Страница:
Сейчас Мацкевич был в той же чемарке, с пистолетом за поясом, с саблей и на коне, которого он ловко осадил перед палаткой воеводы. Сераковский принял рапорт, поздоровался с прибывшими повстанцами, затем подошел к Мацкевичу и обнял его.
- Как я рад тебя видеть, Антось!
Вечером они сидели у костра. Никто не хотел мешать их беседе, и они были одни. Пламя освещало высокий, крутой лоб Мацкевича, курчавую бородку, закрученные вверх усы. Энергично поблескивали узкие карие глаза.
- В мечтах я все чаще вижу свободным свой народ, - говорил Мацкевич. - Люблю мою Литву, ей и посвятил, ей отдал свои слабые силы. И без ложной скромности могу сказать, что и мой народ любит меня. - Давно не стриженные волосы падали ему на глаза, и он поминутно откидывал их рукой. - Я никогда не ставил себя выше народа, а лишь вровень с ним. Встречусь с крестьянином, с кем-нибудь из податного сословия, и первая моя забота - расспросить его о житье-бытье. А это самое житье-бытье плохое, горькое. А почему? Кто виноват? Помещик, который обирает крестьянина! А почему помещик так делает? Кто дает ему такую власть над народом? Царь! Так и поднимаю народ против царя.
- Ты хорошо говоришь, Антось!
- Что слова, Зыгмунт? Важны дела.
- Дела твои всем известны. Всюду, где появляется отряд Мацкевича, восстанавливается и торжествует справедливость. Будто всходит солнце.
- Все это так, Зыгмунт. Но уходит отряд, и снова наступает ночь.
Сераковский помрачнел.
- Не скрою от тебя - да ты и сам это хорошо знаешь, - наше положение очень трудное. Гейштор меня подло обманул, заявив, что к восстанию все готово.
- Да, есть только люди, готовые умереть, но нет оружия, денег.
- Я тебе дам три с половиной тысячи. Больше не могу. Наши хваленые патриоты, все эти Потоцкие, Сапеги щедры только на словах, а когда надо от слов перейти к делу, они притворяются, что их ужо ограбили русские!
Еще трубач не протрубил сигнал отбоя, но уже догорали костры и в тишине далеко разносились песни, которые пели повстанцы. Выделялся один молодой голос, выводивший с чувством: "А за тем краем, як бы за раем, ценгле, вздыхам и плачем! Еще раз, еще раз, еще раз зобачим!"
- А повеселее вы ничего не можете спеть? - крикнул Зыгмунт.
- Можем, пан воевода! - донеслось из темноты, и тот же голос вдруг начал задорную. "Ой люли, люли, люли, ай Исусик маленький..."
Зыгмунт окинул взглядом бивак - шатры, телеги с поднятыми кверху оглоблями, тлеющие угли костров, скупо освещавшие силуэты повстанцев, и вдруг подумал о том, как мало за последние годы ему пришлось общаться с народом, с такими вот крестьянами в домотканых свитках, с ремесленниками, которые готовили оружие для общего дела. Петербург, заграница... И лишь сейчас, в эти тревожные и радостные дни, когда он возглавил борьбу, когда из русского офицера Сераковского стал вождем повстанцев Доленго, лишь сейчас он вплотную встал с народом, с незнакомыми ему простыми, обездоленными, жаждавшими лучшей доли людьми, ощутил на себе их взгляды, почувствовал тепло натруженных рук, уловил в глазах их надежду, которую они связывали с ним, воеводой Литвы и Белоруссии - Доленго.
У одного из костров сидело несколько человек, и Сераковский подошел к ним.
- Не спится, братцы? - Обращение "братцы" он произнес по-отечески мягко, хотя многие из повстанцев, к кому они были обращены, выглядели куда старше Зыгмунта.
- А мы народ привычный не спать-то, - ответил за всех пожилой, неестественно сутулый крестьянин с обвислыми усами. - Ежели на барина работать, то спать некогда. - Он с трудом поднялся с земли, попытался выпрямиться, однако спина его так и осталась согнутой.
- Да вы сидите! - сказал Сераковский.
Крестьянин невесело усмехнулся:
- Сидеть, пан воевода, спина не, дает.
- Отчего же?.. Простите, как вас величать?
- Модейка, пан воевода. А болит - по причине увечья. - Помещичий сынок по спине дубинкой прошелся, вот с той поры и мучаюсь.
Сераковский поморщился, словно его, а не Модейку ударили палкой.
- Боже мой, все то же... - пробормотал он. - И как же было, расскажите!
Повстанцы потеснились, подвинули чурбачок, и Сераковский сел на него.
Кто-то подбросил в костер сухую еловую ветку, и вспыхнувшее пламя осветило худую фигуру Модейки, его изможденное морщинистое лицо.
- За что же над вами учинили экзекуцию? - снова спросил Зыгмунт.
- Долгая, пан воевода, история. Началось еще с манифеста царя-батюшки насчет воли. Сперва обрадовались мужики, как-никак свободными вроде бы стали. А благодетельница наша, помещица, цареву милость по-своему поняла: дескать, крепостная зависимость отменяется, а барщина остается. Даже особые книжечки припасла, чтоб в них все мужицкие работы в счет барщины записывать. А мужики возьми да и взбунтуйся. Нет, говорят, такого закона, чтобы опять на помещицу спину гнуть! И не пошли на панское поле, на свое пошли.
Сидевшие около костра повстанцы согласно кивали головами, соглашаясь с тем, что рассказывал их товарищ, а может быть, и сами они пережили то же, что и он.
- "Ну ладно, - обиделась помещица, - не хотите со мной дела иметь, с солдатами поимеете!" А мы ей хором: "Солдат кормить надобно, а нам, ясновельможная пани, самим жрать нечего, постоят солдатики день-другой да и убегут с голодухи". На том и разошлись... А через неделю глядим - и верно, казаки на конях в имение пожаловали, за ними пехота, солдатушки. На какой-то там постой прибыли... слово, как на грех, запамятовал...
- Экзекуционный? - спросил Сераковский.
- Вот, вот... Слово трудное, не выговоришь, хотя, что оно значит, наши мужики скоро узнали. Собрали нас, кто от барщины отказался, на дворе перед панским палацем, на крыльцо все паны вышли, жандарм в полковничьем чине, исправник... Жандарм и спрашивает: "Бунтовать, подлецы, вздумали?" "Никак нет, ваше благородие, - отвечаем, - справедливости только просим, защиты". Тут господин полковник как рассвирепеет, да как гаркнет: "Я вам, хлопы, покажу справедливость! Всех перепорю!" И перепорол. Правда, со мной маленькая осечка вышла. Стали солдаты мужиков хватать, тащить их к конюшне. Кто безропотно шел, а я не даюсь, ругаю, между прочим, помещицу без стеснения, по-мужицки. Гляжу - панский сынок бежит. С дубинкой. Ну и стукнул он меня по спине, дубинкой-то. Я так на руках у солдат и повис...
Модейка вздохнул, вздохнули и остальные. Сераковский продолжал смотреть на рассказчика, в его по-детски выразительные глаза, в которых отражалось все, о чем он говорил.
- Выпороть меня тогда, правда, не выпороли, только с того дня все у меня внутри огнем горит. С месяц в хате провалялся, а когда на ноги встал, велела барыня все-таки высечь меня, чтоб, говорит, за ней должка не числилось...
Уже давно хозяйничала в лесу ночь, не спали лишь часовые, а Сераковский еще переживал услышанное, думал о Модейке, о том, что такие люди не подведут, не убегут с поля боя, что перед ним один из тех повстанцев, которые не на словах, а на деле знают, против кого надо поднимать оружие. Раб перестает быть рабом! Крепостной мужик расправляет плечи, поднимается в рост и хватает за руку войта, занесшего над ним плеть.
Тревожили полученные утром сведения о появившихся в округе карательных отрядах, а обещанное Гейштором оружие так и не прибыло, тревожило и то, что люди, обретшие наконец духовную силу, готовые идти на смерть ради свободы, вынуждены уклоняться от решительного боя...
Оставшись один, Сераковский принялся писать письма: в Петербург Огрызко, в Вильно - Литовскому отделу, в Италию - Гарибальди, в Лондон Герцену для "Колокола". "Оружие! Дайте нам оружие, и мы победим!" - писал он. Где обещанные склады штуцеров, пан Гейштор? Где пароход "Уорд Джексон"? По расчетам, пароход уже должен подходить к литовским берегам.
- Простите, Болеслав, - он разбудил Длусского, - но я не мог ждать до утра. Вам с отрядом надо завтра же уйти в сторону Полангена и там встретить экспедицию Демонтовича.
- Повинуюсь, пан воевода!
- Люди, тысяча винтовок, два орудия, сто тысяч патронов - мы не должны этого лишиться!
Днем часовой доложил о приближении странного обоза. Впереди ехал фаэтон; на мягких подушках, скрестив руки на груди, восседал богато одетый толстяк. На запятках стоял гайдук. Сзади ехали три фуры с поклажей кроватью, огромными узлами, креслом, самоваром... Обоз замыкали четверо всадников - судя по одежде и повадкам, слуги толстяка. Двое из них, беспрерывно кланяясь, помогли ему сойти с фаэтона.
- Мне нужно срочно видеть воеводу, - объявил приезжий по-французски.
- Слушаю вас, - ответил Зыгмунт по-польски, глядя не столько на толстяка, сколько на его багаж.
- О, вельми приятно! Рад познакомиться... Витольд Алекно, помещик из соседнего имения. Я к вам... Готов пополнить отряд...
Сераковский продолжал хмуро смотреть на повозки с багажом.
- Что у вас в этих узлах, сударь? - спросил он тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
- Как что? - Помещик удивился. - Постель - перины, подушки, одеяла. На следующей подводе - кухня, ее будет обслуживать мой повар...
Сераковский не выдержал:
- Немедленно поворачивайте обратно, пан Алекно. У нас военный лагерь, а не помещичья усадьба!
- Ах вот как! - Лицо помещика побагровело. - Я вам это п-припомню, п-пан в-воевода!
...Каждое утро горнист трубил сбор, и начинались занятия. Офицеры и отставные солдаты обучали тех, кто впервые держал в руках оружие.
- Заряжай! Целься! Пли!
Чаще всего слышался только металлический сухой щелчок: патроны берегли, их было слишком мало.
- Раз-два - коли!
- Отделение, на плечо!
- За мной! В атаку!
Учились рассыпаться цепью, строиться в порядки, фехтовать, рубить шашкой лозу. Все это воевода показывал сам, вызывая восторг и одобрение повстанцев. Он вспоминал далекое время, унтера Поташева, который мучил его муштрой... "А ведь пригодилось!"
Теперь лагерь выглядел обжитым, хотя и не похожим на обычные военные лагеря. Непохожесть создавала пестрота амуниции, оружия, одежды. Сераковский старался всех повстанцев одеть одинаково - в чемарки из серого сукна, но приходили и в белорусских свитках, и в кафтанах, и в жилетах, застегивавшихся на крючки, и в блузах из простого небеленого холста. Единственное, что носили почти все, - это конфедератки: у стрелков зеленые, у косинеров - черные, у кавалерии - красные. Несколько богатых шляхтичей щеголяли во всем белом - брюках, куртках, шапках с плюмажем. Ковенский помещик Цвирко, хваставшийся тем, что привел отряд из десяти человек, носил форму какого-то кавалерийского полка, хотя сам никогда не был военным.
Пока все было спокойно. Но четырнадцатого апреля на рассвете в лагерь прискакал крестьянин и сказал, что по Вилкомирскому шоссе движется в их сторону отряд солдат, и Сераковский невольно вспомнил толстяка: не он ли донес? Можно было отойти, скрыться, пока не поздно, но воевода приказал готовиться к бою.
- А вы почему не выполняете распоряжения? - Он набросился на ковенского помещика Цвирко, который стал поспешно грузить на подводу свое имущество.
- Партия помещиков, которую я имею честь представлять, - вызывающе ответил Цвирко, - взялась за оружие с целью манифестации, а не для того, чтобы подставлять себя под русские пули. Я увожу свой отряд.
- По законам военного времени вас следует немедленно расстрелять перед строем. - Сераковский побледнел от гнева. - Но вы недостойны даже смерти! Убирайтесь! Изменники и трусы нам не нужны!
Обстрелянные бойцы из отрядов Мацкевича и Колышко держались спокойно, новички крестились и нервничали, вздрагивали при каждом шорохе, повторяя испуганно: "москале, москале!".
- Без приказа не стрелять! Беречь патроны! - раздался приглушенный голос воеводы, обходившего выдвинутые вперед цепи.
Повстанцы сосредоточились по обеим сторонам поляны; палатки, обоз были убраны подальше в лес, валялись лишь поломанные ящики, разбитая телега, остатки продуктов - все было сделано так, чтобы создать впечатление поспешного бегства.
Показался конный разъезд. Один из казаков хотел осмотреть лес, но верхом туда было не проехать, и он махнул рукой. "Небось удрали. Кому умирать охота? Ни нам, ни им", - громко сказал казак.
За разъездом, минут через десять показалась колонна пехоты. Солдаты шли, путая ногу, трудно, устало и были похожи на тех, с которыми Сераковский восемь лет тянул лямку в оренбургских батальонах. Впереди ехал сутулый офицер, и Зыгмунту показалось даже, что это его батальонный командир майор Михайлин; на секунду мелькнула мысль - неужели придется стрелять по этим ни в чем не виноватым людям? Но он быстро подавил в себе слабость и подал знак.
Раздался сигнал атаки, и в тот же миг лес ожил - заговорили штуцеры и ружья. Пальба началась с обеих сторон поляны. Несколько солдат упало, остальные по команде офицера залегли и стали отстреливаться. Засвистели пули, сбивая листья и ветки с деревьев. Рядом с Сераковским вскрикнул и рухнул наземь повстанец.
Заржала и нелепо свалилась на бок раненная повстанцами лошадь.
Перестрелка продолжалась недолго. Каратели не приняли боя и, подобрав раненых, поспешно отошли в сторону шляха.
- Не так страшен черт, как его малюют! - радостно сказал Зыгмунту начальник штаба.
Сераковский, однако, не обольщался успехом. Разъяренные неудачей каратели могли с часу на час появиться снова. Оставаться на месте было опасно, и воевода отдал приказ выступать.
Колонна растянулась чуть ли не на версту. Сераковский вывел свое войско на широкий шлях - пусть все видят, что идет сила, идет справедливость, новая революционная власть. Сначала шла кавалерия, за ней косинеры со своим самодельным, но грозным оружием, с Мацкевичем во главе колонны, потом пехота - стрелки. Зыгмунт залюбовался: с какой гордостью, как достойно держали они свои старые, давно вышедшие из употребления ружья, многие из которых десятилетиями, еще с 1831 года, лежали в чуланах и на чердаках, ждали своего часа!
Впереди несли знамя. Ему полагалось быть в чехле, но воевода распорядился его развернуть - пусть все видят. На пунцовом шелку был вышит крест с парящим над ним белым орлом и двумя надписями: польской - "Боже, змилуйся над нами!" и русской - "За нашу и вашу свободу!"
Крестьянские телеги и помещичьи брички, пешие и конные - все сторонились, давая дорогу войску под знаменем воеводы. Многие пристраивались сзади колонны, тем самым уже считая себя повстанцами. Высланные вперед разведчики оповещали население сел и местечек о том, что к ним движется народная армия Доленго.
По дороге случилось происшествие: к Сераковскому подвели связанного крестьянина с окладистой седой бородой. Православный медный крестик висел у него поверх холщовой рубахи. Несмотря на враждебный вид конвоира, пленник не проявлял видимого беспокойства.
- Шпион москалей, пан воевода, - доложил конвоир. - Надо повесить на первом суку!
Сераковский с недоумением посмотрел на него.
- Почему вы решили, что этот человек шпион? - спросил он.
- Старовер, пан воевода. А все староверы за царя!
- Нет, не все! - раздался голос старика.
- Правда, отец, не все, далеко не все... Развяжите его, - приказал Сераковский.
Старика развязали, он с усилием потер затекшие руки и поднял на Зыгмунта благодарные умные глаза.
- Ты, я вижу, справедливый человек... Доленго, - промолвил старик.
- Да, я Доленго. - Сераковский передал поводья коня ординарцу и теперь пошел рядом со стариком. - Скажите мне, отец, почему живущие здесь русские крестьяне иногда выступают против нас? Разве им нравятся порядки, которые завел здесь царь, или им так уж хорошо живется?
Старик ответил не сразу.
- Как тебе это объяснить, Доленго?.. Жизнь наша такая ж, как и у всех здешних мужиков, - холопская. Хлебушка своего едва до рождества хватает. И порядки нам не по душе: кому нравится под башмаком у пана находиться! Помещику-то все едино, что католик, что православный: сечет одинаково усердно...
- Так в чем же дело, отец?
- А в том, что кровь свою вы льете за то, чтоб край этот Польше отдать... А мы-то, Доленго, русские! И под польскими панами нам жить не больно хочется.
- Понимаю, отец. - Сераковский помолчал. - Никто не неволит здешний народ - ни Литву, ни Беларусь, ни Украйну. Народ сам должен решить, с кем он будет - со свободной Россией или со свободной Польшей. Только выразить свою волю он сможет тогда, когда завоюет свободу. Не раб это будет решать, а хозяин.
Раньше Сераковский бывал в Литве наездами, он останавливался в Вильно или в каком-нибудь поместье у друзей, некоторое время жил там почти безвыездно. Сейчас он видел Литву в движении. Перед его глазами стояли убогие села с курными избами, он видел прибранные под дырявый навес деревянные сохи, перемежавшиеся с болотами пески, на которые помещики сселяли крестьян, видел этих крестьян и слушал их горькие рассказы-исповеди.
Рассказы эти, впрочем, не являлись для него открытием, откровением, о многом он знал еще в Петербурге из уст побывавших в здешних местах друзей, но сейчас обо всем этом говорили непосредственные участники событий, которые все испытали на себе. При первом же удобном случае Сераковский подходил то к повстанцу, который шагал в колонне, то к ремесленнику, мирно занимавшемуся своим делом, то к крестьянину, продававшему на рынке рожь, и забрасывал их вопросами, стараясь узнать как можно больше.
Сегодня он побывал в кузнице, стоявшей одиноко на краю небольшого села. В кузнице было душно, в полумраке жарко пылал горн, раздуваемый подростком-подмастерьем, слышались звонкие удары молота о наковальню.
- Бог в помощь! - промолвил Сераковский, отворяя дверь.
- Спасибо на добром слове, пан, - ответил хозяин. Он был уже немолод, с раскрасневшимся широким лицом и ровными зубами, которые блеснули, когда кузнец улыбнулся. - Что привело сюда пана?
- Желание узнать, как вы живете, а заодно попросить об одном важном дело.
- А вы, простите, кто будете?
- Доленго.
- Матерь пресвятая! Сам Доленго!.. Стась, иди-ка сюда! - крикнул кузнец подростку.
- Пусть продолжает работу, - попросил Зыгмунт. - Дело, ради которого я пришел к вам, как раз касается вашей работы. Догадываетесь, о чем пойдет речь?
- Догадываюсь, пан воевода. О косах, наверное?
- Да, о косах. У нас есть смельчаки, но не хватает оружия, и нужны хотя бы пики и клинки, переделанные из кос.
- А мы этим и занимаемся, пан воевода.
Кузнец зажег от огня лучину, осветил темный угол, и Сераковский увидел десятка полтора кос с перекованными ушками. Рядом стояли косовища.
- Этому я еще от своего деда научился, - сказал кузнец не без гордости. - В прошлое восстание он с такой косой на москалей ходил.
- Вернее, он защищался от солдат, - поправил Зыгмунт.
- Какая разница, пан воевода? Он воевал.
- Разница есть. В прошлое восстание мы вынуждены были обороняться, сейчас - рассчитываем наступать. Тогда наш народ проиграл битву. Теперь мы ее должны выиграть.
- Дай-то бог!..
После одной из стычек в руках отряда оказалась ротная канцелярия. Документы, которые там были, Сераковский велел принести в штабную палатку.
- Ого! А вы хотели их сжечь! - воскликнул он. - Антось, Болеслав, скорее идите сюда и послушайте, что про нас пишет командующий войсками Ковенской губернии генерал Лихачев: "Восстание быстро разрастается и угрожает сделаться поголовным..." Это же замечательно, черт побери! И дальше: "Число войск при современных обстоятельствах слишком недостаточно". Слышите, друзья, у них уже не хватает войска, чтобы бороться с нами!
Сейчас он искренне верил в возможность победы. Сомнения, раздумья, какой выбрать путь, больше не тревожили его: путь был избран, и ничего другого он уже не мог избрать, ничего не мог изменить в жизни. Выигранная битва, восторженные лица повстанцев, торжественные, под колокольный звон встречи в селах и местечках, крестьяне с топорами, следующие за отрядами в ожидании оружия, - все это заслонило от него ту, ставшую вдруг бесконечно далекой, жизнь - аудиторский департамент, квартиру на Владимирской, поездки за границу, встречи с польскими эмигрантами... Впрочем, нет, не всю. На темном бесконечном поле его прошлой жизни светились два ярких огня, которые он и сейчас видел перед собой, - Аполония и борьба за отмену телесных наказаний. И он всегда, сколько себя помнит, был воеводой, вел за собой повстанцев, воевал, раздавал крестьянам землю и объявлял низложенной власть русского царя. Он подумал, что ему везет: восстание ширится, отряды растут, волнения вспыхивают то тут, то там, они уже охватили всю Ковенскую губернию и готовы перекинуться дальше. Значит, не надо медлить, нельзя дать погаснуть огню.
Шестнадцатого апреля в лагере, разбитом под Кнебями, Сераковский собрал военный совет. Стоял довольно теплый вечер, первый за эту затяжную весну, тихо шумел бор, и ветер шевелил штабные карты, повешенные на стволе сосны.
- Надо ковать железо, пока горячо, - Сераковский подошел к карте. Литовский отдел, как вы знаете, определил наше движение в Виленскую губернию. Но правильно ли это будет при создавшемся положении, или же нам лучше двинуться вот сюда, - он показал на карте - в Курляндию? Каково ваше мнение?
- Гейштор хочет загребать жар чужими руками, - сказал начальник штаба Лясковский. - Его не устраивает, если мы пойдем в Курляндию, ибо там уже не его владения.
- У Курляндской границы сейчас отряд Длусского, - заметил Мацкевич. И если мы получим оружие, то только там.
- Хочу добавить, - сказал Сераковский. - По пути к Курляндии нас могут поддержать в Мариенгаузене. Насколько мне известно, там готовят восстание посланцы "Земли и воли". А если Жверждовскому удастся прорваться к Смоленску... Нет, вы только посмотрите, - он снова подошел к карте, какой огромный кусок России будет свободен!
- Простите, пан воевода, но какое нам дело до России? - Начальник кавалерии Лобановский пожал плечами.
- В России нам делать нечего, - поддержал его начальник одного из отрядов - Стучко. Он сидел в сторонке от всех, с угрюмым, недовольным лицом. - Я литвин, понимаете, лит-вин! - Он вдруг распалился. - И хочу бороться только за Литву, а не за Россию, не за Польшу, не за Белоруссию! За свободу Литвы от всех и всяких ее опекунов и покровителей. Вам ясна моя позиция?
Сераковский насмешливо и грустно посмотрел на него.
- Неужели вы не понимаете, пан Стучко, что такой небольшой народ, как литвины, не может обрести самостоятельность сам, вне связи с русским народом, с вольной и дружелюбной Россией. Что вы без ее могучей и протянутой дружеским жестом руки? Ваши усилия, сколь бы героичны и жертвенны они ни были, неизбежно разобьются о такую скалу, как Россия... То же самое и Польша, - добавил он тихо. - В союзе, а не в противоборстве наших народов мы можем стать свободными.
- Надо идти в Курляндию, - решительно заявил Колышко. - А кто не хочет, - он глянул на Стучку, - может вернуться в свое имение. По-моему, так!
- Согласен, - заключил Сераковский.
Свою маленькую армию он разделил на три колонны. Справа шел Мацкевич, слева - Колышко, среднюю колонну Сераковский повел сам. Местом сбора были назначены Биржи, местечко вблизи Курляндской губернии. Все три отряда выступили вместе. Сераковский нарочно остановился, чтобы увидеть их всех от знаменосца до замыкающего взвода конников; он вспомнил свой отъезд из Ковно две недели назад, бричку с кучером Леоном, врачом и начальником штаба - все его тогдашнее войско. И вот теперь целая армия - около трех тысяч бойцов...
Девятнадцатого апреля во втором часу ночи командира лейб-гвардии Финляндского полка генерала Ганецкого разбудил вестовой, доложивший, что из Ширвинт прибыл тысяцкий со срочным донесением от стоявшего в этом местечке Крамера. В донесении говорилось, что вчера из Шешольского леса вышла шайка, насчитывавшая не менее шестисот человек, под предводительством изменника Колышко, в прошлом офицера русской армии. Донесение было слишком важно, и, несмотря на поздний час, Ганецкий решил потревожить генерал-губернатора.
Назимов вышел в халате и ночном колпаке, совсем не похожий на себя в этом непривычном для постороннего глаза наряде.
- Слушаю, Иван Степанович...
- Экстренное сообщение, ваше превосходительство. У Ширвинт обнаружена шайка Колышко, примерно из шестисот человек. Нужно войско.
- Двух рот и взвода казаков вам, надеюсь, хватит, чтобы разделаться с мятежниками?
- Достаточно, Владимир Иванович.
- Тогда с богом!.. И поскорее! - Генерал-губернатор написал на клочке бумаги распоряжение губернскому почтмейстеру о немедленной выдаче Ганецкому курьерской тройки.
В Ширвинты командир Финляндского полка прибыл через три часа и сразу же попросил к себе полковника Крамера. Полковник был возбужден: его молодцы уже успели схватиться с инсургентами, нанесли им заметный урон, однако от дальнейших действий отказались, опасаясь встретиться с новыми силами мятежников.
Вытребованные от Назимова роты пришли к вечеру девятнадцатого апреля. Утром двадцатого они прочесали ближайшие леса, осмотрели мызы и фольварки, но никого не нашли, и Ганецкий решил вернуться в Вильно. Но сделать это не пришлось. Из Вильно на взмыленном коне прискакал ординарец Назимова.
- Как я рад тебя видеть, Антось!
Вечером они сидели у костра. Никто не хотел мешать их беседе, и они были одни. Пламя освещало высокий, крутой лоб Мацкевича, курчавую бородку, закрученные вверх усы. Энергично поблескивали узкие карие глаза.
- В мечтах я все чаще вижу свободным свой народ, - говорил Мацкевич. - Люблю мою Литву, ей и посвятил, ей отдал свои слабые силы. И без ложной скромности могу сказать, что и мой народ любит меня. - Давно не стриженные волосы падали ему на глаза, и он поминутно откидывал их рукой. - Я никогда не ставил себя выше народа, а лишь вровень с ним. Встречусь с крестьянином, с кем-нибудь из податного сословия, и первая моя забота - расспросить его о житье-бытье. А это самое житье-бытье плохое, горькое. А почему? Кто виноват? Помещик, который обирает крестьянина! А почему помещик так делает? Кто дает ему такую власть над народом? Царь! Так и поднимаю народ против царя.
- Ты хорошо говоришь, Антось!
- Что слова, Зыгмунт? Важны дела.
- Дела твои всем известны. Всюду, где появляется отряд Мацкевича, восстанавливается и торжествует справедливость. Будто всходит солнце.
- Все это так, Зыгмунт. Но уходит отряд, и снова наступает ночь.
Сераковский помрачнел.
- Не скрою от тебя - да ты и сам это хорошо знаешь, - наше положение очень трудное. Гейштор меня подло обманул, заявив, что к восстанию все готово.
- Да, есть только люди, готовые умереть, но нет оружия, денег.
- Я тебе дам три с половиной тысячи. Больше не могу. Наши хваленые патриоты, все эти Потоцкие, Сапеги щедры только на словах, а когда надо от слов перейти к делу, они притворяются, что их ужо ограбили русские!
Еще трубач не протрубил сигнал отбоя, но уже догорали костры и в тишине далеко разносились песни, которые пели повстанцы. Выделялся один молодой голос, выводивший с чувством: "А за тем краем, як бы за раем, ценгле, вздыхам и плачем! Еще раз, еще раз, еще раз зобачим!"
- А повеселее вы ничего не можете спеть? - крикнул Зыгмунт.
- Можем, пан воевода! - донеслось из темноты, и тот же голос вдруг начал задорную. "Ой люли, люли, люли, ай Исусик маленький..."
Зыгмунт окинул взглядом бивак - шатры, телеги с поднятыми кверху оглоблями, тлеющие угли костров, скупо освещавшие силуэты повстанцев, и вдруг подумал о том, как мало за последние годы ему пришлось общаться с народом, с такими вот крестьянами в домотканых свитках, с ремесленниками, которые готовили оружие для общего дела. Петербург, заграница... И лишь сейчас, в эти тревожные и радостные дни, когда он возглавил борьбу, когда из русского офицера Сераковского стал вождем повстанцев Доленго, лишь сейчас он вплотную встал с народом, с незнакомыми ему простыми, обездоленными, жаждавшими лучшей доли людьми, ощутил на себе их взгляды, почувствовал тепло натруженных рук, уловил в глазах их надежду, которую они связывали с ним, воеводой Литвы и Белоруссии - Доленго.
У одного из костров сидело несколько человек, и Сераковский подошел к ним.
- Не спится, братцы? - Обращение "братцы" он произнес по-отечески мягко, хотя многие из повстанцев, к кому они были обращены, выглядели куда старше Зыгмунта.
- А мы народ привычный не спать-то, - ответил за всех пожилой, неестественно сутулый крестьянин с обвислыми усами. - Ежели на барина работать, то спать некогда. - Он с трудом поднялся с земли, попытался выпрямиться, однако спина его так и осталась согнутой.
- Да вы сидите! - сказал Сераковский.
Крестьянин невесело усмехнулся:
- Сидеть, пан воевода, спина не, дает.
- Отчего же?.. Простите, как вас величать?
- Модейка, пан воевода. А болит - по причине увечья. - Помещичий сынок по спине дубинкой прошелся, вот с той поры и мучаюсь.
Сераковский поморщился, словно его, а не Модейку ударили палкой.
- Боже мой, все то же... - пробормотал он. - И как же было, расскажите!
Повстанцы потеснились, подвинули чурбачок, и Сераковский сел на него.
Кто-то подбросил в костер сухую еловую ветку, и вспыхнувшее пламя осветило худую фигуру Модейки, его изможденное морщинистое лицо.
- За что же над вами учинили экзекуцию? - снова спросил Зыгмунт.
- Долгая, пан воевода, история. Началось еще с манифеста царя-батюшки насчет воли. Сперва обрадовались мужики, как-никак свободными вроде бы стали. А благодетельница наша, помещица, цареву милость по-своему поняла: дескать, крепостная зависимость отменяется, а барщина остается. Даже особые книжечки припасла, чтоб в них все мужицкие работы в счет барщины записывать. А мужики возьми да и взбунтуйся. Нет, говорят, такого закона, чтобы опять на помещицу спину гнуть! И не пошли на панское поле, на свое пошли.
Сидевшие около костра повстанцы согласно кивали головами, соглашаясь с тем, что рассказывал их товарищ, а может быть, и сами они пережили то же, что и он.
- "Ну ладно, - обиделась помещица, - не хотите со мной дела иметь, с солдатами поимеете!" А мы ей хором: "Солдат кормить надобно, а нам, ясновельможная пани, самим жрать нечего, постоят солдатики день-другой да и убегут с голодухи". На том и разошлись... А через неделю глядим - и верно, казаки на конях в имение пожаловали, за ними пехота, солдатушки. На какой-то там постой прибыли... слово, как на грех, запамятовал...
- Экзекуционный? - спросил Сераковский.
- Вот, вот... Слово трудное, не выговоришь, хотя, что оно значит, наши мужики скоро узнали. Собрали нас, кто от барщины отказался, на дворе перед панским палацем, на крыльцо все паны вышли, жандарм в полковничьем чине, исправник... Жандарм и спрашивает: "Бунтовать, подлецы, вздумали?" "Никак нет, ваше благородие, - отвечаем, - справедливости только просим, защиты". Тут господин полковник как рассвирепеет, да как гаркнет: "Я вам, хлопы, покажу справедливость! Всех перепорю!" И перепорол. Правда, со мной маленькая осечка вышла. Стали солдаты мужиков хватать, тащить их к конюшне. Кто безропотно шел, а я не даюсь, ругаю, между прочим, помещицу без стеснения, по-мужицки. Гляжу - панский сынок бежит. С дубинкой. Ну и стукнул он меня по спине, дубинкой-то. Я так на руках у солдат и повис...
Модейка вздохнул, вздохнули и остальные. Сераковский продолжал смотреть на рассказчика, в его по-детски выразительные глаза, в которых отражалось все, о чем он говорил.
- Выпороть меня тогда, правда, не выпороли, только с того дня все у меня внутри огнем горит. С месяц в хате провалялся, а когда на ноги встал, велела барыня все-таки высечь меня, чтоб, говорит, за ней должка не числилось...
Уже давно хозяйничала в лесу ночь, не спали лишь часовые, а Сераковский еще переживал услышанное, думал о Модейке, о том, что такие люди не подведут, не убегут с поля боя, что перед ним один из тех повстанцев, которые не на словах, а на деле знают, против кого надо поднимать оружие. Раб перестает быть рабом! Крепостной мужик расправляет плечи, поднимается в рост и хватает за руку войта, занесшего над ним плеть.
Тревожили полученные утром сведения о появившихся в округе карательных отрядах, а обещанное Гейштором оружие так и не прибыло, тревожило и то, что люди, обретшие наконец духовную силу, готовые идти на смерть ради свободы, вынуждены уклоняться от решительного боя...
Оставшись один, Сераковский принялся писать письма: в Петербург Огрызко, в Вильно - Литовскому отделу, в Италию - Гарибальди, в Лондон Герцену для "Колокола". "Оружие! Дайте нам оружие, и мы победим!" - писал он. Где обещанные склады штуцеров, пан Гейштор? Где пароход "Уорд Джексон"? По расчетам, пароход уже должен подходить к литовским берегам.
- Простите, Болеслав, - он разбудил Длусского, - но я не мог ждать до утра. Вам с отрядом надо завтра же уйти в сторону Полангена и там встретить экспедицию Демонтовича.
- Повинуюсь, пан воевода!
- Люди, тысяча винтовок, два орудия, сто тысяч патронов - мы не должны этого лишиться!
Днем часовой доложил о приближении странного обоза. Впереди ехал фаэтон; на мягких подушках, скрестив руки на груди, восседал богато одетый толстяк. На запятках стоял гайдук. Сзади ехали три фуры с поклажей кроватью, огромными узлами, креслом, самоваром... Обоз замыкали четверо всадников - судя по одежде и повадкам, слуги толстяка. Двое из них, беспрерывно кланяясь, помогли ему сойти с фаэтона.
- Мне нужно срочно видеть воеводу, - объявил приезжий по-французски.
- Слушаю вас, - ответил Зыгмунт по-польски, глядя не столько на толстяка, сколько на его багаж.
- О, вельми приятно! Рад познакомиться... Витольд Алекно, помещик из соседнего имения. Я к вам... Готов пополнить отряд...
Сераковский продолжал хмуро смотреть на повозки с багажом.
- Что у вас в этих узлах, сударь? - спросил он тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
- Как что? - Помещик удивился. - Постель - перины, подушки, одеяла. На следующей подводе - кухня, ее будет обслуживать мой повар...
Сераковский не выдержал:
- Немедленно поворачивайте обратно, пан Алекно. У нас военный лагерь, а не помещичья усадьба!
- Ах вот как! - Лицо помещика побагровело. - Я вам это п-припомню, п-пан в-воевода!
...Каждое утро горнист трубил сбор, и начинались занятия. Офицеры и отставные солдаты обучали тех, кто впервые держал в руках оружие.
- Заряжай! Целься! Пли!
Чаще всего слышался только металлический сухой щелчок: патроны берегли, их было слишком мало.
- Раз-два - коли!
- Отделение, на плечо!
- За мной! В атаку!
Учились рассыпаться цепью, строиться в порядки, фехтовать, рубить шашкой лозу. Все это воевода показывал сам, вызывая восторг и одобрение повстанцев. Он вспоминал далекое время, унтера Поташева, который мучил его муштрой... "А ведь пригодилось!"
Теперь лагерь выглядел обжитым, хотя и не похожим на обычные военные лагеря. Непохожесть создавала пестрота амуниции, оружия, одежды. Сераковский старался всех повстанцев одеть одинаково - в чемарки из серого сукна, но приходили и в белорусских свитках, и в кафтанах, и в жилетах, застегивавшихся на крючки, и в блузах из простого небеленого холста. Единственное, что носили почти все, - это конфедератки: у стрелков зеленые, у косинеров - черные, у кавалерии - красные. Несколько богатых шляхтичей щеголяли во всем белом - брюках, куртках, шапках с плюмажем. Ковенский помещик Цвирко, хваставшийся тем, что привел отряд из десяти человек, носил форму какого-то кавалерийского полка, хотя сам никогда не был военным.
Пока все было спокойно. Но четырнадцатого апреля на рассвете в лагерь прискакал крестьянин и сказал, что по Вилкомирскому шоссе движется в их сторону отряд солдат, и Сераковский невольно вспомнил толстяка: не он ли донес? Можно было отойти, скрыться, пока не поздно, но воевода приказал готовиться к бою.
- А вы почему не выполняете распоряжения? - Он набросился на ковенского помещика Цвирко, который стал поспешно грузить на подводу свое имущество.
- Партия помещиков, которую я имею честь представлять, - вызывающе ответил Цвирко, - взялась за оружие с целью манифестации, а не для того, чтобы подставлять себя под русские пули. Я увожу свой отряд.
- По законам военного времени вас следует немедленно расстрелять перед строем. - Сераковский побледнел от гнева. - Но вы недостойны даже смерти! Убирайтесь! Изменники и трусы нам не нужны!
Обстрелянные бойцы из отрядов Мацкевича и Колышко держались спокойно, новички крестились и нервничали, вздрагивали при каждом шорохе, повторяя испуганно: "москале, москале!".
- Без приказа не стрелять! Беречь патроны! - раздался приглушенный голос воеводы, обходившего выдвинутые вперед цепи.
Повстанцы сосредоточились по обеим сторонам поляны; палатки, обоз были убраны подальше в лес, валялись лишь поломанные ящики, разбитая телега, остатки продуктов - все было сделано так, чтобы создать впечатление поспешного бегства.
Показался конный разъезд. Один из казаков хотел осмотреть лес, но верхом туда было не проехать, и он махнул рукой. "Небось удрали. Кому умирать охота? Ни нам, ни им", - громко сказал казак.
За разъездом, минут через десять показалась колонна пехоты. Солдаты шли, путая ногу, трудно, устало и были похожи на тех, с которыми Сераковский восемь лет тянул лямку в оренбургских батальонах. Впереди ехал сутулый офицер, и Зыгмунту показалось даже, что это его батальонный командир майор Михайлин; на секунду мелькнула мысль - неужели придется стрелять по этим ни в чем не виноватым людям? Но он быстро подавил в себе слабость и подал знак.
Раздался сигнал атаки, и в тот же миг лес ожил - заговорили штуцеры и ружья. Пальба началась с обеих сторон поляны. Несколько солдат упало, остальные по команде офицера залегли и стали отстреливаться. Засвистели пули, сбивая листья и ветки с деревьев. Рядом с Сераковским вскрикнул и рухнул наземь повстанец.
Заржала и нелепо свалилась на бок раненная повстанцами лошадь.
Перестрелка продолжалась недолго. Каратели не приняли боя и, подобрав раненых, поспешно отошли в сторону шляха.
- Не так страшен черт, как его малюют! - радостно сказал Зыгмунту начальник штаба.
Сераковский, однако, не обольщался успехом. Разъяренные неудачей каратели могли с часу на час появиться снова. Оставаться на месте было опасно, и воевода отдал приказ выступать.
Колонна растянулась чуть ли не на версту. Сераковский вывел свое войско на широкий шлях - пусть все видят, что идет сила, идет справедливость, новая революционная власть. Сначала шла кавалерия, за ней косинеры со своим самодельным, но грозным оружием, с Мацкевичем во главе колонны, потом пехота - стрелки. Зыгмунт залюбовался: с какой гордостью, как достойно держали они свои старые, давно вышедшие из употребления ружья, многие из которых десятилетиями, еще с 1831 года, лежали в чуланах и на чердаках, ждали своего часа!
Впереди несли знамя. Ему полагалось быть в чехле, но воевода распорядился его развернуть - пусть все видят. На пунцовом шелку был вышит крест с парящим над ним белым орлом и двумя надписями: польской - "Боже, змилуйся над нами!" и русской - "За нашу и вашу свободу!"
Крестьянские телеги и помещичьи брички, пешие и конные - все сторонились, давая дорогу войску под знаменем воеводы. Многие пристраивались сзади колонны, тем самым уже считая себя повстанцами. Высланные вперед разведчики оповещали население сел и местечек о том, что к ним движется народная армия Доленго.
По дороге случилось происшествие: к Сераковскому подвели связанного крестьянина с окладистой седой бородой. Православный медный крестик висел у него поверх холщовой рубахи. Несмотря на враждебный вид конвоира, пленник не проявлял видимого беспокойства.
- Шпион москалей, пан воевода, - доложил конвоир. - Надо повесить на первом суку!
Сераковский с недоумением посмотрел на него.
- Почему вы решили, что этот человек шпион? - спросил он.
- Старовер, пан воевода. А все староверы за царя!
- Нет, не все! - раздался голос старика.
- Правда, отец, не все, далеко не все... Развяжите его, - приказал Сераковский.
Старика развязали, он с усилием потер затекшие руки и поднял на Зыгмунта благодарные умные глаза.
- Ты, я вижу, справедливый человек... Доленго, - промолвил старик.
- Да, я Доленго. - Сераковский передал поводья коня ординарцу и теперь пошел рядом со стариком. - Скажите мне, отец, почему живущие здесь русские крестьяне иногда выступают против нас? Разве им нравятся порядки, которые завел здесь царь, или им так уж хорошо живется?
Старик ответил не сразу.
- Как тебе это объяснить, Доленго?.. Жизнь наша такая ж, как и у всех здешних мужиков, - холопская. Хлебушка своего едва до рождества хватает. И порядки нам не по душе: кому нравится под башмаком у пана находиться! Помещику-то все едино, что католик, что православный: сечет одинаково усердно...
- Так в чем же дело, отец?
- А в том, что кровь свою вы льете за то, чтоб край этот Польше отдать... А мы-то, Доленго, русские! И под польскими панами нам жить не больно хочется.
- Понимаю, отец. - Сераковский помолчал. - Никто не неволит здешний народ - ни Литву, ни Беларусь, ни Украйну. Народ сам должен решить, с кем он будет - со свободной Россией или со свободной Польшей. Только выразить свою волю он сможет тогда, когда завоюет свободу. Не раб это будет решать, а хозяин.
Раньше Сераковский бывал в Литве наездами, он останавливался в Вильно или в каком-нибудь поместье у друзей, некоторое время жил там почти безвыездно. Сейчас он видел Литву в движении. Перед его глазами стояли убогие села с курными избами, он видел прибранные под дырявый навес деревянные сохи, перемежавшиеся с болотами пески, на которые помещики сселяли крестьян, видел этих крестьян и слушал их горькие рассказы-исповеди.
Рассказы эти, впрочем, не являлись для него открытием, откровением, о многом он знал еще в Петербурге из уст побывавших в здешних местах друзей, но сейчас обо всем этом говорили непосредственные участники событий, которые все испытали на себе. При первом же удобном случае Сераковский подходил то к повстанцу, который шагал в колонне, то к ремесленнику, мирно занимавшемуся своим делом, то к крестьянину, продававшему на рынке рожь, и забрасывал их вопросами, стараясь узнать как можно больше.
Сегодня он побывал в кузнице, стоявшей одиноко на краю небольшого села. В кузнице было душно, в полумраке жарко пылал горн, раздуваемый подростком-подмастерьем, слышались звонкие удары молота о наковальню.
- Бог в помощь! - промолвил Сераковский, отворяя дверь.
- Спасибо на добром слове, пан, - ответил хозяин. Он был уже немолод, с раскрасневшимся широким лицом и ровными зубами, которые блеснули, когда кузнец улыбнулся. - Что привело сюда пана?
- Желание узнать, как вы живете, а заодно попросить об одном важном дело.
- А вы, простите, кто будете?
- Доленго.
- Матерь пресвятая! Сам Доленго!.. Стась, иди-ка сюда! - крикнул кузнец подростку.
- Пусть продолжает работу, - попросил Зыгмунт. - Дело, ради которого я пришел к вам, как раз касается вашей работы. Догадываетесь, о чем пойдет речь?
- Догадываюсь, пан воевода. О косах, наверное?
- Да, о косах. У нас есть смельчаки, но не хватает оружия, и нужны хотя бы пики и клинки, переделанные из кос.
- А мы этим и занимаемся, пан воевода.
Кузнец зажег от огня лучину, осветил темный угол, и Сераковский увидел десятка полтора кос с перекованными ушками. Рядом стояли косовища.
- Этому я еще от своего деда научился, - сказал кузнец не без гордости. - В прошлое восстание он с такой косой на москалей ходил.
- Вернее, он защищался от солдат, - поправил Зыгмунт.
- Какая разница, пан воевода? Он воевал.
- Разница есть. В прошлое восстание мы вынуждены были обороняться, сейчас - рассчитываем наступать. Тогда наш народ проиграл битву. Теперь мы ее должны выиграть.
- Дай-то бог!..
После одной из стычек в руках отряда оказалась ротная канцелярия. Документы, которые там были, Сераковский велел принести в штабную палатку.
- Ого! А вы хотели их сжечь! - воскликнул он. - Антось, Болеслав, скорее идите сюда и послушайте, что про нас пишет командующий войсками Ковенской губернии генерал Лихачев: "Восстание быстро разрастается и угрожает сделаться поголовным..." Это же замечательно, черт побери! И дальше: "Число войск при современных обстоятельствах слишком недостаточно". Слышите, друзья, у них уже не хватает войска, чтобы бороться с нами!
Сейчас он искренне верил в возможность победы. Сомнения, раздумья, какой выбрать путь, больше не тревожили его: путь был избран, и ничего другого он уже не мог избрать, ничего не мог изменить в жизни. Выигранная битва, восторженные лица повстанцев, торжественные, под колокольный звон встречи в селах и местечках, крестьяне с топорами, следующие за отрядами в ожидании оружия, - все это заслонило от него ту, ставшую вдруг бесконечно далекой, жизнь - аудиторский департамент, квартиру на Владимирской, поездки за границу, встречи с польскими эмигрантами... Впрочем, нет, не всю. На темном бесконечном поле его прошлой жизни светились два ярких огня, которые он и сейчас видел перед собой, - Аполония и борьба за отмену телесных наказаний. И он всегда, сколько себя помнит, был воеводой, вел за собой повстанцев, воевал, раздавал крестьянам землю и объявлял низложенной власть русского царя. Он подумал, что ему везет: восстание ширится, отряды растут, волнения вспыхивают то тут, то там, они уже охватили всю Ковенскую губернию и готовы перекинуться дальше. Значит, не надо медлить, нельзя дать погаснуть огню.
Шестнадцатого апреля в лагере, разбитом под Кнебями, Сераковский собрал военный совет. Стоял довольно теплый вечер, первый за эту затяжную весну, тихо шумел бор, и ветер шевелил штабные карты, повешенные на стволе сосны.
- Надо ковать железо, пока горячо, - Сераковский подошел к карте. Литовский отдел, как вы знаете, определил наше движение в Виленскую губернию. Но правильно ли это будет при создавшемся положении, или же нам лучше двинуться вот сюда, - он показал на карте - в Курляндию? Каково ваше мнение?
- Гейштор хочет загребать жар чужими руками, - сказал начальник штаба Лясковский. - Его не устраивает, если мы пойдем в Курляндию, ибо там уже не его владения.
- У Курляндской границы сейчас отряд Длусского, - заметил Мацкевич. И если мы получим оружие, то только там.
- Хочу добавить, - сказал Сераковский. - По пути к Курляндии нас могут поддержать в Мариенгаузене. Насколько мне известно, там готовят восстание посланцы "Земли и воли". А если Жверждовскому удастся прорваться к Смоленску... Нет, вы только посмотрите, - он снова подошел к карте, какой огромный кусок России будет свободен!
- Простите, пан воевода, но какое нам дело до России? - Начальник кавалерии Лобановский пожал плечами.
- В России нам делать нечего, - поддержал его начальник одного из отрядов - Стучко. Он сидел в сторонке от всех, с угрюмым, недовольным лицом. - Я литвин, понимаете, лит-вин! - Он вдруг распалился. - И хочу бороться только за Литву, а не за Россию, не за Польшу, не за Белоруссию! За свободу Литвы от всех и всяких ее опекунов и покровителей. Вам ясна моя позиция?
Сераковский насмешливо и грустно посмотрел на него.
- Неужели вы не понимаете, пан Стучко, что такой небольшой народ, как литвины, не может обрести самостоятельность сам, вне связи с русским народом, с вольной и дружелюбной Россией. Что вы без ее могучей и протянутой дружеским жестом руки? Ваши усилия, сколь бы героичны и жертвенны они ни были, неизбежно разобьются о такую скалу, как Россия... То же самое и Польша, - добавил он тихо. - В союзе, а не в противоборстве наших народов мы можем стать свободными.
- Надо идти в Курляндию, - решительно заявил Колышко. - А кто не хочет, - он глянул на Стучку, - может вернуться в свое имение. По-моему, так!
- Согласен, - заключил Сераковский.
Свою маленькую армию он разделил на три колонны. Справа шел Мацкевич, слева - Колышко, среднюю колонну Сераковский повел сам. Местом сбора были назначены Биржи, местечко вблизи Курляндской губернии. Все три отряда выступили вместе. Сераковский нарочно остановился, чтобы увидеть их всех от знаменосца до замыкающего взвода конников; он вспомнил свой отъезд из Ковно две недели назад, бричку с кучером Леоном, врачом и начальником штаба - все его тогдашнее войско. И вот теперь целая армия - около трех тысяч бойцов...
Девятнадцатого апреля во втором часу ночи командира лейб-гвардии Финляндского полка генерала Ганецкого разбудил вестовой, доложивший, что из Ширвинт прибыл тысяцкий со срочным донесением от стоявшего в этом местечке Крамера. В донесении говорилось, что вчера из Шешольского леса вышла шайка, насчитывавшая не менее шестисот человек, под предводительством изменника Колышко, в прошлом офицера русской армии. Донесение было слишком важно, и, несмотря на поздний час, Ганецкий решил потревожить генерал-губернатора.
Назимов вышел в халате и ночном колпаке, совсем не похожий на себя в этом непривычном для постороннего глаза наряде.
- Слушаю, Иван Степанович...
- Экстренное сообщение, ваше превосходительство. У Ширвинт обнаружена шайка Колышко, примерно из шестисот человек. Нужно войско.
- Двух рот и взвода казаков вам, надеюсь, хватит, чтобы разделаться с мятежниками?
- Достаточно, Владимир Иванович.
- Тогда с богом!.. И поскорее! - Генерал-губернатор написал на клочке бумаги распоряжение губернскому почтмейстеру о немедленной выдаче Ганецкому курьерской тройки.
В Ширвинты командир Финляндского полка прибыл через три часа и сразу же попросил к себе полковника Крамера. Полковник был возбужден: его молодцы уже успели схватиться с инсургентами, нанесли им заметный урон, однако от дальнейших действий отказались, опасаясь встретиться с новыми силами мятежников.
Вытребованные от Назимова роты пришли к вечеру девятнадцатого апреля. Утром двадцатого они прочесали ближайшие леса, осмотрели мызы и фольварки, но никого не нашли, и Ганецкий решил вернуться в Вильно. Но сделать это не пришлось. Из Вильно на взмыленном коне прискакал ординарец Назимова.