Страница:
- Значит, Англия вместе с Францией и Портой против России. Признаться, я питаю надежду на начавшуюся войну.
Бронислав Залеский отложил газету.
- Не понимаю тебя, Бронислав.
- Франция всегда покровительствовала Польше, была ее другом...
- Достаточно лицемерным. На словах преимущественно.
- Военные действия могут перекинуться на Балтийское море, - продолжал Залеский, словно не слыша Сераковского. - Я бы хотел быть на французском корабле вместе с братьями и высадиться десантом где-нибудь у Полангена, в трехстах верстах от Вильно...
- Ты надеешься, что поражение России восстановит независимую Польшу? По-моему, это наивно. Нужен другой путь к свободе родины - в содружестве с Россией, а не в противоборстве с нею.
- Теперь я тебя не понимаю, Зыгмунт.
- Если разобраться глубже, русский народ терпит и страдает ненамного меньше, чем народ польский, Понятно, я имею в виду не сановников вроде Орловых или Потоцких.
Война тем временем ширилась, но до Оренбурга доносились лишь глухие и далекие ее отзвуки. Набирали силы воюющие державы. Из разных мест России направлялись в Крым подкрепления. Многие офицеры подали рапорты начальнику корпуса об откомандировании их на театр военных действий. Зыгмунт осмелился прийти к Перовскому с такой же просьбой и был внимательно выслушан.
- Я ценю ваши патриотические чувства, господин Сераковский, дружелюбно сказал начальник корпуса. - Очень возможно, что вскоре часть наших войск вступит в дело. Однако наш корпус тоже стоит на границе империи.
- Тогда дайте мне возможность показать себя здесь! Я хотел штурмовать Ак-Мечеть, мне отказали в этом...
- Не только вам. Но ежели у вас не пропало желание, я могу вас перевести в форт. Там не совсем спокойно. Кокандцы только что пытались отбить цитадель, но, слава богу, наши их разгромили.
Перевод состоялся лишь весной, но, словно в награду за долгое ожидание, в форт одновременно перевели и Плещеева, недавно удостоенного унтер-офицерского звания за штурм Ак-Мечети.
- Вы, кажется, пророчили мне первый офицерский чин?.. Ах, Сигизмунд Игнатьевич, Сигизмунд Игнатьевич! Плоховато вы еще знаете наши российские порядки.
Путь в форт Перовский лежал степью до Аральского моря, а затем Сырдарьинской наступательно-оборонительной линией, построенной сразу же после взятия крепости Ак-Мечеть.
- Новые места! - мечтательно произнес Сераковский, предвкушая далекое путешествие.
- Я бы предпочел старые, например Костромскую губернию, - ответил Плещеев. - Но ничего не поделаешь, надо ехать поближе к делу.
- Может быть, на нас нападут кокандцы еще в дороге и мы сможем отличиться?
- Едва ли. Дорога спокойная... А вы уже мечтаете о "Георгии"?
- Как будто об этом не мечтаете вы!
- Да, крест на груди - это свобода. Поневоле будешь желать хорошей стычки.
Уезжали еще затемно, чтобы до жары успеть пройти как можно больше. С друзьями простились вечером. Сераковский спал в казарме. Видавший виды заветный саквояж стоял под нарами.
Проводить своего унтера вышли все солдаты отделения, они поднялись сами до побудки. Сераковский каждому пожал на прощание руку. Ему было грустно расставаться с людьми, которые его любили.
Сераковский и Плещеев не без труда забрались на верблюда и, свесив ноги, удобно уселись на вьюки, спинами друг к другу.
Возглавлявший колонну поручик подал команду двигаться. Повелительно крикнули что-то на своем языке погонщики. Зазвенели колокольчики на верблюдах. Караван тронулся, намереваясь в первый же день пройти пятьдесят верст.
Лишь в начале июня, почти через месяц после отправки из Оренбурга, караван добрался наконец до Сырдарьи.
- Трудная река, - сказал Плещеев, глядя на нее.
Волны Сырдарьи были мутны, лиловы, берега пологи, огромные отмели желты. Вдоль берега бесконечной полосой тянулись темно-зеленые тростниковые заросли, за которыми тут же начинались солончаки и блестела, сверкала на солнце выступившая из земли соль.
Последний переход был особенно мучителен. Жара началась сразу с восходом солнца. У горизонта мелко дрожал раскаленный воздух. Засмотревшись на него, Сераковский не сразу заметил, как появилась, проглянула сквозь марево зубчатая стена.
- Вот мы и дома, Сигизмунд Игнатьевич, - сказал Плещеев, вздыхая с облегчением.
Солдаты спешились. Сераковский и Плещеев тоже оставили своего двугорбого товарища и пошли за всеми к крепостной стене.
Казармы, как и весь военный поселок, располагались за нею. Там стояли три роты четвертого Оренбургского линейного батальона, две сотни уральских казаков, сотня башкирского кавалерийского полка и артиллеристы с семнадцатью пушками.
...И потянулись дни. Впрочем, в делах, за бесконечными хлопотами они не тянулись, а бежали.
Приближалась зима, хотя и не очень долгая, однако ж студеная. Многие еще жили в палатках, а башкирское войско обитало в кибитках. К зиме надо было построить бараки, конюшни, хотя бы саманные, и гарнизон форта не столько охранял новую границу империи, сколько занимался хозяйственными делами - люди возили на быках дерн, чтобы обкладывать им кое-как сколоченные из досок казармы, косили сено, отряды казаков ездили вверх по Сырдарье за строевым лесом.
Вечерами и по воскресеньям Сераковский вместе с Плещеевым и двумя солдатами строили домик на три крохотные комнатки. Пол в нем был земляной, крыша камышовая, наподобие соломенной в русских деревнях, окошки маленькие, чтобы не так продувало ветром, стены из сырого кирпича. Дом кое-как слепили.
- По-моему, ничего лучшего и желать нельзя, - говорил Сераковский, с удовольствием оглядывая свою каморку.
- Жить можно - и ладно. День да ночь - сутки прочь, - невесело отзывался Плещеев.
- Нет уж, извините, Алексей Николаевич. За день, а вернее, за ночь я собираюсь прочитывать не менее ста страниц беллетристики или же одолевать двадцать страниц лекций.
- Я вам завидую, вы целеустремленный человек, Сигизмунд Игнатьевич. А меня все чаще грызет тоска...
- Вы займитесь чем-нибудь... Хотите, я вас буду учить польскому? Язык великого Мицкевича. Язык Словацкого, Коперника! Шопена!
- Спасибо, Сигизмунд Игнатьевич. С благодарностью приму ваше предложение. Когда же мы начнем?
- Да хоть сейчас!.. Нет, я сначала сбегаю в канцелярию за свежей газетой.
Плещеев посмотрел в окно и прислушался:
- Такая погода, Сигизмунд Игнатьевич. Дождь хлещет. Подождали б до утра с этими газетами.
- А вдруг я умру ночью, и господь бог спросит у меня о новостях в этом грешном мире, что я ему отвечу?
...Прошла морозная зима. Своим чередом наступила весна, своим чередом зацвела степь.
Однажды вечером Сераковский с Плещеевым долго сидели, не зажигая огня, в комнатке, освещенной лишь отблеском раскаленных углей в печке.
- Что же вы собираетесь делать, когда освободитесь, Алексей Николаевич? - спросил Сераковский.
Плещеев пожал плечами:
- Поеду в деревню. Скроюсь от людей. Женюсь... А вы? Впрочем, я знаю, вы мечтаете об академии...
- Да, об академии, о столице, об обществе единомышленников, которых с каждым годом будет все больше и больше, о борьбе за правду...
- Печальный опыт петрашевцев, вижу, вас не напугал.
- Нет, вдохновил!
- Что ж, радостно видеть человека, который так светло смотрит в будущее. Но пока, Сигизмунд Игнатьевич, мы с вами всего-навсего "нижние чины".
...Утром форт был взбудоражен внезапным приездом курьера из Оренбурга. Ни с кем не перекинувшись и словом, курьер вбежал к начальнику укрепленной линии и пожелал остаться с ним с глазу на глаз. Минут через десять бледный и торжественный барон Фитингоф вышел из своего кабинета в приемную, где собрались офицеры в ожидании очередного вызова, и объявил дрожащим от волнения голосом:
- Господа! Только что получено известие из Петербурга. Его императорское величество, государь Николай Павлович скончался.
- Наконец-то! - прошептал Сераковский. Со смертью царя он связывал не только изменения в своей судьбе, но и в судьбе России.
В начале мая в форте получили манифест нового императора Александра II. В опубликованном в газетах добавлении перечислялись милости, на которые мог рассчитывать народ. Одна из них касалась отданных в солдаты: начальству предлагалось представить в прапорщики заслуживающих того унтер-офицеров.
- ...Алексей Николаевич, пляшите! - Сераковский не вошел, а ворвался в комнату Плещеева... - Барон представил вас и меня. Я только что от начальника канцелярии, он конфиденциально, под строжайшим секретом сообщил об этом мне и просил обрадовать вас.
Плещеев встретил новость с грустным безразличием.
- Бумаги бог весть сколько пролежат в штабе, после чего нас с вами возьмут и вычеркнут. Не в Оренбурге, так в столице.
- Что с вами, Алексей Николаевич? Надо радоваться, а вы почему-то спокойны, словно покоряетесь судьбе: не вычеркнут - хорошо, вычеркнут - ну и бог с ним... Может быть, для верности вам стоит снова побеспокоить свою матушку, чтобы она обратилась к кому-либо из двора. Там ведь сейчас такие перемены.
Плещеев протестующе поднял руку:
- Нет, нет, только не это! Вы знаете, я всегда готов просить за других, но за себя и не люблю и считаю унизительным. А что касается покорности судьбе, то уж если, простояв перед публикой в рубашке и колпаке осужденного на расстреляние, я не впал в отчаяние, то какой-то там отказ в производстве не сможет меня сокрушить. Меня чрезвычайно обижают, волнуют разные щелчки по носу, булавочные уколы, но большие удары судьбы я переношу довольно стойко.
В один из февральских дней Зыгмунта вызвали в канцелярию. Начальник укрепленной линии был, как всегда, надменен и сух.
- Я затребовал вас, господин Сераковский, - сказал он, - чтобы сообщить, что по ходатайству генерала Василия Алексеевича государь император оказал вам свою высочайшую милость. Вы произведены в прапорщики и назначены в запасной батальон Брестского пехотного полка.
Сераковский собирался в дорогу. Собирать, собственно, было немного конспекты лекций, несколько книг, свои записки - все это без труда уместилось в кожаном саквояже.
Нахлынувшие радостные чувства переполняли Зыгмунта. Он вспомнил друзей, которые так поддерживали его в трудные дни, - беднягу Плещеева, производство которого в офицеры все еще задерживалось, Бронислава, Яна, Погорелова, Шевченко... "Ах, батько, батько!" - с нежностью подумал он и, повинуясь минуте, достал лист бумаги и написал не письмо, а, как он выразился, "послание" поляка к брату малороссу. Многое он вспомнил, когда писал, - и братоубийственные войны, и общих врагов, и сечь, и Днепр, и мужиков, и шляхту...
Он собирался сразу же отослать "послание" Адресату, но откладывал, потому что считал несовершенным и не раз правил и без того исчерченные фразы. Он привез свой труд и в Оренбург, где задержался на сей раз по причине весьма приятной, которую немедля изложил в письме к Шевченко.
"Батьку! это год радости и счастья - сегодня солнце вознеслось до зенита на небе - и наше счастье, возможное в Оренбурге, самое великое. Бронислав наш получил сегодня полное увольнение, всех прав возвращение. Завтра едет на родину - в землю нашу святую. Я жду его и поеду вместе с ним или поеду его передовым.
Я надеюсь из Москвы в Петербург заехать. И сердце, и ум, и Бронислав, которого слово для меня свято, говорят первое твое дело, батько. Бог благословит мои намерения и укрепит мое слово...
Полк, в который я назначен, стоял зимой на берегах Днепра - около Екатеринославля - на месте "Сичи". При первом известии об этом я написал послание к батьке, ты его в нынешнем году получишь. В нем слог слабый, но мысль великая, святая. Мысль не моя - чувство мое - о слиянии (двух) единоплеменных братии, живущих на обеих Днепра берегах. Прощай! Целую тебя, наш отец вечный! Дай бог целовать тебя на берегах Днепра или в Петербурге. Сигизмунд".
Еще раньше он послал восторженное письмо матери: он свободен! Он скоро увидит и обнимет ее!.. Пани Фортуната ответила быстро, а он все собирался, все улаживал последние формальности и лишь в конце июля уехал из Оренбурга. Генерал Перовский велел выписать подорожную до Петербурга через Житомир и Луцк, чтобы он смог заехать на несколько дней домой.
И вот уже нанятый в Луцке извозчик везет его по пыльному, обсаженному вербами, знакомому до боли большаку. Сначала показалась высокая колокольня, потом купы деревьев. Начались плетни, за которыми в вишневых садах белели крытые соломой хаты. Еще несколько саженей, еще один поворот - и глазам откроется длинная каштановая аллея и в конце ее их старый дом с широким крыльцом и тонкими деревянными колоннами.
На звон колокольчика под дугой кто-то вышел из двери, Зыгмунт почувствовал - мать. Он на ходу соскочил с коляски и бросился навстречу.
Пани Фортуната узнала его, несмотря на офицерский мундир и восемь лет разлуки. Она побледнела, схватилась за сердце, сделала несколько неверных шагов и пошатнулась от объявшей вдруг слабости. Сын подхватил ее, прижал к груди и мокрым от слез лицом уткнулся в ее поседевшие волосы.
Боже мои, как она изменилась за эти годы! И как вообще все изменилось вокруг! Как обветшал дом и какая неприкрытая бедность глядит из каждого угла! "Родовое поместье графов Сераковских", - он горько усмехнулся. Что можно было продать - все продано, что можно было заложить - заложено. Мать говорила об этом совершенно спокойно, она была слишком счастлива, чтобы обращать внимание на такой пустяк, как бедность. Господь наконец-то услышал ее молитвы и вернул ей сына...
- Все хорошо, все хорошо, сынок, - говорила она, гладя его по голове. - Брат Игнатий по-прежнему в Одессе у пана Аркадия, дай бог здоровья этому доброму человеку. Сестра Мария тоже пристроена, живет неплохо... За ней уже послали, но кто знает, успеет ли она приехать до твоего отъезда. Три дня - такой короткий срок.
Они проговорили всю ночь, пока не ударил в окно первый солнечный луч. Зыгмунт обнял мать, отвел ее в спальню, а сам ушел из дому.
Село уже проснулось, мычали коровы - пастух гнал на выпас стадо пана Юзефовича, крепостные пана шли на работу в поле. Каменный палац Юзефовича стоял на другом конце села, окруженный парком с английскими лужайками, каштановыми аллеями и прудом. Сераковский машинально пошел в ту сторону и, поравнявшись с воротами в усадьбу, услышал вдруг громкие, отчаянные крики.
- Кучеренку на конюшне секут, - сказала встречная женщина и перекрестилась.
- Господи! И здесь розги! - прошептал Сераковский.
Он чуть было не бросился туда, чтобы остановить экзекуцию, но сдержался. Что он один против пана Юзефовича, действительного статского советника, к тому же, как говорят, вхожего во дворец?
- Суббота сегодня, а по субботам у нас всегда секут, - пояснила женщина.
Она сказала это по-украински. Крестьяне, которые шли на барщину, говорили на том же языке. Сераковский впервые за многие годы задумался: а Польша ли это? Разве весь край по обеим берегам великого Днепра, где живут такие же люди, как и в его Лычше, разве это Польша? Разве присоединение этих земель к Польше не будет таким же актом несправедливости, как захват Россией земель истинно польских?
Три дня пролетели незаметно. Вчера с утра, по росе, он косил луг, к немалому удивлению проходивших мимо крестьян, которые, узнав молодого барина, низко кланялись ему. Сераковский так же низко кланялся им в ответ, снимая шляпу.
Вечером, возвращаясь с матерью домой, он сам завел разговор с их старым работником и говорил с ним на том языке, на котором писал стихи "батько".
- Зыгмунт, как ты себя ведешь? - пани Фортуната вздохнула. - Что бы подумал твой отец?
- Я думаю, что отец похвалил бы меня. Ведь он сражался бок о бок с такими же крестьянами... Кто знает, может быть, и мне предстоит то же самое.
- Храни тебя бог, мой мальчик, - испуганно сказала пани Фортуната.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Да, Петербург изменился за эти восемь лет, которые Сераковский провел в изгнании. Почти готов был величественный Исаакиевский собор, который строили вот уже тридцать девятый год. Появился новый памятник - баснописцу Крылову. Снесли морские казармы, и на их месте строился Николаевский дворец. Адмиралтейскую часть и Васильевский остров соединил Благовещенский мост, недавно переименованный в Николаевский. В отличие от других петербургских мостов он был не на понтонах, а стоял на прочных каменных быках. Открылся Эрмитаж, и туда пускали публику бесплатно, однако не всех, а прилично одетых.
Но в общем Петербург остался Петербургом, и Сераковский с удовольствием узнавал старые места - строгие здания университета на берегу Невы, Пассаж с его ставшей знаменитой залой, где проходили многолюдные литературные чтения, ухабы и колеи Большого проспекта, по которому вечерами возвращались с работы ломовики.
Сейчас Сераковский жил на Владимирской улице вместе с Яном Станевичем, тоже готовящимся в Академию Генерального штаба.
После ходатайства генерала Перовского в январе 1857 года последовало наконец высочайшее повеление - считать Сераковскому старшинство в первом офицерском чине с 14 августа 1852 года. Теперь не было никаких препятствий для поступления в академию. Да, он останется военным на всю жизнь. Для достижения той цели, которую наметил Сераковский, пусть не близкой, но все же брезжущей, как огонек в ночи, понадобятся знания, которые он получит в одном из лучших учебных заведений России.
После нескольких быстрых и необременительных переводов по службе он был наконец прикомандирован к штабу гвардии, на сей раз не для прохождения службы, а специально для подготовки к поступлению в Академию Генерального штаба.
Пришлось снова менять форму, в этот раз на драгунскую - со шпорами, каской с султаном из черного конского волоса и шашкой, висящей через плечо на галунной портупее. Что ж, новая форма, пожалуй, шла к нему. Он посмотрел на себя в зеркало и заметил, что в отражении было довольно много желтого - желтый воротник, желтые канты по мундиру и почти такого же цвета усы, брови и выбившиеся из-под каски волосы.
Теперь он мог располагать своим временем, над ним не висел карающий меч грозного начальства. Это было удивительно прекрасное, ни с чем не сравнимое чувство вдруг обретенной свободы. Круг друзей и знакомых Сераковского рос чрезвычайно быстро. Казалось, давно ли он приехал в Петербург, а в его записной книжке уже тесно от адресов, среди которых один - Поварской переулок, дом отставного полковника Тулубьева - был ему особенно дорог. Там жил редактор "Современника" Николай Гаврилович Чернышевский.
Сегодня Зыгмунт снова собрался повидать Николая Гавриловича и решил сделать это не в редакции журнала, где Чернышевского осаждали знакомые и незнакомые посетители, а дома, где собирались друзья и можно было говорить обо всем совершенно открыто.
Еще в первые дни знакомства с Чернышевским Зыгмунт получил от него предложение написать для "Современника" обзорную статью на основе последних иностранных известий. Предложение было неожиданным, но чрезвычайно лестным: Сераковский счел за честь для себя участвовать в журнале, который называли евангелием молодежи.
- Вам придется переварить огромное количество информации на разных языках... Кстати, Зигизмунд Игнатьевич, вас, надеюсь, не затруднит язык Шекспира?
- Я совершенствовался в нем в оренбургских казармах...
- Виктора Гюго?
- Знаю с детства.
- Шиллера и Гете?
- Изучил в Новопетровском укреплении, вместе с языками казахским и татарским.
- Вот как? - Чернышевский с интересом посмотрел на собеседника. - К сожалению, Зигизмунд Игнатьевич, пока ни в России, ни в других странах на этих последних двух языках газет не издают. Но кто знает, может быть, настанет час, когда для нашего обзора понадобятся и они.
Разговаривая, Чернышевский держал в руке газеты, и со стороны казалось, что он не говорит, а читает по написанному. Прошло немало времени, пока Сераковский привык к этой забавной странности редактора "Современника".
С тех пор на страницах журнала уже появилось несколько статей под названием "Заграничные известия", первая - в девятой книжке за прошлый, 1856 год.
- Она составлена пока не очень искусно, - сказал тогда Чернышевский, - но исполнена фактов и в ней чувствуется ваша большая осведомленность в вопросе, эрудиция и тонкость мыслей... Вы обязательно хотите ее подписать вашим именем? Нет? Вот и хорошо. Наш журнал, как вам известно, не пользуется особым доверием государя.
- Именно поэтому, Николай Гаврилович, я и считаю за честь сотрудничать в нем.
Сейчас он нес Чернышевскому новый обзор, написанный с мыслью о многострадальной Польше. Сама Польша там даже не была названа, другие тоже несчастные государства и тоже угнетенные народы интересовали автора обзора, но за ними он зримо и ярко видел свою Польшу. "Нужно создать новый мир", - повторял Сераковский слова из своей статьи. Он боялся, что их вычеркнет цензура.
Чернышевский жил небогато, средства к существованию давал только литературный труд. Он был очень рассеян, часто забывал, что он писал для журнала, целиком полагаясь в этом вопросе на жену Ольгу Сократовну, которая и вела все расчеты с издателем "Современника" Николаем Алексеевичем Некрасовым.
Занимали Чернышевские квартиру из шести комнат. Прихожую загромождала огромная вешалка, на которой по четвергам было тесно от партикулярных и форменных пальто, шинелей, шляп, фуражек. На звонок послышались быстрые деловые шаги - дверь открыл хозяин и, узнав Сераковского, улыбнулся близорукими глазами.
- Весьма рад вашему визиту, - сказал Чернышевский, протягивая Сераковскому правую руку, а левой трогая цепочку от часов. - Нет, нет, это не намек, а всего лишь дурная привычка. Как раз сейчас у меня есть время, и мы всласть поговорим. Проходите, пожалуйста!.. Олечка! Пришел Зигизмунд Игнатьевич, - имя Сераковского он произносил по-своему, через "з". - Ты чем-нибудь нас покормишь?
- При одном условии, мой друг, если наш гость - человек невзыскательный в отношении еды, - откуда-то из глубины квартиры послышался голос Ольги Сократовны.
- Голубочка, это ведь не сию минуту. Мы еще немного должны позаниматься... Вы не возражаете, Зигизмунд Игнатьевич? - Он вдруг перешел на заговорщицкий шепот. - Могу сказать по секрету: на ужин будет телятина и арбуз... Вы любите арбузы? Что касается вашего покорного слуги, то он предпочитает оные всем другим лакомствам.
Быстрым шагом Чернышевский направился в кабинет, пропуская вперед гостя.
- Ну-с, чем вы порадуете читателей очередного нумера? - Чернышевский подвинул Сераковскому стул. - Принесли? Показывайте!
Он углубился в рукопись. Как обычно, она была написана неразборчиво, и Чернышевский не раз обращался за помощью к сидевшему рядом автору статьи.
- "Другие народы подвергались более страшным испытаниям и гонениям судьбы и, однако, исполнены "надежд"", - прочитал Чернышевский. - Надеюсь, что под "другими народами" вы всего ранее подразумеваете свою родину, не так ли?
- Да, я имел в виду Польшу, в будущее которой я верю, несмотря ни на что.
- И как вам рисуется это будущее? Польша одна или в союзе? Ее границы? Политическое устройство?
- Это очень большие и трудные вопросы, над которыми я немало думал и раньше, и особенно сейчас. И надо сказать, Николай Гаврилович, что мои мысли прежних лет значительно отличаются от мыслей нынешних. Моим идеалом была и есть свободная Польша, освобожденная от всех пут, от неравенства, от унизительного положения, в которое она поставлена историей. Я полагал раньше, что добиться этого можно, лишь опираясь на помощь извне. Сейчас я полагаю, нет, я уверен, что добиться этого можно только изнутри и с помощью России.
Сераковский долго не мог сидеть на одном месте, он встал и начал ходить из угла в угол.
- Здраво, весьма здраво! - одобрил Чернышевский. Он отбросил рукой назад длинные русые волосы. - Но вы мне не ответили на мой первый вопрос: как вы мыслите себе будущую свободную Польшу - одну или в союзе с другим государством? А если в союзе, то с кем - с Пруссией? С Австрией? С Россией?
- Боже мой, ну конечно же, с Россией!
- Со свободной Россией, - уточнил Чернышевский, и Сераковский горячо закивал в ответ. - Вы, очевидно, придерживаетесь в сем вопросе одного взгляда с Николаем Ивановичем Костомаровым, который носится со своей идеей о федерации всех славянских племен. Кстати, мне не очень понятна эта идея.
- Но почему? - Сераковский снова сел в кресло и посмотрел на Чернышевского.
- А потому, что внутри каждого народа есть отделы иди группы людей, которые находятся в антагонистических противоречиях, например земледельцы и землевладельцы, крестьяне и феодалы, а Николай Иванович видит в каждом народе некую единую массу, объединенную общностью языка, культуры и так далее, что совершенно неверно. Сословные, классовые, профессиональные различия разных групп внутри каждого народа столь велики, что мы можем с большей уверенностью говорить о федерации поляков и малороссов... Простите, Зигизмунд Игнатьевич, звонят... Прислуга заболела, и я выполняю ее функции. А, Николай Алексеевич, милости просим! - раздалось уже из прихожей.
С Некрасовым Сераковский познакомился раньше, встречался с ним и у Панаевых, и в "Современнике", и здесь, у Чернышевского, на знаменитых четвергах, когда все шесть комнат заполняли гости.
- Вот мы тут с Зигизмундом Игнатьевичем разговорились о будущем его родины - Польши, - сказал Чернышевский.
Бронислав Залеский отложил газету.
- Не понимаю тебя, Бронислав.
- Франция всегда покровительствовала Польше, была ее другом...
- Достаточно лицемерным. На словах преимущественно.
- Военные действия могут перекинуться на Балтийское море, - продолжал Залеский, словно не слыша Сераковского. - Я бы хотел быть на французском корабле вместе с братьями и высадиться десантом где-нибудь у Полангена, в трехстах верстах от Вильно...
- Ты надеешься, что поражение России восстановит независимую Польшу? По-моему, это наивно. Нужен другой путь к свободе родины - в содружестве с Россией, а не в противоборстве с нею.
- Теперь я тебя не понимаю, Зыгмунт.
- Если разобраться глубже, русский народ терпит и страдает ненамного меньше, чем народ польский, Понятно, я имею в виду не сановников вроде Орловых или Потоцких.
Война тем временем ширилась, но до Оренбурга доносились лишь глухие и далекие ее отзвуки. Набирали силы воюющие державы. Из разных мест России направлялись в Крым подкрепления. Многие офицеры подали рапорты начальнику корпуса об откомандировании их на театр военных действий. Зыгмунт осмелился прийти к Перовскому с такой же просьбой и был внимательно выслушан.
- Я ценю ваши патриотические чувства, господин Сераковский, дружелюбно сказал начальник корпуса. - Очень возможно, что вскоре часть наших войск вступит в дело. Однако наш корпус тоже стоит на границе империи.
- Тогда дайте мне возможность показать себя здесь! Я хотел штурмовать Ак-Мечеть, мне отказали в этом...
- Не только вам. Но ежели у вас не пропало желание, я могу вас перевести в форт. Там не совсем спокойно. Кокандцы только что пытались отбить цитадель, но, слава богу, наши их разгромили.
Перевод состоялся лишь весной, но, словно в награду за долгое ожидание, в форт одновременно перевели и Плещеева, недавно удостоенного унтер-офицерского звания за штурм Ак-Мечети.
- Вы, кажется, пророчили мне первый офицерский чин?.. Ах, Сигизмунд Игнатьевич, Сигизмунд Игнатьевич! Плоховато вы еще знаете наши российские порядки.
Путь в форт Перовский лежал степью до Аральского моря, а затем Сырдарьинской наступательно-оборонительной линией, построенной сразу же после взятия крепости Ак-Мечеть.
- Новые места! - мечтательно произнес Сераковский, предвкушая далекое путешествие.
- Я бы предпочел старые, например Костромскую губернию, - ответил Плещеев. - Но ничего не поделаешь, надо ехать поближе к делу.
- Может быть, на нас нападут кокандцы еще в дороге и мы сможем отличиться?
- Едва ли. Дорога спокойная... А вы уже мечтаете о "Георгии"?
- Как будто об этом не мечтаете вы!
- Да, крест на груди - это свобода. Поневоле будешь желать хорошей стычки.
Уезжали еще затемно, чтобы до жары успеть пройти как можно больше. С друзьями простились вечером. Сераковский спал в казарме. Видавший виды заветный саквояж стоял под нарами.
Проводить своего унтера вышли все солдаты отделения, они поднялись сами до побудки. Сераковский каждому пожал на прощание руку. Ему было грустно расставаться с людьми, которые его любили.
Сераковский и Плещеев не без труда забрались на верблюда и, свесив ноги, удобно уселись на вьюки, спинами друг к другу.
Возглавлявший колонну поручик подал команду двигаться. Повелительно крикнули что-то на своем языке погонщики. Зазвенели колокольчики на верблюдах. Караван тронулся, намереваясь в первый же день пройти пятьдесят верст.
Лишь в начале июня, почти через месяц после отправки из Оренбурга, караван добрался наконец до Сырдарьи.
- Трудная река, - сказал Плещеев, глядя на нее.
Волны Сырдарьи были мутны, лиловы, берега пологи, огромные отмели желты. Вдоль берега бесконечной полосой тянулись темно-зеленые тростниковые заросли, за которыми тут же начинались солончаки и блестела, сверкала на солнце выступившая из земли соль.
Последний переход был особенно мучителен. Жара началась сразу с восходом солнца. У горизонта мелко дрожал раскаленный воздух. Засмотревшись на него, Сераковский не сразу заметил, как появилась, проглянула сквозь марево зубчатая стена.
- Вот мы и дома, Сигизмунд Игнатьевич, - сказал Плещеев, вздыхая с облегчением.
Солдаты спешились. Сераковский и Плещеев тоже оставили своего двугорбого товарища и пошли за всеми к крепостной стене.
Казармы, как и весь военный поселок, располагались за нею. Там стояли три роты четвертого Оренбургского линейного батальона, две сотни уральских казаков, сотня башкирского кавалерийского полка и артиллеристы с семнадцатью пушками.
...И потянулись дни. Впрочем, в делах, за бесконечными хлопотами они не тянулись, а бежали.
Приближалась зима, хотя и не очень долгая, однако ж студеная. Многие еще жили в палатках, а башкирское войско обитало в кибитках. К зиме надо было построить бараки, конюшни, хотя бы саманные, и гарнизон форта не столько охранял новую границу империи, сколько занимался хозяйственными делами - люди возили на быках дерн, чтобы обкладывать им кое-как сколоченные из досок казармы, косили сено, отряды казаков ездили вверх по Сырдарье за строевым лесом.
Вечерами и по воскресеньям Сераковский вместе с Плещеевым и двумя солдатами строили домик на три крохотные комнатки. Пол в нем был земляной, крыша камышовая, наподобие соломенной в русских деревнях, окошки маленькие, чтобы не так продувало ветром, стены из сырого кирпича. Дом кое-как слепили.
- По-моему, ничего лучшего и желать нельзя, - говорил Сераковский, с удовольствием оглядывая свою каморку.
- Жить можно - и ладно. День да ночь - сутки прочь, - невесело отзывался Плещеев.
- Нет уж, извините, Алексей Николаевич. За день, а вернее, за ночь я собираюсь прочитывать не менее ста страниц беллетристики или же одолевать двадцать страниц лекций.
- Я вам завидую, вы целеустремленный человек, Сигизмунд Игнатьевич. А меня все чаще грызет тоска...
- Вы займитесь чем-нибудь... Хотите, я вас буду учить польскому? Язык великого Мицкевича. Язык Словацкого, Коперника! Шопена!
- Спасибо, Сигизмунд Игнатьевич. С благодарностью приму ваше предложение. Когда же мы начнем?
- Да хоть сейчас!.. Нет, я сначала сбегаю в канцелярию за свежей газетой.
Плещеев посмотрел в окно и прислушался:
- Такая погода, Сигизмунд Игнатьевич. Дождь хлещет. Подождали б до утра с этими газетами.
- А вдруг я умру ночью, и господь бог спросит у меня о новостях в этом грешном мире, что я ему отвечу?
...Прошла морозная зима. Своим чередом наступила весна, своим чередом зацвела степь.
Однажды вечером Сераковский с Плещеевым долго сидели, не зажигая огня, в комнатке, освещенной лишь отблеском раскаленных углей в печке.
- Что же вы собираетесь делать, когда освободитесь, Алексей Николаевич? - спросил Сераковский.
Плещеев пожал плечами:
- Поеду в деревню. Скроюсь от людей. Женюсь... А вы? Впрочем, я знаю, вы мечтаете об академии...
- Да, об академии, о столице, об обществе единомышленников, которых с каждым годом будет все больше и больше, о борьбе за правду...
- Печальный опыт петрашевцев, вижу, вас не напугал.
- Нет, вдохновил!
- Что ж, радостно видеть человека, который так светло смотрит в будущее. Но пока, Сигизмунд Игнатьевич, мы с вами всего-навсего "нижние чины".
...Утром форт был взбудоражен внезапным приездом курьера из Оренбурга. Ни с кем не перекинувшись и словом, курьер вбежал к начальнику укрепленной линии и пожелал остаться с ним с глазу на глаз. Минут через десять бледный и торжественный барон Фитингоф вышел из своего кабинета в приемную, где собрались офицеры в ожидании очередного вызова, и объявил дрожащим от волнения голосом:
- Господа! Только что получено известие из Петербурга. Его императорское величество, государь Николай Павлович скончался.
- Наконец-то! - прошептал Сераковский. Со смертью царя он связывал не только изменения в своей судьбе, но и в судьбе России.
В начале мая в форте получили манифест нового императора Александра II. В опубликованном в газетах добавлении перечислялись милости, на которые мог рассчитывать народ. Одна из них касалась отданных в солдаты: начальству предлагалось представить в прапорщики заслуживающих того унтер-офицеров.
- ...Алексей Николаевич, пляшите! - Сераковский не вошел, а ворвался в комнату Плещеева... - Барон представил вас и меня. Я только что от начальника канцелярии, он конфиденциально, под строжайшим секретом сообщил об этом мне и просил обрадовать вас.
Плещеев встретил новость с грустным безразличием.
- Бумаги бог весть сколько пролежат в штабе, после чего нас с вами возьмут и вычеркнут. Не в Оренбурге, так в столице.
- Что с вами, Алексей Николаевич? Надо радоваться, а вы почему-то спокойны, словно покоряетесь судьбе: не вычеркнут - хорошо, вычеркнут - ну и бог с ним... Может быть, для верности вам стоит снова побеспокоить свою матушку, чтобы она обратилась к кому-либо из двора. Там ведь сейчас такие перемены.
Плещеев протестующе поднял руку:
- Нет, нет, только не это! Вы знаете, я всегда готов просить за других, но за себя и не люблю и считаю унизительным. А что касается покорности судьбе, то уж если, простояв перед публикой в рубашке и колпаке осужденного на расстреляние, я не впал в отчаяние, то какой-то там отказ в производстве не сможет меня сокрушить. Меня чрезвычайно обижают, волнуют разные щелчки по носу, булавочные уколы, но большие удары судьбы я переношу довольно стойко.
В один из февральских дней Зыгмунта вызвали в канцелярию. Начальник укрепленной линии был, как всегда, надменен и сух.
- Я затребовал вас, господин Сераковский, - сказал он, - чтобы сообщить, что по ходатайству генерала Василия Алексеевича государь император оказал вам свою высочайшую милость. Вы произведены в прапорщики и назначены в запасной батальон Брестского пехотного полка.
Сераковский собирался в дорогу. Собирать, собственно, было немного конспекты лекций, несколько книг, свои записки - все это без труда уместилось в кожаном саквояже.
Нахлынувшие радостные чувства переполняли Зыгмунта. Он вспомнил друзей, которые так поддерживали его в трудные дни, - беднягу Плещеева, производство которого в офицеры все еще задерживалось, Бронислава, Яна, Погорелова, Шевченко... "Ах, батько, батько!" - с нежностью подумал он и, повинуясь минуте, достал лист бумаги и написал не письмо, а, как он выразился, "послание" поляка к брату малороссу. Многое он вспомнил, когда писал, - и братоубийственные войны, и общих врагов, и сечь, и Днепр, и мужиков, и шляхту...
Он собирался сразу же отослать "послание" Адресату, но откладывал, потому что считал несовершенным и не раз правил и без того исчерченные фразы. Он привез свой труд и в Оренбург, где задержался на сей раз по причине весьма приятной, которую немедля изложил в письме к Шевченко.
"Батьку! это год радости и счастья - сегодня солнце вознеслось до зенита на небе - и наше счастье, возможное в Оренбурге, самое великое. Бронислав наш получил сегодня полное увольнение, всех прав возвращение. Завтра едет на родину - в землю нашу святую. Я жду его и поеду вместе с ним или поеду его передовым.
Я надеюсь из Москвы в Петербург заехать. И сердце, и ум, и Бронислав, которого слово для меня свято, говорят первое твое дело, батько. Бог благословит мои намерения и укрепит мое слово...
Полк, в который я назначен, стоял зимой на берегах Днепра - около Екатеринославля - на месте "Сичи". При первом известии об этом я написал послание к батьке, ты его в нынешнем году получишь. В нем слог слабый, но мысль великая, святая. Мысль не моя - чувство мое - о слиянии (двух) единоплеменных братии, живущих на обеих Днепра берегах. Прощай! Целую тебя, наш отец вечный! Дай бог целовать тебя на берегах Днепра или в Петербурге. Сигизмунд".
Еще раньше он послал восторженное письмо матери: он свободен! Он скоро увидит и обнимет ее!.. Пани Фортуната ответила быстро, а он все собирался, все улаживал последние формальности и лишь в конце июля уехал из Оренбурга. Генерал Перовский велел выписать подорожную до Петербурга через Житомир и Луцк, чтобы он смог заехать на несколько дней домой.
И вот уже нанятый в Луцке извозчик везет его по пыльному, обсаженному вербами, знакомому до боли большаку. Сначала показалась высокая колокольня, потом купы деревьев. Начались плетни, за которыми в вишневых садах белели крытые соломой хаты. Еще несколько саженей, еще один поворот - и глазам откроется длинная каштановая аллея и в конце ее их старый дом с широким крыльцом и тонкими деревянными колоннами.
На звон колокольчика под дугой кто-то вышел из двери, Зыгмунт почувствовал - мать. Он на ходу соскочил с коляски и бросился навстречу.
Пани Фортуната узнала его, несмотря на офицерский мундир и восемь лет разлуки. Она побледнела, схватилась за сердце, сделала несколько неверных шагов и пошатнулась от объявшей вдруг слабости. Сын подхватил ее, прижал к груди и мокрым от слез лицом уткнулся в ее поседевшие волосы.
Боже мои, как она изменилась за эти годы! И как вообще все изменилось вокруг! Как обветшал дом и какая неприкрытая бедность глядит из каждого угла! "Родовое поместье графов Сераковских", - он горько усмехнулся. Что можно было продать - все продано, что можно было заложить - заложено. Мать говорила об этом совершенно спокойно, она была слишком счастлива, чтобы обращать внимание на такой пустяк, как бедность. Господь наконец-то услышал ее молитвы и вернул ей сына...
- Все хорошо, все хорошо, сынок, - говорила она, гладя его по голове. - Брат Игнатий по-прежнему в Одессе у пана Аркадия, дай бог здоровья этому доброму человеку. Сестра Мария тоже пристроена, живет неплохо... За ней уже послали, но кто знает, успеет ли она приехать до твоего отъезда. Три дня - такой короткий срок.
Они проговорили всю ночь, пока не ударил в окно первый солнечный луч. Зыгмунт обнял мать, отвел ее в спальню, а сам ушел из дому.
Село уже проснулось, мычали коровы - пастух гнал на выпас стадо пана Юзефовича, крепостные пана шли на работу в поле. Каменный палац Юзефовича стоял на другом конце села, окруженный парком с английскими лужайками, каштановыми аллеями и прудом. Сераковский машинально пошел в ту сторону и, поравнявшись с воротами в усадьбу, услышал вдруг громкие, отчаянные крики.
- Кучеренку на конюшне секут, - сказала встречная женщина и перекрестилась.
- Господи! И здесь розги! - прошептал Сераковский.
Он чуть было не бросился туда, чтобы остановить экзекуцию, но сдержался. Что он один против пана Юзефовича, действительного статского советника, к тому же, как говорят, вхожего во дворец?
- Суббота сегодня, а по субботам у нас всегда секут, - пояснила женщина.
Она сказала это по-украински. Крестьяне, которые шли на барщину, говорили на том же языке. Сераковский впервые за многие годы задумался: а Польша ли это? Разве весь край по обеим берегам великого Днепра, где живут такие же люди, как и в его Лычше, разве это Польша? Разве присоединение этих земель к Польше не будет таким же актом несправедливости, как захват Россией земель истинно польских?
Три дня пролетели незаметно. Вчера с утра, по росе, он косил луг, к немалому удивлению проходивших мимо крестьян, которые, узнав молодого барина, низко кланялись ему. Сераковский так же низко кланялся им в ответ, снимая шляпу.
Вечером, возвращаясь с матерью домой, он сам завел разговор с их старым работником и говорил с ним на том языке, на котором писал стихи "батько".
- Зыгмунт, как ты себя ведешь? - пани Фортуната вздохнула. - Что бы подумал твой отец?
- Я думаю, что отец похвалил бы меня. Ведь он сражался бок о бок с такими же крестьянами... Кто знает, может быть, и мне предстоит то же самое.
- Храни тебя бог, мой мальчик, - испуганно сказала пани Фортуната.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Да, Петербург изменился за эти восемь лет, которые Сераковский провел в изгнании. Почти готов был величественный Исаакиевский собор, который строили вот уже тридцать девятый год. Появился новый памятник - баснописцу Крылову. Снесли морские казармы, и на их месте строился Николаевский дворец. Адмиралтейскую часть и Васильевский остров соединил Благовещенский мост, недавно переименованный в Николаевский. В отличие от других петербургских мостов он был не на понтонах, а стоял на прочных каменных быках. Открылся Эрмитаж, и туда пускали публику бесплатно, однако не всех, а прилично одетых.
Но в общем Петербург остался Петербургом, и Сераковский с удовольствием узнавал старые места - строгие здания университета на берегу Невы, Пассаж с его ставшей знаменитой залой, где проходили многолюдные литературные чтения, ухабы и колеи Большого проспекта, по которому вечерами возвращались с работы ломовики.
Сейчас Сераковский жил на Владимирской улице вместе с Яном Станевичем, тоже готовящимся в Академию Генерального штаба.
После ходатайства генерала Перовского в январе 1857 года последовало наконец высочайшее повеление - считать Сераковскому старшинство в первом офицерском чине с 14 августа 1852 года. Теперь не было никаких препятствий для поступления в академию. Да, он останется военным на всю жизнь. Для достижения той цели, которую наметил Сераковский, пусть не близкой, но все же брезжущей, как огонек в ночи, понадобятся знания, которые он получит в одном из лучших учебных заведений России.
После нескольких быстрых и необременительных переводов по службе он был наконец прикомандирован к штабу гвардии, на сей раз не для прохождения службы, а специально для подготовки к поступлению в Академию Генерального штаба.
Пришлось снова менять форму, в этот раз на драгунскую - со шпорами, каской с султаном из черного конского волоса и шашкой, висящей через плечо на галунной портупее. Что ж, новая форма, пожалуй, шла к нему. Он посмотрел на себя в зеркало и заметил, что в отражении было довольно много желтого - желтый воротник, желтые канты по мундиру и почти такого же цвета усы, брови и выбившиеся из-под каски волосы.
Теперь он мог располагать своим временем, над ним не висел карающий меч грозного начальства. Это было удивительно прекрасное, ни с чем не сравнимое чувство вдруг обретенной свободы. Круг друзей и знакомых Сераковского рос чрезвычайно быстро. Казалось, давно ли он приехал в Петербург, а в его записной книжке уже тесно от адресов, среди которых один - Поварской переулок, дом отставного полковника Тулубьева - был ему особенно дорог. Там жил редактор "Современника" Николай Гаврилович Чернышевский.
Сегодня Зыгмунт снова собрался повидать Николая Гавриловича и решил сделать это не в редакции журнала, где Чернышевского осаждали знакомые и незнакомые посетители, а дома, где собирались друзья и можно было говорить обо всем совершенно открыто.
Еще в первые дни знакомства с Чернышевским Зыгмунт получил от него предложение написать для "Современника" обзорную статью на основе последних иностранных известий. Предложение было неожиданным, но чрезвычайно лестным: Сераковский счел за честь для себя участвовать в журнале, который называли евангелием молодежи.
- Вам придется переварить огромное количество информации на разных языках... Кстати, Зигизмунд Игнатьевич, вас, надеюсь, не затруднит язык Шекспира?
- Я совершенствовался в нем в оренбургских казармах...
- Виктора Гюго?
- Знаю с детства.
- Шиллера и Гете?
- Изучил в Новопетровском укреплении, вместе с языками казахским и татарским.
- Вот как? - Чернышевский с интересом посмотрел на собеседника. - К сожалению, Зигизмунд Игнатьевич, пока ни в России, ни в других странах на этих последних двух языках газет не издают. Но кто знает, может быть, настанет час, когда для нашего обзора понадобятся и они.
Разговаривая, Чернышевский держал в руке газеты, и со стороны казалось, что он не говорит, а читает по написанному. Прошло немало времени, пока Сераковский привык к этой забавной странности редактора "Современника".
С тех пор на страницах журнала уже появилось несколько статей под названием "Заграничные известия", первая - в девятой книжке за прошлый, 1856 год.
- Она составлена пока не очень искусно, - сказал тогда Чернышевский, - но исполнена фактов и в ней чувствуется ваша большая осведомленность в вопросе, эрудиция и тонкость мыслей... Вы обязательно хотите ее подписать вашим именем? Нет? Вот и хорошо. Наш журнал, как вам известно, не пользуется особым доверием государя.
- Именно поэтому, Николай Гаврилович, я и считаю за честь сотрудничать в нем.
Сейчас он нес Чернышевскому новый обзор, написанный с мыслью о многострадальной Польше. Сама Польша там даже не была названа, другие тоже несчастные государства и тоже угнетенные народы интересовали автора обзора, но за ними он зримо и ярко видел свою Польшу. "Нужно создать новый мир", - повторял Сераковский слова из своей статьи. Он боялся, что их вычеркнет цензура.
Чернышевский жил небогато, средства к существованию давал только литературный труд. Он был очень рассеян, часто забывал, что он писал для журнала, целиком полагаясь в этом вопросе на жену Ольгу Сократовну, которая и вела все расчеты с издателем "Современника" Николаем Алексеевичем Некрасовым.
Занимали Чернышевские квартиру из шести комнат. Прихожую загромождала огромная вешалка, на которой по четвергам было тесно от партикулярных и форменных пальто, шинелей, шляп, фуражек. На звонок послышались быстрые деловые шаги - дверь открыл хозяин и, узнав Сераковского, улыбнулся близорукими глазами.
- Весьма рад вашему визиту, - сказал Чернышевский, протягивая Сераковскому правую руку, а левой трогая цепочку от часов. - Нет, нет, это не намек, а всего лишь дурная привычка. Как раз сейчас у меня есть время, и мы всласть поговорим. Проходите, пожалуйста!.. Олечка! Пришел Зигизмунд Игнатьевич, - имя Сераковского он произносил по-своему, через "з". - Ты чем-нибудь нас покормишь?
- При одном условии, мой друг, если наш гость - человек невзыскательный в отношении еды, - откуда-то из глубины квартиры послышался голос Ольги Сократовны.
- Голубочка, это ведь не сию минуту. Мы еще немного должны позаниматься... Вы не возражаете, Зигизмунд Игнатьевич? - Он вдруг перешел на заговорщицкий шепот. - Могу сказать по секрету: на ужин будет телятина и арбуз... Вы любите арбузы? Что касается вашего покорного слуги, то он предпочитает оные всем другим лакомствам.
Быстрым шагом Чернышевский направился в кабинет, пропуская вперед гостя.
- Ну-с, чем вы порадуете читателей очередного нумера? - Чернышевский подвинул Сераковскому стул. - Принесли? Показывайте!
Он углубился в рукопись. Как обычно, она была написана неразборчиво, и Чернышевский не раз обращался за помощью к сидевшему рядом автору статьи.
- "Другие народы подвергались более страшным испытаниям и гонениям судьбы и, однако, исполнены "надежд"", - прочитал Чернышевский. - Надеюсь, что под "другими народами" вы всего ранее подразумеваете свою родину, не так ли?
- Да, я имел в виду Польшу, в будущее которой я верю, несмотря ни на что.
- И как вам рисуется это будущее? Польша одна или в союзе? Ее границы? Политическое устройство?
- Это очень большие и трудные вопросы, над которыми я немало думал и раньше, и особенно сейчас. И надо сказать, Николай Гаврилович, что мои мысли прежних лет значительно отличаются от мыслей нынешних. Моим идеалом была и есть свободная Польша, освобожденная от всех пут, от неравенства, от унизительного положения, в которое она поставлена историей. Я полагал раньше, что добиться этого можно, лишь опираясь на помощь извне. Сейчас я полагаю, нет, я уверен, что добиться этого можно только изнутри и с помощью России.
Сераковский долго не мог сидеть на одном месте, он встал и начал ходить из угла в угол.
- Здраво, весьма здраво! - одобрил Чернышевский. Он отбросил рукой назад длинные русые волосы. - Но вы мне не ответили на мой первый вопрос: как вы мыслите себе будущую свободную Польшу - одну или в союзе с другим государством? А если в союзе, то с кем - с Пруссией? С Австрией? С Россией?
- Боже мой, ну конечно же, с Россией!
- Со свободной Россией, - уточнил Чернышевский, и Сераковский горячо закивал в ответ. - Вы, очевидно, придерживаетесь в сем вопросе одного взгляда с Николаем Ивановичем Костомаровым, который носится со своей идеей о федерации всех славянских племен. Кстати, мне не очень понятна эта идея.
- Но почему? - Сераковский снова сел в кресло и посмотрел на Чернышевского.
- А потому, что внутри каждого народа есть отделы иди группы людей, которые находятся в антагонистических противоречиях, например земледельцы и землевладельцы, крестьяне и феодалы, а Николай Иванович видит в каждом народе некую единую массу, объединенную общностью языка, культуры и так далее, что совершенно неверно. Сословные, классовые, профессиональные различия разных групп внутри каждого народа столь велики, что мы можем с большей уверенностью говорить о федерации поляков и малороссов... Простите, Зигизмунд Игнатьевич, звонят... Прислуга заболела, и я выполняю ее функции. А, Николай Алексеевич, милости просим! - раздалось уже из прихожей.
С Некрасовым Сераковский познакомился раньше, встречался с ним и у Панаевых, и в "Современнике", и здесь, у Чернышевского, на знаменитых четвергах, когда все шесть комнат заполняли гости.
- Вот мы тут с Зигизмундом Игнатьевичем разговорились о будущем его родины - Польши, - сказал Чернышевский.