за матерью, которая ни на что уже не годилась и требовала постоянных забот, да еще прислуживала за столом, подавая завтрак, обед и ужин. Утром, в самую рань, она выходила за покупками с двумя плетеными корзинами и потом с трудом волочила их домой. С гостями она никогда не заговаривала, а те, в свою очередь, делали вид, будто ее не замечают. Но несмотря на ее угрюмую суровость, одно существо повсюду следовало за ней по пятам и терлось об ее икры, постоянно путаясь под ногами. Это был кот по прозвищу Вельзевул, не подпускавший к себе никого, кроме хозяйки, и отвечавший на заигрывания чужих укусами и царапинами. Вся мебель и стены в доме носили следы его дикой необузданности. Впрочем, Онофре Боувиле в этот момент было не до кота и прочих домашних неурядиц. Он занимался тем, что осматривал отведенное ему тесное невзрачное помещение, которое отныне было ему домом. «Надо же, вот и у меня есть своя комната, – думал он, удивленный и растроганный одновременно, – можно сказать, я теперь самостоятельный мужчина: настоящий барселонец». Он все еще находился под впечатлением изменений, произошедших в его жизни. Огромный город уже протянул к нему щупальца и заворожил своим прикосновением точно так же, как он проделывал это с любым провинциалом, попавшим в его цепкие объятия. Онофре Боувила всегда жил в деревне, и только однажды ему удалось побывать в более или менее крупном населенном пункте. У него сохранилось грустное воспоминание об этом путешествии. Городок назывался Бассора и находился в восемнадцати километрах от прихода, где он родился. Когда Онофре Боувила там очутился, Бассора переживала значительный подъем. Из сельского захолустья, где в основном разводили скот, это место превратилось в индустриальный центр. По статистическим данным в 1878 году Бассора имела 36 промышленных предприятий, из них 21 занималось текстильным производством (изделия из хлопчатобумажных, шелковых, шерстяных и набивных тканей, ковровые промыслы и т. д.), 11 выпускало химическую продукцию (фосфаты, ацетаты, хлориды, красители и мыло), было три металлургических завода и один деревообрабатывающий. Бассору с Барселоной и ее портом, откуда осуществлялся вывоз произведенной продукции за море, соединяла железнодорожная ветка. Все еще регулярно курсировали дилижансы, но люди, как правило, уже отдавали предпочтение железной дороге. На некоторых улицах уже было газовое освещение, действовали четыре гостиницы или постоялых двора, четыре школы, три казино и один театр. Бассора и приход Святого Клементе, или Сан-Климент по-каталански, соединялись ухабистой каменистой дорогой, проходившей по ущелью вдоль перевала и почти непригодной для проезда в зимнее время из-за снежных заносов и лавин. Когда позволяли погодные условия, по ней взад-вперед колесила крытая двуколка. Восемнадцать километров пути между Бассорой и Сан-Климентом она преодолевала одним махом и как бог на душу положит – без остановок на отдых и четкого расписания, – развозя по селениям сельскохозяйственный инвентарь, съестные припасы и письма, если таковые имелись. На обратном пути возница забирал у фермеров излишки продукции, направлявшиеся затем от имени ректора прихода Сан-Климент в Бассору, его другу, тоже священнику. Тот брал на себя все хлопоты по реализации товаров и отгрузке доходов от продажи, обычно в натуральном виде, а также засыпал ректорию финансовыми отчетами, в которых нельзя было разобрать ни слова, тем более что никто их не требовал и не собирался проверять. Возницу двуколки все называли дядюшкой Тонетом – имя это было или прозвище, никто не знал. По приезде в Сан-Климент он ночевал в таверне, пристроенной к одной из боковых стен церкви, расположившись прямо на полу. В таверну тотчас набивался народ, и перед тем как улечься спать, он вел неспешную речь о том, что видел и слышал в Бассоре, хотя никто особенно не верил его россказням – все знали о его слабости к вину и выдумкам. Кроме того, никто не понимал, каким таким боком вся эта расчудесная невидаль могла касаться их жизни здесь, в долине.
– Только посмотрите, что за клыки! Какие уши! Какой странный нос! Может, это и есть хобот?! – говорили они друг другу.
Это всеобщее удивление и последующий обмен впечатлениями, которых хватило на долгие годы, немало поспособствовали тому, что Барселона обрела статус важного города, впоследствии ею утерянный и вновь с необычайным рвением востребованный уже в XIX веке. На смену финикийцам пришли греки, за ними – лайетанцы[2]. Первые оставили после себя глиняные черепки да фрагменты художественных изделий; вторым же, по утверждению ученых, мы обязаны отличительными признаками нашего этноса – эдакой повадкой каталонцев отворачивать голову влево, когда они делают вид, будто слушают, а также пристрастием мужчин к отращиванию длинных волосков у себя в ноздрях. О жизни лайетанцев мы имеем весьма скудные сведения; так, например, питались они в основном кисломолочными продуктами, по вкусу почти не отличавшимися от теперешнего йогурта и известными современникам как суэро или лимонад, о чем упоминается в некоторых источниках. При всем сказанном отметим, что именно римляне завершили окончательное становление Барселоны и вдохнули в нее душу, которую теперь не время бередить праздными воспоминаниями, но которая в итоге и определит все дальнейшее ее развитие. Тем не менее имеются прямые свидетельства того, что римляне относились к Барселоне с высокомерным презрением. Казалось, она не была им интересна ни по стратегическим, ни по каким-либо иным соображениям. В 63 году до Рождества Христова некий Муций Александрино в письме своему тестю и покровителю жалуется на то, что его назначили претором[3] в Барселону, а он-де просил должность в богатом городе Билбилис Аугуста – так называли его римляне, или Калатайюде [4] в современном варианте. Затем Барселону завоевывают вестготы под предводительством вождя Атаулфо, и она остается в их власти до 717 года, когда им без малейшего сопротивления овладевают сарацины. Сообразно своим обычаям мавры ограничиваются тем, что приспосабливают собор к нуждам мечети. (К счастью, имеется в виду не тот собор, которым мы все так восхищаемся сегодня, а более древний, возведенный на другом месте и служивший гигантской сценической площадкой не только для церемоний обращения в магометанскую веру, но иногда и для пыток.) В 785 году французы возвращают собор в лоно христианской церкви, а через два столетия, точнее сказать, в 985 году Аль-Мансур Милосердный, Беспощадный или, если вам так больше по вкусу, Тот, У Кого Лишь Три Зуба, делает из него мечеть. Конкисты приходят на смену реконкистам, и вместе с ними изменяются толщина и конфигурация городских стен. Зажатые среди бастионов и круговых оборонительных сооружений улицы Барселоны становятся все более запутанными и извилистыми. Это привлекает жеронских евреев, последователей каббалистического учения; они насаждают здесь свои секты и прорывают подземные ходы, ведущие к тайным синедрионам и пробатическим бассейнам [5], обнаруженным при строительстве метро уже в ХХ веке. На некоторых каменных притолоках старого квартала до сих пор можно видеть тайные знаки в виде закорючек, понятные лишь посвященным, либо какие-то формулы, призванные постигать непостижимое. Впоследствии город знавал как славные годы, так и печальные времена.
– Здесь вам будет хорошо – сами увидите. Комнаты не бог весть какие просторные, зато регулярно проветриваются, а что до чистоты, то лучшего и желать нечего. Еда простая, но питательная, – говорил хозяин пансиона.
Этот пансион, на который набрел Онофре Боувила, едва оказавшись в Барселоне, находился на карреро Дел-Хьюп, что можно перевести как «улочка у ручья». Не успев начаться, карреро сразу же переходит в плавный спуск, затем резко идет вниз, заканчиваясь двумя ступенями, и продолжает свой путь по плоскому уступу лишь для того, чтобы через несколько метров найти успокоение у подножия городской стены, что стоит на руинах древнего крепостного сооружения, предположительно возведенного еще римлянами. Из этой стены сочилась густая бурая жидкость, которая в течение многих веков округляла и отшлифовывала ступени до глянцевого блеска, сделав их скользкими, как голыши. Сказавшись ручейком, вода проложила себе дорогу вдоль тротуара и бежала дальше под уклон вплоть до отводного канала, пересекавшего Ла-Мангу (по-старому Ла-Пера) – единственную улицу, по которой можно было выйти на карреро Дел-Хьюп, – вливаясь в него с прерывистым клокотанием. Ла-Манга, признанная по всем параметрам олицетворением уродливости и дурного вкуса, тем не менее могла похвастаться (если не принимать во внимание другие забытые богом закоулки, оспаривающие эту сомнительную честь) одной кровавой трагедией, разыгравшейся на ее подмостках, – казнью святой Лукреции на крепостной стене, возведенной римлянами. Эта святая, возможно жившая раньше, чем та, другая, что из Кордовы, иногда фигурирует в житиях под именем Леокрация, а по другой версии – Локатис. Как бы то ни было, наша Лукреция, родом то ли из Барселоны, то ли из ее окрестностей, была дочерью чесальщика шерсти и приняла христианскую веру, будучи еще совсем ребенком. Отец, вопреки ее воле, отдал Лукрецию в жены Тибурцию или Тибурцино, квестору[6]. Движимая верой, Лукреция раздала имущество беднякам и освободила рабов без ведома мужа, чем вызвала его страшный гнев. Из-за этого поступка и в силу упорного нежелания отречься от веры Христовой Лукреция была обезглавлена на крепостной стене. Легенда гласит, что ее голова покатилась вниз по Ла-Манге и, не останавливаясь, все продолжала свое стремительное кружение, огибая углы, пересекая улицы и наводя ужас на проходивших мимо горожан, пока не низверглась в море, где ее подхватил дельфин или какая-то здоровенная рыбина. Праздник святой Лукреции отмечается 27 января. Итак, в конце прошлого века на верхней террасе этой улочки пристроился уже знакомый нам пансион – заведение, чьи весьма скромные возможности приходили в явное противоречие с непомерно высокими запросами его владельцев. Маленький вестибюль едва вмещал деревянную стойку светлых тонов с латунным письменным прибором и регистрационной книгой, всегда открытой на случай, если кто-то из посетителей, желая убедиться в благонадежности заведения, при тусклом мерцании свечи захотел бы пробежать глазами длинный список выдуманных имен и прозвищ постояльцев; рядом со стойкой угадывались контуры темного закутка цирюльни, здесь же находилась фаянсовая подставка для зонтов, а также образ святого Христофора, заступника всех странствующих в прошлом и всех автомобилистов в настоящем. Над стойкой во всякий час неподвижно возвышалось тучное тело сеньоры Агаты. С наполовину облысевшей головой, потухшими глазами и увядшим лицом, она вполне могла бы сойти за покойницу, если бы не вечное недомогание, вынуждавшее ее держать ноги в глиняном тазу с теплой водой и время от времени сотрясать воздух призывами:
– Дельфина, не забудь про лохань!
Когда вода остывала, сеньора Агата оживала на мгновение и повторяла заклинание. Появлялась дочь с дымящимся ковшом и опрокидывала его содержимое в таз. После многократного повторения этой процедуры переполненная лохань грозила потопом, но, похоже, это обстоятельство ни в коей мере не нарушало душевного равновесия хозяина пансиона, которого все звали сеньор Браулио. Он-то и начал разговор с Онофре Боувилой:
– По правде говоря, будь это место побойчее, наш пансион вполне мог бы претендовать на звание маленькой гостиницы, а то бери выше – отеля, – сказал он.
Сеньор Браулио, муж сеньоры Агаты и отец Дельфины, импозантный мужчина высокого роста с правильными чертами лица, обладал некой изысканностью в обращении, подчас переходившей в жеманность. Он беззаботно взвалил все хлопоты по управлению пансионом на плечи жены и дочери, меж тем как сам предавался чтению газет и проводил большую часть дня за обсуждением прочитанного с постояльцами. Новости зажигали в его груди неистребимый огонь любознательности, а поскольку доставшаяся ему эпоха была необычайно щедра на выдумки, весь день проходил у него в ахах и охах. Время от времени, будто неведомая сила настойчиво толкала его в спину, он бросал газету и восклицал: «Пойду гляну, как там погода!» Затем важно шествовал на улицу и сверлил небо глазами, пытаясь отыскать в вышине нечто такое, что было ведомо ему одному, после чего возвращался в комнаты и выносил вердикт: ясно или, к примеру, пасмурно, свежо и т. д. В исполнении других обязанностей он, как говорится, замечен не был.
– Гиблое место! Это из-за него мы вынуждены сильно занижать цены в ущерб престижу нашего заведения, – пожаловался он. Потом менторски поднял палец вверх: – Однако это не означает, что мы не разборчивы в выборе клиентуры.
«Может, он намекает на мой внешний вид?» – подумал Онофре Боувила, услышав последнее замечание сеньора Браулио. И хотя сердечный прием, оказанный ему хозяином, казалось бы, полностью исключал подобного рода инсинуации, подозрительность Онофре Боувилы имела серьезное основание: несмотря на его юный возраст, даже при беглом взгляде бросалось в глаза несоответствие между маленьким ростом и широкими сильными плечами. Кожа у него была дубленая, изжелта-коричневого оттенка, черты лица – мелкие, но плохо пригнанные друг к другу, вьющиеся темные волосы топорщились на голове жесткими кольцами. Мятая, со следами штопки одежда, сидевшая на нем мешком да к тому же заляпанная грязью, красноречиво свидетельствовала о том, что он провел в пути много дней в одном и том же платье, поскольку другого у него попросту не было, разве что смена белья в узелке с пожитками, который он положил на стойку и на который теперь все посматривал украдкой. В это время сеньор Браулио испытывал явное облегчение, потому что, стоило парню снова вперить в него свой цепкий взгляд, он ощущал непонятное беспокойство и начинал ерзать. «Что-то такое у него в глазах, что действует мне на нервы, – подумал он. – А может, ничего особенного: обыкновенный голод, растерянность и к тому же страх», – успокоил он себя. Сеньор Браулио повидал на своем веку немало провинциалов в похожей ситуации: население Барселоны постоянно росло. Одним больше, одним меньше – какая разница. Город заглатывал новичков, словно кит сардины, не различая вкуса. На смену раздражению пришло ощущение нежности, которую он вдруг почувствовал к этому мальчику, почти ребенку: «Бедный парень! Должно быть, совсем отчаялся».
– Могу я задать вам один вопрос, сеньор Боувила? Какова причина, я хочу сказать, что это за дела, кои потребовали вашего присутствия в Барселоне? – спросил он после некоторого раздумья. Этой мудреной фразой, в которой он сам чуть не запутался, сеньор Браулио рассчитывал произвести на мальчика должное впечатление. Тот действительно озадаченно молчал, не понимая, чего от него хотят.
– Я ищу работу, – выдавил он из себя. Потом снова вонзил в хозяина буравчики зрачков, опасаясь, как бы его ответ не усугубил и без того сложное положение, в котором он очутился.
Но беспокойный ум сеньора Браулио успел переключиться на что-то другое, и он уже едва замечал присутствие парня.
– Вот и славно! – рассеянно сказал он, смахивая какую-то соринку с плеча пальто.
Онофре Боувила в глубине души испытывал благодарность к хозяину пансиона за это равнодушие. Он стыдился своего низкого происхождения и ни за какие блага мира не согласился бы открыть причину, заставившую его все бросить и сломя голову умчаться в Барселону.
Онофре Боувила был рожден, как потом кто-то метко подметил, не в процветающей Каталонии – светлой, радостной, чисто омытой морем и пошловатой в своем благополучии. Он родился в сельской Каталонии, грубой, мрачной и дикой, которая простирается к юго-западу от пиренейского хребта и, словно грязевой поток, сползает вниз по обоим склонам пика Кади в долину Сегре. Река питает эти земли водой и здесь же вбирает в себя основные притоки. Затем соединяется с рекой Ногера-Пальяреса и подходит к последнему этапу своего неутомимого бега, чтобы при впадении в Эбро полностью раствориться в его полноводном чреве в окрестностях Мекиненсы. В низовьях реки имеют быстрое течение и бурно разливаются каждую весну. После того как вода сходит, пойма превращается в болотистую плодородную землю, источающую нездоровые испарения, кишащую змеями, но крайне благоприятную для охоты. Эти места окутаны обложными туманами, изобилуют чащобами, что дает пищу для суеверий. И действительно, никто бы не осмелился углубиться в непролазные мглистые дебри в определенные дни года, когда в населенных нечистью болотах, где отродясь не бывало ни церквей, ни часовенок, вдруг слышался звон колоколов, среди деревьев мелькали тени, эхом звучали голоса и отрывистый смех, а иногда можно было увидеть, как дохлые коровы отплясывают сардану[7]. Жуткое зрелище! Если же находился смельчак, который все это видел и слышал, то он наверняка лишался разума. Горы, окружающие эти долины, круты и покрыты снегом почти круглый год. Дома строились на деревянных сваях, жизнь была организована по принципу родовой общины. Местные мужчины были грубы, нелюдимы и шили себе одежду из звериных шкур. Они спускались в долину после таяния снегов лишь для того, чтобы выбрать себе невесту на празднике сбора винограда или забоя свиньи. Желая привлечь внимание женщин, они играли на костяных свирелях и исполняли танец барана, имитируя его прыжки. Ели только хлеб с овечьим сыром и пили вино, разбавляя его оливковым маслом и водой. На вершинах жили совсем дикие люди: они никогда не спускались с гор, и похоже, их единственным занятием было что-то вроде современного варианта греко-римской борьбы. Обитатели долины были не в пример цивилизованнее: они разводили скот, выращивали виноград, оливы и кукурузу (на корм этому скоту), сажали кое-какие фруктовые деревья и собирали мед. В начале этого века в данной местности насчитывалось 25 000 видов пчел, из которых в наши дни выжили только 5 000 или 6 000 видов. Жители охотились на ланей, кабанов, горных зайцев и куропаток, а также ходили на лису, ласку и барсука, чтобы защитить посевы от набегов. В реках ловили на муху форелей – в этом они были особенно искусны. Питались хорошо: мясо и рыба в изобилии, в рацион входили также зерновые культуры, овощи и фрукты, а потому здесь сложилась особая порода людей: высокие, сильные, энергичные, не знавшие усталости, но слабовольные да к тому же страдавшие плохим пищеварением. Первое обстоятельство сказалось на истории Каталонии: центральное правительство противилось сепаратистским тенденциям этого края по той незамысловатой причине, что его отделение могло бы отрицательно сказаться на средних размерах испанцев. В своем сообщении дону Карлосу III[8], только что прибывшему из Неаполя, королевский секретарь Пиньюэла называет Каталонию табуреткой Испании. Эти места изобилуют разными видами древесины, корой пробкового дуба, а также минералами, правда, в меньшем количестве. Люди в основном селились на фермах, разбросанных по долине на большие расстояния, и единственным связующим звеном между ними служили церковные приходы, или ректории [9]. Отсюда берет начало традиция, по которой к имени собственному присоединялось не географическое название по месту рождения, а название ректории, например Пере Льебре де Сан Рок, Жоаким Колиброкил де ла Маре де Деу дел Розе и так далее. Поэтому на плечи ректоров, или священников, ложилась огромная ответственность. Они поддерживали духовное, культурное и даже языковое единение на подвластной им территории. На их долю также выпало исполнение судьбоносной миссии по сохранению мира как среди жителей одной местности, так и между соседними долинами, другими словами, по предотвращению вспышек насилия и многочисленных случаев кровавой мести. Это способствовало появлению на свет такого типа священника, который был впоследствии воспет поэтами: благоразумного, умудренного опытом человека, умеренного в суждениях и поступках, способного вынести тяготы любого климата и исходить пешком невообразимые пространства с дарохранительницей в одной руке и мушкетом – в другой. Возможно, именно благодаря таким людям жители этой части Каталонии почти полностью остались в стороне от карлистских войн [10]. Когда схватка за престолонаследие близилась к концу, некоторые отряды разгромленных карлистов нашли себе в этой местности убежище, используя ее для зимнего постоя и пополнения запасов продовольствия. Жители им в этом не отказывали. И если иной раз в зарослях кустарника или на вспаханной борозде находили труп, слегка присыпанный землей и опавшей листвой, с пулей в груди либо в затылке, все делали вид, будто ничего не замечают. Как правило, карлисты здесь были ни при чем; скорее всего, дело касалось конфликтов личного порядка, когда кто-нибудь из семьи решался вдруг поддержать в войне ту или другую сторону.
В отношении Онофре Боувилы имеются достоверные сведения, что он был окрещен 9 декабря одна тысяча восемьсот семьдесят четвертого или семьдесят шестого года в День святого Реституто и святой Лео-кадии, что крещение он принял из рук дона Серафи Далмау, пресвитера, и что его родителями были Жоан Боувила и Марина Монт. Осталось непонятным, почему его нарекли Онофре, а не в честь соименного святого. В метрике, откуда взяты эти данные, удостоверяется, что он родился в приходе Святого Клементе и является первенцем семьи Боувила.
– Чудесно, не правда ли? Здесь вы заживете королем, – говорил меж тем сеньор Браулио, доставая из кармана ржавый ключ и указывая напыщенным жестом в сторону сумрачного коридора, откуда шел неприятный запах. – Комнаты, как вы сами убедитесь… Ай! Как ты меня напугала!
Последнее восклицание относилось к его дочери, потому что, пока он тыкал ключом в замочную скважину, дверь вдруг отворилась сама собой, и в лучах света, идущего с балкона, обрисовался силуэт девушки.
– Это моя дочь Дельфина, – сказал сеньор Браулио, когда пришел в себя. – Она, должно быть, прибиралась в комнате, чтобы создать вам уютную обстановку. Правда, Дельфина? – Так как девушка молчала, он добавил, вновь обращаясь к Онофре Боувиле: – Видите ли, поскольку ее бедная мать, моя, так сказать, супруга, несколько слаба здоровьем, все работа в пансионе лежит на мне, и если бы не Дельфина, сами понимаете, я бы один ни за что не справился; она настоящее сокровище.
Он уже видел Дельфину минутой раньше, в вестибюле, когда та шла на зов сеньоры Агаты добавить в таз горячей воды. Тогда Онофре Боувила почти не обратил на нее внимания. Теперь же у него было время рассмотреть ее поближе и убедиться в правильности первого впечатления. Дельфина и впрямь была неприглядна: приблизительно одного с ним возраста, тощая, словно высохшая кость, нескладная, с выступающими зубами, потрескавшейся кожей и бегающими глазками, светившимися желтыми зрачками. Онофре быстро сообразил, что именно Дельфина выполняла всю домашнюю работу. Вечно хмурая, с растрепанными волосами, одетая в грязные обноски и босая, она весь день носилась по дому, из кухни в комнаты и из комнат в кухню, оттуда в столовую, размахивая пыльными тряпками, громыхая ведрами и половыми щетками. Кроме того, она должна была ухаживать за матерью, которая ни на что уже не годилась и требовала постоянных забот, да еще прислуживала за столом, подавая завтрак, обед и ужин. Утром, в самую рань, она выходила за покупками с двумя плетеными корзинами и потом с трудом волочила их домой. С гостями она никогда не заговаривала, а те, в свою очередь, делали вид, будто ее не замечают. Но несмотря на ее угрюмую суровость, одно существо повсюду следовало за ней по пятам и терлось об ее икры, постоянно путаясь под ногами. Это был кот по прозвищу Вельзевул, не подпускавший к себе никого, кроме хозяйки, и отвечавший на заигрывания чужих укусами и царапинами. Вся мебель и стены в доме носили следы его дикой необузданности. Впрочем, Онофре Боувиле в этот момент было не до кота и прочих домашних неурядиц. Он занимался тем, что осматривал отведенное ему тесное невзрачное помещение, которое отныне было ему домом. «Надо же, вот и у меня есть своя комната, – думал он, удивленный и растроганный одновременно, – можно сказать, я теперь самостоятельный мужчина: настоящий барселонец». Он все еще находился под впечатлением изменений, произошедших в его жизни. Огромный город уже протянул к нему щупальца и заворожил своим прикосновением точно так же, как он проделывал это с любым провинциалом, попавшим в его цепкие объятия. Онофре Боувила всегда жил в деревне, и только однажды ему удалось побывать в более или менее крупном населенном пункте. У него сохранилось грустное воспоминание об этом путешествии. Городок назывался Бассора и находился в восемнадцати километрах от прихода, где он родился. Когда Онофре Боувила там очутился, Бассора переживала значительный подъем. Из сельского захолустья, где в основном разводили скот, это место превратилось в индустриальный центр. По статистическим данным в 1878 году Бассора имела 36 промышленных предприятий, из них 21 занималось текстильным производством (изделия из хлопчатобумажных, шелковых, шерстяных и набивных тканей, ковровые промыслы и т. д.), 11 выпускало химическую продукцию (фосфаты, ацетаты, хлориды, красители и мыло), было три металлургических завода и один деревообрабатывающий. Бассору с Барселоной и ее портом, откуда осуществлялся вывоз произведенной продукции за море, соединяла железнодорожная ветка. Все еще регулярно курсировали дилижансы, но люди, как правило, уже отдавали предпочтение железной дороге. На некоторых улицах уже было газовое освещение, действовали четыре гостиницы или постоялых двора, четыре школы, три казино и один театр. Бассора и приход Святого Клементе, или Сан-Климент по-каталански, соединялись ухабистой каменистой дорогой, проходившей по ущелью вдоль перевала и почти непригодной для проезда в зимнее время из-за снежных заносов и лавин. Когда позволяли погодные условия, по ней взад-вперед колесила крытая двуколка. Восемнадцать километров пути между Бассорой и Сан-Климентом она преодолевала одним махом и как бог на душу положит – без остановок на отдых и четкого расписания, – развозя по селениям сельскохозяйственный инвентарь, съестные припасы и письма, если таковые имелись. На обратном пути возница забирал у фермеров излишки продукции, направлявшиеся затем от имени ректора прихода Сан-Климент в Бассору, его другу, тоже священнику. Тот брал на себя все хлопоты по реализации товаров и отгрузке доходов от продажи, обычно в натуральном виде, а также засыпал ректорию финансовыми отчетами, в которых нельзя было разобрать ни слова, тем более что никто их не требовал и не собирался проверять. Возницу двуколки все называли дядюшкой Тонетом – имя это было или прозвище, никто не знал. По приезде в Сан-Климент он ночевал в таверне, пристроенной к одной из боковых стен церкви, расположившись прямо на полу. В таверну тотчас набивался народ, и перед тем как улечься спать, он вел неспешную речь о том, что видел и слышал в Бассоре, хотя никто особенно не верил его россказням – все знали о его слабости к вину и выдумкам. Кроме того, никто не понимал, каким таким боком вся эта расчудесная невидаль могла касаться их жизни здесь, в долине.