Страница:
- Может быть, устроителю сегодняшней встречи пора сказать слово? крикнул кто-то.
- Зыгмунт, просим!
- Пожалуйте все в столовую, господа!
Сераковский обождал, пока установилась тишина.
- Среди нас есть люди, принадлежащие к разным нациям. Но принадлежность к той или иной из них не может разъединить людей, которые одинаково мыслят, стремятся к одной и той же цели. Пусть не все мы родные по крови, но мы родные по духу, а это более важно, это выше и святее, чем родство по крови!
Сераковский говорил недолго, а затем попросил Антония Сову прочитать свою новую драму.
- Нет, господа. - Желиговский встал. - Я хочу с вашего разрешения прочесть вам не свои стихи, а чужие - одного виленского поэта. Только что я получил их с оказией, ибо по почте посылать было рискованно... несмотря на новые веяния, - добавил он с ухмылкой. - Стихи посвящены поэту Некрасову и заслуживают того, чтобы о них узнали все, кому дорога родина.
Стихотворение было довольно длинное, но Желиговский прочел его на одном дыхании, вдохновенно и, когда смолкли аплодисменты, обращенные не только к поэту, но и к чтецу, тут же перевел их на русский язык.
"Пой, молодой поэт, пой! Ты счастлив, у тебя миллионы почитателей. Твой народ любит своих поэтов, ждет с ними встречи и плетет им венки. У нас - все труднее и все иначе. Народ, прошлое которого велико и могущественно, тяжело болен от горя, от тоски, от унижения - что можно спеть этим людям? Пой, молодой поэт, пой, чем полно твое сердце. Пусть и стар и млад наслаждаются песней твоею, пусть упивается ею вся русская земля. Но если тебе когда-либо станет грустно, вспомни меня, как вспоминают брата, сделай это для меня, прошу тебя. Но только не проклинай нас в своих песнях. Довольно ненависти между братьями! Довольно крови и слез, довольно могильных холмов, оставшихся на поле сражений. Пусть песнь мира пронесется над той землею, которая орошена кровавым дождем. Пой, молодой поэт, пой! Я тебе желаю славы, венков лавровых, признания, овации! Нам же остаются одни молитвы, вздохи и слезы, нам остается смерть без славы! Пой, молодой поэт, пой!.."
Желиговский умолк, устало опустился на стул, по еще долго стояли не двигаясь все, кто до тесноты заполнил комнату. И по тому, как долго они молчали, по тому, как кто-то приложил к глазам платок, как у него самого навернулись непрошенные слезы, Сераковский понял, что встреча не пройдет впустую, да что не пройдет - уже не прошла!
...После нищенского, подневольного существования в Оренбургском корпусе, после казармы с нарами и глинобитной каморки в форте Перовском теперешнее петербургское жилье Сераковского выглядело просто великолепно в большом четырехэтажном доме с фонарями у подъезда и широкой парадной лестницей, которой он, правда, не пользовался, так как к нему в квартиру вел черный ход со двора. Но боже мой! Какое это имело значение, если в нескольких минутах ходьбы шумел Невский, а в смежной комнате жил не кто иной, как дорогой соизгнанник Ян Станевич, мудрый и спокойный Ясь.
Жалованье, которое получали воспитанники академии, помогло покончить с нищетой. Впрочем, денег все равно не хватало: Сераковский тратил их широко, давал взаймы, заведомо зная, что долг не вернут, покупал много книг, выписывал газеты. Комната, которую он занимал, походила на бивак: казалось, ее хозяин вот-вот должен отправиться в далекое путешествие. Сдававший квартиру домовладелец поскупился на мебель, и книги лежали на подоконнике, на софе и просто на полу. На видном месте красовался потертый кожаный саквояж, с которым Зыгмунт никак не хотел расставаться, и он тоже усиливал впечатление, что его обладатель вот-вот покинет свое жилье.
Обычно Сераковский занимался много и допоздна, но из-за вчерашней затянувшейся встречи сегодня проспал, благо было воскресенье и можно было поваляться в постели. Он уже собирался встать, когда зазвонил звонок над входной дверью. Зыгмунт подумал, что это пришла молочница-чухонка, но молоко, оказывается, уже стояло на столе. Он накинул халат, привезенный из Азии, и открыл дверь. Перед ним стоял Чернышевский.
- Николай Гаврилович! - Сераковский обрадовался.
- Здравствуйте, Зигизмунд Игнатьевич... - Чернышевский вошел в переднюю. - Я, кажется, помешал вам?
- Что вы! Что вы! Прошу, проходите, пожалуйста! Извините, что у меня не прибрано... Вы уже завтракали? Ах, какая жалость. А то я мог бы вас угостить кофе по рецепту одной великолепной старушки, которая жила в Новопетровском укреплении, - пани Зигмунтовской... Ясь! Я-ась! - крикнул он. - Посмотри, кто к нам пришел! - Никто не отозвался. - Оказывается, его нет дома... Сейчас я уберу с дивана книги, и вы сможете сесть.
Чернышевский улыбнулся.
- Не беспокойтесь, Зигизмунд Игнатьевич, я не надолго. Зашел отдать визит и поинтересоваться, как идут ваши дела.
- Великолепно! Вчера было первое собрание кружка. Пришло человек тридцать.
По обыкновению горячась, он стал рассказывать о вчерашнем вечере.
- Читали прекрасные стихи...
Чернышевский мягко улыбнулся:
- Если прекрасные, хорошо. Но, видите ли, Зигизмунд Игнатьевич, мне бы хотелось увидеть ваш кружок другим. Вы еще не знакомы с издателем и книгопродавцом Дмитрием Ефимовичем Кожанчиковым? У него на Невском можно приобрести весьма ценную литературу. Например, вот такую. - Чернышевский вынул из бокового кармана сюртука небольшого формата газету, сложенную вчетверо. - Это "Колокол". Первый нумер. Вольная русская газета, издаваемая в Лондоне Искандером.
- Великим изгнанником? - спросил Сераковский взволнованно. Покажите!
Он взял газету и стал нетерпеливо проглядывать ее, сначала быстро, одни заголовки, потом все медленнее, внимательнее.
- Вы уже читали? Нет, вы только послушайте, что он пишет! "Неужели пройдет даром гигантский подвиг в Тавриде? Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит, испытавший свою силу, так же подставит спину палке, как и прежде?" Боже мой! Ведь это то самое, о чем я думаю много лет, с того дня, когда нам дали в руки шпицрутены и заставили стать убийцами солдата Охрименко! - Он поднял глаза на Чернышевского. - Николай Гаврилович, вы можете мне оставить эту газету?
- Я для того и принес ее вам, Зигизмунд Игнатьевич... Но читать запрещенного Герцена одному, в одиночку, - слишком большая роскошь.
- Я вас понял, Николай Гаврилович. На следующем заседании кружка я познакомлю с "Колоколом" всех.
- Только, пожалуйста, будьте осторожны. Не забывайте, что Петропавловская крепость в получасе ходьбы.
- Третье отделение и того ближе.
- Вот-вот... обратите внимание, как остро ставится в "Колоколе" проблема освобождения крестьян. К ней примыкает другая проблема наделение землей тех, кто ее поливает своим потом. А это, конечно, потребует жертв, ибо, на мой взгляд, мирное, тихое развитие вообще невозможно. Без конвульсий нельзя сделать ни одного шага в истории. Чернышевский замолчал и прислушался. - Кажется, звонят... На всякий случай, спрячьте газету.
- Не беспокойтесь, Николай Гаврилович, полиции пока еще не известен адрес этой квартиры.
- Как знать... Но пойдите же откройте, звонят!
- Это, наверное, Ясь.
Пришел, однако, не Станевич, а живший по соседству Новицкий.
- Ты выбрал очень удачное время для визита! - сказал Сераковский, приглашая гостя в комнату. - Знакомься, пожалуйста. Это... - он показал на Чернышевского.
- ...Николай Гаврилович, - закончил Новицкий. - С которым мы уже встречались несколько лет назад. Не помните? Николай Дементьевич Новицкий, - представился он.
- Сказать по правде, нет, - добродушно ответил Чернышевский.
- Тогда мы пытались разыскать вашу студенческую квартиру...
- И слава богу, не разыскали. - Он рассмеялся. - Я поныне не могу решить, что в ту пору было для меня более затруднительно - указать свою квартиру или принять кого в ней... Но если вы пожелаете навестить меня сейчас, то милости просим. Я живу... Впрочем, вот моя визитная карточка. Он стал шарить по многочисленным карманам своего костюма, но безрезультатно. - Ничего не поделаешь, - сказал он, - придется вам записать адрес... А я-то собирался сегодня же отдать два-три визита! Вот растяпа!
- Николай Гаврилович, не беспокойтесь, все поправимо! - Сераковский пришел ему на помощь. - У меня есть готовые карточки, на которых остается только написать имя.
Не дожидаясь согласия Чернышевского, он уселся за письменный стол, вынул из ящика пачку карточек и начал быстро писать на них "Николай Гаврилович Чернышевский". Он очень торопился, и чернила брызгали, оставляя многочисленные пятна. Уже давно были готовы три первые карточки, а Сераковский все писал новые.
- Да, постойте, постойте, Зигизмунд Игнатьевич, на что мне столько! Чернышевский, добродушно смеясь, тщетно попытался удержать Сераковского.
- Ничего, пригодятся на случай, если вдруг опять потеряете!
Сераковский взбежал на четвертый этаж и, распахнув дверь, крикнул с порога:
- Ясь, слушай! Какая новость! На той неделе приезжает Шевченко... Ты не знаешь, когда приходит поезд из Москвы?
- Ты что, собираешься всю неделю ходить на вокзал? Поезд приходит часа в два, что ли.
- Черт возьми! В самый разгар лекций!
Манкировать занятиями было накладно: за пятнадцать минут опоздания объявляли выговор, за полчаса - полагался суточный арест.
- Что касается приезда Тараса, то я рад не меньше тебя, - сказал Станевич.
Еще в прошлом году Сераковский написал Шевченко письмо, вернее, приписал несколько строк к письму Залеского, в которых как бы предугадывал близкую встречу. В тот памятный день, третьего июля, он навсегда покидал Оренбург.
"Батьку! - Так Сераковский всегда называл в письмах Шевченко. - До свидания в Петербурге или в Киеве. Алла-Екбер! Бог великий - увидимся! Еду с полной надеждой, что судьба всех нас облегчится!.. Великие люди великие переносили страдания. Одно из величайших - степь безвыходная, дикая пустыня. На пустыне жид певец Апокалипсиса. На пустыне ты теперь живешь, наш лебедю!.. Прощай! Целую тебя, до свидания. Твои Сигизмунд".
И вот скоро они наконец встретятся.
Сераковский только что был у Анастасии Ивановны - она и ее муж вице-президент Академии художеств Федор Петрович Толстой хлопотали за Шевченко и в конце концов добились "высочайшего повеления" о его освобождении - и узнал там, что Тарас Григорьевич вот-вот появится в столице. С начала марта Шевченко уже гостил в Москве, у Щепкина, чуть не каждый день собирался выехать в Петербург, но болезнь и друзья задерживали его.
Зыгмунт очень хотел, чтобы "батько" остановился у него - места хватит! - но того же самого хотели и другие его "сотоварищи" по оренбургским казармам, да и по казематам Третьего отделения. Уже почти все они отбыли назначенный срок, отсидели, отслужили на казенных царевых харчах, и лишь один Шевченко по той же царской милости дольше всех тянул горькую солдатскую лямку.
Оказалось, что поезд из Москвы приходил не в два часа дня, а в восемь вечера, и Сераковский три вечера подряд ходил на вокзал встречать Шевченко. На дебаркадере было очень шумно, тесно, носильщики выхватывали у пассажиров чемоданы, бесчисленные агенты всевозможных отелей и меблированных комнат, стараясь перекричать друг друга, наперебой предлагали свои услуги. У выхода толпились извозчики, зазывавшие седоков и заламывавшие с неопытных провинциалов тройную цену.
Сераковский бегал вдоль вагонов, вглядывался в лица приезжих, но напрасно - Шевченко не было.
Он приехал как раз в тот день, когда Зыгмунт не пошел к поезду. Тараса Григорьевича никто не встречал, но у него в кармане лежало любезное приглашение от Лазаревского и адрес - угол Большой Морской и набережной Мойки, дом графа Уварова, во дворе.
- Где же мои соизгнанники оренбургские, Михайло Матвеевич? - спросил Шевченко, когда улеглась первая радость встречи.
- Тут, тут твои друзи-поляки... Небось по ним скучаешь, - ответил Лазаревский, наливая гостю новую чарку. - Завтра, коли захочешь, всех побачишь.
- А может, сегодня?
- Нет, сегодня я тебя никуда не отпущу, сегодня ты весь мой.
Лазаревский был уже навеселе, и его круглое, опушенное бородкой безусое лицо с пухлыми щечками и пухлыми губами выражало решимость ни с кем не делиться своим знаменитым гостем.
- Адрес-то дай мне хотя бы.
- Сигизмунда своего у Василия Белозерского найдешь, там и Сова квартирует, у Василия.
- А Станевич?
- Все, все там бывают вечерами... Василь журнал украинскою мовою издавать надумал. Вот ты там свои стихи и напечатаешь.
- Дай-то бог!
Михаил Матвеевич Лазаревский, брат Федора Матвеевича, тоже в свое время служивший в Оренбургской пограничной комиссии, уже давно оставил степь и переселился в столицу, где работал теперь старшим советником Петербургского губернского управления.
Засиделись поздно. Хозяин расспрашивал об Оренбурге, оба вспоминали свою первую встречу, тогдашнее житье-бытье.
Утром Шевченко поднялся ни свет ни заря и осторожно, чтобы не разбудить хозяина, вышел из квартиры. Валил мокрый густой снег, под нога и хлюпало, дул пронизывающий ветер с залива.
Целый день Шевченко бродил по Петербургу, узнавая и не узнавая его, побывал у Академии художеств, однако же внутрь не зашел - слишком много воспоминаний было связано с этим зданием... Изрядно намотавшись, пообедал в трактире у Балабина на Садовой и лишь к вечеру добрался до квартиры Василия Михайловича Белозерского, в прошлом члена Кирилло-Мефодиевского братства и своего соседа по каземату в 1847 году.
- Батюшки! Батюшки, кого я вижу! - раздался восторженный, громкий голос хозяина. - Надия! Иди сюда скорее! Все, все идите - Сигизмунд, Ян, Антоний!
Белозерский бросился обнимать Шевченко, и, пока он это делал с неуклюжей мужской искренностью, пока Тарас Григорьевич вытирал выступившие на глазах слезы, в прихожую прибежали все, кто был в квартире.
- Батько! Бать-ко! - тихонько вскрикнул Сераковский.
- Брат Тарас!..
- Он самый, други мои дорогие, он самый!
Шевченко переходил из одних объятий в другие, плача и не стыдясь своих слез. Кто-то стягивал с него мокрое пальто, кто-то расшнуровывал промокшие штиблеты.
- Ну-ка, поворотись, - сказал Белозерский. - Дай на тебя поглядеть хорошенько.
Перед ним стоял лысый, бородатый, очень усталый старик с веселыми от возбуждения и заплаканными глазами.
- Где ж твои каштановые кудри, Тарас? - тихо спросил Белозерский.
- В Урал-реке да в море Каспийском, Василь.
- А годы твои где? Силы где?
- Друзья, к чему грустные вопросы? - Сераковский не выдержал. - Батыю с нами! Он свободен! Разве этого мало?
Жена Белозерского Надежда Александровна, красивая, с русой косой, повитой вокруг головы, быстро собрала на стол и принялась угощать украинскими блюдами. А друзья сидели, вспоминали прошлое, смеялись, плакали, чокались чарками, произносили сердечные речи и пели родные песни.
- Слышал я, что ты собираешься издавать украинскую газету или журнал, правда ли? - спросил Шевченко у Белозерского.
Тот кивнул.
- Надо воспользоваться некоторым ослаблением цензуры. Думаю, разрешат. Свое содействие и поддержку обещали Чернышевский, Тургенев, Катенин. Да еще Костомаров, недавно ему предложили занять кафедру русской истории в университете. В Петербург из Саратова переезжает.
- Далеко пошел Николай Иванович. - Шевченко горько усмехнулся. - А ведь сидели в одной темнице...
- Разных людей государь-император по-разному одаривает своими монаршими милостями, - заметил Сераковский.
- Да ну его, этого царя, чтоб о нем вспоминать в такой доброй компании. - Шевченко махнул рукой. - Давай лучше о журнале продолжим. Ты там, Василь, Антония обязательно напечатай. Я переведу.
- Спасибо... Мы тоже, брат Тарас, задумали свой журнал, польский, сказал Желиговский. - Уже в в Петербургский цензурный комитет прошение подали. Думаем назвать наше детище "Слово".
- И приглашаем всех добрых друзей Польши участвовать в нем, - добавил Станевич. - Правда, Зыгмунт?
- Конечно, Ясь! - Он повернулся к Шевченко. - Это будет легальное издание, в котором мы постараемся высказать нелегальные мысли. Во главе всего дела стоит Огрызко. Он занимает большой пост в одном из департаментов и совершенно вне подозрений. Думаю, что нам удастся усыпить бдительность цензурного комитета.
- Ну что ж, друзи, коли так, выпьемо ж еще по чарке за обои наши журналы! - предложил Тарас Григорьевич.
- Да, еще одна добрая новость! - Сераковский удивился, как это он мог забыть о ней. - С мая начинает выходить "Военный сборник". И ты знаешь, батько, кого назначили главным редактором? Николая Гавриловича Чернышевского.
Вскоре Сераковский получил записку от Чернышевского, который просил зайти к нему домой в любое время, начиная с четырех часов пополудни. Он выбрался дня через два и застал Николая Гавриловича в кабинете, за столом, заваленным ворохом исписанных разными почерками листов.
- Очень, очень кстати, Зигизмунд Игнатьевич. Все это - рукописи для нового журнала, и, если вы мне не поможете разобраться, я в них просто утону. Кстати, здесь есть одна корреспонденция, которая вас наверняка заинтересует. - Он подал Сераковскому несколько листов тетрадочного формата.
Зыгмунт взглянул на заголовок - "Голос из армии" - и углубился в чтение. Спокойно читать он, однако, не смог. Статья явно взволновала его, он то садился в кресло, то поднимался порывисто, продолжая читать на ходу, подчеркивал что-то карандашом и бросал одобрительные реплики.
- Все до последнего слова правда! - сказал Зыгмунт, закончив чтение. - И как смело написано! Вот хотя бы это: "Кому из нас не обила ушей ходящая, всеразрешающая... но глубоко безнравственная и бессмысленная фраза: "Для русского солдата необходима палка: он хороших слов не понимает"... Повторяющим аксиому о необходимости палки и в голову не приходит, какой страшный укор они возводят сами на себя, какое высказывают непонимание русского человека вообще и русского солдата в особенности... Этот солдат не колеблется перед жерлами неприятельских пушек, не выдает в трудную минуту своих... Горячее наше сочувствие должно быть обращено к этому сильному, простому человеку, идущему безропотно против многих невзгод и лишений... Солдат - это человек, и потому отношение офицера к солдату должно стать на ряду самых капитальных вопросов нашего "быта""... Что касается меня, то я обеими руками подписываюсь под каждым словом этой статьи.
- Я знал, она вам понравится, Зигизмунд Игнатьевич. Но что скажет военный цензор?
Глава вторая
Наконец-то он едет в Вильно! Почти два месяца он будет свободным. Отныне не обязательно подниматься в Семь утра, чтобы не опоздать на занятия, не надо оставаться в академии по вечерам и при свете принесенной с собой свечи портить глаза, разбирая мелкие топографические карты.
Он страшно устал, переутомился за год, особенно трудными были последние два месяца, когда пришлось изрядно помучиться на практических занятиях по геодезии. Но сейчас все осталось позади, как и Петербург с его Академией Генерального штаба. Нет, он не ропщет, он чертовски доволен своей жизнью, своими друзьями, занятиями, профессорами, офицерским кружком, в котором уже обозначилось крепкое ядро. Многие из тех, кто бывали на первых собраниях, разочаровались и перестали приходить. Что ж, и это к лучшему - семечки очистились от шелухи.
Но прочь, прочь мысли об академии, о Петербурге, о кружке - в Литве он будет только отдыхать! В конце концов он может себе позволить такую роскошь - первый раз за девять с лишним лет...
Поезд не торопился, останавливался на каждой станции, и все, решительно все было для Сераковского ново - он впервые ехал не на перекладных, а на громыхающем, свистящем поезде. Утром прибыли в Динабург. Железной дороги в Вильно еще не было, и пришлось идти на почтовую станцию и пересаживаться в карету. Местность стала холмистое, справа и слева от дороги, в сосновом бору, поблескивали то зеленым, то черным глубокие провальные озера.
В Вильно Сераковский был и раньше, приезжал еще гимназистом, но это было давно, и сейчас он рассматривал город как бы впервые. На площади, застроенной неказистыми каменными домами, сновали в толпе факторы, предлагая свои услуги приезжим. Комиссионеры с бляхами на шапках наперебой расхваливали свои отели - "самые лучшие, самые дешевые и самые удобные". Сераковский никому не написал, что приедет, его никто не встречал, и он решил остановиться в каких-нибудь дешевых меблированных комнатах.
Помахивая саквояжем, он пошел через город, намереваясь добраться до шумной Замковой улицы, где было много пристанищ для приезжих. Был субботний теплый ясный вечер, и масса праздношатающегося люда заполнила узкие средневековые улочки. После Петербурга с его широкими нарядными проспектами Вильно показался Сераковскому провинциальным и грязным. Он шел почти наугад, путаясь в кривых переулках с глухими, без дверей и окон стенами домов.
Навстречу попадались разодетые по случаю субботы евреи в кафтанах с длинной талией, цилиндром на голове и с аккуратно подстриженными бородами. Их жены шли чуть позади в кринолиновых юбках и цветных шляпках-пирожках. Многие знали друг друга и раскланивались при встрече. Офицеры вели под руку нарядных дам, судя по внешнему виду - русских. Хорошенькие панночки, возвращавшиеся из костелов, стреляли в Сераковского глазами и с притворным испугом отводили взгляд, когда Зыгмунт невольно и не без удовольствия им улыбался. На перекрестках стояли дородные усатые полицейские, равнодушно, без всякого интереса наблюдавшие за оживленной толпой.
Он вдруг вспомнил 1846 год и вот эти улицы, по которым в летний жаркий день длинной вереницей шли бедно одетые, возбужденные люди. Шли трубочисты и угольщики с черными худыми руками, узкогрудые портные, кузнецы, шорники, разорившиеся мелкие лавочники, хорошенькие горничные, которые, преодолев страх, присоединились к разношерстной толпе мужчин. При виде процессии Зыгмунт не мог остаться в стороне, как это делали тысячи обывателей, высыпавшие на тротуары или глядевшие из окон. Он присоединился к ремесленникам, которые решили бороться за свои права. И не только присоединился, но и произнес речь, когда народ, выйдя из кварталов старого города, остановился на Кафедральной площади, возле собора святого Станислава... К счастью, он успел вовремя уехать сначала к себе на родину, а потом в Петербург, а многих из тех, кто слушал его выступление, вскоре обвинили в заговоре, "составленном для освобождения Литовских губерний от России...".
- Ай, как нехорошо, когда друзья проходят мимо с гордым видом! услышал вдруг Сераковский.
Задумавшись, он не заметил, как путь ему преградил подпоручик в мундире с малиновым кантиком, какой носили лесничие. Сераковский поднял глаза и обрадовался: перед ним стоял Врублевский.
- Валерий! Вот не ожидал! Я полагал, что ты сидишь в своих гродненских пущах.
- Занятия начнутся через два месяца... Я ведь назначен инспектором в училище лесоводства.
- О, поздравляю!
- Спасибо... Ты куда путь держишь?
- Искать пристанища. Я только что приехал.
- Чудак! У дяди Евстахия есть свободная комната.
- Очень может быть, но я не хочу никого стеснять!
- Чепуха, пошли!
Евстахий Врублевский, в прошлом член Кирилло-Мефодиевского братства, был сослан в 1847 году на восемь лет и по окончании срока возвратился на родину, в Вильно. У него была большая, правда довольно мрачная, квартира в старинном доме со стенами полуторааршинной толщины и узкими стрельчатыми окнами, выходящими на замощенный булыжником двор. Сам дядя оказался очень милым, уже немолодым человеком с грустным выражением лица и лихо закрученными в колечки седыми воинственными усами.
- Какой может быть разговор, Зыгмунт? - сказал он. - Комната пустует, и она в полном твоем распоряжении.
- Устраивайся поскорее, а то придут Кастусь и Титус, - сказал Валерий.
- Неужели Калиновский?
Валерий кивнул.
- А кто такой Титус? - спросил Зыгмунт.
- Далевский... У него сестры. - Младший Врублевский выразительно поднес к губам пальцы и причмокнул. - Прелесть!
- Это очень благородная, святая семья, Зыгмунт, и очень пострадавшая за правду, - сказал пан Евстахий.
- Я знал братьев Францишека и Александра и их сестру Теклю, - заметил Сераковский.
- Францишек недавно вернулся с каторги... "Союз литовской молодежи" помнишь, надеюсь. Александр и Титус на подозрении у полиции, как и все шесть сестер.
- Хорошо бы познакомиться с ними! - воскликнул Сераковский. - Тогда они совсем девчонками были.
- Попроси Титуса. Правда, как брат, он их оберегает от всякого мужского глаза.
Сераковский едва успел умыться с дороги, как заскрипела лестница под чьими-то шагами и в дверь вошли Кастусь Калиновский и с ним еще двое незнакомых Зыгмунду молодых людей. Один из них был в студенческой форме, круглолицый, с пышной шапкой густых волос и внимательными глазами, которые изучающе остановились на Сераковском. Второй носил сутану, однако так щеголевато и ловко, что невольно думалось: вместо сутаны ему гораздо более подошел бы гвардейский мундир.
- А у нас гость! - объявил им Врублевский. - Из Петербурга.
- Подумаешь, удивил! - Человек в сутане пожал плечами. - Вот гость из Подберезья - это другое дело.
- Антось Мацкевич как раз викарий из этого местечка, - пояснил Врублевский, представляя Сераковскому бойкого ксендза. - Мы с ним иногда деремся на шпагах, и он меня всегда заставляет просить пощады.
- Зыгмунт, просим!
- Пожалуйте все в столовую, господа!
Сераковский обождал, пока установилась тишина.
- Среди нас есть люди, принадлежащие к разным нациям. Но принадлежность к той или иной из них не может разъединить людей, которые одинаково мыслят, стремятся к одной и той же цели. Пусть не все мы родные по крови, но мы родные по духу, а это более важно, это выше и святее, чем родство по крови!
Сераковский говорил недолго, а затем попросил Антония Сову прочитать свою новую драму.
- Нет, господа. - Желиговский встал. - Я хочу с вашего разрешения прочесть вам не свои стихи, а чужие - одного виленского поэта. Только что я получил их с оказией, ибо по почте посылать было рискованно... несмотря на новые веяния, - добавил он с ухмылкой. - Стихи посвящены поэту Некрасову и заслуживают того, чтобы о них узнали все, кому дорога родина.
Стихотворение было довольно длинное, но Желиговский прочел его на одном дыхании, вдохновенно и, когда смолкли аплодисменты, обращенные не только к поэту, но и к чтецу, тут же перевел их на русский язык.
"Пой, молодой поэт, пой! Ты счастлив, у тебя миллионы почитателей. Твой народ любит своих поэтов, ждет с ними встречи и плетет им венки. У нас - все труднее и все иначе. Народ, прошлое которого велико и могущественно, тяжело болен от горя, от тоски, от унижения - что можно спеть этим людям? Пой, молодой поэт, пой, чем полно твое сердце. Пусть и стар и млад наслаждаются песней твоею, пусть упивается ею вся русская земля. Но если тебе когда-либо станет грустно, вспомни меня, как вспоминают брата, сделай это для меня, прошу тебя. Но только не проклинай нас в своих песнях. Довольно ненависти между братьями! Довольно крови и слез, довольно могильных холмов, оставшихся на поле сражений. Пусть песнь мира пронесется над той землею, которая орошена кровавым дождем. Пой, молодой поэт, пой! Я тебе желаю славы, венков лавровых, признания, овации! Нам же остаются одни молитвы, вздохи и слезы, нам остается смерть без славы! Пой, молодой поэт, пой!.."
Желиговский умолк, устало опустился на стул, по еще долго стояли не двигаясь все, кто до тесноты заполнил комнату. И по тому, как долго они молчали, по тому, как кто-то приложил к глазам платок, как у него самого навернулись непрошенные слезы, Сераковский понял, что встреча не пройдет впустую, да что не пройдет - уже не прошла!
...После нищенского, подневольного существования в Оренбургском корпусе, после казармы с нарами и глинобитной каморки в форте Перовском теперешнее петербургское жилье Сераковского выглядело просто великолепно в большом четырехэтажном доме с фонарями у подъезда и широкой парадной лестницей, которой он, правда, не пользовался, так как к нему в квартиру вел черный ход со двора. Но боже мой! Какое это имело значение, если в нескольких минутах ходьбы шумел Невский, а в смежной комнате жил не кто иной, как дорогой соизгнанник Ян Станевич, мудрый и спокойный Ясь.
Жалованье, которое получали воспитанники академии, помогло покончить с нищетой. Впрочем, денег все равно не хватало: Сераковский тратил их широко, давал взаймы, заведомо зная, что долг не вернут, покупал много книг, выписывал газеты. Комната, которую он занимал, походила на бивак: казалось, ее хозяин вот-вот должен отправиться в далекое путешествие. Сдававший квартиру домовладелец поскупился на мебель, и книги лежали на подоконнике, на софе и просто на полу. На видном месте красовался потертый кожаный саквояж, с которым Зыгмунт никак не хотел расставаться, и он тоже усиливал впечатление, что его обладатель вот-вот покинет свое жилье.
Обычно Сераковский занимался много и допоздна, но из-за вчерашней затянувшейся встречи сегодня проспал, благо было воскресенье и можно было поваляться в постели. Он уже собирался встать, когда зазвонил звонок над входной дверью. Зыгмунт подумал, что это пришла молочница-чухонка, но молоко, оказывается, уже стояло на столе. Он накинул халат, привезенный из Азии, и открыл дверь. Перед ним стоял Чернышевский.
- Николай Гаврилович! - Сераковский обрадовался.
- Здравствуйте, Зигизмунд Игнатьевич... - Чернышевский вошел в переднюю. - Я, кажется, помешал вам?
- Что вы! Что вы! Прошу, проходите, пожалуйста! Извините, что у меня не прибрано... Вы уже завтракали? Ах, какая жалость. А то я мог бы вас угостить кофе по рецепту одной великолепной старушки, которая жила в Новопетровском укреплении, - пани Зигмунтовской... Ясь! Я-ась! - крикнул он. - Посмотри, кто к нам пришел! - Никто не отозвался. - Оказывается, его нет дома... Сейчас я уберу с дивана книги, и вы сможете сесть.
Чернышевский улыбнулся.
- Не беспокойтесь, Зигизмунд Игнатьевич, я не надолго. Зашел отдать визит и поинтересоваться, как идут ваши дела.
- Великолепно! Вчера было первое собрание кружка. Пришло человек тридцать.
По обыкновению горячась, он стал рассказывать о вчерашнем вечере.
- Читали прекрасные стихи...
Чернышевский мягко улыбнулся:
- Если прекрасные, хорошо. Но, видите ли, Зигизмунд Игнатьевич, мне бы хотелось увидеть ваш кружок другим. Вы еще не знакомы с издателем и книгопродавцом Дмитрием Ефимовичем Кожанчиковым? У него на Невском можно приобрести весьма ценную литературу. Например, вот такую. - Чернышевский вынул из бокового кармана сюртука небольшого формата газету, сложенную вчетверо. - Это "Колокол". Первый нумер. Вольная русская газета, издаваемая в Лондоне Искандером.
- Великим изгнанником? - спросил Сераковский взволнованно. Покажите!
Он взял газету и стал нетерпеливо проглядывать ее, сначала быстро, одни заголовки, потом все медленнее, внимательнее.
- Вы уже читали? Нет, вы только послушайте, что он пишет! "Неужели пройдет даром гигантский подвиг в Тавриде? Севастопольский солдат, израненный и твердый, как гранит, испытавший свою силу, так же подставит спину палке, как и прежде?" Боже мой! Ведь это то самое, о чем я думаю много лет, с того дня, когда нам дали в руки шпицрутены и заставили стать убийцами солдата Охрименко! - Он поднял глаза на Чернышевского. - Николай Гаврилович, вы можете мне оставить эту газету?
- Я для того и принес ее вам, Зигизмунд Игнатьевич... Но читать запрещенного Герцена одному, в одиночку, - слишком большая роскошь.
- Я вас понял, Николай Гаврилович. На следующем заседании кружка я познакомлю с "Колоколом" всех.
- Только, пожалуйста, будьте осторожны. Не забывайте, что Петропавловская крепость в получасе ходьбы.
- Третье отделение и того ближе.
- Вот-вот... обратите внимание, как остро ставится в "Колоколе" проблема освобождения крестьян. К ней примыкает другая проблема наделение землей тех, кто ее поливает своим потом. А это, конечно, потребует жертв, ибо, на мой взгляд, мирное, тихое развитие вообще невозможно. Без конвульсий нельзя сделать ни одного шага в истории. Чернышевский замолчал и прислушался. - Кажется, звонят... На всякий случай, спрячьте газету.
- Не беспокойтесь, Николай Гаврилович, полиции пока еще не известен адрес этой квартиры.
- Как знать... Но пойдите же откройте, звонят!
- Это, наверное, Ясь.
Пришел, однако, не Станевич, а живший по соседству Новицкий.
- Ты выбрал очень удачное время для визита! - сказал Сераковский, приглашая гостя в комнату. - Знакомься, пожалуйста. Это... - он показал на Чернышевского.
- ...Николай Гаврилович, - закончил Новицкий. - С которым мы уже встречались несколько лет назад. Не помните? Николай Дементьевич Новицкий, - представился он.
- Сказать по правде, нет, - добродушно ответил Чернышевский.
- Тогда мы пытались разыскать вашу студенческую квартиру...
- И слава богу, не разыскали. - Он рассмеялся. - Я поныне не могу решить, что в ту пору было для меня более затруднительно - указать свою квартиру или принять кого в ней... Но если вы пожелаете навестить меня сейчас, то милости просим. Я живу... Впрочем, вот моя визитная карточка. Он стал шарить по многочисленным карманам своего костюма, но безрезультатно. - Ничего не поделаешь, - сказал он, - придется вам записать адрес... А я-то собирался сегодня же отдать два-три визита! Вот растяпа!
- Николай Гаврилович, не беспокойтесь, все поправимо! - Сераковский пришел ему на помощь. - У меня есть готовые карточки, на которых остается только написать имя.
Не дожидаясь согласия Чернышевского, он уселся за письменный стол, вынул из ящика пачку карточек и начал быстро писать на них "Николай Гаврилович Чернышевский". Он очень торопился, и чернила брызгали, оставляя многочисленные пятна. Уже давно были готовы три первые карточки, а Сераковский все писал новые.
- Да, постойте, постойте, Зигизмунд Игнатьевич, на что мне столько! Чернышевский, добродушно смеясь, тщетно попытался удержать Сераковского.
- Ничего, пригодятся на случай, если вдруг опять потеряете!
Сераковский взбежал на четвертый этаж и, распахнув дверь, крикнул с порога:
- Ясь, слушай! Какая новость! На той неделе приезжает Шевченко... Ты не знаешь, когда приходит поезд из Москвы?
- Ты что, собираешься всю неделю ходить на вокзал? Поезд приходит часа в два, что ли.
- Черт возьми! В самый разгар лекций!
Манкировать занятиями было накладно: за пятнадцать минут опоздания объявляли выговор, за полчаса - полагался суточный арест.
- Что касается приезда Тараса, то я рад не меньше тебя, - сказал Станевич.
Еще в прошлом году Сераковский написал Шевченко письмо, вернее, приписал несколько строк к письму Залеского, в которых как бы предугадывал близкую встречу. В тот памятный день, третьего июля, он навсегда покидал Оренбург.
"Батьку! - Так Сераковский всегда называл в письмах Шевченко. - До свидания в Петербурге или в Киеве. Алла-Екбер! Бог великий - увидимся! Еду с полной надеждой, что судьба всех нас облегчится!.. Великие люди великие переносили страдания. Одно из величайших - степь безвыходная, дикая пустыня. На пустыне жид певец Апокалипсиса. На пустыне ты теперь живешь, наш лебедю!.. Прощай! Целую тебя, до свидания. Твои Сигизмунд".
И вот скоро они наконец встретятся.
Сераковский только что был у Анастасии Ивановны - она и ее муж вице-президент Академии художеств Федор Петрович Толстой хлопотали за Шевченко и в конце концов добились "высочайшего повеления" о его освобождении - и узнал там, что Тарас Григорьевич вот-вот появится в столице. С начала марта Шевченко уже гостил в Москве, у Щепкина, чуть не каждый день собирался выехать в Петербург, но болезнь и друзья задерживали его.
Зыгмунт очень хотел, чтобы "батько" остановился у него - места хватит! - но того же самого хотели и другие его "сотоварищи" по оренбургским казармам, да и по казематам Третьего отделения. Уже почти все они отбыли назначенный срок, отсидели, отслужили на казенных царевых харчах, и лишь один Шевченко по той же царской милости дольше всех тянул горькую солдатскую лямку.
Оказалось, что поезд из Москвы приходил не в два часа дня, а в восемь вечера, и Сераковский три вечера подряд ходил на вокзал встречать Шевченко. На дебаркадере было очень шумно, тесно, носильщики выхватывали у пассажиров чемоданы, бесчисленные агенты всевозможных отелей и меблированных комнат, стараясь перекричать друг друга, наперебой предлагали свои услуги. У выхода толпились извозчики, зазывавшие седоков и заламывавшие с неопытных провинциалов тройную цену.
Сераковский бегал вдоль вагонов, вглядывался в лица приезжих, но напрасно - Шевченко не было.
Он приехал как раз в тот день, когда Зыгмунт не пошел к поезду. Тараса Григорьевича никто не встречал, но у него в кармане лежало любезное приглашение от Лазаревского и адрес - угол Большой Морской и набережной Мойки, дом графа Уварова, во дворе.
- Где же мои соизгнанники оренбургские, Михайло Матвеевич? - спросил Шевченко, когда улеглась первая радость встречи.
- Тут, тут твои друзи-поляки... Небось по ним скучаешь, - ответил Лазаревский, наливая гостю новую чарку. - Завтра, коли захочешь, всех побачишь.
- А может, сегодня?
- Нет, сегодня я тебя никуда не отпущу, сегодня ты весь мой.
Лазаревский был уже навеселе, и его круглое, опушенное бородкой безусое лицо с пухлыми щечками и пухлыми губами выражало решимость ни с кем не делиться своим знаменитым гостем.
- Адрес-то дай мне хотя бы.
- Сигизмунда своего у Василия Белозерского найдешь, там и Сова квартирует, у Василия.
- А Станевич?
- Все, все там бывают вечерами... Василь журнал украинскою мовою издавать надумал. Вот ты там свои стихи и напечатаешь.
- Дай-то бог!
Михаил Матвеевич Лазаревский, брат Федора Матвеевича, тоже в свое время служивший в Оренбургской пограничной комиссии, уже давно оставил степь и переселился в столицу, где работал теперь старшим советником Петербургского губернского управления.
Засиделись поздно. Хозяин расспрашивал об Оренбурге, оба вспоминали свою первую встречу, тогдашнее житье-бытье.
Утром Шевченко поднялся ни свет ни заря и осторожно, чтобы не разбудить хозяина, вышел из квартиры. Валил мокрый густой снег, под нога и хлюпало, дул пронизывающий ветер с залива.
Целый день Шевченко бродил по Петербургу, узнавая и не узнавая его, побывал у Академии художеств, однако же внутрь не зашел - слишком много воспоминаний было связано с этим зданием... Изрядно намотавшись, пообедал в трактире у Балабина на Садовой и лишь к вечеру добрался до квартиры Василия Михайловича Белозерского, в прошлом члена Кирилло-Мефодиевского братства и своего соседа по каземату в 1847 году.
- Батюшки! Батюшки, кого я вижу! - раздался восторженный, громкий голос хозяина. - Надия! Иди сюда скорее! Все, все идите - Сигизмунд, Ян, Антоний!
Белозерский бросился обнимать Шевченко, и, пока он это делал с неуклюжей мужской искренностью, пока Тарас Григорьевич вытирал выступившие на глазах слезы, в прихожую прибежали все, кто был в квартире.
- Батько! Бать-ко! - тихонько вскрикнул Сераковский.
- Брат Тарас!..
- Он самый, други мои дорогие, он самый!
Шевченко переходил из одних объятий в другие, плача и не стыдясь своих слез. Кто-то стягивал с него мокрое пальто, кто-то расшнуровывал промокшие штиблеты.
- Ну-ка, поворотись, - сказал Белозерский. - Дай на тебя поглядеть хорошенько.
Перед ним стоял лысый, бородатый, очень усталый старик с веселыми от возбуждения и заплаканными глазами.
- Где ж твои каштановые кудри, Тарас? - тихо спросил Белозерский.
- В Урал-реке да в море Каспийском, Василь.
- А годы твои где? Силы где?
- Друзья, к чему грустные вопросы? - Сераковский не выдержал. - Батыю с нами! Он свободен! Разве этого мало?
Жена Белозерского Надежда Александровна, красивая, с русой косой, повитой вокруг головы, быстро собрала на стол и принялась угощать украинскими блюдами. А друзья сидели, вспоминали прошлое, смеялись, плакали, чокались чарками, произносили сердечные речи и пели родные песни.
- Слышал я, что ты собираешься издавать украинскую газету или журнал, правда ли? - спросил Шевченко у Белозерского.
Тот кивнул.
- Надо воспользоваться некоторым ослаблением цензуры. Думаю, разрешат. Свое содействие и поддержку обещали Чернышевский, Тургенев, Катенин. Да еще Костомаров, недавно ему предложили занять кафедру русской истории в университете. В Петербург из Саратова переезжает.
- Далеко пошел Николай Иванович. - Шевченко горько усмехнулся. - А ведь сидели в одной темнице...
- Разных людей государь-император по-разному одаривает своими монаршими милостями, - заметил Сераковский.
- Да ну его, этого царя, чтоб о нем вспоминать в такой доброй компании. - Шевченко махнул рукой. - Давай лучше о журнале продолжим. Ты там, Василь, Антония обязательно напечатай. Я переведу.
- Спасибо... Мы тоже, брат Тарас, задумали свой журнал, польский, сказал Желиговский. - Уже в в Петербургский цензурный комитет прошение подали. Думаем назвать наше детище "Слово".
- И приглашаем всех добрых друзей Польши участвовать в нем, - добавил Станевич. - Правда, Зыгмунт?
- Конечно, Ясь! - Он повернулся к Шевченко. - Это будет легальное издание, в котором мы постараемся высказать нелегальные мысли. Во главе всего дела стоит Огрызко. Он занимает большой пост в одном из департаментов и совершенно вне подозрений. Думаю, что нам удастся усыпить бдительность цензурного комитета.
- Ну что ж, друзи, коли так, выпьемо ж еще по чарке за обои наши журналы! - предложил Тарас Григорьевич.
- Да, еще одна добрая новость! - Сераковский удивился, как это он мог забыть о ней. - С мая начинает выходить "Военный сборник". И ты знаешь, батько, кого назначили главным редактором? Николая Гавриловича Чернышевского.
Вскоре Сераковский получил записку от Чернышевского, который просил зайти к нему домой в любое время, начиная с четырех часов пополудни. Он выбрался дня через два и застал Николая Гавриловича в кабинете, за столом, заваленным ворохом исписанных разными почерками листов.
- Очень, очень кстати, Зигизмунд Игнатьевич. Все это - рукописи для нового журнала, и, если вы мне не поможете разобраться, я в них просто утону. Кстати, здесь есть одна корреспонденция, которая вас наверняка заинтересует. - Он подал Сераковскому несколько листов тетрадочного формата.
Зыгмунт взглянул на заголовок - "Голос из армии" - и углубился в чтение. Спокойно читать он, однако, не смог. Статья явно взволновала его, он то садился в кресло, то поднимался порывисто, продолжая читать на ходу, подчеркивал что-то карандашом и бросал одобрительные реплики.
- Все до последнего слова правда! - сказал Зыгмунт, закончив чтение. - И как смело написано! Вот хотя бы это: "Кому из нас не обила ушей ходящая, всеразрешающая... но глубоко безнравственная и бессмысленная фраза: "Для русского солдата необходима палка: он хороших слов не понимает"... Повторяющим аксиому о необходимости палки и в голову не приходит, какой страшный укор они возводят сами на себя, какое высказывают непонимание русского человека вообще и русского солдата в особенности... Этот солдат не колеблется перед жерлами неприятельских пушек, не выдает в трудную минуту своих... Горячее наше сочувствие должно быть обращено к этому сильному, простому человеку, идущему безропотно против многих невзгод и лишений... Солдат - это человек, и потому отношение офицера к солдату должно стать на ряду самых капитальных вопросов нашего "быта""... Что касается меня, то я обеими руками подписываюсь под каждым словом этой статьи.
- Я знал, она вам понравится, Зигизмунд Игнатьевич. Но что скажет военный цензор?
Глава вторая
Наконец-то он едет в Вильно! Почти два месяца он будет свободным. Отныне не обязательно подниматься в Семь утра, чтобы не опоздать на занятия, не надо оставаться в академии по вечерам и при свете принесенной с собой свечи портить глаза, разбирая мелкие топографические карты.
Он страшно устал, переутомился за год, особенно трудными были последние два месяца, когда пришлось изрядно помучиться на практических занятиях по геодезии. Но сейчас все осталось позади, как и Петербург с его Академией Генерального штаба. Нет, он не ропщет, он чертовски доволен своей жизнью, своими друзьями, занятиями, профессорами, офицерским кружком, в котором уже обозначилось крепкое ядро. Многие из тех, кто бывали на первых собраниях, разочаровались и перестали приходить. Что ж, и это к лучшему - семечки очистились от шелухи.
Но прочь, прочь мысли об академии, о Петербурге, о кружке - в Литве он будет только отдыхать! В конце концов он может себе позволить такую роскошь - первый раз за девять с лишним лет...
Поезд не торопился, останавливался на каждой станции, и все, решительно все было для Сераковского ново - он впервые ехал не на перекладных, а на громыхающем, свистящем поезде. Утром прибыли в Динабург. Железной дороги в Вильно еще не было, и пришлось идти на почтовую станцию и пересаживаться в карету. Местность стала холмистое, справа и слева от дороги, в сосновом бору, поблескивали то зеленым, то черным глубокие провальные озера.
В Вильно Сераковский был и раньше, приезжал еще гимназистом, но это было давно, и сейчас он рассматривал город как бы впервые. На площади, застроенной неказистыми каменными домами, сновали в толпе факторы, предлагая свои услуги приезжим. Комиссионеры с бляхами на шапках наперебой расхваливали свои отели - "самые лучшие, самые дешевые и самые удобные". Сераковский никому не написал, что приедет, его никто не встречал, и он решил остановиться в каких-нибудь дешевых меблированных комнатах.
Помахивая саквояжем, он пошел через город, намереваясь добраться до шумной Замковой улицы, где было много пристанищ для приезжих. Был субботний теплый ясный вечер, и масса праздношатающегося люда заполнила узкие средневековые улочки. После Петербурга с его широкими нарядными проспектами Вильно показался Сераковскому провинциальным и грязным. Он шел почти наугад, путаясь в кривых переулках с глухими, без дверей и окон стенами домов.
Навстречу попадались разодетые по случаю субботы евреи в кафтанах с длинной талией, цилиндром на голове и с аккуратно подстриженными бородами. Их жены шли чуть позади в кринолиновых юбках и цветных шляпках-пирожках. Многие знали друг друга и раскланивались при встрече. Офицеры вели под руку нарядных дам, судя по внешнему виду - русских. Хорошенькие панночки, возвращавшиеся из костелов, стреляли в Сераковского глазами и с притворным испугом отводили взгляд, когда Зыгмунт невольно и не без удовольствия им улыбался. На перекрестках стояли дородные усатые полицейские, равнодушно, без всякого интереса наблюдавшие за оживленной толпой.
Он вдруг вспомнил 1846 год и вот эти улицы, по которым в летний жаркий день длинной вереницей шли бедно одетые, возбужденные люди. Шли трубочисты и угольщики с черными худыми руками, узкогрудые портные, кузнецы, шорники, разорившиеся мелкие лавочники, хорошенькие горничные, которые, преодолев страх, присоединились к разношерстной толпе мужчин. При виде процессии Зыгмунт не мог остаться в стороне, как это делали тысячи обывателей, высыпавшие на тротуары или глядевшие из окон. Он присоединился к ремесленникам, которые решили бороться за свои права. И не только присоединился, но и произнес речь, когда народ, выйдя из кварталов старого города, остановился на Кафедральной площади, возле собора святого Станислава... К счастью, он успел вовремя уехать сначала к себе на родину, а потом в Петербург, а многих из тех, кто слушал его выступление, вскоре обвинили в заговоре, "составленном для освобождения Литовских губерний от России...".
- Ай, как нехорошо, когда друзья проходят мимо с гордым видом! услышал вдруг Сераковский.
Задумавшись, он не заметил, как путь ему преградил подпоручик в мундире с малиновым кантиком, какой носили лесничие. Сераковский поднял глаза и обрадовался: перед ним стоял Врублевский.
- Валерий! Вот не ожидал! Я полагал, что ты сидишь в своих гродненских пущах.
- Занятия начнутся через два месяца... Я ведь назначен инспектором в училище лесоводства.
- О, поздравляю!
- Спасибо... Ты куда путь держишь?
- Искать пристанища. Я только что приехал.
- Чудак! У дяди Евстахия есть свободная комната.
- Очень может быть, но я не хочу никого стеснять!
- Чепуха, пошли!
Евстахий Врублевский, в прошлом член Кирилло-Мефодиевского братства, был сослан в 1847 году на восемь лет и по окончании срока возвратился на родину, в Вильно. У него была большая, правда довольно мрачная, квартира в старинном доме со стенами полуторааршинной толщины и узкими стрельчатыми окнами, выходящими на замощенный булыжником двор. Сам дядя оказался очень милым, уже немолодым человеком с грустным выражением лица и лихо закрученными в колечки седыми воинственными усами.
- Какой может быть разговор, Зыгмунт? - сказал он. - Комната пустует, и она в полном твоем распоряжении.
- Устраивайся поскорее, а то придут Кастусь и Титус, - сказал Валерий.
- Неужели Калиновский?
Валерий кивнул.
- А кто такой Титус? - спросил Зыгмунт.
- Далевский... У него сестры. - Младший Врублевский выразительно поднес к губам пальцы и причмокнул. - Прелесть!
- Это очень благородная, святая семья, Зыгмунт, и очень пострадавшая за правду, - сказал пан Евстахий.
- Я знал братьев Францишека и Александра и их сестру Теклю, - заметил Сераковский.
- Францишек недавно вернулся с каторги... "Союз литовской молодежи" помнишь, надеюсь. Александр и Титус на подозрении у полиции, как и все шесть сестер.
- Хорошо бы познакомиться с ними! - воскликнул Сераковский. - Тогда они совсем девчонками были.
- Попроси Титуса. Правда, как брат, он их оберегает от всякого мужского глаза.
Сераковский едва успел умыться с дороги, как заскрипела лестница под чьими-то шагами и в дверь вошли Кастусь Калиновский и с ним еще двое незнакомых Зыгмунду молодых людей. Один из них был в студенческой форме, круглолицый, с пышной шапкой густых волос и внимательными глазами, которые изучающе остановились на Сераковском. Второй носил сутану, однако так щеголевато и ловко, что невольно думалось: вместо сутаны ему гораздо более подошел бы гвардейский мундир.
- А у нас гость! - объявил им Врублевский. - Из Петербурга.
- Подумаешь, удивил! - Человек в сутане пожал плечами. - Вот гость из Подберезья - это другое дело.
- Антось Мацкевич как раз викарий из этого местечка, - пояснил Врублевский, представляя Сераковскому бойкого ксендза. - Мы с ним иногда деремся на шпагах, и он меня всегда заставляет просить пощады.