- Афрося, Афросьюшка, маменька!.. Что ты?..-залепетал царевич в ужасе.
   - Не ведает она, забыла, чай спутала,- обернулся он к отцу опять с тою странною усмешкой, от которой становилось жутко.- Я тогда план Белгородской атаки отсылал секретарю вицероеву, а не то письмо...
   - То самое, царевич. При мне и печатал. Аль забыл? Я видела,- проговорила она все так же спокойно и вдруг посмотрела на него в упор тем самым взором, как три года назад, в доме Вяземских, когда он, пьяный, бросился на нее, чтоб изнасиловать, и замахнулся ножом. По этому взору он понял, что она предала его. - Сын,- сказал Петр,- сам, чай, видишь, что дело сие нарочитой важности. Когда письма те волей писал, то явно намерение к бунту не токмо в мыслях имел, но и в действо весьма произвесть умышлял. И то все в прежних повинных своих утаил не беспамятством, а лукавством, знатно, для таких же впредь дел и намерения. Однако же, совесть нашу не хотим иметь пред Богом нечисту, дабы наносам без испытания верить. В последний спрашиваю, правда ль, что волей писал? Царевич молчал.
   - Жаль мне тебя, Феодоровна,- сказал Петр,- а делать нечего. Буду пытать.
   Алексей взглянул на отца, на Евфросинью и понял, что ей не миновать пытки, ежели он, царевич, запрется.
   - Правда,- произнес он чуть слышно, и только что это произнес, страх опять исчез, опять ему стало все безразлично.
   Глаза Петра блеснули радостью. - В какую же меру ныне писал?
   - В ту меру, чтоб за меня больше вступились в народе, применяясь к ведомостям печатным о бунте войск в МеКленбургии. А потом подумал, что дурно, и вымарал...
   - Так значит бунту радовался? Царевич не ответил.
   -А когда радовался,-продолжал Петр, как будто услышав неслышный ответ,- то, чаю, не без намерения; ежели б впрямь то было, к бунтовщикам пристал бы?
   - Буде прислали б за мной, то поехал бы. А чаял быть присылке по смерти вашей, для того... Остановился, еще больше побледнел и кончил с усилием: - Для того, что хотели тебя убить, а чтоб живого отлучили от царства, не чаял...
   - А когда бы при живом? - спросил Петр поспешно и тихо, глядя сыну прямо в глаза.
   - Ежели б сильны были, то мог бы и при живом,ответил Алексей так же тихо.
   - Объяви все, что знаешь,- опять обратился Петр к Евфросинье.
   - Царевич наследства всегда желал прилежно,- заговорила она быстро и твердо, как будто повторяла то, что заучила наизусть.- А ушел оттого, будто ты, государь, искал всячески, чтоб ему живу не быть. И как услышал, .что у тебя меньшой сын царерич Петр Петрович болен, говорил мне: "Вот, видишь, батюшка делает свое, а Бог-свое!" И надежду имел на сенаторей: "Я-де старых всех переведу, а изберу себе новых, по своей воле". И когда слыхал о каких видениях, или читал в курантах, что в Питербурхе тихо, говаривал, что видение и тишина недаром: "либо-де отец мой умрет, либо бунт будет"...
   Она говорила еще долго, припоминала такие слова его, которых он сам не помнил, обнажала такие тайны сердца его, которых он сам не видел.
   - А когда господин Толстой приехал в Неаполь, царевич хотел из цесарской протекции к папе римскому, и я его удержала,- заключила Евфросинья. - Все ли то правда? - спросил Петр сына. - Правда,- ответил царевич. - Ну, ступай, Феодоровна. Спасибо тебе! Царь подал ей руку. Она поцеловала ее и повернулась, чтобы выйти.
   - Маменька! Маменька! - опять вдруг весь потянулся к ней царевич и залепетал, как в бреду, сам не помня, что говорит.-Прощай, Афросьюшка!.. Ведь, может быть, больше не свидимся. Господь с тобой!.. Она ничего не ответила и не оглянулась. - За что ты меня так?..- прибавил он тихо, без упрека, только с бесконечным удивлением, закрыл лицо руками и услышал, как за нею затворилась дверь.
   Петр, делая вид, что просматривает бумаги, поглядывал на сына исподлобья, украдкою, как будто ждал чего-то.
   Был самый тихий час ночи, и тишина казалась еще глубже, потому что было светло, как днем. Вдруг царевич отнял руки от лица. Оно было страшно. - Где ребеночек?.. Ребеночек где?..-заговорил он, уставившись на отца недвижным и горящим взором.Что вы с ним сделали?..
   - Какой ребенок? - не сразу понял Петр. Царевич указал на дверь, в которую вышла Евфросинья.
   - Умер,- сказал Петр, не глядя на сына.- Родила мертвым.
   - Врешь! - закричал Алексей и поднял руки, словно грозя отцу.-Убили, убили!.. Задавили, аль в воду как щенка выбросили!.. Его-то за что, младенца невинного?.. Мальчик, что ль? - Мальчик.
   - Когда б судил мне Бог на царстве быть,- продолжал Алексей задумчиво, как будто про себя,- наследником бы сделал... Иваном назвать хотел... Царь Иоанн Алексеевич... Трупик, трупик-то где?.. Куда девали?.. Говори!.. Царь молчал.
   Царевич схватился за голову. Лицо его исказилось, побагровело.
   Он вспомнил обыкновение царя сажать в спирт мертворожденных детей, вместе с прочими "монстрами", для сохранения в кунсткамере.
   - В банку, в банку со спиртом!.. Наследник царей всероссийских в спирту, как лягушонок, плавает! - захохотал он вдруг таким диким хохотом, что дрожь пробежала по телу Петра. Он подумал опять: "Сумасшедший!" - и почувствовал то омерзение, подобное нездешнему ужасу, которое всегда испытывал к паукам, тараканам и прочим гадам.
   Но в то же мгновение ужас превратился в ярость: ему показалось, что сын смеется над ним, нарочно "дурака ломает", чтоб запереться и скрыть свои злодейства.
   - Что еще больше есть в тебе? - приступил он снова к допросу, как будто не замечая того, что происходит с царевичем.
   Тот перестал хохотать так же внезапно, как начал, откинулся головой на спинку кресла, и лицо его побледнело, осунулось, как у мертвого. Он молча смотрел на отца бессмысленным взором.
   - Когда имел надежду на чернь,- продолжал Петр, возвышая голос и стараясь сделать его спокойным,- не подсылал ли кого к черни о том возмущении говорить, или не слыхал ли от кого, что чернь хочет бунтовать? Алексей молчал. - Отвечай! - крикнул Петр, и лицо его передернула судорога. Что-то дрогнуло и в лице Алексея. Он разжал губы с усилием и произнес: - Все сказал. Больше говорить не буду. Петр ударил кулаком по столу и вскочил. - Как ты смеешь!..
   Царевич тоже встал и посмотрел на отца в упор. Опять они стали похожи друг на друга мгновенным и как будто призрачным сходством.
   - Что грозишь, батюшка?-проговорил Алексей тихо.- Не боюсь я тебя, ничего не боюсь. Все ты взял у меня, все погубил, и душу, и тело. Больше взять нечего. Разве убить. Ну что ж. убей! Мне все равно.
   И медленная, тихая усмешка искривила губы его. Петру почудилось в этой усмешке бесконечное презрение. Он заревел, как раненый зверь, бросился на сына, схватил его за горло, повалил и начал душить, топтать ногами, бить палкою, все с тем же нечеловеческим ревом.
   Во дворце проснулись, засуетились, забегали, но никто не смел войти к царю. Только бледнели да крестились, подходя к дверям и прислушиваясь к страшным звукам, которые доносились оттуда: казалось, там грызет человека зверь.
   Государыня спала в Верхнем дворце. Ее разбудили. Она прибежала, полуодетая, но тоже не посмела войти.
   Только когда все уже затихло, приотворила дверь, заглянула и вошла на цыпочках, крадучись за спиною мужа.
   Царевич лежал на полу без чувств, царь - в креслах, тоже почти в обмороке..
   Послали за лейб-медиком Блюментростом. Он успокоил государыню, которая боялась, что царь убил сына. Царевич был избит жестоко, но опасных ран и переломов не было. Он скоро пришел в себя и казался спокойным.
   Царю было хуже, чем сыну. Когда его перевели, почти перенесли на руках в спальню, с ним сделались такие судороги, что Блюментрост опасался паралича.
   Но к утру полегчало, а вечером он уже встал и, несмотря на мольбы Катеньки и предостережения лейбмедика, велел подать шлюпку и поехал в Петербург. Царевича везли рядом в другой закрытой шлюпке.
   На следующий день, 14-го мая, объявлен был народу второй манифест о царевиче, в котором сказано, что государь изволил обещать сыну прощение, "ежели он истинное во всем принесет покаяние, и ничего не утаит; но понеже он, презрев такое отцово милосердие, о намерении своем получить наследство, чрез чужестранную помощь, или чрез бунтовщиков силою, утаил, то прощение не в прощение".
   В тот же день назначен был над царевичем, как над государственным изменником, Верховный суд.
   Через месяц, 14-го июня, привезли его в гварнизон Петропавловской крепости и посадили за караул в Трубецкой раскат.
   "Преосвященным митрополитам, и архиепископам, и епископам, и прочим духовным. Понеже вы нЫне уже довольно слышали о малослыханном в свете преступлении сына моего против нас, яко отца и государя своего, и, хотя я довольно власти над оным, по божественным и гражданским правам, имею, а особливо, по правам Российским (которые суд между отца и детей, и у партикулярных людей, весьма отмещут), учинить за пре
   ступление по воле моей, без совета других, а однако ж, боюсь Бога, дабы не погрешить: ибо натурально есть, что люди в своих делах меньше видят, нежели другие в их; тако ж и врачи: хотя б и всех искуснее который был, то не отважится свою болезнь сам лечить, но призывает других; - подобным образом и мы сию болезнь свою вручаем вам, прося лечения оной, боясь вечныя смерти. Ежели б один сам оную лечил, иногда бы не познал силы в своей болезни, а наипаче в том, что я, с клятвою суда Божия, письменно обещал оному своему сыну прощение и потом словесно подтвердил,- ежели истинно вины свои скажет. Но, хотя он сие и нарушил утайкою наиважнейших дел и особливо замысла своего бунтовного противу нас, яко родителя и государя своего, однакож, мы, вспоминая слово Божие, где увещевает в таковых делах вопрошать и чина священного, как написано во главе 17 Второзакония, желаем от вас архиереев и всего духовного чина, яко учителей слова Божия,- не издадите каковый о сем декрет, но да взыщете и покажете от Священного Писания нам истинное наставление и рассуждение, какого наказания сие богомерзкое и Авессаломову прикладу уподобляющееся намерение сына нашего по божественным заповедям и прочим святого Писания прикладам и по законам, достойно. И то нам дать за подписанием рук своих на письме, дабы мы, из того усмотря, неотягченную совесть в сем деле имели. В чем мы на вас, яко по достоинству блюстителей заповедей Божиих и верных пастырей Христова стада и доброжелательных отечествия, надеемся и судом Божиим и священством вашим заклинаем, да без всякого лицемерства и пристрастия в том поступите. Петр"
   Архиереи ответили:
   "Сие дело весьма есть гражданского суда, а не духовного, и власть превысочайшая суждению подданных своих не подлежит, но творит, что хочет, по своему усмотрению, без всякого совета степеней низших, однакож, понеже велено нам, приискали мы от Священных Писаний то, что возмнилося быть сему ужасному и бесприкладному делу сообщно".
   Следовали выписки из Ветхого и Нового Завета, а в заключение повторялось:
   "Сие дело не нашего суда; ибо кто нас поставил судьями над тем, кто нами обладает? Как могут главу наставлять члены, которые сами от нее наставляемы и обладаемы? К тому же суд наш духовный по духу должен быть, а не по плоти и крови; ниже вручена есть духовному чину власть меча железного, но власть духовного меча. Все же сие превысочайшему монаршескому рассуждению с должным покорением подлагаем, да сотворит Государь, что есть благоугодно пред очами его: ежели, по делам и по мере вины, хочет наказать падшего, имеет образцы Ветхого Завета; ежели благоизволит помиловать, имеет образ самого Христа, который блудного сына принял и милость паче жертвы превознес. Кратко сказав: сердце Царево в руце Божией. Да изберет ту часть, куда Божия рука его преклоняет". Подписались:
   "Смиренный Стефан, митрополит Рязанский. Смиренный Феофан, епископ Псковский". Еще четыре епископа, два митрополита греческих, Ставропольский и Фифандский, четыре архимандрита, в том числе Федос, и два иеромонаха - все будущие члены Святейшего Правительствующего Синода.
   На главный вопрос государя - о клятве, данной сыну, простить его, во всяком случае - отцы не, ответили вовсе.
   Петр, когда читал это рассуждение, испытывал жуткое чувство: словно то, на что он хотел опереться, провалилось под ним, как истлевшее дерево.
   Он достиг того, чего сам желал, но, может быть, слишком хорошо достиг: церковь покорилась царю так, что ее как бы не стало вовсе; вся церковь - он сам.
   А царевич об этом рассуждении сказал с горькой усмешкой:
   - Хитрее-де черта смиренные! Еще духовной коллегии нет, а уже научились духовной политике.
   Еще раз почувствовал он, что церковь для него перестала быть церковью, и вспомнил слово Господне тому, о ком сказано: "Ты - Петр, Камень, и на сем камне созижду Церковь Мою".
   Когда ты был молод, то препоясывался сам и ходил куда хотел; а когда состареешься, то прострешь руки твои и другой препояшет тебя и поведет, куда не хочешь.
   Первое заседание Верховного суда назначено было 17-го июня в аудиенц-зале Сената.
   В числе судей были министры, сенаторы, генералы, губернаторы, гвардии и флота капитаны, майоры, поручики, подпоручики, прапорщики, обер-кригс-комиссары, чины новых коллегий, и старые бояре, стольники, окольничьи-всего гражданского и воинского чина 127 человек - с борка, да с сосенки, жаловались знатные. Иные даже не умели грамоте, так что не могли подписаться под приговором.
   Отслужив обедню Духу Святому у Троицы, для испрошения помощи Божией в столь трудном деле, судьи перешли из собора в Сенат.
   В палате открыли окна и двери, не только для свежего воздуха - день был знойный, предгрозный,- но и для того, чтобы суд имел вид всенародный. Загородили, однако, рогатками, заперли шлагбаумами соседние улицы, и целый батальон лейб-гвардии стоял под ружьем на площади, не пропуская "подлого народа".
   Царевича привели из крепости как арестанта, под караулом четырех офицеров со шпагами наголо.
   В аудиенц-зале находился трон. Но не на трон, а на простое кресло, в верхнем конце открытого четырехугольника, образуемого рядами длинных, крытых алыми сукнами, столов, за которыми сидели судьи, сел царь прямо против сына, как истец против ответчика.
   Когда заседание объявили открытым, Петр встал и произнес:
   - Господа Сенат и прочие судьи! Прошу вас, дабы истиною сие дело вершили, чему достойно, не флатируя и не похлебствуя, и отнюдь не опасаясь того, что, ежели дело сие легкого наказания достойно, и вы так учините, мне противно было б,- в чем клянусь самим Богом и судом Его! Також не рассуждайте того, что суд надлежит вам учинить на моего, яко государя вашего, сына; но, несмотря на лицо, сделайте правду и не погубите душ своих и моей, чтоб совести наши остались чисты в день страшного испытания, и отечество наше безбедно.
   Вице-канцлер, Шафиров прочел длинный перечень всех преступлений царевича, как старых, уже объявленных в прежних повинных, так и новых, которые он, будто бы, скрыл на первом розыске.
   - Признаешь ли себя виновным? -спросил царевича князь Меншиков, назначенный президентом собрания.
   Все ждали того, что, так же, как в Москве, в Столовой палате, царевич упадет на колени, будет плакать и молить о помиловании. Но по тому, как он встал и оглянул собрание спокойным взором, поняли, что теперь будет не то.
   - Виновен я, иль нет, не вам судить меня, а Богу единому,- начал он и сразу наступила тишина; все слушали, притаив дыхание.- И как судить по правде, без вольного голоса? А ваша воля где? Рабы государевы-в рот ему смотрите: что велит, то и скажете. Одно звание суда, а делом - беззаконие и тиранству лютое! Знаете басню, как с волком ягненок судился? И ваш суд волчий. Какова ни будь правда моя, все равно засудите. Но если бы не вы, а весь народ Российский судил меня с батюшкой, то было бы на том суде не то, что здесь. Я народ пожалел. Велик, велик, да тяжеленек Петр - и не вздохнуть под ним. Сколько душ загублено, сколько крови пролито! Стоном стонет земля. Аль не видите, не слышите?.. Да что говорить! Какой вы Сенат - холопы царские, хамы, хамы все до единого!..
   Ропот возмущения заглушил последние слова царевича. Но никто не смел остановить его. Все смотрели на царя, ждали, что он скажет. А царь молчал. На застывшем, как будто окаменелом лице его ни один мускул не двигался. Только взор горящих, широко раскрытых глаз уставился в глаза царевичу.
   - Что молчишь, батюшка? - вдруг обернулся он к отцу с беспощадной усмешкою.- Аль правду слушать в диковину? Отрубить бы велел мне голову попросту, я б слова не молвил. А вздумал судиться, так любо, не любо,слушай! Когда манил меня к себе из протекции цесарской, не клялся ли Богом и судом Его, что все простишь? Где ж клятва та? Опозорил себя перед всею Европою! Самодержец Российский - клятворугатель и лжец!
   - Сего слушать не можно! Оскорбление величества! Помешался в уме! Вывести, вывести вон! - послышался гул голосов.
   К царю подбежал Меншиков и что-то сказал ему на ухо. Но царь молчал, как будто ничего не видел и не слышал в своем оцепенении, подобном столбняку, и мертвое лицо его было как лицо изваяния.
   - Кровь сына, кровь русских царей на плаху ты первый прольешь! - опять заговорил царевич, и казалось, что он уже не от себя говорит: слова его звучали, как пророчество.- И падет сия кровь от главы на главу, до последних царей, и погибнет весь род наш в крови. За тебя накажет Бог Россию!..
   Петр зашевелился медленно, грузно, с неимоверным усилием, как будто стараясь приподняться из-под страшной тяжести; наконец, поднялся, лицо исказилось неистовой судорогой - точно лицо изваяния ожило - губы разжались, и вылетел из горла сдавленный хрип: - Молчи, молчи... прокляну!
   - Проклянешь? - крикнул царевич в исступлении, бросился к царю и поднял над ним руки.
   Все замерли в ужасе. Казалось, что он ударит отца или плюнет ему в лицо.
   - Проклянешь?.. Да я тебя сам... Злодей, убийца, зверь. Антихрист!.. Будь проклят! проклят! проклят!..
   Петр повалился навзничь в кресло и выставил руки вперед, как будто защищаясь от сына.
   Все вскочили. Произошло такое смятение, как во время пожара или убийства. Одни закрывали окна и двери; другие выбегали вон из палаты; иные окружили царевича и тащили прочь от отца; иные спешили на помощь к царю. Ему было дурно. С ним сделался такой же припадок, как месяц назад, в Петергофе. Заседание объявили закрытым. Но в ту же ночь Верховный суд опять собрался и приговорил царевича пытать.
   "Обряд, како обвиненный пытается.
   Для пытки приличившихся в злодействах сделано особливое место, называемое застенок, огорожен палисадником и покрыт, для того, что при пытках бывают судьи и секретарь и для записки пыточных речей подьячий.
   В застенке же для пытки сделана дыба, состоящая в трех столбах, из которых два вкопаны в землю, а третий сверху, поперек.
   И когда назначено будет время, то кат или палач явиться должен в застенок с инструментами; а оные суть: хомут шерстяной, к нему пришита веревка долгая; кнутья и ремень.
   По приходе судей в застенок, долгую веревку палач перекинет через поперечный в дыбе столб и взяв подлежащего к пытке, руки назад заворотит, и положа их в хомут, через приставленных для того людей встягивает, дабы пытанный на земле не стоял, у которого руки и выворотит совсем назад, и он на них висит; потом свяжет ремнем ноги и привязывает к сделанному нарочно впереди дыбы столбу; и растянувши сим образом, бьет кнутом, где и спрашивается о злодействах и все записывается, что таковой сказывать станет".
   Когда утром 19 июня привели царевича в застенок, он еще не знал о приговоре суда.
   Палач Кондрашка Тютюн подошел к нему и сказал: - Раздевайся! Он все еще не понимал.
   Кондрашка положил ему руку на плечо. Царевич оглянулся на него и понял, но как будто не испугался. Пустота была в душе его. Он чувствовал себя как во сне; и в ушах его звенела песенка давнего вещего сна: Огни горят горючие, Котлы кипят кипучие, Точат ножи булатные, Хотят тебя зарезати.
   - Подымай! - сказал Петр палачу. Царевича подняли на дыбу. Дано 25 ударов. Через три дня царь послал Толстого к царевичу: - Сегодня, после обеда, съезди, спроси и запиши не для розыску, но для ведения:
   1. Что есть причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел угодное делать; а ведал, что сие в людях не водится, также грех и стыд?
   2. Отчего так бесстрашен были не опасался наказания?
   3. Для чего иною дорогою, а не послушанием, хотел наследства?
   Когда Толстой вошел в тюремный каземат Трубецкого раската, где заключен был царевич, он лежал на койке. Блюментрост делал ему перевязку, осматривал на спине рубцы от кнута, снимал старые бинты и накладывал новые, с освежительными примочками. Лейб-медику велено было вылечить его, как можно скорее, дабы приготовить к следующей пытке. Царевич был в жару и бредил:
   - Федор Францович! Федор Францович! Да прогони ты ее, прогони, ради Христа... Вишь, мурлычит, проклятая, ластится, а потом как выскочит на грудь, станет душить, сердце когтями царапать... Вдруг очнулся и посмотрел на Толстого: - Чего тебе? - От батюшки. - Опять пытать?..
   - Нет, нет, Петрович! Не бойся. Не для розыска, а только для ведения... - Ничего, ничего, ничего я больше не знаю! - застонал и заметался царевич.- Оставьте меня! Убейте, только не мучьте! А если убить не хотите, дайте яду, аль бритву,- я сам... Только скорее, скорее, скорее!..
   - Что ты, царевич! Господь с тобою,-глядя на него нежным бархатным взором, заговорил Толстой тихим бархатным голосом.
   - Даст Бог, все обойдется. Перемелется, мука будет. Полегоньку, да потихоньку. Ладком, да мирком. Мало ли чего на свете не бывает. Дело житейское. Бог терпел и нам велел. Аль думаешь, мне тебя не жаль, родимый?..
   Он вынул свою неизменную табакерку с аркадским пастушком и пастушкою, понюхал и смахнул слезинку.
   - Ох, жаль, болезный ты наш, так тебя жаль, что, кажись, душу бы отдал!..
   И, наклонившись к нему, прибавил быстрым шепотом: - Верь, не верь, а я тебе всегда добра желал и теперь желаю...
   Вдруг запнулся, не кончил под взором широко открытых недвижных глаз царевича, который медленно приподымался с подушек:
   - Иуда Предатель! Вот тебе за твое добро! - плюнул он Толстому в лицо и с глухим стоном - должно быть, повязка слезла - повалился навзничь.
   Лейб-медик бросился к нему на помощь и крикнул Толстому:
   - Уходите, оставьте его в покое, или я ни за что не отвечаю!
   Царевич опять начал бредить:
   - Вишь, уставилась... Глазища, как свечи, а усы торчком, совсем как у батюшки... Брысь, брысь!.. Федор Францович, Федор Францович, да прогони ты ее, ради Христа!..
   Блюментрост давал ему нюхать спирт и клал лед на голову.
   Наконец, он опять пришел в себя и посмотрел на Толстого, уже без всякой злобы, видимо, забыв об оскорблении.
   - Петр Андреич, я ведь знаю, сердце у тебя доброе. Будь же другом, заставь за себя Бога молить! Выпроси у батюшки, чтоб с Афросей мне видеться...
   Толстой припал осторожно губами к перевязанной руке его и проговорил голосом, дрожавшим от искренних слез: - Выпрошу, выпрошу, миленький, все для тебя сделаю! Только бы вот как-нибудь нам по вопросным-то пунктам ответить. Немного их, всего три пунктика...
   Он прочел вслух вопросы, писанные рукою царя. Царевич закрыл глаза в изнеможении. - Да ведь что ж отвечать-то, Андреич? Я все сказал, видит Бог, все. И слов нет, мыслей нет в голове. Совсем одурел...
   - Ничего, ничего, батюшка?! - заторопился Толстой, придвигая стол, доставая бумагу, перо и чернильницу.Я тебе говорить буду, а ты только пиши...
   - Писать-то сможет? - обратился он к лейб-медику и посмотрел на него так, что тот увидел в этом взоре непреклонный взор царя.
   Блюментрост пожал плечами, проворчал себе под нос: "Варвары!" и снял повязку с правой руки царевича.
   Толстой начал диктовать. Царевич писал с трудом, кривыми буквами, несколько раз останавливался; голова кружилась от слабости, перо выпадало из пальцев. Тогда Блюментрост давал ему возбуждающих капель. Но лучше капель действовали слова Толстого:
   - С Афросьюшкой свидишься. А может, и совсем простит, жениться позволит! Пиши, пиши, миленький! И царевич опять принимался писать.
   "1718 года, июня в 22 день, по пунктам, по которым спрашивал меня господин Толстой, ответствую:
   1. Моего к отцу непослушания причина та, что с младенчества моего жил с мамой и с девками, где ничему иному не обучился, кроме избных забав, а также научился ханжить, к чему я и от натуры склонен. И отец мой, имея о мне попечение, чтоб я обучался делам, которые пристойны царскому сыну, велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, что мне было зело противно, и чинил то с великою леностью, только чтоб время проходило, а охоты к тому не имел. А понеже отец мой часто тогда был в воинских походах и от меня отлучался, того ради те люди, которые при мне были, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подпивать, в том во всем не токмо мне не претили, но и сами то ж со мною делали. И отводили меня от отца моего, и мало-помалу, не токмо воинские и прочие отца моего дела, но и самая его особа зело мне омерзела.
   2. А что я был бесстрашен и не боялся за непослушание от отца своего наказания,- и то происходило ни от чего иного, токмо от моего злонравия, как сам истинно признаю,-понеже, хотя имел страх от него, но не сыновский.
   3. А для чего я иною дорогою, а не послушанием хотел наследства, то может всяк легко рассудить, что, когда я уже от прямой дороги вовсе отбился и не хотел ни в чем отцу моему последовать, то каким же было иным образом искать наследства, кроме того, как я делал, хотя свое получить через чужую помощь? И ежели б до того дошло, и цесарь бы начал то производить в дело, как мне обещал, дабы вооруженною рукою доставать мне короны Российской, то б я тогда, не жалея ничего, доступал наследства, а именно: ежели бы цесарь за то пожелал войск Российских в помощь себе против какого-нибудь своего неприятеля, или бы пожелал великой суммы денег, то б я все по его воле учинил, также и министрам его и генералам дал бы великие подарки. А войска его, которые бы мне он дал в помощь, чем бы доступать короны Российской, взял бы я на свое иждивение и, одним словом сказать, ничего бы не пожалел, только чтобы исполнить в том свою волю. Алексей"