О. Никодим благословил Тихона в путь и дал ему обещанную грамотку, которую позволил прочесть:
   "Возлюбленному брату во Христе, Парфену Парамонычу - радоваться.
   Се - отрок Тихон.. Черствым хлебом не сыт, пирожков хочет мягоньких. Накорми голодного. Мир вам всем и радость о Господе. Смиренный о. Никодим"
   По зимнему первопутку, с Макарье^ским рыбным обозом, отправился Тихон в Москву.
   Мучные лавки Сафьянникова находились на углу Третьей Мещанской и Малой Сухаревой площади.
   Здесь приняли Тихона, несмотря на письмо о. Никодима, подозрительно. Назначили на испытание подручным к дворнику для черной работы. Но видя, что он малый трезвый, усердный и хорошо умеет считать, перевели в лавку и засадили за счетные книги.
   Лавка была как лавка. Покупали, продавали, говорили об убытках и прибылях. Иногда только шептались о чемто по углам.
   Однажды Митька крючник, простодушный, косолапый великан, весь обсыпанный белою мучною пылью, таская на спине кули, запел при Тихоне странную песню:
   Как у нас было на святой Руси, В славной матушке, каменной Москве, Во Мещанской Третьей улице Не два солнышка сокатилися, Тут два гостя ликовалися: Поклоняется гость Иван Тимофеевич Дорогому гостю богатому, Даниле Филипповичу: Ты добро, сударь, пожаловал В мою царскую палатушку Хлеба с солью покушати, И я рад тебя послушати, Про твое время последнее, И про твой Божий страшный суд.
   - Митя, а Митя, кто такие Данило Филиппович да Иван Тимофеевич? - спросил Тихон.
   Застигнутый врасплох, Митька остановился, согнувшись под тяжестью огромного куля и выпучил глаза от удивления: - Аль Бога Саваофа да Христа не знаешь?
   - Как же так Бог Саваоф, да Христос на Третьей Мещанской улице?.. - посмотрел на него Тихон с еще большим удивлением.
   Но тот уже спохватился и, уходя, проворчал угрюмо: - Много будешь знать, рано состаришься... Вскоре после того у Митьки сделалась ломота в пояснице - должно быть, надорвался, таскавши кули. Целые дни лежал он в своей подвальной каморке, стонал и охал. Тихон посещал больного, поил шалфейной настойкой, натирал камфарным духом и другими зельями от знакомого немца-аптекаря и, так как в подвале было сыро, то перевел Митьку в свою теплую светелку во втором жилье над главным амбаром. У Митьки сердце было доброе. Он привязался к Тихону и стал беседовать с ним откровеннее.
   Из этих бесед, а также из песен, которые певал он при нем, узнал Тихон, что в начале царствования Алексея Михайловича, в Муромском уезде, в Стародубской волости, в приходе Егорьевском, близ деревень Михайлицы и Бобынина, на гору Городину, перед великим собранием людей, "сокатил" на колеснице огненной, с ангелами и архангелами, херувимами и серафимами, сам Господь Бог Саваоф. Ангелы взлетели на небо, а Господь остался на земле, вселился в пречистую плоть Данилы Филипповича, беглого солдата, а мужика оброчного, Ивана Тимофеевича, объявил своим Сыном Единородным, Иисусом Христом. И пошли они ходить по земле в образах нищенских.
   Бегая от гонителей, терпели холод и голод, укрывались в свином хлеву, в яме падежной, в стогах соломы. Однажды спрятала их баба в подполье скотной избы. На полу стоял теленок и намочил - "мокро полилося под пол; Данило Филиппович, увидев то, сказал Ивану Тимофеевичу: тебя замочит! - а тот отвечал: чтобы Царя-то не замочило!"
   Последние годы жили они в Москве, на Третьей Мещанской, в особом доме, который назван Сионским. Тут оба скончались и вознеслись на небеса во славе.
   После Ивана Тимофеевича так же, как до него, "открывались" многие христы. "ибо Господь нигде так любезно обитать не желает, как в пречистой плоти человеческой, по реченному: вы есте храм Бога живого. Бог тогда Христа рождает, когда все умирает. Христос во единой плоти подвиг свой кончил, а в других плотях начинает. - Значит, много христов? - спросил Тихон. - Дух един, плотей много,- отвечал Митька. - И ныне есть? - продолжал Тихон, у которого сердце вдруг замерло от предчувствия тайны. Митька молча кивнул головою. - Где же Он?
   - Не пытай. Сказать не можно. Сам увидишь, ежели сподобишься...
   И Митька замолчал, как воды в рот набрал. Не бо врагом Твоим тайну повем - вспомнил Тихон. Несколько дней спустя, сидел он вечером в лавке над счетными книгами.
   Вечер был субботний. Торговля уже кончилась. Но подъехал новый обоз, и крючники таскали кули с подвод. В отворявшуюся дверь врывались клубы морозного пара, скрип шагов по снегу и вечерний благовест. Снежные белые крыши черных бревенчатых домиков Третьей Мещанской светились долгим и ровным, розовым светом на ясном, золотисто-лиловом небе. В лавке было темно; только в глубине ее, среди наваленных до потолка мучных кулей, перед образом Николы Чудотворца теплилась лампадка.
   Парфен Парамоныч Сафьянников, толстый, белобородый, красноносый старик, похожий на дедушку-Мороза, и старший приказчик Емельян Ретивой, сутулый, рыжий, лысый, с безобразным и умным лицом, напоминавшим древнюю маску Фавна, пили горячий сбитень и слушали рассказы Тихона про житие старцев заволжских.
   - А ты, Емельян Иваныч, как мыслишь, по старым, аль новым книгам спастись надлежит? - спросил Тихон. - Жил-был человек на Руси, Данилой Филипповичем звать,- произнес Емельян, усмехаясь,- читал книги, читал, все прочел, а толку, видит, мало - собрал их в куль, да бросил в Волгу. Ни в старых-де книгах, ни в новых нет спасения,- а нужна единая
   Книга золотая, Книга животная, Книга голубиная Сам Сударь Дух Святой!
   Последние слова он спел на тот же лад, как Митька певал свои странные песни.
   - Где ж эта книга? - допытывался Тихон робко и жадно. - А вон, гляди! Он указал ему в открытую дверь на небо.
   - Вот тебе и книга! Солнышком, что перышком златым, сам Господь Бог пишет в ней словеса жизни вечной. Как прочтешь их,- постигнешь всю тайну небесную и тайну земную...
   Емельян посмотрел на него пристально, и от этого взора стало вдруг Тихону жутко, как будто заглянул он в бездонно-прозрачную темную воду.
   А Емельян, перемигнувшись с хозяином, внезапно умолк.
   - Так значит ни в старой, ни в новой церкви нет спасения? - заговорил поспешно Тихон, боясь, чтобы он совсем не замолчал, как давеча Митька.
   - Что ваши церкви? -пожал Емельян плечами презрительно.- Мурашиные гнезда, синагоги ветхие, толкучки жидовские! Воры рубили, волы возили. Благодать-то вся у вас окаменела. Духом была и огнем, стала дорогим каменьем, да золотом на иконах ваших, да ризах поповских. Очерствело слово Божие, сухарями стало черствыми - не сжуешь, только зубы обломаешь! И наклонившись к Тихону, прибавил шепотом: - Есть церковь истинная, новая, тайная, светлица светлая, из кипариса, барбариса и аниса срубленная, горница Сионская! Не сухарей тех черствых, а пирожков горяченьких, да мягоньких, прямо из печи там кушают слов живых из уст пророческих; там веселие райское, небесное, пиво духовное, о нем же церковь поет; приидите, пиво паем новое, нетления источник, из гроба одождивша Христа.
   - То-то пивушко! .Человек устами не пьет, а пьян живет,- воскликнул Парфен Парамоныч и, вдруг закатив глаза к потолку, фистулою неожиданно тонкой запел вполголоса:
   Варил пивушко-то Бог, Затирал Святой Дух...
   И Ретивой, и Митька подпевали, подтягивали, притопывали в лад ногами, подергивали плечами, словно подмывало их пуститься в пляс. И у всех троих глаза стали пьяные.
   Варил пивушко-то Бог, Затирал Святой Дух, Сама Матушка сливала, Вкупе с Богом пребывала; Святы ангелы носили, Херувимы разносили. Тихону казалось, что до него доносится топот бесчисленных ног, отзвук стремительной пляски, и было в этой песне что-то пьяное, дикое, страшное, от чего захватывало дух и хотелось слушать, слушать без конца.
   Но сразу, так же внезапно как начали, умолкли все трое.
   Емельян стал просматривать счетные книги. Митька поднял сброшенный куль и понес дальше, а Парфен Парамоныч провел рукою по лицу, как будто стирая с него что-то, встал, зевнул, лениво потягиваясь, перекрестил рот и проговорил обыкновенным хозяйским голосом, каким, бывало, каждый вечер говаривал:
   - Ну, молодцы, ступай ужинать! Щи да каша простынут.
   И опять лавка стала, как лавка - словно ничего и не было.
   Тихон очнулся, тоже встал, но вдруг, точно какая-то сила бросила его на пол - весь дрожащий, бледный, упал на колени, протянул руки и воскликнул:
   - Батюшки родимые! Сжальтесь, помилуйте! Мочи моей больше нет, истомилась душа моя, желая во дворы Господни! Примите в общение святое, откройте мне тайну вашу великую!..
   - Вишь, какой прыткий! - посмотрел на него Емельян со своей хитрой усмешкой.- Скоро, брат, сказка сказывается, да не скоро дело делается. Надо сперва спросить Батюшку. Может, и сподобишься. А пока ешь пирог с грибами, да держи язык за зубами - знай, молчи да помалкивай.
   И все пошли ужинать, как ни в чем не бывало. Ни в этот день, ни в следующий не было речи ни о каких тайнах. Когда Тихон сам заговаривал, все молчали и глядели на него подозрительно. Словно какая-то завеса приподнялась перед ним и тотчас вновь опустилась. Но он уже не мог забыть того, что видел.
   Был сам не свой, ходил, как потерянный, слушал и не понимал, отвечал невпопад, путал счеты. Хозяин бранил его. Тихон боялся, что его совсем прогонят из лавки.
   Но в субботу, ровно через неделю, поздно вечером, когда он сидел у себя в светелке один, вошел Митька. - Едем! - объявил он поспешно и радостно. - Куда? - К Батюшке в гости.
   Не смея расспрашивать, Тихон торопливо оделся, сошел вниз и увидел у крыльца хозяйские сани. В них сидел Емельян и Парфен Парамоныч, закутанный в шубу. Тихон примостился у ног их, Митька сел на облучок, и они понеслись по ночным пустынным улицам. Ночь была тихая, светлая. Луна - в чешуе перламутровых тучек. Переехали по льду через Москву-реку и долго кружили по глухим переулкам Замоскворечья. Наконец, мелькнули в лунной мгле, среди снежного поля, мутно-розовые, с белыми зубцами и башнями, стены Донского монастыря.
   На углу Донской и Шабельской слезли с саней. Митька въехал во двор и, оставив там сани с лошадьми, вернулся. Пошли дальше пешком вдоль длинных, покривившихся, занесенных снегом, заборов. Завернули в тупик, где по колено увязли в снегу. Подойдя к воротам о двух щитках с железными петлями, постучались в калитку. Им отворили не сразу, сперва окликнули, кто и откуда. За калиткой был большой двор со многими службами. Но, кроме старика-привратника, кругом ни души - ни огня, ни лая собаки-точно все вымерло. Двор кончился, и они стали пробираться узенькою, хорошо протоптанною тропинкою, между высокими сугробами снега, по каким-то задворкам, не то пустырям, не то огородам. Пройдя вторые ворота, уже с незапертою калиткою, вошли в плодовый сад, где яблони и вишни белели в снегу, как в весеннем цвету. Была такая тишина, словно за тысячи верст от жилья. В конце сада виделся большой, деревянный дом. Взошли на крыльцо, опять постучались, опять изнутри окликнули. Отворил угрюмый малый в скуфейке и долгополом кафтане, похожий на монастырского служку. В просторных сенях висело по стенам, лежало на сундуках и лавках много верхнего платья, мужского и женского, простые тулупы, богатые шубы, старинные русские шапки, новые немецкие трехуголки и монашеские клобуки.
   Когда вошедшие сняли шубы, Ретивой спросил Тихона трижды:
   - Хочешь ли, сыне, причаститься тайне Божьей? И Тихон трижды ответил: - Хочу.
   Емельян завязал ему глаза платком и повел за руку. Долго шли по бесконечным переходам, то спускались, то подымались по лестницам.
   Наконец, остановившись, Емельян велел Тихону раздеться донага и надел на него длинную, полотняную рубаху, на ноги нитяные чулки без сапог, произнося слова Откровения: - Побеждаяй, той облечется в ризы белыя. Потом пошли дальше. Последняя лестница была такая крутая, что Тихон должен был держаться обеими руками за плечи Митьки, шедшего впереди, чтоб не оступиться сослепу.
   Пахнуло земляною сыростью, точно из погреба, или подполья. Последняя дверь отворилась, и они вошли в жарко натопленную горницу, где, судя по шепоту и шелесту шагов, было много народу. Емельян велел Тихону стать на колени, трижды поклониться в землю и произносить за ним слова, которые говорил ему на ухо:
   - Клянусь душою моею, Богом и страшным судом Его претерпеть кнут и огонь, и топор, и плаху, и всякую муку и смерть, а от веры святой не отречься, и о том, что увижу, или услышу, "икому не сказывать, ни отцу родному, ни отцу духовному. Не бо врагам Твоим тайну повем, ни лобзание Ти дам, яко Иуда. Аминь.
   Когда он кончил, усадили его на лавку и сняли с глаз повязку.
   Он увидел большую низкую комнату; в углу образа; перед ними множество горящих свечей; на белой штукатурке стен - темные пятна сырости; кое-где даже струйки воды, которая стекала с потолка, просачиваясь в щели меж черных просмоленных досок. Было душно, как в бане. Пар стоял в воздухе, окружая пламя свечей туманною радугой. На лавках по стенам сидели мужчины с одной стороны, с другой - женщины, все в одинаковых длинных белых рубахах, видимо, надетых прямо на голое тело и в нитяных чулках без сапог.
   - Царица! Царица! - пронеслось благоговейным шепотом.
   Открылась дверь и вошла высокая стройная женщина в черном платье и с белым платком на голове. Все встали и поклонились ей в пояс.
   - Акулина Мокеевна, Матушка, Царица Небесная! шепнул Тихону Митька.
   Женщина прошла к образам и села под ними, сама как образ. Все стали подходить к ней, по очереди, кланяться в ноги и целовать в колено, как будто прикладывались к образу. Емельян подвел Тихона и сказал: - Изволь крестить. Матушка! Новенький... Тихон стал на колени и поднял на нее глаза: она была смугла, уже не молода, лет под сорок, с тонкими морщинками около темных, словно углем подведенных век, густыми, почти сросшимися, черными бровями, с черным пушком над верхней губой - "точно цыганка, аль черкешенка", подумал он. Но когда она глянула на него своими большими тускло-черными глазами, он вдруг понял, как она хороша.
   Трижды перекрестила его Матушка свечою, почти касаясь пламенем лба, груди и плеч.
   - Во имя Отца и Сына и Духа Святого, крещается раб Божий Тихон Духом Святым и огнем! Потом легким и быстрым, видимо, давно привычным движением, распахнула на себе платье, и он увидел все ее прекрасное, юное, как у семнадцатилетней девушки, золотисто-смуглое, точно из слоновой кости точеное, тело. Ретивой подталкивал его сзади и шептал ему на ухо: - Целуй во чрево пресвятое, да в сосцы пречистые! Тихон потупил глаза в смущеньи.
   - Не бойся, дитятко! - проговорила Акулина с такою ласкою, что ему почудилось, будто бы слышит он голос матери и сестры, и возлюбленной вместе. И вспомнилось, как в дремучем лесу у Круглого озера, целовал он землю и глядел на небо, и чувствовал, что земля и небо - одно, и плакал, и молился:
   Чудная Царица Богородица, Земля, земля, Мати сырая!
   С благоговением, как образ, поцеловал он трижды это прекрасное тело. На него повеяло страшным запахом; лукавая усмешка промелькнула на губах ее-и от этого запаха и от этой усмешки ему стало жутко.
   Но платье запахнулось - и опять сидела она перед ним, величавая, строгая, святая - икона среди икон.
   Когда Тихон с Емельяном вернулись на прежнее место, все запели хором, по-церковному, уныло и протяжно:
   Дай нам. Господи, Исуса Христа, Дай нам. Сударь, Сына Божия, И Святого Духа Утешителя!
   Умолкли на минуту; потом начали снова, но уже другим, веселым, быстрым, словно плясовым, напевом, притопывая ногами, прихлопывая в ладоши - и у всех глаза
   стали пьяные. Как у нас на Дону Сам Спаситель во дому, И со ангелами, Со архангелами, С херувимами. Сударь, С серафимами И со всею Силою Небесною.
   Вдруг вскочил с лавки старик благообразного постного вида, каких пишут на иконах св. Сергия Радонежского, выбежал на середину горницы и начал кружиться.
   Потом девушка, лет четырнадцати, почти ребенок, но уже беременная, тоненькая как тростинка, с шеей длинной, как стебель цветка, тоже вскочила и пошла кругом, плавно, как лебедь.
   - Марьюшка-дурочка,- указал на нее Емельян Тихону,- немая, говорить не умеет, только мычит, а как Дух накатит, поет что твой соловушко! Девушка пела детским, как серебро звенящим голосом:
   Полно, пташечки, сидеть, Нам пришла пора лететь Из острогов, из затворов, Из темничныих запоров.
   И махала рукавами рубахи, как белыми крыльями. Парфен Парамоныч сорвался с лавки, словно вихрем подхваченный, подбежал к Марьюшке, взял ее за руки и завертелся с нею, как белый медведь со Снегурочкой. Никогда не поверил бы Тихон, чтоб эта грузная туша могла плясать с такою воздушною легкостью. Кружась, как волчок, заливался он, пел своею тонкой фистулою:
   На седьмом на небеси Сам Спаситель закатал. Ай, душки, душки, душки! У Христа-то башмачки, Ведь сафьяненькие, Мелкостроченные!
   Все новые и новые начинали кружиться. Плясал, и не хуже других, человек с деревяшкой вместо ноги - как узнал впоследствии Тихон - отставной капитан Смурыгин, раненный при штурме Азова.
   Низенькая, кругленькая тетка, с почтенными седыми буклями, княжна Хованская вертелась, как шар. А рядом с нею долговязый сапожный мастер, Яшка Бурдаев прыгал, высоко вскидывая руки и ноги, кривляясь и корчась, как тот огромный вялый комар, с ломающимися ногами, которого зовут караморой, и выкрикивал:
   Поплясахом, погорахом На Сионскую гору!..
   Теперь уже почти все плясали, не только в "одиночку" и "всхватку" - вдвоем, но и целыми рядами - "стеночкой", "уголышком", "крестиком", "кораблем Давидовым", "цветочками и ленточками".
   - Сими различными круженьями,- объяснял Емельян Тихону,- изображаются пляски небесные ангелов и архангелов, парящих вкруг престола Божия, маханьем же рук,- мановенье крыл ангельских. Небо и земля едино суть: что на небеси горе, то и на земле низу.
   Пляска становилась все стремительней, так что вихрь наполнял горницу, и, казалось, не сами они пляшут, а какая-то сила кружит их с такой быстротою, что не видно было лиц, на голове вставали дыбом волосы, рубахи раздувались, как трубы, и человек превращался в белый вертящийся столб.
   Во время кружения, одни свистели, шипели, другие гоготали, кричали неистово, и казалось тоже, что не сами они, а кто-то за них кричит:
   Накатил! Накатил! Дух, Свят, Дух, Кати, кати! Ух!
   И падали на пол, в судорогах, с пеною у рта, как бесноватые, и пророчествовали, большею частью, впрочем, невразумительно. Иные в изнеможении останавливались, с лицами красными как кумач, или белыми как полотно; пот лил с них ручьями; его вытирали полотенцами, выжимали мокрые насквозь рубахи, так что на полу стояли лужи; это потение называлось "банею пакибытия". И едва успев отдышаться, опять пускались в пляс.
   Вдруг все сразу остановились, пали ниц. Наступила тишина мертвая, и, так же как давеча при входе Царицы, пронеслось благоговейнейшим шепотом: - Царь! Царь!
   Вошел человек лет тридцати в белой длинной одежде из ткани полупрозрачной, так что сквозило тело, с женоподобным лицом, таким же нерусским, как у Акулины Мокеевны, но еще более чуждой и необычайной прелести.
   - Кто это? - спросил Тихон рядом с ним лежавшего Митьку.
   - Христос Батюшка! - ответил тот. Тихон узнал потом, что это беглый казак, Аверьянка Беспалый, сын запорожца и пленной гречанки.
   Батюшка подошел к Матушке, которая встала перед ним почтительно, и "поликовался" с нею, обнял и поцеловал трижды в уста.
   Потом вышел на середину горницы и стал на небольшое круглое возвышение из досок, вроде тех крышек, которыми закрываются устья колодцев. Все запели громогласно и торжественно:
   Растворилися седьмые небеса, Сокатилися златые колеса, Золотые, еще огненные Сударь Дух Святой покатывает. Под ним белый конь не прост, У коня жемчужный хвост, Из ноздрей огонь горит, Очи камень Маргарит. Накатил! Накатил! Дух, Свят, Дух, Кати, кати! Ух!
   Батюшка благословил детушек - и опять началось кружение, еще более неистовое, между двумя недвижными пределами - Матушкой на самом краю и Батюшкой в самом средоточии вертящихся кругов. Батюшка изредка медленно взмахивал руками, и при каждое взмахе ускорялась пляска. Слышались нечеловеческие крики: - Эва-эво! Эва-эво!
   Тихону вспомнилось, что в старинных латинских комментариях к Павсанию читал он, будто бы древние вакхи и вакханки приветствовали бога Диониса почти однозвучными криками: "Эван-Эво!" Каким чудом проникли, словно просочились вместе с подземными водами, эти тайны умершего бога с вершин Киферона в подполья Замоскворецких задворков?
   Он смотрел на крутящийся белый смерч пляски и минутами терял сознание. Время остановилось. Все исчезло. Все цвета слились в одну белизну - казалось, в белую бездну белые птицы летят. И ничего нет - его самого нет. Есть только белая бездна, белая смерть. Он очнулся, когда Емельян взял его за руку и сказал: - Пойдем!
   Хотя свет дневной не проникал в подполье, Тихон чувствовал утро. Догоревшие свечи коптили. Духота была нестерпимая, смрадная. Лужи пота на полу подтирали ветошками. Радение кончилось. Царь и царица ушли. Одни, пробираясь к выходу, шатаясь и держась за стены, ползли, как сонные мухи. Другие, свалившись на пол, спали мертвым сном, похожим на обморок. Иные сидели на лавках, понурив головы, с такими лицами, как у пьяных, которых тошнит. Словно белые птицы упали на землю и расшиблись до смерти.
   С этого дня Тихон стал ходить на все радения. Митька научил его плясать. Сначала было стыдно, но потом он привык и так пристрастился к пляске, что не мог без нее жить. Все новые и новые тайны открывались ему на радениях.
   Но порой казалось, что самую главную и страшную тайну от него скрывают. По тому, что видел и слышал, догадывался он, что братья и сестры живут в плотском общении.
   - Мы - херувимы неженимые, в чистоте живем огненной,- говорили они.- То не блуд, когда брат с сестрой в любви живут Христовой, истинной, а блуд и скверна - брак церковный. Он пред Богом мерзость, пред людьми дерзость. Муж да жена - одна сатана, проклятые гнездники; а дети - осколки, щенята поганые!
   Детей, рожденных от мужей неверных, матери подкидывали в бани торговые, или убивали собственными руками.
   Однажды Митька простодушно объявил Тихону, что живет с двумя родными сестрами, монашками из монастыря Новодевичьего; а Емельян Иванович, пророк и учитель, с тринадцатью женами и девками. - Которая у него на духу побывает, та с ним и
   живет.
   Тихон был смущен этим признанием и после того несколько дней избегал Ретивого, не смел глядеть ему в глаза.
   Тот, заметив это смущение, заговорил с ним наедине ласково:
   - Слушай-ка, дитятко, открою тебе тайну великую! Ежели хочешь быть жив, умертви. Господа ради, не токмо плоть свою, но и душу, и разум, и самую совесть. Обнажись всех уставов и правил, всех добродетелей, поста, воздержания, девства. Обнажись самой святости. Сойди в себя, как в могилу. Тогда, мертвец таинственный, воскреснешь, и вселится в тебя Дух Святый, и уже не лишишься Его, как бы ни жил и что бы ни делал...
   Безобразное лицо Ретивого - маска фавна - светилось таким дерзновением и такою хитростью, что Тихону стало страшно: не мог он решить, кто перед ним - пророк или бесноватый?
   - Аль о том соблазняешься,- продолжал тот еще ласковей.- что творим блуд, как люди о нас говорят? Знаем, что несходны дела наши многие с праведностью вашей человеческой. Да как нам быть? Нет у нас воли своей. Дух нами действует, и самые неистовства жизни нашей суть непостижный путь Промысла Божия. Скажу о себе: когда с девами и женами имею соитие,- совесть меня в том отнюдь не обличает, но паче радость и сладость в сердце кипят несказанные. Сойди с небес ангел тогда и скажи: не так-де живешь, Емельян!-и то не послушаю. Бог мой меня оправдал, а вы кто судите? Грех мой знаете, а милости Божией со мною не знаете. Вы скажете: кайся,- а я скажу, не в чем. Кто пришел, тому не нужно, что прошел. На что нам ваша праведность? Пошли нас в ад - и там спасемся; всели в рай - и там радости больше не встретим. В пучине Духа, яко камень в море, утопаем. Но от внешних таимся: сего ради, инде и подуриваем, дабы совсем-то не узнали... Так-то, миленький!
   Емельян смотрел в глаза Тихону, усмехаясь двусмысленно, а тот испытывал от этих слов учителя такое чувство, как от кружения пляски: точно летел и не знал, куда летит, вверх или вниз, к Богу или к черту.
   Однажды Матушка в конце радения, на Вербной неделе, раздала всем пучки вербы и святые жгутики, свернутые из узких полотенец. Братья спустили рубахи по пояс, сестры - сзади тоже по пояс, а спереди по груди, и пошли кругом, ударяя себя розгами и святыми жгутиками, одни с громкой песней: Богу порадейте, Плотей не жалейте! Богу послужите, Марфу не щадите!
   Другие с тихим свистом: Хлыщу, хлыщу, Христа ищу!
   Били себя также завернутыми в тряпки железными ядрами, подобием пращей; резались ножами, так что кровь текла, и, глядя на Батюшку, кликали: - Эва-эво! Эва-эво!
   Тихон ударял себя жгутиком, и, под ласковым взором Акулины Мокеевны, которая, казалось ему, глядит на него, на него одного, боль от ударов была чем острее, тем сладостней. Все тело истаивало от сладости, как воск от огня, и он хотел бы истаять, сгореть до конца перед Матушкой, как свеча перед образом.
   Вдруг свечи стали гаснуть, одна за другой, как будто потушенные вихрем пляски. Погасли все, наступила тьма и так же, как некогда в срубе самосожженцев, в ночь перед Красною Смертью, послышались шепоты, шорохи, шелесты, поцелуи и вздохи любви. Тела с телами сплетались, как будто во тьме шевелилось одно исполинское тело со многими членами. Чьи-то жадные цепкие руки протянулись к Тихону, схватили, повалили его.