Отправка в Оренбургский корпус задерживалась. Неторопливая почта перевозила Нужные бумаги из Третьего отделения в Инспекторский департамент Военного министерства, куда граф Орлов сообщил высочайшую волю об определении студента Сераковского в солдаты. Из Инспекторского департамента запросили разъяснение, можно ли отправить Сераковского в Оренбург обычным порядком или же следует выделить жандарма для сопровождения. Третье отделение ответило, что прецеденты уже имелись и Сераковского следует отправить только с жандармом и что такового Третье отделение назначит само. Ответ вполне удовлетворил инспекторский департамент, и там заготовили и переслали в Третье отделение очередную бумагу - отношение командиру Отдельного оренбургского корпуса генералу Обручеву: "По распоряжению его императорского величества к вам направляется..."
   В эти дни Сераковский написал несколько писем матери, друзьям и попытался получить свои книги, оставшиеся у товарищей. Будущее не казалось ему мрачным, он решил, что служба в полку не помешает держать экзамен на ученую степень в одном из университетов. Степень магистра или бакалавра давала в отношении военной службы те же льготы, что и дворянское звание, довольно быстрое получение первого офицерского чина.
   Сераковский находился в том свойственном молодости состоянии, когда будущее, несмотря ни на что, кажется заманчивым и влечет к себе. Впереди туман, непогодь, солдатская жизнь и в то же самое время - другая страна, новые люди, далекие невиданные места.
   Отъезд был назначен на двадцатое мая. Смотритель принес снова толстую шнуровую книгу, и Сераковский расписался в получении своего студенческого одеяния, саквояжа и восемнадцати полуимпериалов в потертом кожаном портмоне.
   Все это он делал будто во сне, еще не остыв от недавнего разговора с Дубельтом, с "отцом-генералом", который пообещал каждый месяц требовать отзыв о поведении его "нового сына", и если отзыв окажется благоприятным, то испытание Сераковского не продолжится и более двух лет. "Я сам буду просить за вас милосердного государя, мой юный друг".
   Казенная жандармская бричка, такая же, как все жандармские брички Российской империи, стояла во дворе. Два коня нетерпеливо били копытами. Равнодушно взирал на все сидевший на козлах ямщик.
   - О прошлом годе, молодой человек, вот об эту примерно пору, добродушно сказал смотритель, - отъезжал от нас один человек в том самом направлении, что и вы: малороссийский сочинитель Шевченко Тарас Григорьевич, может, слыхали? Веселый такой... А чего было смеяться да балагурить? - Смотритель пожал плечами. - Не на бал ехал - в солдатчину!
   Из двери, что вела в главное здание Третьего отделения, выбежал молодой офицер с черными усиками. В руках у него был портфель, в котором лежало запечатанное сургучом отношение Военного министерства к генералу Обручеву и приказ Третьего отделения сопровождать Сераковского на пути от Петербурга до Оренбурга. "Содержать Сераковского прилично его происхождению... Обходиться снисходительно, имея, однако же, за ним наблюдение; не дозволять ему никуда отлучаться и не входить ни в какие посторонние рассуждения..."
   - Можете отправляться, молодой человек, - сказал смотритель. Спокойным вы были постояльцем... никаких забот с вами. Ну, прощайте! Не поминайте лихом.
   - Прощайте, Михаил Яковлевич. Хотел бы еще встретиться с вами, но только не здесь... Кстати, в мою комнату, наверное, уже есть жилец?
   - Свято место пусто не бывает.
   Конвоир проводил Сераковского до брички, у которой его поджидал офицер.
   Сераковский последний раз взглянул на угловое окно, надеясь увидеть московского студента Погорелова, но его не было. "Что ж, значит, не судьба".
   Противно заскрипели тяжелые железные ворота, но этот скрип показался Сераковскому музыкой: зловещее Третье отделение оставалось позади.
   - Трогай, с богом, - сказал офицер.
   Ямщик дернул за вожжи:
   - Но, но, родимые! Понеслись!
   Глава вторая
   Силуэт Оренбурга показался на горизонте в последний день мая.
   Жара к вечеру спала, клубилась рыжая пыль, поднимаемая лошадьми. На все четыре стороны, далеко-далеко расстилалась полынная дикая степь. Весна в этом году запоздала, и степь была еще свежа, отливала сизым и на ветру, когда вымахавшие по пояс человеку травы то наклонялись, то выпрямлялись, напоминала море. Тут и там краснели маки, их тоненькие лепестки, освещенные низким солнцем, светились, как огоньки.
   Сераковский жадно вглядывался в степь. Он привык к Волыни, к Литве, где проводил каникулы у знакомых, к голубым озерам в сосновых борах, к холмам и перелескам. Здесь все было по-другому, было чужим, но по-своему красивым.
   Шамонин, несмотря на жандармский мундир, оказался неплохим малым и собеседником. Он не кричал на смотрителей и не совал им под нос подорожную, требуя для арестанта лошадей без очереди, да в этом и не было нужды: Третье отделение на дорогах, по которым перевозили ссыльных, держало свой ямщицкий извоз.
   Сто девяносто верст в сутки - не так уж много ("Когда везли Шевченко, - вспоминал Шамонин, - по триста делали!"), чтобы выбиться из сил и не замечать того, что лежит по сторонам почтового тракта.
   В Симбирске они встретили длинный обоз гробов - это везли куда-то за город умерших от холеры. По бокам ехали конные городовые, отгонявшие от процессии родных. Вот уже год, как свирепствовала здесь холера. Она пришла с турецкой стороны, переплыла Каспий и Черное море и начала продвигаться на север вдоль рек и почтовых трактов. На пропахших карболкой заставах жандармскую бричку задерживали, и усталый лекарь осматривал всех троих, спрашивал, что болит, заставлял показывать язык.
   Из Бузулука - последней ночевки перед Оренбургом - они выехали ни свет ни заря, спасаясь от дневной духоты; кони попались добрые, ямщик бедовый, и вот теперь, к исходу дня, подъезжали к городу.
   Косые лучи закатного солнца освещали колокольни и минареты Оренбурга. Блестело, слепило глаза многочисленными окнами здание Караван-сарая с тонким изящным минаретом. Его соседство с церквами, поднявшими в небо золотые луковки куполов, говорило о том, что здесь сплелись два мира христианский и мусульманский, запад и восток, Европа и Азия.
   Бричка с Сераковеким въехала в город через Сакмарские ворота, где часовой, привыкший к такого рода приезжим, не стал проверять документы, а, отдав честь офицеру, поднял шлагбаум.
   Позади остался глубокий, чуть не в сажень, ров и опоясавший город земляной вал. Побежали навстречу разбросанные в беспорядке деревянные лачуги и желтые глиняные мазанки. По неметенным пыльным улицам бродили коровы и свиньи; громко гогоча и расправив крылья, пересекали дорогу табунки гусей.
   Чем ближе к центру, тем оживленнее становилось на улицах. Чаще попадались каменные постройки, выкрашенные охрой, - казенные здания. Спокойно и важно двигался, звеня колокольчиками, караван верблюдов, на которых восседали проводники в белых чалмах и полосатых шелковых халатах. Сераковский наблюдал за ними с нескрываемым любопытством.
   Был час намаза, и с ближнего минарета прозвучал пронзительный, похожий на женский голос муэдзина, приглашавшего правоверных к молитве. Караван мгновенно остановился; проводники, сойдя с верблюдов, опустились на колени, предварительно разостлав перед собой маленькие молельные коврики. То же самое проделали проходившие мимо бухарцы.
   Бричке пришлось остановиться: молящиеся падали на колени и посередине дороги - там, где их застал голос муэдзина...
   - К ордонанс-гаузу, - распорядился Шамонин.
   - Известное дело, ваше благородие. Не впервой...
   Иностранного слова ямщик не понимал, однако хорошо знал, что вот таких, как Сераковский, всегда доставляли к дому, в котором помещался штаб Отдельного оренбургского корпуса.
   Шамонину уже не раз приходилось привозить сюда людей, осужденных "по высочайшей конфирмации". Он разыскал разомлевшего от духоты дежурного и отдал ему пакет, адресованный генералу-от-инфантерии Обручеву.
   - Что ж, господин Сераковский, на этом приятная миссия иметь вас в числе своих попутчиков окончена. Я рад был познакомиться с вами. - Шамонин протянул руку. - Прощайте!
   Старый писарь, устало позевывая, измерил аршином, сколько в Сераковском росту, и, не сводя с него глаз, стал записывать в книгу особые приметы прибывшего: лицо чистое, волосы на голове и на бровях светлые, с рыжеватым оттенком, глаза голубые, нос прямой, лоб высокий, от роду двадцать два года, грамоте читать и писать горазд, а имен имеет, окромя Сигизмунда, еще Эразм, Гаспар и Иосиф... По высочайшему повелению, за политические преступления в службу поступил рядовым сего 31 мая 1848 года.
   - Тут, господин хороший, скучать не будете, вашим братом - поляками в Оренбурге хоть пруд пруди, - сказал писарь. - Да вот один легок на помине. - Он высунулся в открытое окно и крикнул: - Пан Венгжиновский!
   - Венгжиновский! - Сераковский тоже глянул в окно и замер от удивления и радости. По улице мелкими шажками быстро шел небольшого роста человек с округлым румяным лицом.
   - Аркадий! - крикнул Сераковский.
   - Езус-Мария! Зыгмунт! - откликнулся тот, подбегая к окну. - Какими судьбами?
   - По высочайшему повелению. В корпус.
   - Ай-я-яй!.. Обожди немного, я сейчас договорюсь с дежурным.
   Аркадия Венгжиновского, служившего в Оренбургской пограничной комиссии надзирателем "школы для киргизских детей", знали почти все офицеры в городе. Он приехал сюда с Волыни шесть лет назад и как-то сразу прижился в чужом краю, перезнакомился с военными и чиновниками; многие полюбили этого добродушного поляка с невинными голубыми глазами и неизменным румянцем на тугих щеках.
   Венгжиновский вернулся, сияя широкой улыбкой.
   - Все улажено, господин Сорокин... Зыгмунт, ты свободен до десяти часов утра. В десять надо представиться господину генералу. Не волнуйся, все будет хорошо!
   Выйдя из душного штаба, пан Аркадий остановился и с дружеской бесцеремонностью повернул к себе Сераковского.
   - Какой ты стал большой, - сказал он, переходя на польский. - Какой пригожий... За что же тебя?
   - Тут длинная история, пан Аркадий...
   - Ладно, расскажешь после. А сейчас идем к нам. Я тебя угощу пляцыками, помнишь, которые делали в вашем доме?
   На улицах было много народу. В толпе преобладали военные, и Венгжиновскому часто приходилось кланяться. Делал он это легко и грациозно, как барышня.
   Идти пришлось на левую сторону мутного Урала, мимо цейхгауза, закрытых соляных и провиантских лавок, солдатских казарм за глухими заборами. "Завтра и я тут поселюсь", - невесело подумал Сераковский.
   - Сейчас ты увидишь маленький уголок нашей Польши, - не без гордости объявил пан Аркадий.
   Улица, куда они свернули, была застроена необычными для Оренбурга домами - с мансардами под высокими крышами и просторными верандами, выходящими в садики. Над дверями иногда виднелись фамильные гербы, говорящие о знатности и былой славе высланных сюда людей. Правда, рядом с гербами можно было увидеть прозаические изображения сапога, часов, кастрюли, ключа, и это красноречиво свидетельствовало о том, что, несмотря на знатность рода, живущим в этих домах людям приходится самим зарабатывать себе на хлеб.
   - Боже мой, совсем как в Луцке! - воскликнул Сераковский.
   - Варшавские выселки! - усмехнулся пан Аркадий.
   В доме тоже многое напоминало родину - чугунное распятие на стене залы, икона Остробрамской богоматери, засушенные цветы за ней, польские книги на этажерке, литографии, одна из которых была точно такой, как в отчем доме: могила Наполеона на острове Святой Елены со скорбным силуэтом императора между деревьями.
   - Пока ты умоешься с дороги, - Венгжиновский притащил на кухню таз с водой, - я сбегаю за друзьями. Это рядом.
   Через несколько минут в домике пана Аркадия стало шумно. Первым пришел худенький солдат с удлиненным, суживающимся книзу лицом, очень большими глазами и коротенькими усиками. Он щелкнул каблуками солдатских ботинок и приложил руку к околышу круглой, без козырька, фуражки.
   - Рядовой второго линейного батальона, высочайше конфирмованный Бронислав Залеский!
   - Зыгмунт Сераковский! Тоже по высочайшему повелению... Тебя за что? - Сераковский с ходу перешел на "ты".
   - За связь с молодцами генерала Вема.
   - Вот совпадение! И меня тоже. Правда, мне так и не удалось принять участие в деле.
   - О, наш Бронислав уже имеет стаж, - поддержал разговор Венгжиновский. - Три года тюрьмы, высылку в Чернигов, а теперь сюда в солдаты. Прямо из Дерптского университета.
   - Значит, коллеги! Я из Петербургского. - Сераковский порывисто протянул руку.
   Затем в комнату с достоинством, не торопясь, вошел высокий статный военный с погонами штабс-капитана - Карл Иванович Герн, служивший дивизионным квартирмейстером.
   - Рад познакомиться еще с одним изгнанником, - сказал он. - Вас уже определили в полк?
   - Этот юноша только что с жандармской брички, - ответил за Сераковского пан Аркадий. - Мы надеемся на твою помощь, Кароль.
   - Все будет зависеть от того, с какой ноги встанет завтра его высокопревосходительство.
   Звонок над дверью в прихожей возвестил о приходе еще одного гостя, в длинной, до пят, сутане, маленького, плотно сбитого, с круглым, словно вычерченным циркулем лицом, которое к тому же светилось широчайшей улыбкой.
   - Ба, кого я вижу! - радостно крикул он, направляясь к Сераковскому и раскрывая объятия.
   "Боже, откуда он меня знает? - подумал Зыгмунт, тоже с жаром отвечая на приветствие.
   - Пан Аркадий, скорей рассказывайте, кто этот юноша, которого я полюбил с первого взгляда.
   - Ты бы сперва помолился за изгнанника, - перебил его Венгжиновский.
   - О, помолиться я всегда успею. - Ксендз отпустил Сераковокого и перевел взгляд на икону. - Матка бозка Остробрамска, змылуйсе над нами, бедными поляками, а над москалями як себе хцеш...
   - Э-э, отец префект, так дело не пойдет! - раздался насмешливый басок нового гостя. - Кто же будет заботиться о москалях?
   - О, Федор Матвеевич! Рад вас видеть! - Ксендз оставил Сераковского и бросился навстречу "москалю" Лазаревскому, который шутливо попятился к двери.
   - Пан Михал, побойтесь бога, ведь мы уже с вами сегодня дважды лобызались!
   - Ну и что же? Бог троицу любит.
   Он все же попытался поцеловать Лазаревского в губы, но дотянулся лишь до густой, аккуратно подстриженной бороды.
   Когда Венгжиновский уже познакомил Зыгмунта с этими двумя ("Лазаревский Федор Матвеевич, чиновник особых поручений при председателе Оренбургской пограничной комиссии"... "Михал Зеленко, а по-русски Михаил Фадеевич, бывший ссыльный, а теперь капеллан Оренбургского корпуса"...), в комнату ввалился, поблескивая стеклами очков, толстенький человечек, представившийся Сераковскому Михаилом Игнатьевичем Цейзиком, оренбургским провизором. Провизор притащил с собой большой, из красного дерева ящик, оказавшийся фотографическим аппаратом.
   - Нет, нет, не отказывайтесь, пан Зыгмунт, я обязательно должен сделать с вас снимок!
   - Знаменитый человек. - Венгжиновский похлопал Цейзика по плечу. - Он имеет единственную на весь Оренбург фотографическую камеру!
   Постепенно комната наполнилась народом. Это были либо ссыльные, либо уже вольные люди, оставшиеся служить в этом крае. Они крепко пожимали Сераковскому руки, говорили добрые, ободряющие слова, в которых он сегодня особенно и не нуждался, потому что чувствовал себя необычайно приподнято.
   За большим дубовым столом пили чай из медного самовара, обсуждали последние местные новости, расспрашивали аптекаря - когда же, по его мнению, окончится эта холера? - но всего более слушали Сераковского, который громко, радуясь, что рядом друзья, рассказывал о своем аресте, Третьем отделении, Петербурге...
   Сидели долго, пели польские и русские песни и не заметили, как заглянул в окна розовый, необычайно яркий рассвет, предвещавший зной и ветер. Лишь тогда гости разошлись, но Сераковский так и не прилег. "Последние свободные часы, - подумал он, - а потом казарма и муштра". Чем ближе подходило время к десяти, тем тревожнее становилось на душе. Что-то ждет его у генерал-губернатора, который, говорят, крут и строг, особенно со ссыльными?
   Город проснулся рано. О начале дня возвестили резкие крики верблюдов, позвякиванье колокольчиков на их шеях и гортанные голоса погонщиков. Хозяин и гость вышли из дому загодя, чтобы, упаси бог, не опоздать в штаб корпуса.
   Солнце еще только грело, а не палило, не жгло, как днем, и горожане запрудили улицы. Кричали торговцы, на ломаном русском языке зазывая покупателей. Прошла рота солдат. Служащие в форменных кителях неторопливо направлялись в присутственные места.
   На проезжей части улицы лежал чернобородый человек, должно быть крестьянин-переселенец, и тихо звал на помощь. Прохожие обходили его стороной.
   - Сейчас умрет, - сказал кто-то из толпы.
   - Почему никто не поможет?! - опросил Сераковский и, прежде чем пан Аркадий ответил, подбежал к умирающему. - Дайте хотя бы воды!
   Пока из соседнего дома принесли воду, Сераковский поддерживал руками голову крестьянина.
   Подъехал на казенных дрожках военный лекарь и, мельком взглянув на обоих, распорядился:
   - Отвезите тело на съезжий двор!
   Толпа в ответ загудела.
   - Он жив еще! - крикнул кто-то. - Живых хороните!
   - Это ты травишь людей! - раздался голос.
   - Он, он травит! Бей его!
   Кто-то бросился вперед и остановил лошадь, другой схватился за рессору дрожек, третий начал стаскивать с козел кучера... Но тут послышался полицейский свисток, топот коней, свист казачьих нагаек. Толпа сразу отхлынула, рассеялась, и на опустевшей мостовой остались лишь дрожки с седоками, Сераковский, все еще державший голову несчастного, да рядом пан Аркадий.
   - Так нетрудно и заразиться, молодой человек, - сказал доктор. Оставьте, он уже мертв...
   Генерал-губернатором края и командиром Отдельного оренбургского корпуса был Владимир Афанасьевич Обручев. Верный солдатскому долгу, он безропотно принял назначение в забытый богом край, который надо было освоить, продвигаясь на юго-восток, к Бухарскому ханству, однако же тяготился жизнью в беспорядочном, диком Оренбурге на окраине империи. Высокая должность доставляла генерал-губернатору немало хлопот: надо было уживаться с киргизами, как называли всех туземных жителей, привлекать их на сторону царя, мирить бедняков с баями, а тех и других защищать от набегов кокандцев... Затем эти сосланные поляки, всегда готовые к смуте. Они были не только в солдатских батальонах и ротах, но полонили и присутственные места, занимали офицерские должности в корпусе, а граф Орлов все продолжал посылать их сюда... Не далее как сегодня утром дежурный адъютант опять положил на стол дело какого-то Сераковского, высочайше отданного в солдаты.
   - Попросите этого поляка, - сказал Обручев, хмурясь.
   Сераковский вошел и встретился с испытующим взглядом человека лет за пятьдесят, моложавого, в темно-зеленом генеральском сюртуке с сияющими эполетами и золотыми орденами.
   - Бунтовать изволили? - спросил Обручев, держа в руке бумаги Сераковского. - "На правах по происхождению", - прочел он. - Где же эти права? Где подтверждение вашего дворянского звания?
   - Мое дело находится в геральдической комиссии, ваше высокопревосходительство. Сам генерал Дубельт обещал мне поторопить производство...
   - Ах, сам генерал Дубельт! - повторил Обручев. - Но мне надлежит решить ваше дело сейчас, не дожидаясь, пока начальник корпуса жандармов займется вашей особой. - Он обмакнул гусиное перо в чернила и написал четким разборчивым почерком: "Рядовым в первый линейный батальон Новопетровского укрепления".
   Аудиенция у генерала Обручева продолжалась не более пяти минут.
   - Видит бог, я не сумел даже поговорить с генералом, - оправдывался перед паном Аркадием дивизионный квартирмейстер Герн. - Единственное, что я смог сделать для Зыгмунта, - это определить его к вам на квартиру до отправки в батальон.
   - Спасибо, Карл Иванович... А это далеко, Новопетровское укрепление? - спросил Сераковский. - Я что-то не слышал о таком.
   Венгжиновский и Герн переглянулись.
   - Полторы тысячи верст, Зыгмунт.
   - Зато южнее Венеции, - Герн попытался подсластить горькую пилюлю.
   "Вот когда начинаются настоящие испытания, - подумал Сераковский. - И ничего, ровным счетом ничего нельзя изменить. Разве что..."
   Он вспомнил о Дубельте, как бы снова вернулся к событиям почти месячной давности, к встрече с человеком, который был с ним любезен, по крайней мере, не так строг, как Обручев. Он снова услышал его тихий, вкрадчивый голос: "Мой юный друг..."
   Сераковский попросил бумаги, перо и сел за письмо. Он писал долго получалось не так, как хотелось, - вымарывал и бросал в корзину испорченные листы. Он не мог требовать справедливости, а только просил о ней, не мог оставаться в письме самим собою, а был лишь тем, кого бы хотел видеть всесильный Дубельт, - покорным, смирившимся, безропотно переносящим удары судьбы.
   "...Да будет воля божья, но, Генерал, ведь бог не непосредственно, а через добрых людей печется о уповающих на него; может быть, бог назначил Вас моим попечителем; ежели это так, Отец-Генерал, прикажите как можно скорее выслать мои бумаги, за которыми вы послали в университет, иначе я останусь навсегда рядовым, и сделайте так, чтобы оставили в городе Оренбурге.
   Ах, если б еще в этом году я мог, по Вашему назначению, броситься на батарею и отнять пушки у Шамиля; ежели же мне суждено остаться рядовым в Новопетровском укреплении, старайтесь, по крайней мере, узнать, любезный Генерал, о моем поведении и, ежели найдете, что я достойно веду себя, напишите ко мне одно слово: "я доволен тобою"; это слово вознаградит меня за все лишения".
   Ночью Сераковский почувствовал себя плохо. Он не хотел будить пана Аркадия, но тот проснулся сам, зажег свечу и увидел осунувшееся, покрытое испариной лицо Зыгмунта.
   - Матерь божья, что с тобой?
   - Не знаю, Аркадий... - Голос Сераковского изменился и стал хриплым. Каждое слово давалось ему с трудом.
   - Полежи... Я сбегаю за Цейзиком.
   Михаил Игнатьевич явился тотчас. Не подходя близко к Сераковскому, он несколько минут внимательно смотрел на него.
   - Не хочу тебя ни обманывать, ни утешать, Зыгмунт. Это - о н а.
   Госпиталь, куда поместили Сераковского, располагался на окраине Оренбурга. Длинные каменные здания были разбросаны по парку, и в одном из них лежали только холерные больные.
   Сераковского привезли туда утром, и пожилой солдат-санитар сразу же растер его тело смоченной в одеколоне щеткой, а затем обложил мешочками, наполненными горячим овсом. В палату зашел лекарь, обрусевший француз Альберт Иванович. Он назначил то, что в подобных случаях назначал всем, мятный чай, миндальное масло и капли из бобровой струи, если начнутся судороги.
   Сераковский болел трудно. Был день, когда Альберт Иванович долго стоял у его койки и, скрестив по-наполеоновски руки на груди, мрачно смотрел на своего пациента. Уже было испробовано последнее средство кровопускание, но и оно не помогло, и госпитальный лекарь не знал, что еще он может сделать для больного.
   - Наверное, у мосье Сераковского есть родные? Жена? Невеста? спросил он у пана Аркадия, который ежедневно приходил в госпиталь, чтобы узнать о состоянии Зыгмунта.
   - У него есть мать, Альберт Иванович, есть брат и сестра, которых я хорошо знаю, может быть, есть невеста, но, увы, - они далеко отсюда, очень далеко...
   Сераковский все-таки выжил. На двенадцатый день болезни он выпросил у лекаря разрешение встать и сделал несколько неверных шагов, опираясь на плечо санитара.
   - Почему вы так торопитесь, господин Сераковский? - спросил лекарь. Неужели вас тянет скорее попасть в казарму?
   - Вы угадали, доктор. Чем скорее я начну служить, тем скорее закончу службу. Мне еще надо что-то полезное сделать в жизни.
   В госпитале Зыгмунт пролежал почти полтора месяца. Из штаба округа уже торопили лекаря - вскоре должна была отправиться из Гурьева-городка парусная почтовая лодка, и Сераковскому надо было на нее успеть. По Каспийскому морю суда ходили редко и нерегулярно.
   Почувствовав себя чуть лучше, Зыгмунт стал ждать ответа на свое письмо к Дубельту. Ответа не было. "Отец-Генерал" не снизошел до переписки с государственным преступником. Правда, он пометил на полученном письме: "Через три месяца спросить, как себя ведет", - и даже зашел к графу Орлову, чтобы поговорить о своем "подопечном". Шеф жандармов согласился подписать отношение к генералу Обручеву, обязывающее того через три месяца уведомить Третье отделение о поведении Сераковского и его усердии к службе.
   Дорожные сборы были недолги - что собирать солдату? Все тот же домашний саквояж, две-три книжки, подаренные паном Аркадием, все тот же студенческий мундир - одеть Сераковского в солдатскую форму должны были на месте службы, в Новопетровском. Добрые напутствия новых друзей...
   В день отъезда, 17 июля 1848 года, Сераковский написал еще одно письмо Дубельту.
   "Отец-Генерал! Вы позволили мне, сироте, лишенному отца, удаленному на несколько тысяч верст от моей несчастной матери, обращаться прямо к Вам, как к отцу родному, изливать, как Вы сказали, перед Вами мою душу бог наградит Вас за это!
   Сегодня я отправляюсь к месту моего назначения в Новопетровск, на Каспийское море; до сих пор я лежал в госпитале... Расстроенные беглым огнем лихорадки, мои силы подверглись жестокому картечному огню холеры, но бог милостив, спас меня...