Страница:
8. У ЛЬВА И ЗМИЯ
Такси повернуло на Парковой авеню и подъехало к главному входу, привратник сказал мне «добрый вечер» и улыбнулся – много лет назад в одну из безумных ночей он поймал для нас с Деборой машину, и я дал ему пять долларов на чай, это было давно, но он не забыл, – а я, вспомнив сейчас тот вечер, вдруг почему-то почувствовал, что мне не следует входить через главный вход в столь поздний и пустынный час. Дождь лил все сильнее, холодный, как лед под ногами, и я раскрыл зонтик Шаго. Он раскрылся с трудом, как бы с одышкой, издав астматический вздох. И тут из его ручки в мою ладонь проник некий голос, который произнес: «Ступай в Гарлем». Но я уже шел к башне. В тридцати метрах за углом был боковой вход, я мог бы подняться наверх в лифте, не заходя в холл.
Но на улице перед боковым входом были припаркованы во втором ряду три лимузина, а рядом с ними расположился целый отряд полицейских на мотоциклах. На мгновение меня охватила паника – они приехали за мной, наверняка они приехали именно за мной, я закурил сигарету, чтобы прийти в себя и решиться прошагать мимо них и войти в фойе, а там пройти мимо восьмерых мужиков ростом более шести футов, симпатичных на вид, похожих на быков-производителей призовой породы. Их пастухом (я чуть было не врезался в него) был толстый коротышка-сыщик из гостиничной службы, хорошо одетый, с круглым обидчивым лицом и гвоздикой в петлице. Он стоял возле лифта и, когда я подошел, сделал две вещи одновременно: постарался не удостоить меня взглядом и ухитрился осмотреть мою одежду. Что-то во мне или со мной было не в порядке, он чувствовал это, – вероятно, смутное воспоминание о моей фотографии в газете. Но он отмахнулся от этого и повернулся к лифтерше:
– Она спустится через три минуты. Примерно через минуту я отправляюсь с вами на этаж.
И тут я понял, что полицейские должны были сопровождать первую леди к ее лимузину или отвезти в ночной клуб заморскую принцессу, некая высокопоставленная дама должна была вскоре спуститься сюда – и у меня не было ни малейшего желания дожидаться ее. В воздухе витала сдержанная мужская напряженность, точно в кабинке кассира. Поэтому я вышел на улицу, раскрыл зонтик, быстро одолел обратный путь к главному входу, улыбнулся швейцару и вскарабкался по мраморным ступеням в вестибюль отеля. По мере восхождения меня охватывала усталость альпиниста. Боль пронзила мое тело между плечом и грудью, такая сильная, что казалось, вот-вот выйдет из строя нерв, – а ведь ничто не могло спасти меня, кроме самой боли – вот она достигла своего апогея, разжала железную хватку, выровнялась, пропала, оставив меня озираться по сторонам в вестибюле «Уолдорфа». На мгновение я словно умер и очутился в преддверии ада. Мне уже давно являлось видение ада: не в деталях, а общее впечатление. Гигантская хрустальная люстра над головой, красные ковры, гранитные колонны (по мере моего продвижения вперед), высокий, кажется, позолоченный потолок, черно-белый пол, а затем сине-зеленое помещение, в центре которого высились часы девятнадцатого века, восемь футов высотой, с барельефами человеческих лиц: Франклин, Джексон, Линкольн, Вашингтон, Грант, Гаррисон и Виктория, год изготовления тысяча восемьсот восемьдесят восьмой, а вокруг часов грядка тюльпанов, выглядевших столь скульптурно, что я даже нагнулся и пощупал их, чтобы убедиться, что цветы живые.
Мне хотелось выпить, но бар был уже закрыт. Мимо меня проплыла старуха в горностае, оставляя за собой аромат духов, столь же неясный, как дух из шкатулки с драгоценностями. Но вестибюль «Уолдорфа» позади меня напоминал один из тех молчаливых залов в казино в Монте-Карло, тех мертвых пространств, которые как бы окружают уходящего прочь человека, просадившего здесь за час целый миллион. У меня возникла мысль взобраться пешком до апартаментов Келли, одолеть все тридцать маршей, мимолетная мысль, но она не оставляла меня. Я чувствовал, что это необходимо сделать, что это было бы равнозначно походу в Гарлем. Но я был не в силах сдвинуться с места. Мне казалось слишком большим геройством взбираться по этой лестнице, построенной на случай пожара, проходить через западни и засады, через юдоли проклятия, изрыгаемого сном богачей, и сталкиваться с ночными детективами. Я живо представил себе свою фотографию в газетах: профессор в роли ночного вора! Нет уж! И все же я был уверен, что лучше было бы взобраться по этой лестнице, подняться сквозь страх и страданье, пусть даже свалиться бездыханным в миг, когда откажет сердце, чем вознестись наверх в лифте, прорвав пояса психического магнетизма, охраняющие башню отеля.
В нише на первом этаже, на один пролет выше главного входа в отель, было уютно и тесно, как в салоне машины. Поджидая лифт, я погрузился в изучение дверей, фриза с изображением нимф, лесных дриад с волосами из нержавеющей стали и небольшими стальными грудками. Лифт остановился тут словно бы нехотя, так, словно в этот час посетителям не пристало приходить сюда. Я назвал лифтерше – крепкой, как репка, – имя Барнея Келли, и она окинула меня изучающим взглядом сотрудника полиции.
– Мистер Келли ждет вас?
– Разумеется.
На меня пахнуло горячим воздухом из шахты лифта, и из моих легких вырвался щедрый выхлоп, точно я заснул в комнате с камином, а очнувшись от долгого чувственного сна, обнаружил, что пламя сожрало весь кислород и сатировы небеса моих сновидений были всего лишь удушьем. Мы поднимались вверх, быстро проносясь мимо этажей отеля, и зонтик у меня в руке дрожал, как прут, точно ивовый прутик для определения грунтовых вод, вот здесь и еще вот тут, мы поднимались вверх мимо некоего воплощения скверны по левую руку, а там, по правую – мимо некоей загадочной концентрации, тайнописи клаустрофобии, бездн открытого пространства, а вот теперь сквозь эссенцию скорби – ах, какая печаль окружает богачей – и в моем мозгу вдруг закачалась стрелка компаса, указывающая направление, мне показалось, будто мы не поднимаемся вверх по шахте лифта, а едем по тоннелю, и я вновь почувствовал, как из меня начала истекать самая светлая часть моей души, яркие краски, озарявшие сцену моих сновидений, потускнели, нечто жизненно важное было готово покинуть меня навеки; менее тридцати часов назад я уже потерял какую-то часть своего «я», она унеслась к луне, покинула меня в тот самый миг, когда я не решился прыгнуть вниз, и в тот миг меня навеки покинула некая способность души умереть там, где ей пристало, смириться с поражением, погибнуть достойно. А сейчас меня готовилось оставить нечто иное, уверенность в любви, знание того, что любовь – награда, ради которой стоит жить, а голос, присутствия которого я более не мог отрицать, внушал мне через зонтик: «Ступай в Гарлем. Если ты любишь Шерри, ступай в Гарлем – прямо сейчас». Я понял, что боюсь Гарлема, и возразил: «Дозволь мне любить ее, но не столь отчаянно и обреченно. Нет никакого смысла отправляться в Гарлем. Дозволь мне любить ее и не сходить при этом с ума». «Те, что в здравом уме, никогда не бывают свободны», – сказал голос. «Тогда позволь мне быть свободным от тебя». «Как тебе будет угодно», – молвил голос, и нечто отделилось от меня, образ Шерри, выгравированный в моей памяти, растаял как туман. Ручка зонтика обожгла мне руку, и я качнулся. Лифт остановился, толчком отозвавшись в моей груди: мы прибыли на место.
Я вышел в холл, большой, с ковром изысканного бежевого цвета и бледно-зелеными стенами, светлыми, точно листья по весне. Дверь в апартаменты Келли была мне знакома: под кнопкой звонка тут был медальон с изображением герба Мангаравиди и Кофлинов, разделенный на четыре квадрата: первый и четвертый красного цвета – неистовый лев, второй и третий – черный соболь, премудрый змий, коронованный на лазурном фоне, – так Дебора истолковывала эти символы и девиз: «Victoria in Caelo Gerraque».
6На секунду меня затрясло, точно от холода. Не из-за девиза (хотя и из-за него тоже), а от воспоминаний о тех нескольких разах, когда я подходил к этой двери. Я поднял дверное кольцо.
Открыла мне Рута. На ней было роскошное черное шелковое платье и жемчужное ожерелье. Она повернула ко мне лицо – пикантное, накрашенное, испытующее, прожорливое, – и энергия вернулась в мою кровь, мне перестало казаться, будто кровь утекает из меня к луне, нет, новое скотское буйство сулило мне жизнь, я стоял в дверях, рассматривая Руту, и в душе у меня зарождалось целебное здоровье.
– Хорошо выглядишь, – сказал я.
Она улыбнулась. Сутки и еще два-три часа прошли с тех пор, как она покинула полицейский участок, но уже успела побывать в салоне красоты, разумеется, самом шикарном в Нью-Йорке. Рыжина ее волос была сейчас безупречна, точно рыжие и бурые тона поленьев в костре, уже тронутые пламенем, очень нежным пламенем, похожим на красноватый оттенок глины, который укрепил костер.
– Добрый вечер, мистер Роджек, – сказала она.
В последний раз, когда я видел Руту так же близко, волосы ее были растрепаны, проглядывали корни, помада была размазана, одежда распахнута, груди лежали у меня в ладонях, и мы оба задыхались в спешке совокупления. Дух того соития вернулся ко мне из моего собственного тела, пришел моим запахом, и между нами повисла некая двусмысленность. Острый носик Руты, чувствительный ко всякой перемене настроения, точно кошачья антенна, метнулся в сторону и нацелился в незащищенное пространство между моей щекой и ухом.
– Что ж, спасибо за хорошее поведение в полиции, – сказал я.
– О, вы слишком добры ко мне.
Мы оба подумали о том, что она вела себя далеко не так хорошо, во всяком случае – с полицией.
– Но я и впрямь старалась не навредить вам. В конце концов, вы мне отнюдь не противны.
– Хотелось бы надеяться.
Она вибрировала в поле внимания, возникшем между нами.
– Конечно, не противны. Но какой женщине прок от мужчины, который ей не противен? Все это херня. – И она сладко улыбнулась мне. – Между нами говоря, ваш тесть приложил руку к вашему освобождению.
– Интересно бы узнать, почему.
– А это вы у него спросите. – Секунду у нее был такой вид, будто она готова была рассказать мне еще кое-что, но потом передумала. – Знаете, сегодня вечером здесь все вверх дном. Все время приезжали люди. Теперь остались только двое. Скажу вам по секрету, эти двое – просто чудовищны.
– Тем не менее пойдем к ним.
– А вы не хотите сначала навестить Деирдре?
– Ее привезли из школы?
– Конечно, привезли. Она ждала вас до полуночи. А потом дед отправил ее спать. Но она все равно не спит.
Меня охватила жуткая тоска, точно самолет, в котором я летел, начал безнадежно падать. Уж больно кружной получался у меня путь. Я собрал последние силы, чтобы подготовиться к встрече с Келли, а теперь все могло пойти прахом. Могли нахлынуть воспоминания. А я не хотел их. Я ведь впервые увидел Деирдре в тот же день, что и Келли, в этих апартаментах, девять лет назад, и воспоминание это было не из приятных. Дебора боялась своего отца. Когда Келли обращался к ней, губы ее дрожали. Я никогда еще не видел ее столь беспомощной, в ее поведении таился намек на то, что брак со мной она считала позором.
И лишь Деирдре в какой-то мере спасла тот вечер. Она не виделась с матерью больше месяца, шесть недель назад ее привезли из Парижа повидаться с Келли, но она кинулась сразу ко мне, не обратив внимания на мать и деда.
– Moi, je suis gros garсon, – сказала она. Для трехлетней она была очень мала ростом.
– Tu es tres chic, mais tu n'as pas bien L'air d'un garсon.
– Alors, c'est grand papa gui est gros garсon.*
* Я славный парень. – Ты просто блеск, но ты не похожа на славного парня. – Так, значит, это дедушка у нас славный парень? (фр.)
Мы засмеялись. И больше в тот вечер никто не рассмеялся ни разу.
Рута отвлекла меня от воспоминаний, положив руку мне на плечо.
– Не знаю, готов ли я сейчас к встрече с Деирдре, – сказал я.
– Здесь платят наличными, – заметила Рута и повела меня к детской. – Я постараюсь дождаться вас тут. Мне нужно кой о чем поговорить с вами. – Она улыбнулась, открыла дверь и сказала: – Деирдре, пришел твой отчим.
Та тут же выпрыгнула из постели. Тощая, точно скелет с ручонками, она крепко обняла меня.
– Включи-ка свет, – сказал я. – Хочу поглядеть, на что ты стала похожа.
На самом же деле мне просто было страшно оставаться с нею в темноте, точно мой мозг стал бы тогда слишком прозрачен. Но когда свет зажегся, картины минувшей ночи исчезли. Я почувствовал, что очень рад видеть Деирдре. В первый раз с той минуты, как я вошел в отель, мне стало хорошо.
– Ну, давай поглядим.
Последний раз я видел ее на Рождество, она очень выросла за это время и обещала стать высокой и стройной. Уже сейчас я не смог бы поцеловать ее в темечко. Нежные, точно птичьи перышки, волосы Деирдре напоминали о лесе, где птицы вьют свои гнезда. Она не была хорошенькой, в ней не было ничего, кроме глаз. У нее было тонкое треугольное лицо с острым подбородком, такой же широкий, как у Деборы, рот и нос с чересчур четко вылепленными для ребенка ноздрями – но зато глаза! Огромные глаза глядели на тебя чисто и лучезарно, с каким-то животным испугом – маленький зверек с огромными глазами.
– Я боялась, что не увижу тебя.
– С чего ты взяла? Я никуда не денусь.
– Не могу поверить во все это.
Она всегда разговаривала как взрослая. У нее было милое произношение, которое появляется у детей, воспитанных в монастырской школе, нечто бесплотное в ее голосе напоминало чеканную и почти беззвучную речь монахинь.
– Мама не хотела умирать.
– Не хотела.
Слезы прихлынули к глазам Деирдре, словно волны, залившие две ямки в песке.
– Никто по ней не горюет. Это так страшно. Даже дедушка совершенно спокоен.
– Спокоен?
– Чудовищно. – Она зарыдала. – Ох, Стив, мне так одиноко.
Она сказала это голосом безутешной вдовы, а затем поцеловала меня чистыми губами печали.
– Все просто в шоке, а для дедушки это самый страшный шок.
– Нет, это не шок. Я не знаю, что это такое.
– Он подавлен?
– Нет.
Горе унеслось из нее, как ветер. Теперь она была просто задумчива. Я вдруг понял, как сильно она потрясена и как расшатаны ее нервы: только кожа не давала ей рассыпаться, но нервы кричали из каждой поры. Один плакал, другой размышлял, третий тупо озирался по сторонам.
– Однажды, Стив, мы с мамочкой приехали сюда и застали дедушку в очень хорошем настроении. Он сказал: «Знаете, детки, давайте устроим праздник. Я заработал сегодня двадцать миллионов» – «Должно быть, это было страшно скучно», – сказала мамочка. «Нет, – ответил он, – на этот раз скучно не было, потому что мне пришлось здорово рисковать». Ну вот, сейчас он выглядит точно так же. – Она вздрогнула. – Мне невыносимо находиться тут. Я сочиняла стихотворение, когда утром мне сообщили об этом. Но внизу меня никто не ждал, только дедушкин лимузин с шофером. Она писала замечательные стихи.
– Ты помнишь стихотворение? – спросил я.
– Только последнюю строчку. «И хлебу раздай дураков». Такая вот строчка. – Она словно обнимала меня своим взглядом. – Мамочка ведь не хотела умирать.
– Мы уже говорили об этом.
– Стив, я ненавидела ее.
– С девочками такое бывает. Иногда они ненавидят своих матерей.
– Нет, все совсем не так! – Мое замечание явно обидело ее. – Я ненавидела ее за то, что она чудовищно к тебе относилась.
– Мы оба чудовищно относились друг к другу.
– Мамочка однажды сказала, что у тебя душа молодая, а у нее старая. И оттого все беды.
– А ты поняла, что она имела в виду?
– По-моему, она говорила о том, что живет на земле не впервые. Что она, быть может, жила во времена французской революции и в эпоху Возрождения, и даже была римской матроной, и смотрела, как мучают христиан. А у тебя душа молодая, сказала она, ты еще ни разу не жил на земле. Это было очень интересно, но она постоянно твердила, что ты трус.
– Наверно, так оно и есть.
– Нет. Просто люди с молодыми душами испытывают страх, потому что не знают, суждено ли им родиться на свет еще раз. – Она вздрогнула. – А теперь я боюсь мамочки. Пока она была жива, я ее все-таки немножко любила. Время от времени она бывала со мной добра, очень добра. Но все равно я ее страшно боялась. Когда она уехала от тебя, я сказала ей все, что об этом думала, – мы поскандалили. Она задрала сорочку и показала мне шрам на животе.
– Да, я знаю этот шрам.
– Жуткий шрам.
– Да, очень большой.
– Она сказала: «Это проклятое кесарево сечение сделали для того, чтобы ты, детка, могла появиться на свет. Так что не хнычь. Дети, рожденные таким образом, всегда причиняют много хлопот. Ну, а ты Деирдре, стала настоящей крысой». А я сказала: «У тебя на животе крест». Так оно и было, Стив. У нее там складка поперек живота и шрам кесарева сечения рассекает ее пополам. – Что-то вдруг остановило ее, грустное желание не говорить о таких вещах. – Стив, те несколько минут были сущим кошмаром. Мамочка повторяла снова и снова: «Мне очень жаль, Деирдре, но ты стала настоящей крысой». И я страшно обиделась, ведь она говорила правду – я похожа на крысу. Ты ведь знаешь мамочку, когда она что-то говорит о тебе, ты чувствуешь себя насекомым, насаженным на булавку. И никуда не спрятаться. Я знаю, что теперь всегда буду смотреть на себя ее глазами. Ох, Стив, и тогда я сказала ей: «Если я крыса, то ты жена Дракулы». Что было совершенно нелепо, потому что я имела в виду не тебя, а дедушку, и мамочка поняла, что я говорю именно о нем. Она замолчала и заплакала. Я никогда прежде не видела ее плачущей. Она сказала, что в нашей крови живут вампиры и святые. Потом сказала, что жить ей осталось совсем немного. Она была уверена в этом. А еще сказала, что по-настоящему любит тебя. Что ты единственная любовь ее жизни. И тут мы обе заплакали. Никогда раньше мы не бывали так близки с нею. Но она, конечно, все испортила. Она сказала: «Да, несмотря ни на что, он, в сущности, любовь всей моей жизни».
– Она так сказала?
– А я заявила ей, что она тварь. А она говорит: «Берегись тварей. В них есть качества, которые остаются живы еще три дня после того, как тварь умирает».
– Что?
– Это она так сказала, Стив.
– О, Господи!
– И сейчас у меня нет чувства, что она уже действительно мертва.
И тут над нами словно затворились какие-то ворота. Я огляделся по сторонам.
– Знаешь, детка, я просто сопьюсь и умру под забором.
– Ты не имеешь права. Обещай, что не станешь сегодня пить.
Это было невыполнимым требованием, после уже выпитого я не мог не пить. Но я кивнул.
– Великий грех нарушить обещание, – с серьезным видом сказала она.
– Капли в рот не возьму. А теперь пора спать.
Она улеглась послушно, как дитя. И снова стала ребенком.
– Стив, ты возьмешь меня к себе жить?
– Прямо сейчас?
– Да.
Я немного помолчал.
– Знаешь, Деирдре, с этим придется немного обождать.
– У тебя роман? Ты ее любишь?
Я заколебался. Но с Деирдре можно было говорить о чем угодно.
– Да.
– А как она выглядит?
– Она блондинка, очень красивая. С юмором и поет в ночных клубах.
– Поет? – Деирдре была очарована. – Стив, она поет в ночных клубах! Это чудо, найти такую девицу. – Она была просто потрясена. – Я хочу познакомиться с нею, Стив. Можно?
– Через пару месяцев. Понимаешь, у нас все началось только прошлой ночью.
Она мудро кивнула головкой.
– Смерть вызывает в людях желание заняться любовью.
– Замолчи.
– Стив, я не смогла бы жить с тобою. Я только сейчас это поняла.
Тучи печали сгустились до одной-единственной слезы, перетекшей из ее узкой груди в мою. Я снова любил Шерри.
– Благослови тебя Господь, детка, – сказал я и, к собственному удивлению, заплакал. Я плакал по Деборе, и Деирдре плакала вместе со мной.
– Пройдут годы, прежде чем удастся осознать все до конца, – сказала Деирдре и одарила меня детским слюнявым поцелуем в ухо. – «Чаши зачаты в печали». Это первая строчка стихотворения о хлебе и дураках.
– Спокойной ночи, малышка.
– Позвони мне завтра утром. – Она приподнялась на постели, охваченная внезапным приступом страха. – Нет, завтра похороны. Ты на них будешь?
– Не знаю.
– Дедушка просто взбесится.
– Послушай меня, детка. Едва ли я завтра буду в состоянии прийти на похороны. Я не стану пить всю ночь, но и на похоронах быть не обещаю.
Она откинулась на подушки и закрыла глаза, веки ее дрожали.
– Не думаю, что твоей матери хотелось бы, чтобы я был на похоронах. Мне кажется, она предпочла бы, чтобы я просто думал о ней. Так будет лучше.
– Ладно, Стив.
Я на этом и ушел.
Рута поджидала меня,
– Что, было очень скверно? – спросила она.
Я кивнул.
– А нечего было убивать мамочку.
Я ничего не ответил. Я был похож на боксера, пропустившего слишком много ударов. Я улыбался, но с нетерпением ждал конца раунда, чтобы принять стаканчик и выстоять следующий раунд.
– Послушайте, – прошептала Рута, – сейчас нам поговорить не удастся. Он уже вас заждался.
Мы вошли в гостиную. Там был Келли и старуха, которую я сразу узнал. У нее была репутация самой жуткой ведьмы на Ривьере, не более и не менее. Эдди Гануччи тоже был тут. Но в присутствии Келли оба они для меня не имели никакого значения. Он протянул ко мне руки и обнял крепким, весьма удивившим меня объятием, ибо никогда прежде не снисходил ни до чего, кроме рукопожатия, а сейчас он обнимал меня, словно в порыве истинного чувства. Иногда Дебора встречала меня точно так же, но такое случалось лишь когда я, припоздав, в одиночестве прибывал на вечеринку, а она была уже пьяна. Тогда она обнимала меня крепко и торжественно, ее тело замирало в объятии, словно она чувствовала себя виноватой в самых грязных изменах и теперь заглаживала вину, демонстрируя рабскую преданность. Но в глубине этого показного раболепия всегда таилась легкая насмешка, обнимая меня на глазах дюжины или даже сотни людей, она словно сулила мне союзничество, на которое при иных обстоятельствах я не мог бы рассчитывать. В редкие мгновения, когда ледяное предательство, чудившееся мне в наших совокуплениях, съеживалось до привкуса последней опустошенности, обладание Деборой становилось похоже на величественное шествие по дворцу, и каждое движение моей плоти было подобно шагу по красному бархату. Теперь я угодил как раз в такое объятие, я слышал, как бьется сердце Келли – подобно могучему источнику в пещере, – но тут – как в объятиях Деборы – я почувствовал намек на предательство, которое можно распознать лишь во сне, когда спишь один, окна закрыты, а листы бумаги сдувает ветром со стола. Под ароматом церемонности и сдержанности в Келли таился более глубинный запах, похожий на запах нечистого кота, напоминающий о случке, на запах мяса на крюке у мясника и еще некий душок ржави и йода морской водоросли, побелевшей на прибрежном песке. А еще тут был запах богатства, ароматы, таящие в себе скипидар ведьминого проклятия, вкус медяков во рту, привкус могилы. Все это напоминало мне о Деборе. – О Господи, Господи, – бормотал Келли. А потом вдруг оттолкнул меня ловким движением банкира, предлагающего вам первым войти в дверь. В глазах у него стояли слезы, от взгляда на них заслезились и мои глаза, ибо Келли был похож на Дебору, тот же широкий изогнутый рот, зеленые глаза с булавочными искорками света, – и во мне вдруг поднялась волна любви, которую я никогда не мог дать ей, и когда он отпустил меня, мне захотелось обнять его, словно его плоть сулила мне успокоение, словно то были мы с Деборой в один из редких случаев, когда после отчаянной схватки, доведшей нас до полного изнеможения, мы обнимались с некоей грустью, когда исчезало мое восприятие себя как мужчины и мужа, и ее как жены и женщины, и мы оба становились детьми в той сердечной печали, которая взывает к утешительному бальзаму и на мгновенье уравнивает между собой мужскую плоть и женскую. И потому, когда он отпустил меня, я чуть было не обнял его, ибо я чувствовал в нем скорее Дебору, чем его самого. Но тут я понял, что пребываю в том же состоянии, что и Деирдре, что нервы мои расшатаны, – и если то, что я ощущал, можно назвать горем, то оно вдруг взорвалось, как маленькая бомба. В следующую секунду я уже был холоден и бесчувствен, я ощутил настороженность по отношению к нему, так как он, стерев слезы с лица элегантным движением носового платка, вперил в мои глаза взгляд, пронзивший меня, как прожектор, и сразу все понял – если у него до сих пор еще и имелись какие-то сомнения, то сейчас они развеялись: он знал, что я убил Дебору.
– Ладно, – сказал он. – О, Господи, что за жуткий час для всех нас.
И я ощутил, как все его чувства сходят на нет. Я, точно бык, рванулся всей мощью на красную тряпку и вот обнаружил, что атаковал пустоту.
– Извините меня, – сказал он гостям.
– О чем речь, Освальд, – откликнулась дама. – Мне все равно давно пора уходить. Вам надо поговорить с зятем. Это так понятно.
– И не думайте об уходе, – ответил Келли. – Побудьте еще хоть немного. Давайте выпьем. – Он решил представить мне гостей. – С мистером Гануччи ты уже встречался, он рассказал, что вас столкнуло друг с другом. Какая странная история. А это наша Бесси – ты ведь ее тоже знаешь?
Я кивнул. Ее звали Консуэло Каррузерс фон Зегрейд-Трилаун, и она состояла в дальнем родстве с матерью Деборы. Когда-то слыла знаменитой красавицей – и по-прежнему была замечательно хороша собой. Великолепный профиль, сине-фиолетовые глаза, волосы цвета чего-то среднего между ртутью и бронзой, молочно-белая кожа и искорки земляничных румян на щеках. Правда, голос у нее был надтреснутый.
Но на улице перед боковым входом были припаркованы во втором ряду три лимузина, а рядом с ними расположился целый отряд полицейских на мотоциклах. На мгновение меня охватила паника – они приехали за мной, наверняка они приехали именно за мной, я закурил сигарету, чтобы прийти в себя и решиться прошагать мимо них и войти в фойе, а там пройти мимо восьмерых мужиков ростом более шести футов, симпатичных на вид, похожих на быков-производителей призовой породы. Их пастухом (я чуть было не врезался в него) был толстый коротышка-сыщик из гостиничной службы, хорошо одетый, с круглым обидчивым лицом и гвоздикой в петлице. Он стоял возле лифта и, когда я подошел, сделал две вещи одновременно: постарался не удостоить меня взглядом и ухитрился осмотреть мою одежду. Что-то во мне или со мной было не в порядке, он чувствовал это, – вероятно, смутное воспоминание о моей фотографии в газете. Но он отмахнулся от этого и повернулся к лифтерше:
– Она спустится через три минуты. Примерно через минуту я отправляюсь с вами на этаж.
И тут я понял, что полицейские должны были сопровождать первую леди к ее лимузину или отвезти в ночной клуб заморскую принцессу, некая высокопоставленная дама должна была вскоре спуститься сюда – и у меня не было ни малейшего желания дожидаться ее. В воздухе витала сдержанная мужская напряженность, точно в кабинке кассира. Поэтому я вышел на улицу, раскрыл зонтик, быстро одолел обратный путь к главному входу, улыбнулся швейцару и вскарабкался по мраморным ступеням в вестибюль отеля. По мере восхождения меня охватывала усталость альпиниста. Боль пронзила мое тело между плечом и грудью, такая сильная, что казалось, вот-вот выйдет из строя нерв, – а ведь ничто не могло спасти меня, кроме самой боли – вот она достигла своего апогея, разжала железную хватку, выровнялась, пропала, оставив меня озираться по сторонам в вестибюле «Уолдорфа». На мгновение я словно умер и очутился в преддверии ада. Мне уже давно являлось видение ада: не в деталях, а общее впечатление. Гигантская хрустальная люстра над головой, красные ковры, гранитные колонны (по мере моего продвижения вперед), высокий, кажется, позолоченный потолок, черно-белый пол, а затем сине-зеленое помещение, в центре которого высились часы девятнадцатого века, восемь футов высотой, с барельефами человеческих лиц: Франклин, Джексон, Линкольн, Вашингтон, Грант, Гаррисон и Виктория, год изготовления тысяча восемьсот восемьдесят восьмой, а вокруг часов грядка тюльпанов, выглядевших столь скульптурно, что я даже нагнулся и пощупал их, чтобы убедиться, что цветы живые.
Мне хотелось выпить, но бар был уже закрыт. Мимо меня проплыла старуха в горностае, оставляя за собой аромат духов, столь же неясный, как дух из шкатулки с драгоценностями. Но вестибюль «Уолдорфа» позади меня напоминал один из тех молчаливых залов в казино в Монте-Карло, тех мертвых пространств, которые как бы окружают уходящего прочь человека, просадившего здесь за час целый миллион. У меня возникла мысль взобраться пешком до апартаментов Келли, одолеть все тридцать маршей, мимолетная мысль, но она не оставляла меня. Я чувствовал, что это необходимо сделать, что это было бы равнозначно походу в Гарлем. Но я был не в силах сдвинуться с места. Мне казалось слишком большим геройством взбираться по этой лестнице, построенной на случай пожара, проходить через западни и засады, через юдоли проклятия, изрыгаемого сном богачей, и сталкиваться с ночными детективами. Я живо представил себе свою фотографию в газетах: профессор в роли ночного вора! Нет уж! И все же я был уверен, что лучше было бы взобраться по этой лестнице, подняться сквозь страх и страданье, пусть даже свалиться бездыханным в миг, когда откажет сердце, чем вознестись наверх в лифте, прорвав пояса психического магнетизма, охраняющие башню отеля.
В нише на первом этаже, на один пролет выше главного входа в отель, было уютно и тесно, как в салоне машины. Поджидая лифт, я погрузился в изучение дверей, фриза с изображением нимф, лесных дриад с волосами из нержавеющей стали и небольшими стальными грудками. Лифт остановился тут словно бы нехотя, так, словно в этот час посетителям не пристало приходить сюда. Я назвал лифтерше – крепкой, как репка, – имя Барнея Келли, и она окинула меня изучающим взглядом сотрудника полиции.
– Мистер Келли ждет вас?
– Разумеется.
На меня пахнуло горячим воздухом из шахты лифта, и из моих легких вырвался щедрый выхлоп, точно я заснул в комнате с камином, а очнувшись от долгого чувственного сна, обнаружил, что пламя сожрало весь кислород и сатировы небеса моих сновидений были всего лишь удушьем. Мы поднимались вверх, быстро проносясь мимо этажей отеля, и зонтик у меня в руке дрожал, как прут, точно ивовый прутик для определения грунтовых вод, вот здесь и еще вот тут, мы поднимались вверх мимо некоего воплощения скверны по левую руку, а там, по правую – мимо некоей загадочной концентрации, тайнописи клаустрофобии, бездн открытого пространства, а вот теперь сквозь эссенцию скорби – ах, какая печаль окружает богачей – и в моем мозгу вдруг закачалась стрелка компаса, указывающая направление, мне показалось, будто мы не поднимаемся вверх по шахте лифта, а едем по тоннелю, и я вновь почувствовал, как из меня начала истекать самая светлая часть моей души, яркие краски, озарявшие сцену моих сновидений, потускнели, нечто жизненно важное было готово покинуть меня навеки; менее тридцати часов назад я уже потерял какую-то часть своего «я», она унеслась к луне, покинула меня в тот самый миг, когда я не решился прыгнуть вниз, и в тот миг меня навеки покинула некая способность души умереть там, где ей пристало, смириться с поражением, погибнуть достойно. А сейчас меня готовилось оставить нечто иное, уверенность в любви, знание того, что любовь – награда, ради которой стоит жить, а голос, присутствия которого я более не мог отрицать, внушал мне через зонтик: «Ступай в Гарлем. Если ты любишь Шерри, ступай в Гарлем – прямо сейчас». Я понял, что боюсь Гарлема, и возразил: «Дозволь мне любить ее, но не столь отчаянно и обреченно. Нет никакого смысла отправляться в Гарлем. Дозволь мне любить ее и не сходить при этом с ума». «Те, что в здравом уме, никогда не бывают свободны», – сказал голос. «Тогда позволь мне быть свободным от тебя». «Как тебе будет угодно», – молвил голос, и нечто отделилось от меня, образ Шерри, выгравированный в моей памяти, растаял как туман. Ручка зонтика обожгла мне руку, и я качнулся. Лифт остановился, толчком отозвавшись в моей груди: мы прибыли на место.
Я вышел в холл, большой, с ковром изысканного бежевого цвета и бледно-зелеными стенами, светлыми, точно листья по весне. Дверь в апартаменты Келли была мне знакома: под кнопкой звонка тут был медальон с изображением герба Мангаравиди и Кофлинов, разделенный на четыре квадрата: первый и четвертый красного цвета – неистовый лев, второй и третий – черный соболь, премудрый змий, коронованный на лазурном фоне, – так Дебора истолковывала эти символы и девиз: «Victoria in Caelo Gerraque».
6На секунду меня затрясло, точно от холода. Не из-за девиза (хотя и из-за него тоже), а от воспоминаний о тех нескольких разах, когда я подходил к этой двери. Я поднял дверное кольцо.
Открыла мне Рута. На ней было роскошное черное шелковое платье и жемчужное ожерелье. Она повернула ко мне лицо – пикантное, накрашенное, испытующее, прожорливое, – и энергия вернулась в мою кровь, мне перестало казаться, будто кровь утекает из меня к луне, нет, новое скотское буйство сулило мне жизнь, я стоял в дверях, рассматривая Руту, и в душе у меня зарождалось целебное здоровье.
– Хорошо выглядишь, – сказал я.
Она улыбнулась. Сутки и еще два-три часа прошли с тех пор, как она покинула полицейский участок, но уже успела побывать в салоне красоты, разумеется, самом шикарном в Нью-Йорке. Рыжина ее волос была сейчас безупречна, точно рыжие и бурые тона поленьев в костре, уже тронутые пламенем, очень нежным пламенем, похожим на красноватый оттенок глины, который укрепил костер.
– Добрый вечер, мистер Роджек, – сказала она.
В последний раз, когда я видел Руту так же близко, волосы ее были растрепаны, проглядывали корни, помада была размазана, одежда распахнута, груди лежали у меня в ладонях, и мы оба задыхались в спешке совокупления. Дух того соития вернулся ко мне из моего собственного тела, пришел моим запахом, и между нами повисла некая двусмысленность. Острый носик Руты, чувствительный ко всякой перемене настроения, точно кошачья антенна, метнулся в сторону и нацелился в незащищенное пространство между моей щекой и ухом.
– Что ж, спасибо за хорошее поведение в полиции, – сказал я.
– О, вы слишком добры ко мне.
Мы оба подумали о том, что она вела себя далеко не так хорошо, во всяком случае – с полицией.
– Но я и впрямь старалась не навредить вам. В конце концов, вы мне отнюдь не противны.
– Хотелось бы надеяться.
Она вибрировала в поле внимания, возникшем между нами.
– Конечно, не противны. Но какой женщине прок от мужчины, который ей не противен? Все это херня. – И она сладко улыбнулась мне. – Между нами говоря, ваш тесть приложил руку к вашему освобождению.
– Интересно бы узнать, почему.
– А это вы у него спросите. – Секунду у нее был такой вид, будто она готова была рассказать мне еще кое-что, но потом передумала. – Знаете, сегодня вечером здесь все вверх дном. Все время приезжали люди. Теперь остались только двое. Скажу вам по секрету, эти двое – просто чудовищны.
– Тем не менее пойдем к ним.
– А вы не хотите сначала навестить Деирдре?
– Ее привезли из школы?
– Конечно, привезли. Она ждала вас до полуночи. А потом дед отправил ее спать. Но она все равно не спит.
Меня охватила жуткая тоска, точно самолет, в котором я летел, начал безнадежно падать. Уж больно кружной получался у меня путь. Я собрал последние силы, чтобы подготовиться к встрече с Келли, а теперь все могло пойти прахом. Могли нахлынуть воспоминания. А я не хотел их. Я ведь впервые увидел Деирдре в тот же день, что и Келли, в этих апартаментах, девять лет назад, и воспоминание это было не из приятных. Дебора боялась своего отца. Когда Келли обращался к ней, губы ее дрожали. Я никогда еще не видел ее столь беспомощной, в ее поведении таился намек на то, что брак со мной она считала позором.
И лишь Деирдре в какой-то мере спасла тот вечер. Она не виделась с матерью больше месяца, шесть недель назад ее привезли из Парижа повидаться с Келли, но она кинулась сразу ко мне, не обратив внимания на мать и деда.
– Moi, je suis gros garсon, – сказала она. Для трехлетней она была очень мала ростом.
– Tu es tres chic, mais tu n'as pas bien L'air d'un garсon.
– Alors, c'est grand papa gui est gros garсon.*
* Я славный парень. – Ты просто блеск, но ты не похожа на славного парня. – Так, значит, это дедушка у нас славный парень? (фр.)
Мы засмеялись. И больше в тот вечер никто не рассмеялся ни разу.
Рута отвлекла меня от воспоминаний, положив руку мне на плечо.
– Не знаю, готов ли я сейчас к встрече с Деирдре, – сказал я.
– Здесь платят наличными, – заметила Рута и повела меня к детской. – Я постараюсь дождаться вас тут. Мне нужно кой о чем поговорить с вами. – Она улыбнулась, открыла дверь и сказала: – Деирдре, пришел твой отчим.
Та тут же выпрыгнула из постели. Тощая, точно скелет с ручонками, она крепко обняла меня.
– Включи-ка свет, – сказал я. – Хочу поглядеть, на что ты стала похожа.
На самом же деле мне просто было страшно оставаться с нею в темноте, точно мой мозг стал бы тогда слишком прозрачен. Но когда свет зажегся, картины минувшей ночи исчезли. Я почувствовал, что очень рад видеть Деирдре. В первый раз с той минуты, как я вошел в отель, мне стало хорошо.
– Ну, давай поглядим.
Последний раз я видел ее на Рождество, она очень выросла за это время и обещала стать высокой и стройной. Уже сейчас я не смог бы поцеловать ее в темечко. Нежные, точно птичьи перышки, волосы Деирдре напоминали о лесе, где птицы вьют свои гнезда. Она не была хорошенькой, в ней не было ничего, кроме глаз. У нее было тонкое треугольное лицо с острым подбородком, такой же широкий, как у Деборы, рот и нос с чересчур четко вылепленными для ребенка ноздрями – но зато глаза! Огромные глаза глядели на тебя чисто и лучезарно, с каким-то животным испугом – маленький зверек с огромными глазами.
– Я боялась, что не увижу тебя.
– С чего ты взяла? Я никуда не денусь.
– Не могу поверить во все это.
Она всегда разговаривала как взрослая. У нее было милое произношение, которое появляется у детей, воспитанных в монастырской школе, нечто бесплотное в ее голосе напоминало чеканную и почти беззвучную речь монахинь.
– Мама не хотела умирать.
– Не хотела.
Слезы прихлынули к глазам Деирдре, словно волны, залившие две ямки в песке.
– Никто по ней не горюет. Это так страшно. Даже дедушка совершенно спокоен.
– Спокоен?
– Чудовищно. – Она зарыдала. – Ох, Стив, мне так одиноко.
Она сказала это голосом безутешной вдовы, а затем поцеловала меня чистыми губами печали.
– Все просто в шоке, а для дедушки это самый страшный шок.
– Нет, это не шок. Я не знаю, что это такое.
– Он подавлен?
– Нет.
Горе унеслось из нее, как ветер. Теперь она была просто задумчива. Я вдруг понял, как сильно она потрясена и как расшатаны ее нервы: только кожа не давала ей рассыпаться, но нервы кричали из каждой поры. Один плакал, другой размышлял, третий тупо озирался по сторонам.
– Однажды, Стив, мы с мамочкой приехали сюда и застали дедушку в очень хорошем настроении. Он сказал: «Знаете, детки, давайте устроим праздник. Я заработал сегодня двадцать миллионов» – «Должно быть, это было страшно скучно», – сказала мамочка. «Нет, – ответил он, – на этот раз скучно не было, потому что мне пришлось здорово рисковать». Ну вот, сейчас он выглядит точно так же. – Она вздрогнула. – Мне невыносимо находиться тут. Я сочиняла стихотворение, когда утром мне сообщили об этом. Но внизу меня никто не ждал, только дедушкин лимузин с шофером. Она писала замечательные стихи.
– Ты помнишь стихотворение? – спросил я.
– Только последнюю строчку. «И хлебу раздай дураков». Такая вот строчка. – Она словно обнимала меня своим взглядом. – Мамочка ведь не хотела умирать.
– Мы уже говорили об этом.
– Стив, я ненавидела ее.
– С девочками такое бывает. Иногда они ненавидят своих матерей.
– Нет, все совсем не так! – Мое замечание явно обидело ее. – Я ненавидела ее за то, что она чудовищно к тебе относилась.
– Мы оба чудовищно относились друг к другу.
– Мамочка однажды сказала, что у тебя душа молодая, а у нее старая. И оттого все беды.
– А ты поняла, что она имела в виду?
– По-моему, она говорила о том, что живет на земле не впервые. Что она, быть может, жила во времена французской революции и в эпоху Возрождения, и даже была римской матроной, и смотрела, как мучают христиан. А у тебя душа молодая, сказала она, ты еще ни разу не жил на земле. Это было очень интересно, но она постоянно твердила, что ты трус.
– Наверно, так оно и есть.
– Нет. Просто люди с молодыми душами испытывают страх, потому что не знают, суждено ли им родиться на свет еще раз. – Она вздрогнула. – А теперь я боюсь мамочки. Пока она была жива, я ее все-таки немножко любила. Время от времени она бывала со мной добра, очень добра. Но все равно я ее страшно боялась. Когда она уехала от тебя, я сказала ей все, что об этом думала, – мы поскандалили. Она задрала сорочку и показала мне шрам на животе.
– Да, я знаю этот шрам.
– Жуткий шрам.
– Да, очень большой.
– Она сказала: «Это проклятое кесарево сечение сделали для того, чтобы ты, детка, могла появиться на свет. Так что не хнычь. Дети, рожденные таким образом, всегда причиняют много хлопот. Ну, а ты Деирдре, стала настоящей крысой». А я сказала: «У тебя на животе крест». Так оно и было, Стив. У нее там складка поперек живота и шрам кесарева сечения рассекает ее пополам. – Что-то вдруг остановило ее, грустное желание не говорить о таких вещах. – Стив, те несколько минут были сущим кошмаром. Мамочка повторяла снова и снова: «Мне очень жаль, Деирдре, но ты стала настоящей крысой». И я страшно обиделась, ведь она говорила правду – я похожа на крысу. Ты ведь знаешь мамочку, когда она что-то говорит о тебе, ты чувствуешь себя насекомым, насаженным на булавку. И никуда не спрятаться. Я знаю, что теперь всегда буду смотреть на себя ее глазами. Ох, Стив, и тогда я сказала ей: «Если я крыса, то ты жена Дракулы». Что было совершенно нелепо, потому что я имела в виду не тебя, а дедушку, и мамочка поняла, что я говорю именно о нем. Она замолчала и заплакала. Я никогда прежде не видела ее плачущей. Она сказала, что в нашей крови живут вампиры и святые. Потом сказала, что жить ей осталось совсем немного. Она была уверена в этом. А еще сказала, что по-настоящему любит тебя. Что ты единственная любовь ее жизни. И тут мы обе заплакали. Никогда раньше мы не бывали так близки с нею. Но она, конечно, все испортила. Она сказала: «Да, несмотря ни на что, он, в сущности, любовь всей моей жизни».
– Она так сказала?
– А я заявила ей, что она тварь. А она говорит: «Берегись тварей. В них есть качества, которые остаются живы еще три дня после того, как тварь умирает».
– Что?
– Это она так сказала, Стив.
– О, Господи!
– И сейчас у меня нет чувства, что она уже действительно мертва.
И тут над нами словно затворились какие-то ворота. Я огляделся по сторонам.
– Знаешь, детка, я просто сопьюсь и умру под забором.
– Ты не имеешь права. Обещай, что не станешь сегодня пить.
Это было невыполнимым требованием, после уже выпитого я не мог не пить. Но я кивнул.
– Великий грех нарушить обещание, – с серьезным видом сказала она.
– Капли в рот не возьму. А теперь пора спать.
Она улеглась послушно, как дитя. И снова стала ребенком.
– Стив, ты возьмешь меня к себе жить?
– Прямо сейчас?
– Да.
Я немного помолчал.
– Знаешь, Деирдре, с этим придется немного обождать.
– У тебя роман? Ты ее любишь?
Я заколебался. Но с Деирдре можно было говорить о чем угодно.
– Да.
– А как она выглядит?
– Она блондинка, очень красивая. С юмором и поет в ночных клубах.
– Поет? – Деирдре была очарована. – Стив, она поет в ночных клубах! Это чудо, найти такую девицу. – Она была просто потрясена. – Я хочу познакомиться с нею, Стив. Можно?
– Через пару месяцев. Понимаешь, у нас все началось только прошлой ночью.
Она мудро кивнула головкой.
– Смерть вызывает в людях желание заняться любовью.
– Замолчи.
– Стив, я не смогла бы жить с тобою. Я только сейчас это поняла.
Тучи печали сгустились до одной-единственной слезы, перетекшей из ее узкой груди в мою. Я снова любил Шерри.
– Благослови тебя Господь, детка, – сказал я и, к собственному удивлению, заплакал. Я плакал по Деборе, и Деирдре плакала вместе со мной.
– Пройдут годы, прежде чем удастся осознать все до конца, – сказала Деирдре и одарила меня детским слюнявым поцелуем в ухо. – «Чаши зачаты в печали». Это первая строчка стихотворения о хлебе и дураках.
– Спокойной ночи, малышка.
– Позвони мне завтра утром. – Она приподнялась на постели, охваченная внезапным приступом страха. – Нет, завтра похороны. Ты на них будешь?
– Не знаю.
– Дедушка просто взбесится.
– Послушай меня, детка. Едва ли я завтра буду в состоянии прийти на похороны. Я не стану пить всю ночь, но и на похоронах быть не обещаю.
Она откинулась на подушки и закрыла глаза, веки ее дрожали.
– Не думаю, что твоей матери хотелось бы, чтобы я был на похоронах. Мне кажется, она предпочла бы, чтобы я просто думал о ней. Так будет лучше.
– Ладно, Стив.
Я на этом и ушел.
Рута поджидала меня,
– Что, было очень скверно? – спросила она.
Я кивнул.
– А нечего было убивать мамочку.
Я ничего не ответил. Я был похож на боксера, пропустившего слишком много ударов. Я улыбался, но с нетерпением ждал конца раунда, чтобы принять стаканчик и выстоять следующий раунд.
– Послушайте, – прошептала Рута, – сейчас нам поговорить не удастся. Он уже вас заждался.
Мы вошли в гостиную. Там был Келли и старуха, которую я сразу узнал. У нее была репутация самой жуткой ведьмы на Ривьере, не более и не менее. Эдди Гануччи тоже был тут. Но в присутствии Келли оба они для меня не имели никакого значения. Он протянул ко мне руки и обнял крепким, весьма удивившим меня объятием, ибо никогда прежде не снисходил ни до чего, кроме рукопожатия, а сейчас он обнимал меня, словно в порыве истинного чувства. Иногда Дебора встречала меня точно так же, но такое случалось лишь когда я, припоздав, в одиночестве прибывал на вечеринку, а она была уже пьяна. Тогда она обнимала меня крепко и торжественно, ее тело замирало в объятии, словно она чувствовала себя виноватой в самых грязных изменах и теперь заглаживала вину, демонстрируя рабскую преданность. Но в глубине этого показного раболепия всегда таилась легкая насмешка, обнимая меня на глазах дюжины или даже сотни людей, она словно сулила мне союзничество, на которое при иных обстоятельствах я не мог бы рассчитывать. В редкие мгновения, когда ледяное предательство, чудившееся мне в наших совокуплениях, съеживалось до привкуса последней опустошенности, обладание Деборой становилось похоже на величественное шествие по дворцу, и каждое движение моей плоти было подобно шагу по красному бархату. Теперь я угодил как раз в такое объятие, я слышал, как бьется сердце Келли – подобно могучему источнику в пещере, – но тут – как в объятиях Деборы – я почувствовал намек на предательство, которое можно распознать лишь во сне, когда спишь один, окна закрыты, а листы бумаги сдувает ветром со стола. Под ароматом церемонности и сдержанности в Келли таился более глубинный запах, похожий на запах нечистого кота, напоминающий о случке, на запах мяса на крюке у мясника и еще некий душок ржави и йода морской водоросли, побелевшей на прибрежном песке. А еще тут был запах богатства, ароматы, таящие в себе скипидар ведьминого проклятия, вкус медяков во рту, привкус могилы. Все это напоминало мне о Деборе. – О Господи, Господи, – бормотал Келли. А потом вдруг оттолкнул меня ловким движением банкира, предлагающего вам первым войти в дверь. В глазах у него стояли слезы, от взгляда на них заслезились и мои глаза, ибо Келли был похож на Дебору, тот же широкий изогнутый рот, зеленые глаза с булавочными искорками света, – и во мне вдруг поднялась волна любви, которую я никогда не мог дать ей, и когда он отпустил меня, мне захотелось обнять его, словно его плоть сулила мне успокоение, словно то были мы с Деборой в один из редких случаев, когда после отчаянной схватки, доведшей нас до полного изнеможения, мы обнимались с некоей грустью, когда исчезало мое восприятие себя как мужчины и мужа, и ее как жены и женщины, и мы оба становились детьми в той сердечной печали, которая взывает к утешительному бальзаму и на мгновенье уравнивает между собой мужскую плоть и женскую. И потому, когда он отпустил меня, я чуть было не обнял его, ибо я чувствовал в нем скорее Дебору, чем его самого. Но тут я понял, что пребываю в том же состоянии, что и Деирдре, что нервы мои расшатаны, – и если то, что я ощущал, можно назвать горем, то оно вдруг взорвалось, как маленькая бомба. В следующую секунду я уже был холоден и бесчувствен, я ощутил настороженность по отношению к нему, так как он, стерев слезы с лица элегантным движением носового платка, вперил в мои глаза взгляд, пронзивший меня, как прожектор, и сразу все понял – если у него до сих пор еще и имелись какие-то сомнения, то сейчас они развеялись: он знал, что я убил Дебору.
– Ладно, – сказал он. – О, Господи, что за жуткий час для всех нас.
И я ощутил, как все его чувства сходят на нет. Я, точно бык, рванулся всей мощью на красную тряпку и вот обнаружил, что атаковал пустоту.
– Извините меня, – сказал он гостям.
– О чем речь, Освальд, – откликнулась дама. – Мне все равно давно пора уходить. Вам надо поговорить с зятем. Это так понятно.
– И не думайте об уходе, – ответил Келли. – Побудьте еще хоть немного. Давайте выпьем. – Он решил представить мне гостей. – С мистером Гануччи ты уже встречался, он рассказал, что вас столкнуло друг с другом. Какая странная история. А это наша Бесси – ты ведь ее тоже знаешь?
Я кивнул. Ее звали Консуэло Каррузерс фон Зегрейд-Трилаун, и она состояла в дальнем родстве с матерью Деборы. Когда-то слыла знаменитой красавицей – и по-прежнему была замечательно хороша собой. Великолепный профиль, сине-фиолетовые глаза, волосы цвета чего-то среднего между ртутью и бронзой, молочно-белая кожа и искорки земляничных румян на щеках. Правда, голос у нее был надтреснутый.