Немецкие поэты и философы старались, конечно, разукрасить елико возможно цикл песен, или «авантюр», нибелунгов. Они старались облагородить его, придать ему глубочайший смысл, а Вагнер своей стихийной «древнегерманской» музыкой навязал немецкую поэму всему свету. Но сколько ни фальсифицируйте разбойный смысл поэмы, он останется чисто разбойным. Этот смысл глубоко символичен и для нашего времени, лучше всего характеризуя подлинную душу немецкого народа, душу предательскую и жадную до чужого добра. Ведь и нынешняя война ведется все из-за того же золота нибелунгов, из-за достатка мирных земледельческих соседей, который не дает покоя немецкой алчности. Надо заметить, что, несмотря на примесь волшебства, немецкая «Илиада» сложилась уже в XII веке, когда немцы были давно христианами. Герои поэмы в промежутках между злодействами исправно ходят к обедне и т. п.
   Вы скажете: мало ли что в древности было, да прошло! Нельзя же по старинным мифам, по народному варварскому эпосу судить о теперешнем немецком народном характере. Что вышло бы, если о русском народном характере мы стали бы судить по подвигам Ильи Муромца, Микулы Селяниновича, Святогора или по «Слову о полку Игореве»? Я ответил бы на это: да ничего худого для нас из этого не вышло бы. Обнаружилось бы только то, что наши богатыри, созданные народным воображением, были истинные джентльмены в сравнении с немецкими героями «Нибелунгов». Из всех русских богатырей плутоват был несколько один Алеша Попович, за что и подвергся порицанию своих товарищей. Русские богатыри проливали кровь свою не за чужое золото, неведомо где зарытое, а за свободу родной земли, за честь родной веры, за славу родного престола – буквально за то же самое, за что сражаются наши чудные бойцы и теперь на высотах армянских и карпатских гор, за Вислой и в прусских лесах и болотах. И русская древняя женщина, например Ярославна, кажется светлым ангелом в сравнении с Кримгильдой. Народный наш характер каким был в эпоху Ильи и Микулы, таким и остался. Таким точно остался и характер немцев со времен нибелунгов. Но если вам угодно свидетельство поновее, чем немецкая «Илиада», обратимся к новой германской литературе.
Немецкий сверхчеловек
   Возьмем самый яркий немецкий тип, зарисованный гениальнейшей немецкой кистью. Согласитесь, что таким типом является Фауст из трагедии Гёте. Если бы Гёте сочинил своего доктора Фауста вполне самостоятельно, можно бы еще подумать, что его герой не вполне характерен для немца. Но Гёте не сочинял своей темы, а только разработал ее. Фауст, по-видимому, историческое лицо, это ученый-колдун, о котором легенды слагаются в самом начале XVI века и записаны многими писателями, включая Лютера. Некий Фауст, по-видимому, действительно учился в Краковском университете. Он заключил договор с чертом, дал ему расписку, написанную своей кровью, вел веселую, разгульную жизнь в сопровождении черта, сопутствовавшего ему в виде собаки, а затем, через двадцать четыре года кутежей и распутства, провалился в ад. Немецкие писатели разукрасили и эту фабулу всевозможным глубокомыслием, но везде у них остается одна черта: ученый немец, много лет изучавший теологию, изменил ей, продал душу дьяволу за золото, за молодость, за возможность «пожить в свое удовольствие». Следует думать, что Гёте, вложивший весь свой гений и свыше полстолетия труда в обработку своей трагедии, вернее других понял характер Фауста и вместил в него наиболее немецкой жизненности. Рассмотрите же беспристрастно эту ультрагерманскую душу – много ли в ней действительно благородства? В ней, прежде всего, нет и тени основной черты благородства – благодарности к Создателю, а вместо нее вечное всем недовольство, почти сатанинское. Вот как характеризует Фауста Мефистофель (в разговоре с Господом): «Не веселы ему все радости земные. Как сумасшедший, он рассудком слаб. Всегда куда-то вдаль стремится, всегда в желанья погружен: то с неба звезд желает он, то хочет высшим счастьем насладиться и все не может удовлетвориться».
   Характеристика дьявольская, но очень верная. Что же означает собой это вечное недовольство? На простом языке это называется жадностью, ненасытной алчностью ко всему. Нынешним немцам, казалось бы, все Бог дал – и независимость, и могущество, и ученость, и глупых соседей, оседлав которых можно было ездить на них целые столетия, и возможность при скромных силах задавать тон всей подсолнечной. Так нет, хотя бы запродав душу черту, немцы потребовали мирового господства, чужих империй, чужих богатств. Казалось бы, чем же несчастен Фауст? «Я, – говорит он, – философию постиг, я стал юристом, стал врачом! Увы! С усердьем и трудом – и в богословие проник, и не умней я под конец, чем прежде: жалкий я глупец! Магистр и доктор я – уж вот тому пошел десятый год… И вижу все ж, что не дано нам знанья». Вы думаете, в этом-то и состоит его трагедия? Вовсе нет. Его мучает сознание – чисто мещанское, – что труда убито было на науку много, а выгоды получилось мало. Учился до старости, говорит Фауст, но «зато я радостей не знаю… Я благ земных не испытал, я почестей людских не знал» (привожу эти строки в переводе Холодковского – в самом же подлиннике Фауст выражается гораздо грубее: «Auch hab ich weder Geld, noch Ehr und Herrlichkeit der Welt»). Ученая жизнь Фаусту, уже старику, вдруг кажется «собачьей жизнью», ибо не дает богатства, денег, почета, власти. И с чисто немецкой «верностью» Фауст сразу изменяет и философии, и богословию, и юриспруденции, и медицине. Он обращается к магии и вызывает дьявола.
   Читая великолепные монологи Фауста, вы, конечно, должны помнить, что автор их не заурядный немец, а «олимпиец» Гёте, которому ничего не стоило чисто свиную психологию молодящегося старичка прикрыть гирляндами самого тонкого ума и чувства. В пошлой же немецкой обыденщине такая измена всему великому в пользу чувственного цинического счастья совершается гораздо проще. «Ах, – вздыхает красиво Фауст, – две души живут в больной груди моей, друг другу чуждые, и жаждут разделенья». Две души, двойное подданство, двойная вера… Но какая же душа одолевает? Неизменно низкая – вот в чем центр немецкой трагедии. Поломавшись немного перед Мефистофелем, Фауст быстро подписывает условие и, видимо, страшно рад. «Порвалась, – говорит он, – нить мышленья, к науке я исполнен отвращенья. Пойдем потушим жар страстей в восторгах чувственных телесных». Мефистофель намекает, что Фаусту доступны не только телесные радости, но и всякие другие: «Преград вам нет тогда ни в чем». Но благородный Фауст повторяет, что он хочет «броситься в вихрь гибельных страстей», пережить любовь и ненависть, радость и горе.
   Куда же прежде всего направляется пытливость преображенного Фауста? В винный погреб Ауэрбаха, в толпу гуляк. Затем начинается обольщение Маргариты и целый ряд злодейств, связанных с величайшей низостью. История гётевского Фауста слишком общеизвестна, чтобы о ней говорить, но посмотрите, как беспечен, сделав гнусное дело, обольститель: «Мне весело, береза зеленеет, позеленела даже и сосна» (см. «Вальпургиеву ночь»). Фауст, видите ли, философствует, поэтизирует, наслаждается горной природой Граца в то время, как бедная Гретхен доведена до сумасшедшего отчаяния всем, что случилось. О, конечно, когда Фауст узнает о том, что Маргарита уже в тюрьме, он красиво горюет, он пытается даже при помощи черта спасти ее, но только «пытается». Проникнув в тюрьму, он все-таки не имеет храбрости остаться с Маргаритой. Он бежит вместе с Мефистофелем, чтобы не запутаться в грязную историю, и его провожает голос безумной, погубленной им девушки: «Генрих! Генрих!»
   Вот, мне кажется, истинно немецкий герой, самый крупный из героев германской литературы. Правда, чувствуя отвратительный эгоизм своего Фауста, Гёте написал вторую часть трагедии, которая может быть названа «оправданием Фауста». Оправдание вышло очень слабое, неудобочитаемое. Попытка в конце концов надуть черта, не выполнить договор с ним очень характерна для немецкого гения. Пресытившись эгоизмом, любовью к прекрасным женщинам и красоте, Фауст будто бы познал наконец, в чем цель жизни: сделаться инженером, осушать болота, проводить плотины и т. п. Дожив до глубокой старости и ослепнув, Фауст будто бы страшно счастлив тем, что целый край благодаря его постройкам возродился и народ находит применение силам своим в честном труде. Не говоря о психологической фальши, оцените это чисто немецкое филистерское культуртрегерское благочестие. Оно свойственно, между прочим, и бобрам. Те ведь тоже строят, как возрожденный Фауст, плотины и устраивают для себя и детишек всевозможный комфорт, но они не объясняют это сверхфилософскими соображениями. Как видите, даже гётевского таланта не хватило, чтобы оправдать нравственно мелкий и жестокий характер немецкого сверхчеловека.
   Сравните Фауста с Гамлетом или Дон Кихотом. Вы сразу почувствуете различие в национальных характерах этих типов. Сомневающийся и безвольный датский принц – насколько он все-таки благороднее немецкого доктора! Вы чувствуете у Гамлета действительно страдающую человеческую душу, ищущую высшей опоры. Вы видите, что над сердцем Гамлета тяготеет нравственная власть, власть долга, и что этот долг рано или поздно будет выполнен. Как ни карикатурен образ испанского гидальго, помешанного на рыцарских идеалах, до чего, однако, и этот образ выше Фауста, до чего он трогателен и величав! Дон Кихот не только хочет быть рыцарем, он уже есть рыцарь с головы до ног, благороднейший и честнейший. Сервантес едва ли со злой целью осмеял великий характер Дон Кихота, но последний остается великим, тогда как Гёте старался оправдать и возвеличить низкий характер Фауста, и он остался низким. Захваченные в культурный плен немцами, мы слишком привыкли глядеть их глазами и повторять их слова. Они твердят о немецкой честности, о немецкой верности, о немецкой рыцарственности – и мы им простодушно верим. Но вот что говорит о немецкой рыцарственности весьма популярный немецкий рыцарь – миннезингер Тангейзер: «Проел и перезаложил свое имение, так как дорого стоили красивые женщины, хорошее вино, вкусные закуски и два раза в неделю баня». Разве через семь столетий это не точный портрет нынешних немецких офицеров, дорвавшихся до богатых бельгийских замков или польских помещичьих усадеб?
   Как в древности нашествие германских варваров на Италию было вызвано слухами о хорошем вине, виноградниках, садах, виллах и богатствах римлян, которые можно было разграбить, так и нынешнее нашествие тех же варваров объясняется буквально той же причиной. Им хочется обворовать культурную часть света и пожить, что называется, «вовсю» на чужие миллиарды. Для нас это трудно понятно, ибо у нас одна душа, одна совесть, одна вера в Бога – у немцев же во всех отношениях «двойное подданство». Сегодня, отрицая Богородицу и святых, немец немножко еще молится Христу, а завтра он пришпиливает к рукаву надпись: «Нет Бога, кроме Бога, и Магомет – пророк Его». Послезавтра же вместе с Фаустом подумает о дьяволе и о том, нельзя ли при его помощи ограбить мир.
    1 января

ДУШИ НАРОДОВ

   Высокий одноглазый старик с длинной бородой, в широкополой шляпе и в полосатом плаще. В руках у него копье. На обоих плечах у него сидит по ворону, а у ног лежат два волка. Фигура зловещая, не правда ли? Таково классическое изображение «аль-фёдра» («всеотца». – Ред.), отца немецких богов, самого светлого из асов – Одина.
   Давно сказано, что человек создает богов своих по своему образу и подобию. Каков истинный образ древнего, беспримесного тевтона, вы видите на этом, так сказать, фамильном портрете. Древнее echt (Echt – подлинный, настоящий, чистый (нем.}.) немецкое воображение вместило в идею своего божества все лучшее, что могло придумать, и вот что оно придумало. Два ворона, Хугин и Мунин, ежедневно облетающие мир и докладывающие Одину обо всем, – прообраз наброшенного на весь мир будущего германского шпионажа. Два волка, Гери и Фреки (то есть Алчный и Жадный), поедают всю пищу, которая приносится Одину в жертву, – прообраз ненасытимой ничем и свирепой жадности этой волкоподобной расы. Копье Гунгнир, всегда попадающее в цель и наводящее неодолимый страх на всех, на кого оно направлено, – прообраз того милого отношения к соседям, которого так усиленно добивается потомство тевтонов. На пальце Одина волшебное кольцо Драупнир, каждую девятую ночь отделяющее от себя восемь таких же колец, – прообраз богатства, которое не требует труда, а само накапливается, как проценты ростовщика. Единственной пищей Одина служит вино, хотя старик, по-видимому, и не страдает от последствий алкоголизма. Вы спросите: а в чем же заключается прообраз немецкой быстро прогрессирующей культуры? Если хотите – в восьминогом коне Слейпнире, на котором летает Один. Конь не только грамотен, но даже на зубах у него начертаны руны. Запомните: руны, начертанные на зубах.
   О древнерусском Перуне не осталось определенных указаний. Из шести (или семи) наших богов, перечисленных у Нестора, о Перуне сказано немного: «Постави кумиры… Перуна древяна, а главу его сребряну, а ус злат». Это достаточно для паспортных примет, но не для характеристики божественного духа, приписываемого кумиру. <…>
   По народному преданию, записанному в летописях, Перун был вооружен луком, стрелами, палицей и даже плетью. Не надо забывать, что Перун был, подобно Юпитеру Громовержцу, божеством грозным, «попирающим». Светлым же и благодетельным богом считался Дажбог. Как символизировали наши предки это светлое божество – к глубокому сожалению, не осталось преданий. Известно только, что Дажбог был сыном Неба (Сварога) и олицетворял собою Солнце и что русские люди были внуками его, то есть прямым потомством Солнца (см. «Слово о полку Игореве»). Следовательно, если противопоставлять кого-либо из наших богов Одину, то не Перуна, а скорее Дажбога.
   «Разве это серьезно? – спросит читатель. – Какой-то древний бред, какие-то воображаемые боги. Можно ли извлечь какой-нибудь толк из сравнения одной нелепости с другой?» Простите, отвечу я, древние религии вовсе не нелепость, а нечто такое, во что вложена была вся душа древних, все их познания, все нравственные идеалы. Правда, древние религии дошли до нас в крайне одичавшем состоянии, так что даже распознать трудно, какая мысль скрывается в том или ином, иногда нелепом, часто глубоко поэтическом мифе. Древние религии только потому уступили место новым, что сильно обветшали, выродились, и мы имеем перед собою лишь искаженные временем иероглифы, ключ к которым часто затерян. Но даже если счесть древние верования бессмысленным бредом, то спросите-ка психиатра, вздор это или не вздор. Он скажет вам, что бред – драгоценный материал, заслуживающий изучения, что существуют разные типы и разновидности бредовых состояний, и по ним не меньше чем по поступкам можно доискаться, какой именно душевной болезнью пациент страдает. А это, в свою очередь, даст руководство к пониманию его характера в здоровом виде. Я напомнил читателю древнегерманского Одина, чтобы еще раз отметить некоторые вечные черты германской расы, черты, не смытые христианской культурой и в последнее время как будто даже прорезавшиеся с древней силой.
   Ничто не умирает. Не умирают души людей и явлений. Не думайте, что умерли древние боги… они живут гораздо ближе к нам, чем мы думаем, они живут в нас самих. Это наши страсти, это племенные свойства, созданные вместе с нашей природой. Идолы богов разрушены, имена их исчезли или послужили материалом для поэтического творчества, самое же существо богов осталось. Тот же попирающий Гнев, та же Жадность, то же Великодушие, та же Красота, та же Любовь. Не где-то в Греции, а под черепом вашим помещается Олимп, управляющий судьбою вашей, и хотите вы этого или нет, сознательно или бессознательно вы до сих пор служите древним богам – мрачным или светлым, смотря по преобладанию в вас темного или светозарного начала. Если бы мы могли расшифровать древние мифологии, как пытались многие ученые начиная с Бэкона [101](«О мудрости древних»), то, может быть, подошли бы к тем величественным представлениям, полным высокого благородства, какие запечатлены в системах Платона, Пифагора, Сенеки, Марка Аврелия и которые служат достойными Пропилеями для христианских истин. Мы, к сожалению, живем в эпоху, когда разрушен не только храм веры, но и прекрасные преддверия к нему. Следует согласиться с Гартманом: христианство действительно разлагается в Германии, да и не в одной Германии. В последней оно заменяется высшей будто бы религией – «германством», но если присмотреться к этому германству, то в нем невольно почувствуешь силуэт одноглазого бога с двумя воронами на плечах и двумя волками у ног…
   Вот что пишет мне один петербургский родитель, по-видимому, мне известный, но подписи которого я решительно разобрать не в силах. Так как эта варварская черта – писать и даже подписываться неразборчиво – заслуживает наказания, то я выбрасываю из письма имена и фамилии, оставляя общую суть дела. «Сын мой, – пишет родитель, – сейчас еще в немецком училище… И с каждым днем я прихожу в больший и больший ужас от того, что там происходит. Сын мой и я лично много раз говорили с инспектором… Что он себе позволяет, не поддается описанию. Сын мой получает в ответ: «Русский дурак», я получаю в ответ: «Не ваше дело». Чье же, однако, дело, как не родителей, реагировать на такие, например, фразы инспектора: «Здесь Германия; русских идиотов, которые не желают смириться, выгоняют». В последний раз я получил такой ответ (по-немецки): «Ваш сын должен дать честное слово… ну да впрочем, ведь русское честное слово ничего не значит, это не немецкое Ehrenwort». Русских учеников этот инспектор ругает: «русский дурак», «тупой варвар», не позволяет им говорить по-русски, а его помощник… заявляет, что, «пока нас бьют, он не может быть в хорошем настроении, но когда будет нами взят Петербург, то есть будущий Вильгельмсбург, тогда я несколько успокоюсь». Тот же помощник инспектора ругает французских учителей перед учениками: «Luder» (сволочь). Когда англичане потопили «Блюхера», он придрался к двум англичанам из класса моего сына и оставил их ни за что ни про что на два воскресенья. А директор… заявляет, что он не допустит, чтобы в стенах германского училища раздавался «грубый русский язык в разговоре с немецкими учителями». Инспектор ругается площадными словами, чуть не бьет русских мальчиков, а ему говори «das ruhmvolle Deutschland» (славная Германия. – Ред.) на уроках географии…»
Надо укрепляться
   Мне жаль, что неразборчивость подписи моего корреспондента не дает мне права довериться его письму и, возложив на него законную ответственность, напечатать имена действующих лиц. Что психологически такое немецкое училище в Петрограде допустимо, об этом и говорить нечего. Психология чисто тевтонская, и возмутительна не столько она, сколько дряблость того Перуна, который оказывает гостеприимство Одину. К чему в Петрограде немецкая колония с целым рядом школ? Еще возмутительнее, однако, сам папенька, пишущий мне приведенные строки. Как же это так: его сына педагоги-немцы ругают «русским дураком», «русским идиотом», при его сыне оскорбляют Россию, а папенька только тем и ограничивается, что пишет в газеты. Да зачем же вы, русский человек, держите вашего сына в немецкой школе? Разве в Петрограде, который пока еще не Вильгельмсбург, не существует русских училищ и гимназий? И почему вы не привлечете оскорбителей вашего сына к судебной ответственности? Это было бы куда внушительнее, чем обращаться к печати, да еще подписываясь так, что разобрать нельзя.
   Ах, этот славянский Перун с железными будто бы ногами, деревянным телом, серебряной головой и золотыми усами! Должно быть, это существо было и в старые времена очень добродушное и бесхарактерное, похожее на того идола, которого видел во сне вавилонский царь. Правда, у того ноги были отчасти железные, отчасти глиняные, а у нашего Перуна – сплошь железные, символ неодолимой мощи народной. Может быть, это и спасет нас от участи, предсказанной Даниилом Вавилону. Но все-таки какая опасная идея сочетать в божестве своем золото, серебро, железо и… дерево! Не предрешило ли это историческую слабость наших средних классов, их легкую воспламеняемость и податливость ко всем стихиям и в то же время деревянную инертность в отстаивании своего национального «я»? Благодаря невольной измене средних своих классов все славянские племена уступали давлению чужих культур, в особенности немецкой. Жестокий и хищный Один со своими воронами и волками сделал много захватов в царстве Перуна, и немножко бы побольше твердости последнему не повредило.
   Вы скажете: каждое время имеет своих богов, и превыше всякого язычества сияет свет откровения, принесенного Христом. Я же думаю, что во всякое время остаются те же боги, то есть те же племенные характеры, те же основные страсти, но над всеми ними действительно должен торжествовать свет Христов. И Один, и Перун, и весь пандемониум, заложенный в наших нервах, неистребимы, пока живо человечество, но… народные страсти должны быть обузданы. Они должны быть воспитаны в ином, единочеловеческом идеале. В силу разных причин на Западе, и особенно в Германии, идет открытое восстановление язычества. Укрощенный древний зверь разнуздывается, и находится наука, находится философия, восторженно приветствующая этот процесс. Ницше, откровенно признававший себя врагом христианства и антихристом, не начинает, а заканчивает этот процесс. Вполне планомерно, и в теории совести, и в практике ее в самом сердце Европы идет восстановление древних демонов. Как же мы, независимое христианство, должны отвечать на это?
   Наши забытые боги, как и немецкие, не умерли, но они слишком скромны, чтобы мечтать о древней власти. Наши низменные страсти, наш народный характер, кажется, искренно подчинились Христу и вовсе не намерены выходить из возможного для них повиновения. Мало того, мы искренно верим, что дисциплинирующее и воспитывающее влияние христианской морали должно продолжаться и впредь. Зверь не только должен быть укрощен в человеке, но и очеловечен, и не только очеловечен, но и обожествлен, насколько это допустимо в земных условиях. Сказано: «Будьте совершенны, как Отец ваш небесный». Дан закон непрестанного совершенствования, облагорожения, восхождения из греховности в праведность, из праведности в святость. Мы, русские, не забываем этого вселенского идеала и признаем всевысочайшую власть единого мирового Бога. Против немецкого одичания мы должны и можем выставить свою нравственную культуру. Если титанический взрыв дьяволизма, проявляемый германской расой, действительно угрожает всей будущности человеческого рода, то мы и наши союзники от лица именно человеческого рода должны противостать этому дьяволизму и обуздать его. Очень много писалось и у нас, и за границей о сравнительной мягкости славянской расы, о незлобивости ее и простодушии.
   Все это сделалось уже общим мнением; вежливые немцы, вроде Бисмарка, объясняют это «женственностью» славянской расы, а грубые немцы – первобытностью ее. Мне же кажется, что это не женственность и не первобытность, а просто более высокая человечность, более высокий уровень духа человеческого в сравнении с германским. Как Перун или, во всяком случае, Дажбог были гораздо выше одноглазого старика с его воронами и волками, так и славяно-русская душа народная гораздо выше германской, ибо она мягче и человечнее. Отстаивать эту высоту, поднимать ее всемерно мы будем и впредь, предоставив немцам развивать свое «германство» в каком им угодно направлении. Они тянут к дьяволу, мы – к Христову терпению и милосердию, и посмотрим, кто победит.
    18 января
 

ОБГЛОДАННЫЕ ГУСЕНИЦЕЙ

   Разгар войны, разгар нашей героической поэмы. Само собой, не всем великая эпоха по плечу. Чувствительная m-me N. утомлена этой «бойней». Бесчувственный философ Z., аккуратно проживающий свою огромную пенсию и ухитряющийся еще «отложить» кое-что – зачем? Бог весть, этот погасший в своем эгоизме мудрец возмущен войной как взрывом человеческого зверства. Чуть плохие вести – маленькая поэтесса X. с глазами, похожими на маринованные сливы, говорит томно: «А не я ли говорила, что войны не надо? Ах, меня не слушали…»
   Оставим в стороне слишком чувствительных господ и дам. Они и в мирное время ныли, изнемогали, страдали за все на свете – за ближних, за народ, за человечество, за природу, наконец, за Самого Создателя, Который будто бы пропустил случай создать мир более совершенный, посоветовавшись с этими господами. Оставим их в стороне. Кроме них есть еще, слава Богу, в России люди здоровые и сильные, которые точно воскресли за эту войну. Столько она пробудила в них энергии и желания жить! Столько вдохнула молодости в их нервы. Мне вчера передавали факт, опровергающий решительно все теории баронессы Суттнер и графа Толстого. Блестящий офицер в одном из полков Сибири вдруг с ужасом увидел, что война проходит, а он так и не попадет на войну. Как? С его фамилией – не воевать? Невозможно! Он просит, настаивает, умоляет – все напрасно. Не отпускает начальство, да и все тут: офицер в каждой части теперь ценится на вес золота. Молодой герой решается наконец на дурной поступок. Разрезает себе руку и подает рапорт о том, что его укусила бешеная собака. Ближе Иркутска нет медицинской помощи. Пришлось отпустить его в Иркутск. Там он умоляет отпустить его в Петроград посоветоваться с профессорами. Отпустили. Добравшись до столицы, он пускает в ход все связи и попадает-таки в действующую армию. И в первом же бою убит.