Жоме улыбнулся.
   – Браво. Мы отрезаем путь группакам. Ломаем друг другу рога. А завтра на всех стенах – плакаты. Кто мы на этих плакатах? «Открытые пособники властей», «внештатные полицейские», «прихвостни декана».
   Дениз отвернулась, не отвечая. Ее душили слезы, и в то же время она была зла на себя. Неспособна даже толком поспорить с ребятами. Глаза на мокром месте. Хуже чем цыпочки, с которыми путается Жоме. Хуже, потому что те по крайней мере не воображают, что способны думать.
   Жоме вдруг положил руку ей на плечо. Она вздрогнула от неожиданности.
   – Полно, – сказал он, – я тебя понимаю. Сейчас не очень-то весело быть студентом-коммунистом. Нас всего горстка, ряды наши не слишком растут, оскорбления сыплются со всех сторон, а эти придурки-группаки развлекают галерку своими клоунскими выходками и делают полный сбор. Но видимость обманчива, – голос его вдруг окреп, наполнился мощью, как звук органа; сжав кулаки, он вытянул перед собой руки. – Что они представляют в стране, эти группки? – Он раскрыл ладони. – Пустое место, ровным счетом ничего. Можно ли сравнивать! Пусть здесь нас всего горстка, но за нами большая, очень большая партия с миллионами избирателей, со своими муниципалитетами, своими газетами, своими журналами, своими писателями. Так что мы, понимаешь, Дениз, мы не можем позволить себе держаться в Нантере, как школяры, которые устраивают профам розыгрыши…
   Когда он произнес: «за нами большая, очень большая партия», в его голосе что-то дрогнуло, и в сердце Дениз отозвалась эта дрожь. Да, он прав. В партии люди разумные, ответственные, взрослые. Может, чересчур. Она одернула себя. Нет, когда несешь ответственность за такую мощную организацию, организацию, которая выковывалась на протяжении полувека, нельзя себе позволить пойти на риск и нельзя допустить, чтобы из-за мальчишеской выходки власти получили возможность прибегнуть к репрессиям.
   – Ну так как, – сказал с нетерпением Мериль, – делаем мы эту листовку? Давай, рожай ее. Дениз размножит, а мы с Мишелем раздадим.
   Жоме взглянул на него, взглянул на Дениз, кивнул головой, взял со стола обертку от сахара, неторопливо протер ею свое орудие, спрятал его, вытянул шариковую ручку из внутреннего кармана куртки. Их там было четыре, укрепленных рядом, и он мгновение помедлил, нащупывая, какую выбрать.
   Шариковая ручка покачивалась в руке Менестреля над листком бумаги, лежавшим на столе, залитым кофе, но он не писал. Он катил под вечер в роллсе миссис Рассел по нормандской дороге по направлению к Довилю. На переднем сиденье, отделенном от заднего стеклом. – шофер. Видна только его бритая красная шея и плоская каскетка. Пожилая кухарка в сером платье, горничная, довольно смазливая; когда хозяйка на нее не смотрит, она исподтишка строит глазки Менестрелю. Двое других слуг выехали заранее поездом, чтобы приготовить виллу к приезду хозяйки. На заднем сиденье, по левому борту – бабушка, она плохо себя чувствует, то и дело задремывает; посредине – миссис Рассел. Рядом с ней Менестрель. На откидных сиденьях – страшилы (совершенно укрощенные). Тишина, как в футляре для драгоценностей, обтянутом изнутри серым шелком, подбитым ватой, не слышно, разумеется, даже мотора; поразительное ощущение мощи, интимности и надежности, едва уловимое покачивание и нормандский пейзаж, скользящий за окнами. Впрочем, машина идет на малой скорости, давая обогнать себя даже смехотворно крохотным малолитражкам. Бабушка очень толста, и Менестрель чувствует левым боком тело миссис Рассел, тоже обтянутое шелком, надушенное, роскошное. Она на него не смотрит, с ним не разговаривает, она выше всякой беседы. Менестрель созерцает через окно яблони в цвету (см. Пруста) и маленьких нормандских коров, кудрявых, прелестных, с черными пятнами под нежными наивными глазами, так и хочется остановиться, чтобы почесать им кудерьки между рогов. Рукава у миссис Рассел хитроумного покроя, они застегиваются у запястья, но от манжета до локтя идет разрез, через который видна рука, пальцы ее придерживают сумку, лежащую плашмя на теплой ляжке, которая прижата к ноге Менестреля. Убаюкивающее движение машины, серебристо-серые сумерки, розовые и белые цветы, сейчас уже едва различимые, – как сладка эта ночь, мягко смыкающаяся вокруг обитого шелком, безмолвного, надушенного футляра. Пучок света вырывается из фар. Шофер переключает регулятор на приборном щитке своей красной короткой и жирной рукой. Прирученные страшилы одновременно поворачивают свои породистые красивые головы к свету. Миссис Рассел кладет левую руку на сумку, ее правая рука слегка приподнимается и мягко падает на левую руку Менестреля. Он недвижим, инертен, он отсутствует, сознание отключено. Пальцы Менестреля, охватившие руку, обнаженную прорезью рукава, не шевелятся. Они уже не принадлежат ему. Лицо миссис Рассел застыло, она глядит на дорогу, расстилающуюся перед черным вытянутым мощным капотом машины. А Менестрель, отведя глаза к стеклу, созерцает ночь. По неподвижному телу пробегает дрожь, сотрясая его с головы до ног, грудь расширяется, потоки молодой крови полнят ляжки, в мозгу звучит триумфальная песнь, ему кажется, что земля больше не удерживает его и что он сейчас взлетит.
   – Безумное счастье, – сказал Менестрель, он подумал о Стендале, все вдруг исчезло, под его ручкой обнаружился листок бумаги, белый на темном столе; Менестрель сочинял стишок, задуманный еще в читалке. Бар гудел голосами, звуками шагов. Жоме, сидевший неподалеку, тоже что-то строчил, девочка-скаут склонилась, читая, а рядом, согнувшись над их спинами, стоял светловолосый парень. Менестрель прикрыл глаза. Он попытался вновь пережить исчезнувшее волнение. Нет, все было кончено. Он с удивлением оглядел свое тело. Он сидел здесь, за столиком, один, заброшенный, перед пустой чашкой, он писал смешной стишок, не имевший никакого отношения к тому, что он только что пережил, да, именно пережил. Тут, в моей Левой ладони, – он посмотрел на нее – свежесть ее округлой руки. В нескольких шагах от себя он заметил Жаклин Кавайон; она разговаривала с другой девочкой; как она посмотрела на него после семинара, она стояла в нескольких метрах, а у него было острое чувство обладания. Менестрель с трепетом подумал, девочки будут меня любить, и его перо опустилось на бумагу, он стал писать.
   – Вот, – сказал Жоме, подняв голову. – Нацарапал. Пойдет?
   Дениз медленно перечитала текст, не пропуская ни слова. Она всегда относилась к этому с чудовищной добросовестностью, придиралась к отдельным выражениям, запятым, взвешивала уместность терминов, обдумывала, не будет ли это в плане политическом… Жоме смотрел на нее, все это его забавляло, злило, умиляло. В сущности, нет никого лучше этой малявки – совершенно не думает о себе, добродетельна до мозга костей и в то же время наивна, по-настоящему наивна, а не разыгрывает из себя святую простоту, как все эти шлюхи.
   – Послушай, – сказал он добродушно, – перестань ты придираться.
   – Я перечитываю, – сказала она с вызовом, не отрывая глаз от листовки.
   На самом деле Дениз даже не могла читать. В горле у нее стоял ком, строчки прыгали перед глазами… Я всем отвратительна, гнусный характер, слезы, заявила, что ухожу, набросилась на ребят, какой стыд.
   – Кончила? – сказал Мериль. – Ну, чего ты тянешь!
   – Оставь меня в покое, – сухо сказала она, склонившись над листовкой.
   Мериль обменялся улыбкой с Жоме поверх соломы ее волос. Ох, уж эти девочки! Дениз слышала, как ребята над ее головой рассуждали о создавшейся ситуации, мирно перекидывались словами. Нет, читать она не могла.
   – Ну вот, – сказала она и встала, держа в руке листовку. – По-моему, все в порядке. Я сматываюсь. Привет.
   – Подожди меня, – сказал Мериль.
   Жоме проводил их взглядом.
   – Можно сесть к тебе? – сказал Менестрель, подсаживаясь к столику. – Я не помешаю? Ты не ожидаешь еще одну прихожанку?
   Жоме рассмеялся и искоса посмотрел на Менестреля. Этот паренек ему нравился. Живой, насмешливый, милый. И, несмотря на свое происхождение, сердцем склоняется влево.
   – Садись, – сказал он, подняв брови, – не вечно же говорить о серьезных вещах.
   – Но я как раз собираюсь говорить с тобой о серьезных вещах, – сказал Менестрель. – Пока ты промывал мозги активистке, я почувствовал, что затяжелел стишком.
   Жоме посмотрел на него.
   – Не вижу следов беременности.
   – Я разродился, – сказал Менестрель со стыдливой миной. – Вот дитя.
   Он вытащил из кармана бумажку. Это была листовка, ему сунули ее у входа в рест, и он использовал оборотную сторону. Просто поразительно, сколько листовок потреблял Нантер.
   – Прочесть?
   – А сколько в нем строк, в твоем стихе?
   – Восемь.
   – Тогда давай.
   – Ах ты ревизионистская контрреволюционная сволочь, – сказал Менестрель, – если ты предпочитаешь короткие стихи, почему ты читаешь Арагона?
   – А я его не читаю.
   – Какой позор! Члена ЦК!
   Уперев ладони в ляжки, Жоме расхохотался. Вот так. Это была хорошая минута. Они сидели бок о бок, плечо к плечу и несли чепуху.
   – Вернемся ко мне, – сказал Менестрель. – Я назвал свой opus magnum[21] – «Опыт порнопоэзы». Будут комментарии?
   – К заглавию – нет.
   – А ведь тут имеется довольно изящная аллитерация.
   – Знаешь, есть русская пословица: курочка в гнезде…
   – Ладно. Продолжаю. Это диалог.
   – Давай договоримся, это стих или пьеса?
   – Это стих в диалогической форме.
   – Внимаю.
   – Вот, – сказал Менестрель.

 
   ОПЫТ ПОРНОПОЭЗЫ
   – Барон, какой большой у вас… урон!
   – Увы, маркиза, был несчастный случай…
   – О боже! Случай ваш не самый лучший!
   Пожалуйста, барон,
   Подите прочь и кликните лакея.
   – Лакея? О мадам! Ничтожество! Плебея!
   – А что! Плебей способен вызвать страсть,
   Была бы у него мужская снасть![22]

 
   Жоме хохотал, запрокинув голову. Он ощущал возле своего плеча плечо Менестреля, также сотрясавшееся от смеха. Через минуту Жоме затих и сделал серьезное лицо. Менестрель, подражая ему, также перестал смеяться и, положив руки на стол, сказал с важным видом:
   – Будут комментарии?
   Жоме нахмурил брови, поднял указательный палец правой руки и сказал, четко артикулируя:
   – Форма строгая. Идея отличается чистотой. Легкая кальвинистская тенденция уравновешивается влиянием Поля Клоделя.
   – Позволь, – сказал Менестрель оскорбленно. – Я принимаю Клоделя, но против кальвинизма протестую. Несмотря на свою прогрессивную направленность, стихотворение лежит целиком в католической традиции.
   – Прогрессивную направленность? – сказал Жоме, склоняя голову и морщась.
   – Я удивлен, – сказал Менестрель. – Я удивлен, что ты не ощутил дыхания революции. В двух последних строках уже содержится весь дух 1789.
   – Дух санкюлотов.
   Они переглянулись, довольные друг другом. Вот. Это было здорово. Несмотря на разницу во взглядах, они понимали друг друга с полуслова. Они чувствовали себя сообщниками. Мир состоял, с одной стороны, из слабаков, старых кретинов, которые слишком принимали себя всерьез и ни хрена не тумкали, а с другой стороны, из молодых парней, таких, как они, сильных, сообразительных и полных жизненных соков.
   – Вам весело, – сказала Жаклин Кавайон, держа в руке чашку кофе. – Можно, я сяду с вами?
   Менестрель досмотрел на нее и на девочку, которая стояла рядом. Широкие скулы, слегка раскосые глаза, матовая кожа – все свидетельствовало об эстетически удачном смешении по крайней мере трех рас, с явным преобладанием, во всяком случае во внешнем облике, белых предков.
   – Конечно, – сказал Менестрель. Он сам не донимал, радует его или нет это вторжение. Высокая полукровка со своей стороны не скрывала, что затея Жаклин ей совсем не по душе. – Конечно, – повторил Менестрель.
   Девушки сели. Жаклин поспешно, ее приятельница о оскорбительной медлительностью, не глядя на мальчиков, храня выражение снисходительного презрения на своих полных губах. Менестрель сложил исписанную листовку и сунул ее в карман.
   – Вы знакомы? – сказал Менестрель.
   Жоме покачал головой.
   – Жоме, – сказал Менестрель, сделав неопределенный жест рукой. – Социолог. Живет, как и мы, в общаге. Жаклин Кавайон.
   Он посмотрел на метиску, подняв брови и как бы спрашивая ее имя, но та откинула голову, поглядела на него со спокойной наглостью и отвернулась, не сказав ни слова.
   – Ида Лоран, – равнодушно сказала Жаклин. – Я тебя знаю, – продолжала она оживленно, вперив в Жоме свои великолепные глаза. – Я обратила на тебя внимание на последней Г. А. в общаге. Ты, похоже, был против.
   Глаза Менестреля опять остановились на Жаклин, Он вспомнил с приятным чувством обладания, как она посмотрела на него, выходя с занятий Левассера. Жаклин откинулась на спинку стула, выпятив живот, ее круглое лицо было обращено к Жоме. Она была в узком черном выше колен платье с молнией спереди, облегавшем ее полное тело; ноги, обтянутые черными колготками с геометрическим рисунком, были скрещены. Ида Лоран сидела рядом с ней, положив руки на ногу, выпрямясь в изящной, но напряженной позе. Лицо ее было неподвижно, как у идола, властные раскосые глаза не отрывались от Жаклин Кавайон. Недурна девочка, можно даже сказать в определенном плане красива, но зато холодна, враждебна, полна отталкивающего презрения. Вот чокнутая, что я ей сделал? Или вся моя вина в том, что я парень?
   Поскольку Жоме ей не ответил, Жаклин повторила:
   – Ты, похоже, был против.
   Жоме нежно поглаживал чашечку своей трубки. Когда он заговорил, голос у него был какой-то механический, точно он сам не придавал своим словам никакого значения:
   – Я согласен с общими требованиями, утвержденными Генеральной ассамблеей, но полагаю, что степень важности каждого из них определена неверно.
   – Не поддавайся, Жаклин, – смеясь, сказал Менестрель. – Он тебе сейчас станет промывать мозги.
   – Например? – сказала Жаклин, по-прежнему не отрывая взгляда от Жоме.
   – Следует начать с самого важного, – сказал Жоме все тем же безразличным голосом, – потребовать отмены параграфа о сроке пребывания. То, что студент может жить в городке не свыше трех лет, недопустимо. Ему едва хватит времени подготовиться к экзаменам на лиценциата.
   – Ну хорошо, согласна, – сказала Жаклин каким-то отчужденным голосом, точно она его не слушала.
   – Второе – свобода собраний, в том числе, разумеется, и политических. И третье – свобода культурных мероприятий.
   Он замолчал.
   – А свобода хождения по общежитию? – внезапно сказала враждебным голосом Ида Лоран.
   Жоме зажал зубами трубку.
   – Откровенно говоря, – сказал он, не отводя взгляда от лица Жаклин, – я рассматриваю это, как вопрос второстепенный, это все – фольклор. Поскольку девочки имеют право ходить к парням и даже оставаться у них ночью, разве так уж необходимо, чтобы ребята имели право ходить к девочкам?
   – Я с тобой совершенно согласен, – сказал Менестрель.
   – Значит, ты считаешь нормальным, – сказала Ида Лоран свистящим голосом, – чтобы у ребят были права, которых девочки не имеют! Ты приемлешь подобную дискриминацию!
   Она обращалась к Жоме, но не смотрела на него, и Жоме не смотрел на нее. Взор Жоме не отрывался от Жаклин. Менестрелю стало неловко. В этом разговоре было что-то ненормальное, что-то до странности напряженное. Казалось, слова, произносившиеся вслух, не имели никакого значения, важно было то, что не говорилось. Например, взгляды. Ида Лоран смотрела только на Жаклин, которая совершенно не обращала на нее внимания. Из ребят не был обойден вниманием Жоме, Жаклин так и ела глазами этого битюга с его залысинами и усищами. Впрочем, одна только Жаклин могла похвастаться тем, что на нее смотрели все трое. Что до меня, дело ясное: я просто не существую. Ни для Жоме (ну, на это мне плевать), ни для этой Иды, как ее там (этой чокнутой), ни для Жаклин. Менестрель пытался внутренне настроиться на тон холодного и стороннего наблюдателя. Но стеснение в груди свидетельствовало, что это ему не удается.
   – Ну, не такая это уж серьезная дискриминация, правда? – вяло сказал он.
   Жаклин закинула руки за спинку своего стула, отчего грудь ее выпятилась. Ида Лоран вытянула ноги, покраснела, глаза ее сверкнули. Не отрывая взгляда от Жаклин, она ткнула в сторону ребят обвиняющим пальцем.
   – Они фашисты, – сказала она с сокрушительным презрением. – Они погрязли в женоненавистничестве и дискриминации.
   – Фашист? Я? – сказал Менестрель, пытаясь рассмеяться, чтобы разрядить атмосферу.
   Но его вмешательство прошло незамеченным. Никто даже не взглянул на него. Жоме безмолвствовал. Он сосал свою трубку, уставившись на Жаклин.
   – Возьмем пример, – продолжала Ида с яростью. – Парень влюбляется в кошечку, которая живет в Нейи с родителями. Если она не прочь, он может принять ее у себя в комнате в общаге. Ладно. Предположим теперь, что я влюбляюсь в парня, который живет в Нейи: могу я его принять? Нет. И ты считаешь это справедливым?
   – Но зачем же выбирать парня из Нейи? – сказал Менестрель с натянутой улыбкой,
   – А почему бы и нет? – сказала Ида, пожимая плечами и не удостаивая его взглядом.
   – Почему не из общаги? – продолжал Менестрель, выдавливая из себя смешок. – Нас семьсот, выбор богатый.
   – Не говори глупости, – грубо оборвала его Ида.
   Менестрель покраснел. Ну и мегера! Я один соглашаюсь вступить с ней в разговор, а она еще на меня кидается. И вообще, что за идиотский разговор! Точно эта Ида может влюбиться в парня! И захотеть, чтобы он к ней пришел! Во всем этом с самого начала была какая-то фальшь. Фальшь, неправда, гадость. Наступило молчание, и в тишине все взгляды опять сошлись на Жаклин. Она сидела, закинув руки за спинку своего стула, точно связанная пленница, которая отдана вождю племени. Ноздри Жоме подрагивали, он сосал свою трубку, устремив на Жаклин странный взгляд, в котором было и настороженное ожидание, и хитроватая печаль, и какая-то собачья просительность. Я его возненавижу, этого типа, подумал Менестрель с удивлением.
   – И еще одно, – заговорила Ида все с той же яростью, по-прежнему не отрывая взгляда от Жаклин. – Я иду к мальчику, в его комнату. Кто я в глазах девочек, которые видят, как я вхожу в мужской корпус? Я тебе скажу, – сказала она с лицом, искаженным гримасой отвращения, – я – «девчонка, которая набивается».
   – Подумаешь! – сказал Жоме, не глядя на нее.
   – Нет, я считаю, Ида права, – вдруг глуховатым голосом сказала Жаклин.
   Это произвело эффект электрошока. Все трое замерли, Прошла минута, они тревожно ждали.
   – Представь себе, – сказала Жаклин, пристально глядя на Жоме, – что, увидев, как я вхожу к тебе три-четыре раза в неделю, ребята с твоего этажа станут говорить: «Это девчонка Жоме». И заметь, они будут так говорить, даже если мы сохраним вполне невинные отношения, И вот, готово, у меня уже ярлык – я «девчонка Жоме», я – твоя собственность.
   – И тебе было бы неприятно, если бы так говорили? – сказал Жоме, глядя на нее без улыбки.
   Руки Жаклин легли на стол, точно кто-то внезапно разрезал веревки, которыми они были прикручены к спинке стула. Кровь прилила к ее щекам, грудь вздымалась, дыхание стало прерывистым.
   – Да, – сказала она, – мне было бы неприятно, если бы это не соответствовало действительности.
   Наступило молчание. Менестрель опустил глаза и, окаменев, смотрел в пол. Все произошло так мгновенно и неожиданно. Тут, прямо на его глазах, оба, и с каким-то даже невинным видом. О, я его ненавижу, подумал Менестрель. Он почувствовал, что слезы ярости застилают ему глаза. Он смотрел на пол, усеянный окурками, на ноги Жаклин, на стиснутые кулаки Иды Лоран, лежавшие на коленях. Какая грязь, всюду грязь! Он поднялся и, не сказав ни слова, не махнув им на прощанье рукой, даже не оглянувшись, пошел к выходу.




Часть пятая





I


   15 часов
   В 15.05 гудронирование террасы закончено. В 15.10 появляется бригадир. Это рыжий великан с равнодушными глазами. Он небрежно оглядывает работу и говорит:
   – Вас вызывает начальник. Всех троих.
   Я смотрю на него.
   – Чего ему от нас нужно?
   – Не знаю, – говорит бригадир, отводя глаза.
   Он делает несколько шагов, останавливается и бросает через плечо:
   – Не забудь, уходя, загасить огонь.
   Я чувствую, как в животе у меня что-то обрывается, ноги начинают дрожать, я опускаю голову под пристальным взглядом Юсефа и Моктара. Оба старика понимают по-французски ровно столько, сколько нужно, чтобы выполнить приказание: сделай то, сделай это. Они делают. Но тон до них не доходит. А меня сразу как стукнуло, едва бригадир рот открыл. Не трудитесь, как говорится, разъяснять.
   И вообще, есть вещи, которых Юсеф и Моктар понять не могут. У нас хозяин – это отец. Плохой ли, хороший ли. Во всяком случае, человек. Ты его видишь, можешь потрогать, выругать. Если он свинья, ты его ненавидишь. Здесь – ничего похожего. Бригадир получает распоряжения, мастер получает распоряжения, начальник стройки получает распоряжения, а того типа, который распоряжается, не видит никто. И ты для него – пустое место. И даже для бухгалтера, который тебе платит, ты кто? Карточка с пробитыми дырочками. Меня вначале тоже брала тоска от сознания, что я отдаю свою силу неведомо кому. У него есть список, в списке – твое имя, в один прекрасный день он берет шариковую ручку и вычеркивает твое имя, и вот с тобой покончено, ты больше не существуешь, можешь сдохнуть, ему на это плевать с высокой горы, он тебя никогда в глаза не видел.
   – Что там, Абделазиз? Что случилось? – нетерпеливо говорит Моктар, воздев ладони к небу.
   – Не знаю.
   Я пожимаю плечами, хлопаю доской по углям, не велика радость лгать, бригадиру это тоже было не по душе.
   – Он что, недоволен нами? – говорит в ярости Моктар.
   Моктар злится, потому что характер у него колючий, настоящий кактус, и потому что он трусит, как деревенский пес, который лает на тени, сгущающиеся в углах, когда светит луна. Я тоже боюсь, но по-другому.
   – Ну так что? – говорит Моктар. – В там дело? Он недоволен нами?
   «Он» – это хозяин, тип, которого мы в глаза не видали, но который видит нас, как Бог. Моктар кричит. Может, хозяин услышит протест Моктара и поймет, что неправ, что не должен быть недоволен Моктаром. Иногда и хозяин бывает справедлив.
   – Откуда я знаю? – огрызаюсь я, не подымая головы.
   Мне стыдно за Моктара, за его темноту, но в то же время мне его жаль. И мне не нравится, что он набросился на меня, точно я в чем-то виноват. Юсеф не произносит ни слова. Он так же, как Моктар, мал ростом, хил, узкоплеч, но у него на лбу между глаз жесткая складка, губы стиснуты, злость во взгляде. Он покалечен и морально. Этот не лает, но укусить вполне способен. Даже Каддур не доверяет Юсефу.
   Начальник ждет нас в своей желтой металлической будке. Он сидит за столом, вернее, за подобием стола: это лист изореля на козлах. Печка раскалена, жарко. Начальник – толстый, самоуверенный, нетерпеливый мужчина, у него широкие плечи, массивная шея, тяжелое красное лицо, видно, что он всегда ел мясо досыта. Француз – этим все сказано. Когда приезжаешь из Алжира, первое, что поражает тебя во французах, это ширина спины, размах плеч, толщина зада, возьми наугад десять алжирцев и десять французов, взвесь их – французы потянут по крайней мере в два раза больше. Они такие с раннего детства. Во Франции четырехмесячным младенцам уже дают мясо.
   – Абделазиз, это ты? – говорит начальник, глядя на меня, – Это ты хорошо говоришь по-французски?
   – Да, я, – говорю. И добавляю: – Но ребята тоже понимают.
   Я говорю «ребята», а не «товарищи», чтобы он не подумал, что я коммунист. Но он нетерпеливо отмахивается:
   – Ладно, ладно. Ты объяснишь им, своим товарищам, что я получил приказ, я должен провести сокращение. Стройка филфака практически завершена. Остается только юридический. Короче, – продолжает он раздраженно, точно собственные объяснения кажутся ему неуместными, – вас трое, я оставляю одного. Тебя, если хочешь, поскольку ты хорошо говоришь по-французски.
   Я смотрю на него, потом смотрю на Моктара и Юсефа, Они стоят слева от меня, опустив руки, Моктар чуть поодаль. Кожа у них обоих темная, и, когда они бледнеют, она делается не белой, а серой. Они молчат. Они не способны выдавить из себя ни слова. Глаза устремлены на меня. Я поворачиваюсь к начальнику.
   – О нет, только не меня, это невозможно. Одного из них. Они оба женатые.
   Начальник поднимает брови.
   – Послушай, мальчик, – говорит он, – я дам тебе хороший совет: своя рубашка ближе к телу, не так ли? Думай о своем куске хлеба. А другие позаботятся о своем.
   Я качаю головой. Я улыбаюсь. Я знаю, начальники любят, когда им улыбаешься.
   – Нет, мсье. Спасибо. Они женаты, они отсылают туда почти все деньги. А я холостяк.
   – Пусть так, – говорит он, но я по лицу вижу, что он недоволен, даже рассержен, что ему хочется дать волю своему гневу. – Ну так как? – говорит он нетерпеливо, хлопнув ладонью по столу. – Давайте, решайте это между собой, я не буду вмешиваться, только быстро, ну? Мне ждать некогда!
   Я смотрю на Юсефа и Моктара и говорю:
   – Решайте.
   И в ту же минуту понимаю, что ведь это глупо, как могут они решать такую вещь? Устроиться на стройку сейчас нелегко, особенно старикам. А деньги жене, ребятишкам нужно посылать каждый месяц. Они глядят друг на друга и молчат; лица у них такие серые, ну, прямо сказать, пыль.