XVIII
   Геродот, «отец истории», не сохранил никакой, Фукидид почти никакой памяти о крито-эгейской древности. Только у Гомера мерцают ее последние отблески. Греки вообще беспамятны: около IX века, за четыре века до Перикла, для них кончается история, начинается миф: это как если бы мы забыли Возрождение и Реформацию. Но то, что уже окончательно забыто историей — путь с древнего Запада на новый Восток, — все еще смутно брезжит в мифе.
   С Крита начинает Геракл свой путь на крайний Запад, в страну Гесперид, Вечерниц, дочерей Атласа (Diodor., IV, 17, 3. — Berlioux, 11). Может быть, и Одиссей догомеровский, Uthuxe, Uthste, этруро-пелазгийский (Ed. Gerhard. Gesammelte Akadem. Abhandlungen, 1866, p. 130), начинает оттуда же, с Крита, свой путь в Царство Мертвых, Nekyia — то же имя, как доменесовой династии «Мертвых полубогов»…
   Критская богиня Европа — мать критского бога-царя Миноса. Имя нашего материка, матери нашей, «Европа» — от нее. Что оно значит, мы уже не помним. В ней живем, но лица ее не видим, как утробные младенцы не видят лица матери. Древние помнят. «Европа есть Деметра», — приоткрывает Павзаний, может быть, одну из тайн Елевзинских мистерий (Pausan, IX, 39, 5. — A. В. Cook. Zeus 1914, p. 524). «„Европа“, значит Страна Заката, Сумеречная, Темная, Skotein?», — сообщает этимолог Гезихий (Hesych., s. v. Europe. — Cook, 531).
   Темная, Скорбная, всех скорбящих Матерь, Деметра Acha?a Елевзинская, — Ледниковая «Изида» Брассемпуйской пещеры, четырнадцатилетняя девочка с простым, тихим и грустным лицом (См. выше: Атлантида, гл. XIV. Ледниковый Крест, V), или та, на Микенской тисненой бляхе, голая девочка с тремя летящими к ней голубками, — великая Мать Земля, «всех богов и людей Матерь», — вот кто наша Европа.
XIX
   Критскую богиню Европу, дочь Финикии, «Красной земли», но, может быть, не новой, восточной, а древней, западной, — похищает критский Зевс-Бык. Прядающий, пенящийся, ослепительно белый, nimio candore perfusus, вал морской несет юную богиню на о. Крит, в Гортину, не новым путем, с Востока, а древним, с Запада (Гортина в западной части острова), чтобы здесь сочетаться с нею в любви под вечно зеленым явором, райским Древом жизни (Drerup, Homer, 1903, p. 95, 105).
   Два у Европы лица, — восходящая над морем, красная луна, злая колдунья Геката, и кроткая, белая Голубка, Бритомартис, луна заходящая, падающая в море, — мертвая спутница живой земли, Атлантида небесная, или угасшее светило первого человечества, — тоже зашедшая, упавшая в море, Атлантида земная.
   Лунный, смертный путь — серебряный в море, лунный столб; им несет Европу критский и, может быть, атлантический, Бык: вспомним бога Быка, приносимого в жертву царями атлантами. Это и значит: путь в Европу из Атлантиды — Крит; Крит — Атлантида в Европе.
XX
   Как могла родиться поэтическая сила Гомера в общем упадке всех остальных искусств в VII–VIII, самом варварском веке эллинства, спрашивает Эванс и отвечает: «Сила эта заключалась в догомеровском, микено-миносском эпосе; может быть, песни Гомера только перевод с языка какого-то преэллинского племени» (Evans, Minoan and mycenean element in Hellenic life. — Journal of Hellen. Stud., XXXII, 1912, p. 293). Это слишком сильно сказано: эпос Гомера, конечно, не перевод; но, может быть, готовая канва эпической ткани действительно дана была Гомеру в незапамятно древних сказках-былях критских мореходов (Drerup, 131).
   «Веслолюбивые, смелые гости морей, феакийцы» (Odys., XIII, v. 166), кажется, баснословные двойники уже Гомером забытых критян. Очень знаменательно, что при описании Крита в «Одиссее» доряне упоминаются только как одно из многих здешних племен, еще не завоевавших острова (Odys., XIX, v. v. 172–179): значит, стихи эти сложены до нашествия дорян (около 1000 г.). Так же знаменательно, что все изобретения, все искусства греков выводит Гомер из чуждой Финикии, может быть, смешивая новую, восточную, «Красную землю» с древней, западной. Если так, то тут «анахронизм», несовременность Гомера Троянской войне. Он уже забыл или хочет забыть родную миносскую древность. Что это значит?
XXI
   Найденный в критских раскопках, резной гематит изображает охотничьего пса с бьющейся в когтях его ланью (Evans, 1. c. 293). Точно такое же изображение — на золотой пряжечной бляхе Одиссеева хитона (Odys., XIX, v. v. 225–231): как будто он потерял ее на Крите, а мы ее нашли и, по этой находке, уличаем Гомера.
 
Видел я в Крите, в царевом дворце,
Одиссея…
Там исправлял он свои корабли,
потерпевшие в бурю.
(Odys., XIV, v. v. 382–383)
 
 
…В Крите гостил Одиссей
(Odys., XIX, v. 185)
 
   Нет, кажется, больше, чем «гостил», — жил, родился. Крит, а не Итака, — настоящая Одиссеева родина (Drerup, 127). Критскими «баснями», apologoi, обманывает он сначала богиню Афину, потом свинопаса Евмея и, наконец, Пенелопу. Афине выдает себя за критского вождя, не захотевшего служить Идоменею в Троянском походе; Пенелопе — за Идоменеева брата, Девкалионова сына, Миносова внука, Анитона (Odys., XIX, v. v. 180–184). Девкалион, греческий Ной, современник потопа, конца Атлантиды, — отец Одиссея, может быть, спасшегося от гибели Атланта.
   Вот что скрывает Гомер или тот, кто нашептал ему незапамятно древние сказки-были. И хитрым Улиссом обмануты все, вот уже три тысячи лет.
 
…Так за неправду чистую правду
Он выдавал, —
 
   говорит об Одиссее Гомер (Odys., XIX, v. v. 203–204), а о самом Гомере можно бы сказать: так чистую правду он выдавал за неправду. Зачем?
XXII
   Слишком добрая, старая нянька, Гомер, любит баюкать нас чудными сказками, скрывать от нас под олимпийскою дымкою титанические пропасти. Скрыл бы, конечно, и пропасть Атлантиды, если бы знал о ней сам.
   Три баснословных острова — Крит, Итака, феакийская Схерия — как бы три скорлупы на орехе, три на окне занавески. Если мы откинем их и заглянем в окно, то, может быть, увидим настоящий остров, такой страшный и святой, что о нем надо молчать, как молчат ацтеки об Ацтлане, кельты — об Аваллоне, халдеи — об Араллу, и египтяне, может быть, лучше всех знающие все, — об Атлантиде.
XXIII
   Греция — упадок Микен, Микены — Крита, Крит — Кро-Маньона, а Кро-Маньон — может быть, упадок Атлантической древности: ряд упадков, затмений, — наступающие сумерки Европы — Сумеречной, Темной, Skotein?.
   Северные варвары, Ахеяне, разгромив Эгею, развеяли по воздуху оплодотворяющую пыль эгейского цветка — Эллинство — до самых стен Илиона, до первой всемирной войны Востока с Западом (падение Трои около 1180 г.). Первое нашествие варваров — Ахейское, второе — Дорийское (1100 г.). Доряне — «змеиный сев», «люди железа и крови» — вводят железное оружье, несут с собою железный век и погружают Грецию в военное варварство, «Средневековье».
   Сущность Крито-Эгеи та же, что Египта и Вавилона, — милость, мирность, невоинственность. Золотой век уже погас в Атлантиде, но еще догорает на Крите.
 
…Нет нам причины страшиться…
Нет на земле никого, кто бы на нас, феакиян,
Злое замыслил; нас боги бессмертные любят;
живем мы
Здесь, от народов других в стороне,
на последних пределах
Шумного моря, и редко нас кто из людей
посещает…
Нам, феакийцам, не нужно ни луков,
ни стрел: вся забота
Наша о мачтах и веслах, и прочих снастях
мореходных;
Весело нам в кораблях обтекать многошумное
море.
(Odys., XIX, v. v. 200–205; 270–273)
 
   Кто это говорит, феакийцы-критяне или атланты?
XXIV
   Между Гомером и Критом — черный провал, как бы обморок Ахео-Дорийского нашествия; тот же провал — и в самом Гомере, между «Илиадой» и «Одиссеей». Эта отделена от той, как Золотой век от Железного.
   На архаической стеле, в Принии (Prinia), изображены огромного роста, эллинский воин, Голиаф, во всеоружии, должно быть, победитель Дорянин, и стоящий перед ним на коленях, в древней одежде, маленький безоружный человек, непобедивший Давид, Критянин: это конец мира, начало войны (Mosso, Escursioni, 251). Все внезапно грубеет, дичает, снова ниспадает в «геометрический стиль» — железную механику, погружается в варварство. Сам Гомер уже полуварвар.
XXV
   Трудно поверить, что в Кноссе, за две тысячи лет до Эсхила, был театр, и, судя по фестскому глиняному диску, где оттиснуты совершенно одинаковые буквы, видимо, с помощью отдельных, передвижных матриц, как в наших печатных станках, здесь же, на Крите, в III тысячелетии, — значит, до Авраама, — сделана первая попытка книгопечатания (. J. Reinach. Le disque de Phaistos. — Revue Arch?ol., 1910, p. 2, 17). А Одиссей и Ахиллес уже безграмотны, потому что «злоковарные знаки», semata lygra, на складной дощечке Беллерофонта, вероятно, чародейство, а не письмо (Iliad., VI, v. v. 168–170. — F. Poulsen. Der Orient und die fr?hgriechische Kunst., 1912, p. 181).
   Жалкие лачуги, «курные избы», — жилища Трояно-Микенских вождей, по сравнению с дворцами Кносса и Феста (Формаковский, 191). Глиняные человеческие изваяньица, после Троянской войны, снова напоминают каменный век: глаз, уже продолговатый, живой и умный, в Египте и на Крите, снова становится глупою, круглою дыркою (Poulsen, 108). Как утомительно скучны описания боевых ран в «Илиаде»! Эти закованные в бронзу, дерущиеся и топчущие друг друга, точно разъяренные быки, ахейские воины как тяжки, грубы и унылы, по сравнению с критскими, в тавромахиях, священных боях или играх быков, плясунами-акробатами, юными, легкими, голыми, веселыми, скачущими, перелетающими через спины разъяренных быков!
 
…Великая нашему сердцу утеха
Видеть, как целой страной обладает веселье.
(Odys., IX, v. v. 5–6)
 
   Краткое веселье — белые, с желтыми сердцами, маргаритки по черному лаку слишком хрупких камаресских амфор — потухает в долгой скуке войны — «Илиады». Мертвенным холодом ее сменяется живая теплота «Одиссеи». «Илиада» — падение Трои — всей безоружной, бескровной, мирной, Крито-Эгейской, может быть, Атлантической древности, — восстание нового, «железного», кровавого, военного, Европейского века.
XXVI
   Сумерки богов сходят с неба на землю Киммерийскою ночью варварства. Главный упадок, источник всех остальных, — в религии.
   Кажется иногда, что у Гомера — не начало, а конец древней веры в богов, и что он почти в такой же мере, хотя, конечно, совсем в ином роде, «безбожник», как Еврипид и Лукиан. Солнечно-олимпийскою дымкою покрывает он черную бездну, куда провалились древние боги. «Видел Пифагор, когда сходил в ад, Гезиода и Гомера в вечных муках, за то что лгали они на богов и кощунствовали», — сообщает Диоген Лаэрций, должно быть, орфический миф. А вот суд Гераклита: «Люди обмануты в познании видимого, подобно Гомеру, а ведь он был всех эллинов мудрее». — «Стоит и Гомер того, чтобы прогнать его с (Олимпийских) состязаний и высечь розгами» (Heraclit, fragm. 56. — Pfleiderer, 34). Страшный суд и, может быть, несправедливый. Но Гераклит, конечно, не хуже нашего знал, кем был, и что для мира сделал Гомер.
   Да, истинное несчастье обоих человечеств, древнего и нового, что их величайший поэт и мудрейший учитель — певец не мира, а войны, полубезбожник, слепой Гомер. Вместе с верой в богов, утратил он и веру в царство богов на земле — мир.
 
Нет и не будет меж львов и людей
никакого союза;
Волки и агнцы не могут дружиться согласием
сердца:
Вечно враждебны они, злоумышленны друг
против друга,
Так и меж нас невозможна любовь;
никаких договоров
Быть между нами не может, доколе один,
распростертый
Кровью своей не насытит свирепого бога Арея.
(Iliad., XXII, v. v. 262–267)
 
   Это и значит: «Все будут убивать друг друга». — «В мире конца не будет войне».
   «Илиадой», Троянской войной, начинается бесконечная война, та самая, которая через все века всемирной истории длится и до наших дней.
XXVII
   Критяне ближе к нам и к будущему, современнее, «апокалипсичнее», б?льшие сообщники наши в добре и во зле, чем, может быть, все остальные народы древности, — вот первое и главное впечатление от этого восстающего из гроба Лазаря. Он еще нем, но по тому, как подходит к нам, смотрит на нас, мы узнаем, что это наш брат.
XXVIII
   В оттисках критских глиняных и каменных печатей — такое множество крылатых баснословных чуд, что кажется, весь тамошний воздух полон трепетаньем, жужжаньем и гуденьем не наших стальных, а живых крыльев (Evans, Palace of Minos, 709). Наша мечта о полете, осуществленная в механике, смутно брезжит и здесь, но в мифе-мистерии — магии. Век Дедала-Икара, первых летунов, не похож ни на один из веков, кроме нашего.
   В критских ваяниях и росписях, всюду — игры священных быков, «тавромахии»; бык в «летящем беге» (начало его мы видим уже в Ориньякских и Магдаленских пещерных росписях), а над ним — акробат, «головоход» гомеровский, скачущий через спину быка, перелетающий (Seunig., 35).
   В Кноссе найдено изваяньице из слоновой кости такого плясуна — Икара бескрылого: должно быть, подвешенное на цепочке между двух столбиков, над скачущим быком — таким же изваяньицем, качалось оно, как бы реяло в воздухе. В тонком, жадно-вытянутом теле плясуна — такая безмерная воля к полету, что, кажется, во всем мировом ваянии нет ничего подобного (Drerup, 105).
XXIX
   Здесь, на Крите, человек впервые увидел облака, в их тоже «летящем беге», и остановил его, изобразил: этого уже никто не посмеет сделать, до мастеров Итальянского Возрождения (Формаковский, 208). И никто уже не изобразит листьев болотной осоки так, что, глядя на них, кажется, слышишь ночной в них шелест ветра. Оттиск на одной печати изображает ствол облетевших осин, склоненных ветром над водною рябью затопленного луга, с уныло торчащими кольями упавшего плетня, и кажется опять, глядя на эти осины, слышишь свист и вой осеннего, может быть, потопного ветра с дождем, в наступающих сумерках (Evans, 697).
   Эта, уже наша, новая, европейская динамика противоположна всей древней, восточной статике — вавилонской тяжести и египетской недвижности. Воля Египта — остановить вечность в мгновении; воля Крито-Эгеи, будущей Европы, а может быть, и бывшей Атлантиды, — окрылить мгновение в вечности.
XXX
   Hannebu, «Морские племена», так называют крито-эгеян очень ранние, 1-й династии, египетские памятники (Dussaud, 40). Лучшего названья не придумаешь. Все древние всемирно-исторические народы — Египет, Вавилон, Элам, Хеттея — земляные, сухопутные; крито-эгеяне — первое племя морское, мореходное; с ним вступает в историю водная стихия — воля к движению, свободе, простору, безбрежности — окрыленности, такой же на воде, как в воздухе: парус тоже крыло. С Критом Атлантида входит в Европу.
 
Быстрым вверяя себя кораблям, пробегают
бесстрашно
Бездну морскую они, отворенную им Посейдоном;
Их корабли скоротечны, как легкие крылья
иль мысли.
(Odys., VII, v. v. 34–36)
 
   Кто это опять говорит, феакийцы, критяне, или атланты?
XXXI
   Морем еще не запуганы, как ацтеки, тольтеки и гуанчи, может быть, потому, что раньше тех спаслись от общей гибели и самого страшного не видели. Древняя Мать Вода им все еще роднее новой Матери Земли.
XXXII
   Критские изваяния морских животных так совершенны, что Эванс, найдя глиняного краба, подумал, что это естественная окаменелость (Evans, 67). Лепят из фарфоровой или фаянсовой глины ветки кораллов, чтобы вешать на них самые прекрасные, и потому священные, раковины. Это, кажется, больше, чем простое украшение комнат, как у нас цветы в горшках; это маленькие, домашние, морские боги-пенаты, такие же, как у кроманьонов, тоже «Морского племени», первых, может быть, из Атлантиды выходцев (Mosso, Escursioni, 205).
   Пол в кносских дворцовых часовнях иногда усеян густо, как морской берег, множеством раковин, а на дворцовых помостах длинные волнообразные, ультрамаринового цвета спирали, кольца и полосы изображают морские волны, зыби и омуты, чтобы и земля напоминала море (Evans, 372).
   Падающий сверху, сквозь люки в потолках, вместо окон, из узких «светлых колодцев» — внутренних двориков — волшебно-таинственный, как бы лунный или подводный, свет освещает, в росписях на стенах дворцовых палат, морское дно — леса кораллов и водорослей, с плавающими рыбами и морскими чудами.
 
Шумно волнуется зыбь Амфитриды лазоревоокой.
(Odys., XII, v. 60)
 
   Люди живут в домах, как в подводном царстве.
XXXIII
   В росписи одной амфоры изображена сетка для ловли пурпуроносных раковин; видно, как выползают из них желтовато-слизистые, скользкие тела животных, запутавшихся в петлях сетки (Drerup, 79); а на других росписях — летучие рыбы, розово-золотистые дорады, зелено-лазурные дельфины, медузы, чудная раковина, «аргонавт» — колыбель Афродиты Пенорожденной и чудовищный спрут-восьминог с вьющимися кольцами щупалец, усеянных множеством жадных присосков-пупырышков (Dussaud, 73).
   Глядя на эти росписи, кажется, дышишь запахом «трав морских, напитавшихся горечью влаги соленой», запахом «чуд морских, населяющих хладную зыбь Амфитриды», и самого чудесного из них — Атлантиды.
   Соль человеческой крови, может быть, родственна соли того Океана первичного, из которого вышло все живое. Ею насыщена вся Крито-Эгея. Вкус ее последний, уже замирающий, — в «Одиссее» Гомера; новый вкус — в Одиссее ап. Павла, утопавшего в тех же безднах морских, где утопал и древний Улисс.
XXXIV
   Очень вероятно, что теперь еще для нас немые знаки критских письмен, когда заговорят, скажут то же, что три главных здешних символа: Лабиринт, Бык и двуострая Секира.
   Что такое Лабиринт? Символ «дурной бесконечности», безысходности, вечного, все на одном и том же месте, движения, тщетного бегства от неизбежного и всепожирающего Зверя, Минотавра, живущего в сердце Лабиринта и, увы, в нашем собственном сердце, лабиринте безысходнейшем. Так, для нас; может быть, и для древних так же, но это в конце, а в начале, Лабиринт — круговорот небесных светил — звездная механика-магия.
   В северо-восточной России, в Лапландии, в Исландии, Финляндии, Великобритании, Скандинавии встречаются ряды стоячих каменных глыб, расположенных, подобно мегалитным памятникам — кромлекам, менгирам, дольменам, — в виде концентрических кругов — лабиринтов. Это, вероятно, оркестры для круговых, звездных и солнечных плясок, таких же как занесенный с Крита хоровод делосских девушек. Ариаднина пляска, geranos, вихревая, круговая, лабиринтная, во славу умершего и воскресшего бога Солнца (Cook, 489. — Mosso, 256).
   Критский ли лабиринт произошел от северных, или те — от него, или, наконец, у тех и других — один общий источник, мы не знаем, но, кажется, Лабиринт — один из древнейших и распространеннейших символов, как бы навязчивая бредовая мысль всего европейского человечества.
XXXV
   Вспомним начертанные ангелом Баракиилом на песке пустыни или на снегу Ермона, под внимательным взором ученицы его, ханаанской пастушки Адды, дочери Ламеха, лабиринтные круги светил; вспомним такие же круги каналов и стен Атлантского Акрополя, в мифе Платона, и острова Ацтлана, в древнемексиканском рисунке-иероглифе; вспомним лабиринтные кружки в татуировке на лбу древних уфийских, нынешних гвинейских негров; вспомним неистово крутящиеся в безднах Океана, крутым кипятком кипящие водовороты-воронки от рушащихся, раскаленных докрасна, целых кусков материка; вспомним все это, и мы, может быть, поймем, зачем и каким огнем выжжено это роковое клеймо Атлантиды, первого человечества, и на челе второго.
XXXVI
   Истинный Лабиринт — не внешний (такого на Крите не было), а внутренний, в сердце человека. Но исполинский дворец Кносса — целый город с такою сложностью бесчисленных палат, ходов, переходов, тупиков, закоулков, дворцов, лестниц и ярусов, что можно в них и сейчас заблудиться, — настоящий «лабиринт», хотя и нечаянный, такой же как европейские столицы наших дней или те лабиринты подземных пещер, где жил Ледниковый человек.
   Крылья из воску вылепил себе и сыну своему Икару, Дедал, daidolos, «Искусник», «Механик», чтобы вылететь из им же построенной темницы-Лабиринта. Слишком знакома и нам эта мечта улететь в простоту неба из лабиринтной, нами же построенной, сложности, призрачно-каменной путаницы Города-тюрьмы; но тают и наши стальные крылья, как те восковые, от лютого солнца Войны, и падает в кровавое море новый Икар.
XXXVII
   В Нижнем Египте, на озере Файуме (Fay?m, нынешняя Hawara), построен, думали греки, тем же Дедалом, Искусником, Фараону Аменхотепу III, огромный, из белого камня, лабиринт с пирамидой, чьи развалины сохранились до римской империи (Diod., I, 61. — H. R. Hall, 320, 352). В иероглифно-упрощенной схеме лабиринт — сплетение концентрических кругов — каналов и стен, озеро Файум — Океан, а пирамида — острая гора Ацтлана в ацтекском рисунке.
   Так, от Юкатана до Файума, от Файума до Лапландии, по всему земному шару, во всех веках-вечностях, начертан исполинский иероглиф Лабиринта, и мы читаем его с такою же радостною точностью, с какою читал Шампольон только что разгаданные им письмена иероглифов.
XXXVIII
   Лабиринт — стойло бога Быка, Минотавра. Лютым пожирателем человеческих жертв он будет потом, а в начале, сам — жертва, небесный Телец, закланный от создания мира, — второй божественный символ Крита.
   На одной здешней монете-статире изображен, с одной стороны, плясун в бычьей маске — жрец или сам бог Минотавр, а с другой — Лабиринт из переплетенных угольчатых крестиков-свастик (Cook, 492. — Dussaud, 384). Здесь уже все три символа вместе: Бык, Лабиринт, Крест.
XXXIX
   Бог есть жертва, Небесный Телец. Вот почему на всех святых местах Крита — в заповедных оградах, на кровлях часовен, на жертвенниках — глиняные, каменные или настоящие бычьи рога, kerata, «святые рога», «роги посвящения», cornua consecrationis. Все, на чем они вырастают или к чему только прикасаются, посвящено богу (Lagrange, 82). Корень греческого слова kerata, «рога», очень древний, может быть, критский; если и не тот же, что в первом имени Кносса, Kairatos, Kaeratos (Seunig, 17), и самого острова, Kr?tes, и критских поселенцев в Ханаане, Kheretim, «людей рогатого бога Быка», и столицы атлантов, по Диодору, Kerna (Berlioux, Les Atlantes, 73), то, может быть, все-таки недаром созвучный им всем.
   Критские «роги посвящения» соответствуют бронзовым и каменным «лункам» — тоже рогам Небесного Тельца, двурогого месяца, — найденным в свайных постройках Швейцарии, Савойи, Нижней Австрии, Венгрии, Италии от конца Бронзового и начала Железного века (Cook, 507).
   Божественные роги Агнца помнит еще Апокалипсис: «Посреди престола… стоял Агнец, как бы закланный, имеющий семь рогов» (Откр. 5, 6); потом они забыты и, наконец, украдены, как все, что в христианстве плохо лежит, довольно глупым чертом средних веков. Только теперь мы начинаем узнавать, что святые роги Тельца или Агнца — незапамятно древний, всеевропейский, а может быть, и атлантический символ.
XL
   Вспомним литого из железа, меди или золота, Тельца-Иагве, — того самого Бога, которому и мы поклоняемся, — в древнейших израильских святилищах Дана и Вефиля (J. Soury. Etudes historiques sur la religion, les arts, la civilisation de l’Asie ant?rieure et de la Gr?ce, 1877, p. 26); вспомним сынов Израилевых, пляшущих в Синайской пустыне, перед таким же литым Тельцом-Иагве: «Вот Бог твой, Израиль, который вывел тебя из земли Египетской» (Исх. 32, 4–5; 19); вспомним на ослепительно сияющем лице Моисея, когда он сходит к народу с Синая, мнимое «покрывало», действительную «личину», «маску»: «лицо его было рогато», maswa… karan or panaw, в еврейском подлиннике, и в латинской Вульгате: facies cornuta, «рогатое лицо»; эта «бычья маска» (как у плясуна Минотавра на критском «лабиринтном» статире), должно быть, с двумя лучами-рогами на лбу, как у «Моисея» Микельанджело, — вероятное подобье виденного им только что на Синае лица Божьего (Исх. 34, 29–34. — D. Nielsen. Der dreieinige Gott, 1922, p. 106. — H. Gressmann. Mose und seine Zeit, 246–247, 249); вспомним ассиро-вавилонских крылатых быков-херувимов и египетскую, от V тысячелетия, кварцевую дощечку с быком, бодающим воина, двойником Критских быков (Lagrange, 137); вспомним юкатано-паленкский крест на голове быка, «Минотавра», и маленьких глиняных идолов Ледникового бога-быка, Бизона, в Тюк-д’Одубертской пещере, и критскую ловлю, «без железа, с одними сетями и кольями», дикого, «первозданного» быка, bos primigenius, на золотых тисненых кубках из Vaphio на Крите (Mosso, 189. — Dussaud, 71), и точно такую же, в мифе Платона, ловлю жертвенного быка десятью царями Атлантиды; вспомним все это и мы, может быть, прочтем опять с Шампольоновой точностью второй исполинский, на всем земном шаре, во всех веках-эонах, начертанный символ — иероглиф Бога-Жертвы.
XLI
   В четвертой гробничной шахте Микенского Акрополя найдена великолепная серебряная, с золотыми рогами, золотою на лбу, лучистою бляхою — солнцем, и двуострою секирою на темени, бычья голова (G. Caro. Altkretische Kuetustatten, 124. — Cook, 523). Эта секира, labrys, — молнийный топор, убивающий Бога-Жертву, — есть третий божественный символ Крита.
   Между рогами быка помещается иногда, вместо секиры, другое столь же незапамятно древнее и вездесущее, обе гемисферы соединяющее знаменье — свастика, угольчатый крест (Lagrange, 86).
   Нет, мы не ошиблись, мы прочли все три символа с математическою точностью: все три, повторяясь и друг другу отвечая, подтверждают друг друга; во всех трех — один исполинский, надо всем земным глобусом, как над царскою державою, вознесенный Крест.
   Вот что значит найденный в Кносском дворце, восьмиконечный, как бы настоящий христианский, крест. Может быть, не совсем ошибся и христианский священник, поклонившийся этому вечному Кресту.
XLII
   Краткое перед долгою скорбью веселье белое, с желтыми сердцами, маргаритки по черному лаку камареских амфор, с глиною тонкою, как скорлупка яйца: вся Крито-Эгея — такая амфора, слишком хрупкая.
   Тело медузы — обнаженно-прозрачное сердце волны, подводное чудо-цветок, выброшенный на берег, превращается в слизь: вся Крито-Эгея — такая медуза, слишком для земли чудесная.
XLIII
   Может быть, критские надписи, когда будут прочитаны, скажут нам, как и отчего погиб Крит. Но и сейчас мы могли бы это понять, если бы поняли, отчего и как погибла Атлантида.