И не по чину церемонии, а от всего сердца поклонился в ноги отцу.
   По знаку царя, вице-канцлер, Шафиров начал читать манифест, который в тот же день должны были прочесть на Красной площади народу:
   "Мы уповаем, что большей части верных подданных наших ведомо, с каким прилежанием и попечением мы сына своего перворожденного Алексея воспитать тщились. Но все сие радение ничто пользовало, и семя учения на камени пало, понеже не токмо одному оному не следовал, но и ненавидел, и ни к воинским, ни к гражданским делам никакой склонности не являл, упражняясь непрестанно в обхождении с непотребными и подлыми людьми, которые грубые и замерзелые обыкности имели".
   Алексей почти не слушал. Он искал глазами глаз отца. Но тот смотрел мимо него неподвижным, непроницаемым взором.
   "Притворство, диссимуляция! - успокаивал себя царевич.- Теперь, хоть ругай, хоть бей - знаю, что любишь!" "И видя мы его упорность в тех непотребных поступках,- продолжал читать Шафиров,- объявили ему, что ежели он впредь следовать воле нашей не будет, то его лишим наследства. И дали ему время на исправление. Но он, забыв страх и заповеди Божий, которые повелевают послушну быть и простым родителям, а не то что властелинам, заплатил нам за столь многие вышеобъявленные наши родительские о нем попечения и радения неслыханным неблагодарением. Ибо, когда по отъезде нашем для воинских действий в Дацкую землю оставили его в Санктпитербурге и потом писали к нему, чтоб он был к нам в Копенгаген для присутствия в компании военной и лучшего обучения, то он, сын наш, вместо того, чтоб к нам ехать,- забрав с собою деньги и некую жонку, с коей беззаконно свалялся, уехал и отдался под протекцию цесарскую. И объявляя многие на нас, яко родителя своего и государя, неправедные клеветы, просил цесаря, дабы его не токмо от нас скрыл, но и оборону свою вооруженною рукою дал против нас, аки некакого ему неприятеля и мучителя, от которого будто он чает пострадать смерть. И как тем своим поступком стыд и бесчестие пред всем светом нам и всему государству нашему учинил, то всяк может рассудить, ибо такого приклада и в историях сыскать трудно! И хотя он, сын наш, за все сии преступления достоин смерти, но мы, отеческим сердцем о нем соболезнуя, прощаем его и от всякого наказания освобождаем... Однакож..."
   Прерывая чтение, раздался глухой, сиповатый и грозный голос Петра, полный таким гневом и скорбью, что вся церемония как будто исчезла, и все вдруг поняли ужас того, что совершается:
   - Не могу такого наследника оставить, который бы растерял то, что чрез помощь Божию отец получил, и ниспроверг бы славу и честь народа Российского - к тому же и боясь Суда Божия - вручить такое правление, знав непотребного к тому! А ты...
   Он посмотрел на царевича так, что у него сердце упало: ему показалось, что это уже не притворство.
   - А ты помни: хотя и прощаю тебя, но ежели всей вины не объявишь и что укроешь, а потом явно будет, то на меня не пеняй: за сие пардон не в пардон. Казнен будешь смертью!
   Алексей поднял было руки и весь потянулся к отцу, хотел что-то сказать, крикнуть,- но тот уже опять смотрел мимо него неподвижным непроницаемым взором. По знаку царя, Шафиров продолжал чтение:
   "И тако мы, сожалея о государстве своем и верных подданных, властию отеческою и яко самодержавный государь, лишаем его, сына своего Алексея, за те вины и преступления, наследства по нас престола Всероссийского, хотя б ни единой персоны нашей фамилии по нас не осталось. И определяем и объявляем помянутого престола наследником другого сына нашего, Петра, хотя еще и малолетна суща, ибо иного возрастного наследника не имеем. И заклинаем сына нашего родительскою нашею клятвою, дабы того наследства не искал. Желаем же от всех верных наших подданных и всего народа Российского, дабы по сему нашему изволению и определению, сего от нас назначенного в наследство наше сына нашего Петра за законного наследника признавали и почитали, и на сем обещанием пред святым алтарем, над святым Евангелием и целованием Креста утвердили. Всех же тех, кто сему нашему изволению в которое-нибудь время противны будут и сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут, изменниками нам и отечеству объявляем".
   Царь встал, сошел с трона и велел присутствующим, не дожидаясь его, идти в Успенский собор для целования креста.
   Когда все, кроме Толстого, Шафирова и нескольких других ближайших сановников, двинулись к выходу и зала опустела, Петр сказал ему: - Ступай!
   Они вместе прошли через сени столовой в Тайник Ответной палаты, откуда в старину московские цари, скрытые за тафтяными пологами, слушали совещания посольские. Это была маленькая комната, вроде кельи, с голыми стенами, со слюдяным оконцем, пропускавшим янтарножелтый, как бы вечно-вечерний, свет. В углу, перед образом Спасителя с темным ликом в терновом венце и кротким скорбным взором, теплилась неугасимая лампада. Петр запер дверь и подошел к сыну.
   Опять, как тогда в Неаполе, во время бреда, и намедни в Преображенском,- царевич весь дрожал непрерывною мелкою дрожью, точно в сильном ознобе. Но все еще надеялся: вот сейчас обнимет, приласкает, скажет, что любит - и все эти страхи кончатся уже навсегда.
   "Знаю, что любишь! Знаю, что любишь!" -- твердил про себя, как заклятие. Но все-таки сердце билось от ужаса.
   Он опустил глаза и не смел их поднять, чувствуя на себе тяжелый, пристальный взор отца. Оба молчали. Было очень тихо.
   - Слышал ли,- произнес наконец Петр,- что давеча перед всем народом объявлено - ежели что укроешь, то смерть? - Слышал, батюшка.
   - И ничего донести не имеешь к тому, что третьего дня объявил?
   Царевич вспомнил о матери и опять почувствовал, что не предаст ее, хотя бы ему грозила смерть сейчас же.
   - Ничего,- как будто не сам он, а кто-то за него проговорил чуть слышно. - Так ничего? - повторил Петр. Алексей молчал. - Говори!..
   У царевича в глазах темнело, ноги подкашивались. Но опять, как будто не сам он, а кто-то за него ответил: - Ничего.
   - Лжешь! - крикнул Петр, схватив его за плечо и сжав так, что казалось, раздробятся кости.-Лжешь! Утаил о матери, о тетках, о дяде, о Досифее Ростовском, обо всем гнезде их проклятом-корне злодейского бунта!..
   - Кто тебе сказал, батюшка? - пролепетал царевич и взглянул на него в первый раз.
   - Аль не правда? - посмотрел ему отец прямо в глаза. Рука его все тяжелела, тяжелела. Вдруг царевич зашатался, как тростинка, под этой тяжестью и упал к ногам отца.
   - Прости! Прости! Ведь матушка! Родная мне!.. Петр склонился к нему и занес кулаки над головой его с матерной бранью.
   Алексей протянул руки, как будто защищаясь от смертельного удара, поднял взор и увидел над собой в таком же быстром, как намедни, но теперь уже обратном превращении оборотня, вместо родного лица, то, другое, чуждое, страшное, как мертвая маска - лицо зверя. Он слабо вскрикнул и закрыл глаза руками. Петр повернулся, чтобы уйти. Но царевич, услышав это движение отца, бросился к нему на коленках, ползком, как собака, которую бьют, и которая все-таки молит прощения,- припал к ногам его, обнял их, ухватился за них.
   - Не уходи! Не уходи! Лучше убей!.. Петр хотел оттолкнуть его, освободиться. Но Алексей держал его, не пускал, цеплялся все крепче и крепче.
   И от этих судорожно хватающих, цепляющихся рук пробегала по телу Петра леденящая дрожь того омерзения, которое он чувствовал всю жизнь к паукам, тараканам и всяким иным копошащимся гадам.
   - Прочь, прочь, прочь! Убью! - кричал он в ярости, смешанной с ужасом.
   Наконец, с отчаянным усилием, стряхнул его, отшвырнул, ударил ногой по лицу.
   Царевич, с глухим стоном, упал ничком на пол, как мертвый.
   Петр выбежал из комнаты, точно спасаясь от какого-то страшилища.
   Когда он проходил мимо сановников, ожидавших его в Столовой палате, они поняли по лицу его, что случилось недоброе. Он только крикнул: - В собор. И вышел.
   Одни побежали за ним, другие - в том числе Толстой и Шафиров - в Тайник Ответной, к царевичу.
   Он лежал по-прежнему ничком на полу, как мертвый.
   Стали поднимать его, приводить в чувство.. Члены не разгибались, как будто окоченели, сведенные судорогой. Но это не был обморок. Он дышал часто, глаза были открыты.
   Наконец, подняли его, поставили на ноги. Хотели провести в соседнюю комнату, чтоб уложить на лавку.
   Он оглядывался мутным, словно невидящим, взором и бормотал, как будто старался припомнить: - Что такое?.. Что такое?..
   - Небось, небось, родимый! - успокаивал Толстой.Дурно тебе стало. Упал, должно быть, ушибся. До свадьбы заживет. Испей водицы. Сейчас дохтур придет.
   - Что такое?.. Что такое?-повторял царевич бессмысленно.
   - Не доложить ли государю? - шепнул Толстой Шaфирову.
   Царевич услышал, обернулся, и вдруг бледное лицо его побагровело. Он весь затрясся и начал рвать на себе воротник рубашки, как будто задыхался.
   - Какому государю? - в одно и то же время заплакал и засмеялся он таким диким плачем и смехом, что всем стало жутко.
   - Какому государю? Дураки, дураки! Да разве не видите?.. Это не он! Не государь и не батюшка мне, а барабанщик, жид проклятый, Тришка Отрепьев, самозванец, оборотень! Осиновый кол ему в горло-и делу конец!..
   Прибежал лейб-медик Арескин.
   Толстой, за спиной царевича, указал сперва на него, потом на свой лоб: в уме-де царевич мешается.
   Арескин усадил больного в кресло, пощупал ему пульс, дал понюхать спирта, заставил выпить успокоительных капель и хотел пустить кровь, но в это время пришел посланный и объявил, что царь ждет в соборе и требует к себе царевича немедленно.
   - Доложи, что его высочеству неможется,- начал было Толстой.
   - Не надо,- остановил его царевич, как будто очнувшись от глубокого сна.- Не надо. Я сейчас. Только отдохнуть минутку, и вина бы...
   Подали венгерского. Он выпил с жадностью. Арескин положил ему на голову полотенце, смоченное холодной водой с уксусом.
   Его оставили в покое. Все отошли в сторону, совещаясь, что делать. Через несколько минут он сказал: - Ну, теперь ничего. Прошло. Пойдем. Ему помогли встать и повели под руки. На свежем воздухе, при переходе из дворца в собор, он почти совсем оправился.
   Но все же, когда проходил через толпу, все заметили его бледность.
   На амвоне, перед открытыми царскими вратами, ожидал новопоставленный архиерей Псковский, Феофан Прокопович, в полном облачении, с крестом и Евангелием. Рядом стоял царь.
   Алексей взошел на амвон, взял поданный, Шафировым лист и стал читать слабым, чуть внятным голосом,- но было так тихо в толпе, что слышалось каждое слово:
   "Я, нижеименованный, обещаю пред святым Евангелием, что, понеже я за преступление мое пред родителем моим и государем лишен наследства престола Российского, то ради признаваю то за праведно и клянусь всемогущим, в Троице славимым Богом и судом Его той воли родительской во всем повиноваться и наследства того никогда не искать и не желать, и не принимать ни под каким предлогом. И признаваю за истинного наследника брата моего, царевича Петра Петровича. И на том целую святый крест и подписуюсь собственною моею рукою".
   Он поцеловал крест и подписал отречение. В это же самое время читали манифест народу.
   Петр через Толстого передал сыну "вопросные пункты". Царевич должен был ответить на них письменно. Толстой советовал ему не скрывать ничего, так как царь, будто бы, уже знает все и требует от него только подтверждения.
   - От кого батюшка знает? - спрашивал царевич. Толстой долго не хотел говорить. Но, наконец, прочел ему указ, пока еще тайный, но впоследствии, при учреждении Духовной Коллегии - Святейшего Синода, объявленный:
   "Ежели кто на исповеди духовному отцу своему некое злое и нераскаянное умышленно на честь и здравие государево, наипаче же измену или бунт объявит, то должен духовник донести вскоре о том, где надлежит, в Преображенский приказ, или Тайную канцелярию. Ибо сим объявлением не порокуется исповедь и духовник не преступает правил евангельских, но еще исполняет учение Христово: обличи брата, аще же не послушает, повеждь церкви. Когда уже так о братнем согрешении Господь повелевает, то кольми паче о злодейственном на государя умышлении".
   Выслушав указ, царевич встал из-за стола - они разговаривали с Толстым наедине за ужином - и, точно так же, как намедни во время припадка в тайнике Ответной палаты, бледное лицо его вдруг побагровело. Он посмотрел на Толстого так, что тот испугался и подумал, что с ним опять припадок. Но на этот раз кончилось благополучно. Царевич успокоился и как будто задумался.
   В течение нескольких дней не выходил он из этой задумчивости. Когда с ним заговаривали, глядел рассеянно, как будто не совсем понимал, о чем говорят, и весь как-то внезапно осунулся - стал как не живой, по слову Толстого. Написал, однако, точный ответ на вопросные пункты и подтвердил все, что сказал на исповеди, хотя предчувствовал, что это бесполезно, и что отец ничему не поверит.
   Алексей понял, что о. Варлаам нарушил тайну исповеди,- и вспомнил слова св. Дмитрия Ростовского:
   "Если бы какой государь или суд гражданский повелел и силой понуждал иерея открыть грех духовного сына и если бы мукой и смертью грозил, иерей должен умереть, паче и мученическим венцом венчаться, нежели печать исповеди отрешить".
   Вспомнились ему также слова одного раскольничьего старца, с которым он беседовал однажды в глуши новго
   родских лесов, где рубил сосну на скампавеи, по указу батюшки:
   "Благодати Божией нет ныне ни в церквах, ни в попах, ни в таинствах, ни в чтении, ни в пении, ни в иконах и ни в какой вещи,- все взято на небо. Кто Бога боится, тот в церковь не ходит. Знаешь ли, чему подобен агнец вашего причастия? Разумей, что говорю: подобен псу мертву, поверженну на стогнах града. Как причастился,только и житья тому человеку - умер бедный! Таково-то причастие ваше емко, что мышьяк аль сулема - во вся кости и мозги пробежит скоро, до самой души лукавой промчит - отдыхай-ка после в геене огненной да в пекле горящем стони, яко Каин, необратный грешник!"
   Слова эти, которые тогда казались царевичу пустыми, теперь приобрели вдруг страшную силу. Что, в самом деле, если мерзость запустения стала на месте святом - церковь от Христа отступила, и Антихрист в ней царствует? Но кто же Антихрист? Тут начинался бред.
   Образ отца двоился: как бы в мгновенном превращении оборотня, царевич видел два лица - одно доброе, милое, лицо родимого батюшки, другое - чуждое, страшное, как мертвая маска - лицо зверя. И всего страшнее было то, что не знал он, какое из этих двух лиц настоящее - отца или зверя? Отец ли становится зверем или зверь отцом? И такой ужас овладел им, что ему казалось, он сходит с ума.
   В это время в застенках Преображенского приказа шел розыск.
   На следующий день после объявления манифеста, 4-го февраля, поскакали курьеры в Петербург и Суздаль, с повелением привезти в Москву всех, на кого донес царевич.
   В Петербурге схватили Александра Кикина, царевичева камердинера Ивана Афанасьева, учителя Никифора Вяземского и многих других.
   Кикин, по дороге в Москву, пытался задушить себя кандалами, но ему помешали.
   На допросе под пыткою он показал на князя Василия Долгорукого, как на главного советника Алексея.
   "Взят я из С.-Питербурха нечаянно,- рассказывал впоследствии сам князь Василий,- и повезен в Москву окован, от чего был в великой десперации Отчаяние (лат. desperatio). и беспамятстве, и привезен в Преображенское, и отдан под крепкий арест, и потом приведен на Генеральный двор пред царское величество, и был в том же страхе, видя, что слова, написанные на меня царевичем, приняты за великую противность".
   За князя Василия заступился родственник его, князь Яков Долгорукий.
   "Помилуй, государь,- писал он царю.- Да не снидем в старости нашей во гроб с именем рода злодеев, которое может не токмо отнять доброе имя, но и безвременно вервь живота пресечь. И паки вопию: помилуй, помилуй, премилосердый!"
   Тень подозрения пала и на самого князя Якова. Кикин показал, что Долгорукий советовал царевичу не ездить к отцу в Копенгаген.
   Петр не тронул старика, но пригрозил ему так, что князь Яков счел нужным напомнить царю свою прежнюю верную службу: "за что мне ныне в воздаяние обещана, как я слышу, лютая на коле смерть", заключал он с горечью. Еще раз почувствовал Петр свое одиночество. Ежели и праведный князь Яков - изменник, то кому же верить? Капитан-поручик Григорий Скорняков-Писарев привез в Москву из Суздаля бывшую царицу Авдотью, инокиню Елену. Она писала с дороги царю:
   "Всемилостивейший государь!
   В прошлых годах, а в котором, не помню, по обещанию своему, пострижена я в Суздальском Покровском монастыре в старицы, и наречено мне имя Елена. И по пострижении, в иноческом платье ходила с полгода; и не восхотя быть инокою, оставя монашество и скинув платье, жила в том монастыре скрытно, под видом иночества, мирянкою. И то мое скрытье объявилось чрез Григорья Писарева. И ныне я надеюсь на человеколюбные вашего величества щедроты. Припадая к ногам вашим, прошу милосердия, того моего преступления о прощении, чтоб мне безгодною смертью не умереть. А я обещаюся по-прежнему быть инокою и пребыть во иночестве до смерти своей и буду молить Бога за тебя, государя. Вашего величества нижайшая раба бывшая жена ваша Авдотья".
   Того же монастыря старица-казначея Маремьяна показала:
   - Мы не смели говорить царице, для чего платье сняла? Она многажды говаривала: "все-де наше, государево;
   и государь за мать свою что воздал стрельцам, ведь вы знаете; а и сын мой из пеленок вывалялся!" Да как был в Суздале для набора солдат майор Степан Глебов, царица его к себе в келью пускала: запершися говаривали между собою, а меня отсылали телогрей кроить в свою келью, и дав гривну, велят идтить молебны петь. И как являл себя Глебов дерзновенно, то я ему говаривала: "что ты ломаешься? народы знают!" И царица меня за то бранила: "черт тебя спрашивает? Уж ты и за мною примечать стала". И другие мне говорили: "что ты царицу прогневала?" Да он же, Степан, хаживал к ней по ночам, о чем сказывали мне дневальный слуга, да карлица Агафья: "мимо нас Глебов проходит, а мы не смеем и тронуться". Старица Каптелина призналась:
   - К ней, царице-старице Елене, езживал по вечерам Глебов и с нею целовался и обнимался. Я тогда выхаживала вон. Письма любовные от Глебова я принимала. Сам Глебов показал кратко:
   - Сшелся я с нею, бывшею царицею, в любовь и жил с нею блудно.
   Во всем остальном заперся. Его пытали страшно: секли, жгли, морозили, ломали ребра, рвали тело клещами, сажали на доску, убитую гвоздями, водили босого по деревянным кольям, так что ноги начали гнить. Но он перенес все муки и никого не выдал, ни в чем не признался.
   Бывшая царица показала: "Февраля в 21 день я, старица Елена, привожена на Генеральный двор и со Степаном Глебовым на очной ставке сказала, что я с ним блудно жила, и в том я виновата. Писала своею рукою - Елена".
   Это признание царь намерен был впоследствии объявить в манифесте народу. Царица показала также:
   - Монашеское платье скинула потому, что епископ Досифей пророчествовал, говорил о гласах от образов и о многих видениях, что будет гнев Божий и смущение в народе, и государь скоро умрет, и она-де, царица, впредь царствовать будет, вместе с царевичем.
   Схватили Досифея, обнажили от архиерейского сана соборне и назвали расстригою Демидом.
   - Только я один в сем деле попался,.- говорил Досифей на соборе.-Посмотрите и у всех что на сердцах? Извольте пустить уши в народ-что говорят! Расстрига Демид в застенке подыман и спрашиван: "для чего желал царскому величеству смерти?" - "Желал для того, чтоб царевичу Алексею Петровичу на царстве быть, и было бы народу легче, и строение С.-Питербурха умалилось бы и престало",- отвечал Демид.
   Он донес на брата царицы, дядю царевича, Авраама Лопухина. Его тоже схватили и пытали на очной ставке с Демидом. Лопухину дано 15 ударов, Демиду 19. Оба признались, что желали смерти государю и воцарения царевичу. Показал Демид и на царевну Марью, сестру государя. Царевна говорила: "Когда государя не будет, я-де царевичу рада о народе помогать, сколько силы будет, и управлять государство". Да она же говорила: "Для чего вы, архиереи, за то не стоите, что государь от живой жены на другой женился? Или бы-де взял бывшую царицу и с нею жил, или бы умер!" И когда, на присяге Петру Петровичу, он, расстрига Демид, приехал из собора к ней, царевне Марье, она говорила: "Напрасно-де государь так учинил, что большего сына оставил, а меньшего произвел; он только двух лет, а тот уже в возрасте".
   Царевна заперлась; но когда ее привели в застенок на очную ставку с Демидом, созналась во всем.
   Розыск длился более месяца. Почти каждый день присутствовал Петр в застенках, следил за пытками, иногда сам пытал. Но, несмотря на все усилия, не находил главного, чего искал,- настоящего дела, "корня злодейского бунта". Как в показаниях царевича, так и всех прочих свидетелей, никакого дела не было, а были только слова, слухи, сплетни, бред кликуш, юродивых, шушуканье полоумных стариков и старух по монастырским углам.
   Иногда он смутно чувствовал, что лучше бы все это бросить, плюнуть на все, презреть - простить. Но уже не мог остановиться и предвидел, что один конец всему смерть сына.
   Все это время царевич жил под караулом во дворце Преображенском, рядом с Генеральным двором и застенками. Днем и ночью слышались или чудились ему вопли пытаемых. Постоянно водили его на очные ставки. Ужаснее всего была встреча с матерью. До царевича дошли слухи, будто бы отец собственноручно сек ее кнутом.
   Почти каждый день к вечеру Алексей бывал пьян до бесчувствия. Лейб-медик Арескин предсказывал ему белую горячку. Но, когда переставал он пить, на него нападала такая тоска, что нельзя было вынести, и он опять спешил напиться. Арескин предупреждал и государя о болезни, грозящей царевичу. Но Петр ответил:
   - Сопьется, околеет - туда ему и дорога. Собаке собачья смерть!
   Впрочем, в последнее время и водка уже не давала царевичу забвения, а лишь заменяла страшную действительность еще более страшными снами. Не только ночью во сне, но и наяву, среди белого дня, мучили видения. Он жил двумя жизнями - действительной и призрачной; и они перемежались, перепутывались, так что не умел он отличить одну от другой, не знал, что было во сне, что наяву.
   То снилось ему, будто бы в застенке отец сечет мать; он слышит свист кнута в воздухе и гнусное, как будто мокрое шлепанье ударов по голому телу; видит, как ложатся, одна за другой, темно-багровые полосы на это бледноебледное тело, и, отвечая на страшный крик матери еще более страшным криком, падает мертвый.
   То, будто бы, решив отомстить отцу за мать, за себя и за всех, просыпается ночью в постели, достает из-под подушки бритву, встает в одной рубахе, крадется по темным переходам дворца; перешагнув через спящего на пороге денщика, входит в спальню отца, наклоняется над ним, нащупывает горло и режет, и чувствует, что кровь у него холодная, как сукровица мертвых тел; в ужасе бросает недорезанного и бежит без оглядки.
   То, будто бы, вспомнив слова Писания об Иуде Предателе: пошел и удавился,- пробирается в чулан под лестницей, где свален всякий хлам. становится на сломанный трехногий стул, подперев его опрокинутым ящиком, снимает с крюка на потолке веревку, на которой висит фонарь, делает петлю, накидывает ее на шею и перед тем, чтобы оттолкнуть ногою стул, хочет перекреститься, но не может, рука не подымается-и вдруг," откуда ни возьмись, большой черный кот прыгает ему под ноги. ластится, трется, мурлычет, выгибает спину; и, став на задние лапы, передние кладет ему на плечи - и это уже не кот, а исполинский зверь. И царевич узнает в звериной морде лицо человечье - широкоскулое, пучеглазое, с усами торчком, как у "Кота-котабрыса". И хочет вырваться из лап его. Но зверь, повалив его, играет с ним, как кошка с мышью, то схватит, то выпустит и ласкает, и царапает. И вдруг впивается когтями в сердце. И он узнает того, о ком сказано: "Поклонились Зверю, говоря: кто подобен Зверю сему и кто может сразиться с ним?"
   В Воскресение Православия, 2 марта, совершал богослужение в Успенском соборе новопоставленный архиерей Псковский, Феофан Прокопович.
   В собор пускали только знатных и чиновных лиц. У одного из четырех исполинских столбов, поддерживавших свод, покрытых иконописными темными ликами по тусклому золоту, под шатровой синью, где молились Древние московские цари, стоял Петр. Рядом с ним Алексей.
   Глядя на Феофана, царевич вспомнил то, что слышал о нем.
   Феофан заменил Федоску, главного администратора дел духовных, который устарел и в последнее время все чаще впадал в "меланколию". Это он, Феофан, сочинил указ, повелевавший доносить о преступлениях государственных, открытых на исповеди. Он же составлял Духовный Регламент, по коему имел учрежден быть Святейший Синод.
   Царевич с любопытством вглядывался в нового архиерея.
   Родом черкас - малоросс, лет тридцати восьми, полнокровный, с лоснящимся лицом, лоснящейся черной бородой и большими лоснящимися черными усами, он походил на огромного жука. Усмехаясь, шевелил усами, как жук. По одной этой усмешке видно было, что он любит скоромные латинские шуточки - фацетии Поджо не менее, чем жирные галушки, и острую диалектику не менее, чем добрую горилку. Несмотря на святительскую важность, в каждой черточке лица его так и дрожало, так и бегало, как живчик, что-то слишком веселое, точно пьяное: он был пьян собственным умом своим, этот румянорожий Силен в архиерейской рясе. "О, главо, главо, разума упившись, куда ся преклонишь?" говаривал в минуты откровенности.