Подписав, он вдруг опомнился, как будто очнулся от бреда, и с ужасом понял, что делает. Хотел закричать, что все это ложь, схватить и разорвать бумагу. Но язык и все члены отнялись, как у погребаемых заживо, которые все слышат, все чувствуют и не могут пошевелиться, в оцепенении смертного сна. Без движения, без голоса, смотрел он, как Толстой складывал и прятал бумагу в карман.
   На основании этого последнего показания, прочитанного в присутствии Сената, 24 июня. Верховный суд постановил:
   "Мы, нижеподписавшиеся, министры, сенаторы, и воинского, и гражданского стану чины, по здравому рассуждению и по христианской совести, по заповедям Божиим Ветхого и Нового Заветов, по священным писаниям святого Евангелия и Апостол, канонов и правил соборов святых отец и церковных учителей, по статьям римских и греческих цесарей и прочих государей христианских, також по правам всероссийским, единогласно и без всякого прекословия, согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за умысел бунтовный против отца и государя своего и намеренный из давних лет подыск и произыскивание к престолу отеческому, при животе государя отца своего не токмо чрез бунтовщиков, но и чрез чужестранную цесарскую помощь и войска иноземные, с разорением всего государства,- достоин смерти".
   В тот же день его опять пытали. Дали 15 ударов и, не кончив пытки, сняли с дыбы, потому что Блюментрост объявил, что царевич плох и может умереть под кнутом.
   Ночью сделалось ему так дурно, что караульный офицер испугался, побежал и доложил коменданту крепости, что царевич помирает,- как бы не помер без покаяния. Комендант послал к нему гварнизонного попа, о. Матфея. Тот сначала не хотел идти и молил коменданта:
   - Увольте, ваше благородие! Я к таковым делам необычен. Дело сие страшное, царственное. Попадешь в ответе - не открутишься. У меня жена, дети... Смилуйтесь!
   Комендант обещал все взять на себя, и о. Матфей, скрепя сердце, пошел.
   Царевич лежал без памяти, никого не узнавал и бредил. Вдруг открыл глаза и уставился на о. Матфея. - Ты кто?
   - Гварнизонный священник, отец Матфей. Исповедывать тебя прислали.
   - Исповедывать?.. А почему у тебя, батька, голова телячья?.. Вот и лицо в шерсти, и рога на лбу... О. Матфей молчал, потупив глаза.
   - Так как же, государь царевич, угодно исповедаться? - наконец, проговорил он с робкою надеждой, что тот откажется.
   - А знаешь ли, поп, царский указ, коим об открытой на исповеди измене, или бунте вам, духовным отцам, в тайную канцелярию доносить повелевается? - Знаю, ваше высочество.
   - И буде я тебе что на духу открою, донесешь? - Как же быть, царевич? Мы люди подневольные... Жена, дети...- пролепетал о. Матфей и подумал: "Ну вот, начинается!"
   - Так прочь, прочь, прочь от меня, телячья твоя голова! - крикнул царевич яростно.- Холоп царя Российского! Хамы, хамы вы все до единого! Были орлы, а стали волы подъяремные! Церковь Антихристу продали! Умру без покаяния, а Даров твоих не причащусь!.. Кровь змеина, тело сатанино...
   О. Матфей отшатнулся в ужасе. Руки у него так задрожали, что он едва не выронил чаши с Дарами.
   Царевич взглянул на нее и повторил слова раскольничьего старца:
   - Знаешь ли, чему подобен Агнец ваш? Подобен псу мертву, повержену на стогнах града! Как причастился только и жития тому человеку: таково-то Причастие ваше емко - что мышьяк, аль сулема; во все кости и мозги пробежит скоро, до самой души лукавой промчит - отдыхай-ка после в геенне огненной и в пламени адском стони, яко Каин, необратный грешник... Отравить меня хотите, да не дамся вам! О. Матфей убежал.
   Черный кот-оборотень вспрыгнул на шею царевичу и начал душить его, царапать ему сердце когтями. - Боже мой. Боже мой, для чего Ты меня оставил? - стонал и метался он в смертной тоске. Вдруг почувствовал, что у постели, на том самом месте, где только что сидел о. Матфей, теперь сидит ктото другой. Открыл глаза и взглянул.
   Это был маленький, седенький старичок. Он опустил голову так, что царевич неясно видел лицо его. Старичок похож был не то на о. Ивана, ключаря Благовещенского, не то на столетнего деда-пасечника, которого Алексей встретил однажды в глуши Новгородских лесов, и который все, бывало, сидел в своем пчельнике, среди ульев, грелся на солнце, весь белый, как лунь, пропахший насквозь медом и воском; его тоже звали Иваном. - Отец Иван? аль дедушка? - спросил царевич. - Иван, Иван - я самый и есть! - молвил старичок ласково, с тихою улыбкой, и голос у него был тихий, как жужжание пчел или далекий благовест. От этого голоса царевичу стало страшно и сладко. Он все старался увидеть лицо старичка и не мог.
   - Не бойся, не бойся, дитятко, не бойся, родненький,- проговорил он еще тише и ласковей.- Господь послал меня к тебе, а за мной и Сам будет скоро.
   Старичок поднял голову. Царевич увидел лицо юное, вечное и узнал Иоанна, сына Громова. - Христос воскресе, Алешенька!
   - Воистину воскресе! - ответил царевич, и великая радость наполнила душу его, как тогда, у Троицы, на Светлой Христовой заутрене.
   Иоанн держал в руках своих как бы солнце: то была чаша с Плотью и Кровью. - Во имя Отца и Сына, и Духа Святого. Он причастил царевича. И солнце вошло в него, и он почувствовал, что нет ни скорби, ни страха, ни боли, ни смерти, а есть только вечная жизнь, вечное солнце - Христос.
   Утром, осматривая больного, Блюментрост удивился: лихорадка прошла, раны затягивались; улучшение было так внезапно, что казалось чудом.
   - Ну, слава Богу, слава Богу,- радовался немец,теперь все до свадьбы заживет!
   Весь день чувствовал себя царевич хорошо; с лица его не сходило выражение тихой радости. В полдень объявили ему смертный приговор. Он выслушал его спокойно, перекрестился и спросил, в какой день казнь. Ему ответили, что день еще не назначен.
   Приносили обед. Он ел охотно. "Потом попросил открыть окно.
   День был свежий и солнечный, как будто весенний. Ветер приносил запах воды и травы. Под самым окном, из щелей крепостной стены росли желтые одуванчики.
   Он долго смотрел в окно; там пролетали ласточки с веселыми криками; сквозь тюремные решетки небо казалось таким голубым и глубоким, как никогда на воле.
   К вечеру солнце осветило белую стену у изголовья царевича. И почудился ему в этом луче белый как лунь старичок с юным лицом, с тихой улыбкой и чашей в руках, подобный солнцу. Глядя на него, заснул он так тихо и сладко, как уже давно не спал.
   На следующий день, в четверг, 26 июня, в 8 часов утра, опять собрались в гварнизонном застенке Царь, Меншиков, Толстой, Долгорукий, , Шафиров, Апраксин и прочие министры. Царевич был так слаб, что его перенесли на руках из каземата в застенок.
   Опять спрашивали: "Что еще больше есть в тебе? Не поклепал ли, не утаил ли кого?" - но он уже ничего не отвечал.
   Подняли на дыбу. Сколько дано было плетей, никто не знал - били без счета.
   После первых ударов он вдруг затих, перестал стонать и охать, только все члены напряглись и вытянулись, как будто окоченели. Но сознание, должно быть, не покидало его. Взор был ясен, лицо спокойно, хотя что-то было в этом спокойствии, от чего и самым привычным к виду страданий становилось жутко.
   - Нельзя больше бить, ваше величество! - говорил Блюментрост на ухо царю.- Умереть может. И бесполезно. Он уже ничего не чувствует: каталепсия...
   - Что?-посмотрел на лейб-медика царь с удивлением.
   - Каталепсия - это такое состояние...- начал тот объяснять по-немецки.
   - Сам ты каталепсия, дурак!-оборвал его Петр и ротвернулся.
   Чтобы перевести дух, палач остановился на минуту. - Чего зеваешь? Бей!-крикнул царь. Палач опять принялся бить. Но царю казалось, что он уменьшает силу ударов нарочно, жалея царевича. Жалость и возмущение чудилось Петру на лицах всех окружающих. - Бей же, бей! - вскочил он и топнул ногою в ярости; все посмотрели на него с ужасом: казалось, что он сошел с ума.- Бей во всю, говорят! Аль разучился? - Да я и то бью. Как еще бить-то? - проворчал себе под нос Кондрашка и опять остановился.- По-русски бьем, у немцев не учились. Мы люди православные. Долго ли греха взять на душу? Немудрено забить и до смерти. Вишь, чуть дышит, сердечный. Не скотина чай,-тоже душа христианская! Царь подбежал к палачу.
   - Погоди, чертов сын, ужо самого отдеру, так научишься!
   - Ну что ж, государь, поучи - воля твоя! - посмотрел тот на царя исподлобья угрюмо.
   Петр выхватил плеть из рук палача. Все бросились K царю, хотели удержать его, но было поздно. Он замахнулся и ударил сына изо всей силы. Удары были неумелые, но такие страшные, что могли переломить кости. Царевич обернулся к отцу, посмотрел на него, как будто хотел что-то сказать, и этот взор напомнил Петру взор темного Лика в терновом венце на древней иконе, перед которой он когда-то молился Отцу мимо Сына и думал, содрогаясь от ужаса: "Что это значит-Сын и Отец?" И опять, как тогда, словно бездна разверзлась у ног его, и оттуда повеяло холодом, от которого на голове его зашевелились волосы.
   Преодолевая ужас, поднял он плеть еще раз, но почувствовал на пальцах липкость крови, которой была смочена плеть, и отбросил ее с омерзением.
   Все окружили царевича, сняли с дыбы и положили на пол. Петр подошел к сыну.
   Царевич лежал, закинув голову; губы полуоткрылись, как будто с улыбкою, и лицо было светлое, чистое, юное, как у пятнадцатилетнего мальчика. Он смотрел на отца по-прежнему, словно хотел ему что-то сказать.
   Петр стал на колени, склонился к сыну и обнял голову его.
   - Ничего, ничего, родимый! - прошептал царевич.Мне хорошо, все хорошо. Буди воля Господня во всем.
   Отец припал устами к устам его. Но он уже ослабел и поник на руках его; глаза помутились, взор потух. Петр встал, шатаясь. - Умрет? - спросил он лейб-медика. - Может быть, до ночи выживет,- ответил тот. Все подбежали к царю и повлекли его вон из палаты.
   Петр вдруг весь опустился, ослабел, присмирел и стал послушен, как ребенок: шел, куда вели, делал, что хотели.
   В сенях застенка Толстой, заметив, что у царя руки в крови, велел подать рукомойник. Он стал покорно умываться. Вода порозовела.
   Его вывели из крепости, усадили в шлюпку и отвезли во дворец.
   Толстой и Меншиков не отходили от царя. Чтобы занять и развлечь, говорили о посторонних делах. Он слушал спокойно, отвечал разумно. Давал резолюции, подписывал бумаги. Но потом не мог вспомнить того, что делал тогда, как будто провел все это время во сне или в обмороке. О сыне сам не заговаривал, точно забыл о нем вовсе.
   Наконец, в шестом часу вечера, когда донесли Толстому и Меншикову, что царевич при смерти, они должны были напомнить о нем государю. Тот выслушал рассеянно, как будто не понимал, о чем говорят. Однако сел опять в шлюпку и поехал в крепость.
   Царевича перенесли из пыточной палаты в каземат на прежнее место. Он уже не приходил в себя.
   Государь и министры пошли в комнату умирающего. Когда узнали, что он не причащался, то захлопотали, забегали с растерянным видом. Послали за соборным протопопом, о. Георгием. Он прибежал, запыхавшись, с таким же испуганным видом, как у всех, торопливо вынул из дароносицы запасные Дары, совершил глухую исповедь, пробормотал разрешительные молитвы, велел приподнять голову умирающего, поднес потир и лжицу к самым губам его. Но губы были сжаты; зубы крепко стиснуты. Золотая лжица ударялась о них и звенела в трепетной руке о. Георгия. На плат спадали капли крови. На лицах у всех был ужас.
   Вдруг в бесчувственном лице Петра промелькнула чевная мысль.
   Он подошел к священнику и сказал: - Оставь! Не надо.
   И царю показалось, или только почудилось, что умирающий улыбнулся ему последнею улыбкою. В тот же самый час, как вчера, на том же самом месте, у изголовья царевича, солнце осветило белую стену. Белый
   как лунь старичок держал в руках чашу, подобную солнцу.
   Солнце потухло. Царевич вздохнул, как вздыхают засыпающие дети. Лейб-медик пощупал руку его и сказал что-то на ухо Меншикову. Тот перекрестился и объявил торжественно:
   - Его высочество, государь царевич Алексей Петрович преставился.
   Все опустились на колени, кроме царя. Он был неподвижен. Лицо его казалось мертвее, чем лицо умершего.
   "В России когда-нибудь кончится все ужасным бунтом, и самодержавие падет, ибо миллионы вопиют к Богу против царя",- писал ганноверский резидент Вебер из Петербурга, извещая о смерти царевича.
   "Кронпринц скончался не от удара, как здесь утверждают, а от меча или топора,- доносил резидент императорский, Плейер.- В день его смерти никого не пускали в крепость, и перед вечером заперли ее. Голландский плотник, работавший на новой башне собора и оставшийся там на ночь незамеченным, вечером видел сверху, близ пыточного каземата, головы каких-то людей и рассказал о том своей теще, повивальной бабке голландского резидента. Тело кронпринца положено в простой гроб из плохих досок; голова несколько прикрыта, а шея обвязана платком со складками, как бы для бритья".
   Голландский резидент Яков де Би послал донесение Генеральным, Штатам, что царевич умер от растворения жил, и что в Петербурге опасаются бунта.
   Письма резидентов, вскрываемые в почтовой конторе, представлялись царю. Якова де Би схватили, привели в посольскую канцелярию и допрашивали "с пристрастием". Взяли за караул и голландского плотника, работавшего на Петропавловском шпице, и тещу его, повивальную бабку. В опровержении этих слухов, послано от имени царя русским резидентам при чужеземных дворах составленное Шафировым, Толстым и Меншиковым известие о кончине царевича: "По объявлении сентенции суда сыну нашему, мы, яко отец, боримы были натуральным милосердия подвигом с одной стороны, попечением же должным о целости и впредь будущей безопасности государства нашего с другой,- и не могли еще взять в сем многотрудном и важном деле своей резолюции. Но всемогущий Бог, восхотев чрез Собственную волю и праведным Своим судом, по милости Своей, нас от такого сумнения и дом наш, и государство от опасности и стыда освободити, пресек вчерашнего дня (писано июня в 27 день) его, сына нашего Алексея, живот, по приключившейся ему, при объявлении оной сентенции и обличении его столь великих против нас и всего государства преступлений, жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии. Но, хотя пото^ он и паки в чистую память пришел и, по должности христианской, исповедался и причастился Св. Тайн, и нас к себе просил, к которому мы, презрев все досады его, со всеми нашими здесь сущими министры и сенаторы пришли, и он чистое исповедание и признание тех всех своих преступлений против нас, со многими покаятельными слезами и раскаянием, нам принес и от нас в том прощение просил, которое мы, по христианской и родительской должности, и дали. И тако, он сего июня 26, около 6 часов пополудни, жизнь свою христиански скончал".
   Следующий за смертью царевича день, 27 июня, девятую годовщину Полтавы, праздновали, как всегда: на крепости подняли желтый, с черным орлом, триумфальный штандарт, служили обедню у Троицы, палили из пушек, пировали на почтовом дворе, а ночью - в Летнем саду, на открытой галерее над Невою, у подножия петербургской Венус, как сказано было в реляции, довольно веселились, под звуки нежной музыки, подобной вздохам любви из царства Венус:
   Покинь, Купидо, стрелы: Уже мы все не целы...
   В ту же ночь тело царевича положено в гроб и перенесено из тюремного каземата в пустые деревянные хоромы близ комендантского дома в крепости.
   Утром вынесено к Троице, и "дозволено всякого чина людям, кто желал, приходить ко гробу его, царевича и видеть тело его, и со оным прощаться".
   В воскресенье, 29 июня, опять был праздник - тезоименитство царя. Опять служили обедню, палили из пушек, звонили во все колокола, обедали в Летнем дворце; вечером прибыли в адмиралтейство, где спущен был
   новый фрегат "Старый Дуб"; на корабле происходила обычная попойка; ночью сожжен фейерверк, и опять веселились довольно.
   В понедельник, 30 июня, назначены похороны царевича. Отпевание было торжественное. Служили митрополит Рязанский, Стефан, епископ Псковский, Феофан, еще шесть архиереев, два митрополита палестинских, архимандриты, протопопы, иеромонахи, иеродиаконы и восемнадцать приходских священников. Присутствовали государь, государыня, министры, сенаторы, весь воинский и гражданский стан. Несметные толпы народа окружали церковь.
   Гроб, обитый черным бархатом, стоял на высоком катафалке, под золотою белою парчою, охраняемый почетным караулом четырех лейб-гвардии Преображенского полка сержантов, со шпагами наголо.
   У многих сановников головы болели от вчерашней попойки: в ушах звенели песни шутов: Меня матушка плясамши родила, А крестили во царевом кабаке.
   И в этот ясный летний день казались особенно мрачными тусклое пламя надгробных свечей, тихие звуки надгробного пения: Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего, идеже честь болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.
   И заунывно повторяющийся возглас диакона: Аще молимся о упокоении души усопшаго раба Божия Алексия, и о еже проститися ему всякому прегрешению вольному же и невольному. И глухо замирающий вопль хора: Надгробное рыдание творяще песнь: аллилуиа! Кто-то в толпе вдруг заплакал громко, и дрогание пронеслось по всей церкви, когда запели последнюю песнь:
   Зряще мя безгласна и бездыханна, приидите, ecu любящие мя, и целуйте мя последним целованием.
   Первым подошел прощаться митрополит Стефан. Старик едва держался на ногах. Его вели под руки два протодиакона. Он поцеловал царевича в руку и в голову, потом наклонился и долго смотрел ему в лицо. Стефан хоронил в нем все, что любил - всю старину Московскую, патриаршество, свободу и величие древней церкви, свою последнюю надежду - "надежду Российскую".
   После духовных по ступеням катафалка взошел царь. Лицо его было такое же мертвое, как все последние дни. Он взглянул в лицо сына. Оно было светло и молодо, как будто еще просветлело и помолодело после смерти. На губах улыбка говорила: все хорошо, буди воля Господня во всем.
   И в неподвижном лице Петра что-то задрожало, задвигалось, как будто открывалось с медленным, страшным усилием - наконец, открылось - и мертвое лицо ожило, просветлело, точно озаренное светом от лица усопшего.
   Петр склонился к сыну и прижал губы к холодным губам его. Потом поднял глаза к небу - все увидели, что он плачет - перекрестился и сказал: - Буди воля Господня во всем.
   Он теперь знал, что сын оправдает его перед Вечным Судом и там объяснит ему то, чего не мог понять он здесь: что значит - Сын и Отец? '*
   Народу объявили так же, как чужеземным дворам, что царевич умер от удара.
   Но народ не поверил. Одни говорили, что он умер от побоев отца. Другие покачивали головами сомнительно: "Скоро-де это дело сделалось!", а иные утверждали прямо, что, вместо царевича, положено в гроб тело какогото лейб-гвардии сержанта, который лицом похож на него, а сам царевич, будто бы, жив, от отца убежал не то в скиты за Волгу, не то в степные станицы, "на вольные реки", и там скрывается.
   Через несколько лет, в Яменской казачьей станице, на реке Бузулук, появился некий Тимофей Труженик, по виду нищий бродяга, который на вопросы: кто он и откуда? - отвечал явно:
   - С облака, с воздуха. Отец мой - костыль, сума матушка. Зовут меня Труженик, понеже тружусь Богу на дело великое. А тайно говорил о себе:
   - Я не мужик и не мужичий сын; я орел, орлов сын, мне орлу и быть! Я - царевич Алексей Петрович. Есть у меня на спине крест, а на лядвее На бедре (церковнослав.). шпага родимая... И другие говорили о нем:
   - Не простой он человек, и быть ему такому человеку, что потрясется вся земля!..
   И в ярлыках подметных, которые рассылались от него по казачьим станицам, было сказано: "Благословен еси Боже наш! Мы, царевич Алексей Петрович, идем искать своих законов отчих и дедовских, и на вас, казаков, как на каменную стену покладаемся, дабы постояли вы за старую веру и за чернь, как было при отцах и дедах наших. И вы, голытьба, бурлаки, босяки бесприютные, где нашего гласа не заслышите, идите до нас денно и нощно!"
   Труженик ходил по степям и собирал вольницу, обещая "открыть Городище, в коем есть знамение Пресвятыя Богородицы, и Евангелие, и Крест, и знамена царя Александра Македонского; и он, царевич Алексей Петрович, будет по тем знаменам царствовать; и тогда придет конец века и наступит Антихрист; и сразится он, царевич, со всею силой вражьей и с самим Антихристом".
   Труженика схватили, пытали и отрубили ему голову как самозванцу.
   Но народ продолжал верить, что истинный царевич Алексей Петрович, когда придет час его,- явится, сядет на отчий престол, бояр переказнит, а чернь помилует.
   Так для народа остался он и после смерти своей "надеждой Российскою".
   Окончив розыск о царевиче, Петр 8 августа выехал из Петербурга в Ревель морем, во главе флота из 22 военных судов. Царский корабль был новый, недавно спущенный с Адмиралтейской верфи, девяностопушечный фрегат "Старый Дуб" - первый корабль, построенный по чертежам царя, без помощи иноземцев, весь из русского леса, одними русскими мастерами.
   Однажды вечером, при выходе из Финского залива в Балтийское море, Петр стоял на корме у руля и правил.
   Вечер был ненастный. Тяжкие, черные, словно железные, тучи громоздились низко над тяжкими, черными, тоже словно железными гребнями волн. Была сильная качка. Бледные клочья пены мелькали, как бледные руки яростно грозящих призраков. Порою волны перехлестывали за борт и дождем соленых брызг окачивали всех, стоявших на палубе, и больше всех царя-кормчего. Платье на нем вымокло; ледяная сырость пронизывала; ледяной ветер бил в лицо. Но, как всегда на море, он чувствовал себя бодрым, сильным и радостным. Смотрел пристально в темную даль и твердою рукою правил. Все исполинское тело фрегата дрожало от натиска волн, но крепок был "Старый Дуб" и слушался руля, как добрый конь - узды, прыгал с волны на волну, иногда опускался, как будто нырял, в седые пучины - казалось, не вынырнет,- но каждый раз вылетал, торжествующий.
   Петр думал о сыне. В первый раз думал обо всем, как о прошлом - с великою грустью, но без страха, без муки и раскаяния, чувствуя и здесь, как во всей своей жизни, волю Вышних Судеб. "Велик, велик, да тяжеленек Петр и не вздохнуть под ним. Стоном стонет земля!" - вспомнились ему слова сына перед Сенатом.
   "Как же быть?- думал Петр.-Стонет, небось, наковальня под молотом. Он, царь, и был в руке Господней молотом, который ковал Россию. Он разбудил ее страшным ударом. Но если бы не он, спала бы она и доныне сном смертным". И что случилось бы, останься царевич в живых? Рано или поздно, воцарился бы, возвратил бы власть попам, да старцам, длинным бородам, а те повернули бы назад от Европы в Азию, угасили бы свет просвещения и погибла бы Россия.
   - Будет шторм! - молвил старый голландский шкипер, подходя к царю.
   Тот ничего не ответил и продолжал смотреть пристально вдаль.
   Быстро темнело. Черные тучи спускались все ниже и ниже к черным волнам.
   Вдруг, на самом краю неба, сквозь узкую щель из-под туч, сверкнуло солнце, как будто из раны брызнула кровь. И железные тучи, железные волны обагрились кровью. И чудно, и страшно было это кровавое море.
   "Кровь! Кровь!" - подумал Петр и вспомнил пророчество сына:
   "Кровь сына, кровь русских царей ты, первый, на плаху прольешь - и падет сия кровь от главы на главу до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя накажет Бог Россию!"
   - Нет, Господи! - опять, как тогда, перед старой иконой с темным Ликом в терновом венце, молился Петр, мимо Сына Отцу, который жертвует Сыном.- Накажи меня. Боже,- помилуй Россию!
   - Будет шторм! - повторил старый шкипер, думая, что царь не расслышал его.-Говорил я давеча вашему величеству - лучше бы вернуться назад...
   - Не бойся,- ответил Петр с улыбкою.- Крепок наш новый корабль: выдержит бурю. С нами Бог!
   И твердою рукою правил Кормчий по железным и кровавым волнам в неизвестную даль. Солнце зашло, наступил мрак, и завыла буря.
   ЭПИЛОГ
   ХРИСТОС ГРЯДУЩИЙ
   - Не истинна вера наша - и постоять не за что. О, если бы нашел я самую истинную веру, то отдал бы за нее плоть свою на мелкие части раздробить!
   Эти слова одного странника, который прошел все веры и ни одной не принял, часто вспоминал Тихон в своих долгих скитаниях, после бегства из лесов Ветлужских, от Красной Смерти.
   Однажды, позднею осенью, в Нижегородской Печерской обители, где остановился он для отдыха и служил книгописцем, один из монахов, о. Никодим, беседуя с ним наедине о вере, сказал:
   - Знаю, чего тебе надо, сынок. Живут на Москве люди умные. Есть у них вода живая. Той воды напившись, жаждать не будешь вовек. Ступай к ним. Ежели сподобишься, откроют они тебе тайну великую... - Какую тайну? - спросил Тихон жадно.
   - А ты не спеши, голубок,- возразил монах строго и ласково,- поспешишь, людей насмешишь. Ежели и впрямь хочешь тайне той приобщиться, искус молчания прими. Что ни увидишь, ни услышишь,-- знай, молчи, да помалкивай. Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзание Ти дам, яко Иуда. Разумеешь? - Разумею, отче! Как мертвец, безгласен буду... - Ну, ладно,- продолжал о. Никодим.- Дам я тебе грамотку к Парфену Парамонычу, купцу Сафьянникову, мукой на Москве торгует. Отвезешь ему поклон мой, да гостинчик махонький, морошки керженской моченой кадушку. Кумовья мы с ним старые. Он тебя примет. Ты по счетной части горазд, а ему такого молодца в лавку надобно... Сейчас пойдешь, что ль, аль до весны погодишь? Время-то скоро зимнее. А у тебя одежишка плохенькая. Как бы не замерз? - Сейчас, отче, сейчас! - Ну, с Богом, сынок!