– У тебя хорошие руки, – сказала Дебора. Настроение ее внезапно переменилось.
   Было время, когда мы часто держались за руки. Через три года после нашей свадьбы она забеременела, сохранить ребенка было непросто, у нее были какие-то неполадки с маткой – она никогда не вдавалась в детали, – да и после рождения Деирдре придатки были постоянно воспалены. Но мы старались, нам очень хотелось ребенка, мы были уверены, что непременно родится гений, и первые шесть месяцев держались за руки. А потом все лопнуло. После ночи черного пьянства и скандалов, выходящих за всякие рамки, она выкинула, это были преждевременные роды младенца, который, как мне кажется, пришел в ужас от утробы, формировавшей его, вырвался оттуда и нырнул обратно в смерть, унося с собой последнюю надежду на то, что Дебора еще сможет родить. В память о себе этот ребенок оставил нам лишь обоюдную жажду мщения. Сожительство с Деборой было теперь равнозначно обеду в пустом замке, единственными хозяевами которого были дворецкий и его проклятие. Да, я в ужасе опустился на колени, моя кожа была натянута, как проволока, и в ней билась дрожь. А Дебора гладила мою руку.
   И сочувствие, пойманная в силки птица сочувствия встрепенулась у меня в груди и впорхнула в горло.
   – Дебора, я люблю тебя, – сказал я. В это мгновение я и сам не знал, говорю ли я искренне или бессовестно лгу, тщетно пытаясь спрятаться от самого себя. Но, едва вымолвив, понял, что совершил ужасную ошибку. Ибо из ее руки мгновенно ушло всякое чувство, даже то болезненное покалывание, и осталось лишь холодное прикосновение. С таким же успехом я мог держать в руке пустую корзинку.
   – Любишь меня, дружок?
   – Люблю.
   – Должно быть, это ужасно. Ведь я тебя больше не люблю.
   Она сказала это так спокойно, с такой изящной бесповоротностью, что я поневоле вновь вспомнил о луне и об обещанной ею смерти. Я открыл пустоту – и оказалось, что у нее нет центра. Вы понимаете меня? Я больше не принадлежал себе. Центром для меня была Дебора.
   – У тебя опять жуткий вид, – сказала Дебора. – Еще с минуту назад ты выглядел ничего, а сейчас опять выглядишь чудовищно.
   – Ты не любишь меня?
   – Ни капельки.
   – Представляешь, каково это, смотреть на любимого человека и не чувствовать ответной любви.
   – Наверное, очень тяжело, – сказала Дебора.
   – Просто невыносимо.
   Да, центра не стало. Казалось, еще минута, и я заскулю.
   – Невыносимо, – повторила она.
   – И ты знаешь об этом? – спросил я.
   – Знаю.
   – Тебе доводилось испытывать такое?
   – Был человек, которого я очень сильно любила, – ответила она, – а он меня не любил.
   – Ты никогда не рассказывала мне о нем.
   – Да, не рассказывала.
   Перед свадьбой она поведала мне обо всем. Исповедовалась в каждой из прежних связей, должно быть, сказалось монастырское воспитание; она не просто рассказала мне обо всех, но и передала все детали: помню, мы хихикали во тьме, когда она постукивала меня по плечу своим изящным и весьма изощренным пальчиком, давая представление о силе и хватке, и напоре, и чуткости (или же об отсутствии их) каждого из ее любовников, я даже почувствовал благодаря ей, что хорошего было в лучших из них, и я любил ее за это, как бы мучительны ни были для меня эти признания, ибо отныне я знал, чему мне придется противостоять, а многие ли мужья могут похвастаться этим? Это была охранная грамота нашей любви, и, как бы ни сложился наш брак, это был наш обет, она нашла свой способ сказать мне, что я лучше всех.
   А сейчас она проникла в глубь меня, в самый центр, и готовилась взорвать меня изнутри.
   – Сама не знаешь, что говоришь.
   – Прекрасно знаю. Был один человек, о котором я тебе никогда не рассказывала. Я никому о нем не рассказывала. Хотя однажды кой у кого и возникли подозрения.
   – Кем же он был?
   – Матадором. И изумительным мужиком.
   – Все ты врешь.
   – Думай как хочешь.
   – Только не матадором.
   – Ладно, не матадором. Он был куда лучше, чем матадор, куда значительнее. – Ее лицо опухло от злобы, красные пятна понемногу исчезали.
   – Собственно говоря, он был самый лучший и самый выдающийся из всех, кого я знала. Изысканный и безупречный, как сама природа. Как-то раз мне захотелось вызвать в нем ревность, и на этом я его потеряла.
   – Кто бы это мог быть?
   – Не пытайся продвигаться шажок за шажком, как трехлетний ребенок. Я не назову тебе его имя. – Она глотнула рома и чуть встряхнула рюмку, не грубо, скорее нежно, словно круги темной жидкости могли передать какую-то весть далеким, неведомым силам, или – точнее – получить ее от них. – Однако я скучаю, когда подолгу не вижу тебя.
   – Ты ведь хочешь развода?
   – Наверное, да.
   – Вот именно.
   – Не вот именно, милый, а именно после всего, что было. – Она широко зевнула и вдруг стала похожа на пятнадцатилетнюю ирландскую служанку. – И когда ты не соизволил попрощаться с Деирдре…
   – Я не знал, что она уезжает.
   – Разумеется, не знал. Да и откуда тебе было знать? Ты ведь не звонил целых две недели. Пил и трахался со своими малышками.
   Дебора не знала, что у меня сейчас нет ни одной подружки.
   – Мои малышки давно подросли. – Во мне разгоралось пламя. Оно пылало в животе, и мои легкие были сухи, как осенние листья, а в середке копилось давление, чреватое взрывом. – Давай-ка выпьем.
   Она протянула мне бутылку.
   – Ладно, может, они и впрямь подросли, хотя, честно говоря, это весьма сомнительно. Но мне наплевать. Потому что сегодня днем я приняла окончательное решение. Я сказала себе, что никогда больше не буду… – Она не договорила фразу, но речь шла кой о чем, чем она занималась только со мной и ни с кем другим. – Нет, – продолжала Дебора, – я решила: больше мне этого не надо. Во всяком случае со Стивом.
   Этому научил ее я, но потом в ней проснулся воистину королевский аппетит. Это небольшое действо, похоже, стало для нее главным удовольствием.
   – Никогда больше? – спросил я.
   – Никогда. Меня тошнит от самой мысли об этом, во всяком случае применительно к тебе, дорогуша.
   – Ладно, давай завяжем с этим. Честно говоря, ты была не такой уж искусницей.
   – Не такой, как твои малышки?
   – Ты и в подметки не годишься как минимум пятерым из них.
   Она опять пошла красными пятнами. Я почувствовал исходящий от нее запах гнили, мускуса и еще чего-то куда более жестокого. Это был запах случки в зоопарке. И этот последний запах таил в себе опасность, он напоминал о горящей резине.
   – Вот ведь как странно, – сказала Дебора. – В последнее время я ни от кого таких нареканий не слышала.
   С тех пор как мы разъехались, она не рассказывала мне ни о ком. До сегодняшнего дня. Острая, печальная, почти приятная боль пронзила меня. Но ее сразу сменил откровенный ужас.
   – У тебя есть любовники?
   – На сегодняшний день, милый, всего трое.
   – И ты… – Я был не в силах договорить.
   – Да, дорогой. Ты даже не представляешь, как они были шокированы, когда я к этому приступила. Один из них спросил: где ты этому научилась? Всегда думал, что такое практикуется только в мексиканских борделях.
   – Заткнись, сука.
   – И благодаря широкой практике в последнее время я в отличной форме.
   Я отвесил ей пощечину. Я собирался – так подсказывали мне остатки сознания, еще не охваченные пламенем, – дать ей только пощечину, но мое тело говорило стремительней, чем мой мозг, и удар пришелся ей по уху и едва не скинул ее с постели. Она воспряла, как бык, и начала действовать подобно быку. Она ударила меня головой в живот (вспышка в зарослях моих нервов), и тут же заехала сильным коленом мне в пах (приемы боя у нее были как у школьного надзирателя), и, не попав, потянулась туда же руками, стремясь ухватить мой корень и раздавить его.
   Это все и решило. Я ударил ее сзади по затылку, мертвым холодным ударом, опрокинувшим ее на колени, а затем обвил рукою ее шею и стиснул горло. Она была сильной, я всегда знал это, но сейчас ее сила была просто чудовищной. Какое-то время я не понимал, смогу ли удержать ее, она почти сумела подняться на ноги и отшвырнуть меня в сторону, что, учитывая стартовую позицию, было бы достижением даже для профессионального борца. Секунд десять – двадцать она пыталась сохранить равновесие, но затем ее сила начала иссякать, истекать из нее в меня, и зажим у нее на шее стал крепче. Я действовал с закрытыми глазами. Мне виделось, будто я прошибаю плечом гигантскую дверь, которая поддается лишь дюйм за дюймом.
   Ее рука взметнулась к моему плечу и слегка забарабанила по нему пальцами. Как будто гладиатор признавал свое поражение. Я ослабил давление ей на горло, и дверь, которую я открывал, начала затворяться. Но я успел уже заглянуть и за эту дверь – и там были небеса, биение прекрасных городов, сияющих в темных тропических сумерках, – и я еще раз надавил на дверь изо всей силы и почувствовал, как ее рука покидает мое плечо, я колотился теперь в эту дверь что было мочи; судороги пробегали у меня по телу, и душа моя закричала: назад! ты зашел слишком далеко! Назад! Я почувствовал серию падавших, точно удары бича, команд, сполохами света летевших из мозга в руку, и готов был повиноваться им. Я пытался остановиться, но импульс за импульсом со всей неумолимостью вели к грозовой разрядке: некая черная страсть, некое желание продвинуться вперед, довольно схожее с тем, как входишь в женщину вопреки ее крикам о том, что она не предохраняется, налившись бешенством, взорвалась во мне, и душа моя лопнула под фейерверком ракет, звезд и жестоко ранящих осколков, рука, сдавившая ей горло, отказалась повиноваться шепоту, который все еще доносился оттуда, и раз! – я сдавил тверже, и два! – я сдавил еще сильней, и три – я заплатил ей за все, и теперь уже не было удержу, и четыре! – дверь полетела с петель, и проволока порвалась у нее в горле, и я ринулся внутрь, ненависть накатывала на меня волна за волной, болезнь тоже, ржавчина, чума и тошнота. Я плыл. Я проник в самого себя так глубоко, как мне всегда мечталось, и вселенные проплывали предо мною в этом сне. Перед моим внутренним взором плыло лицо Деборы, оно оторвалось от тела и уставилось на меня во тьме. Взор ее был злобен, он говорил: есть пределы зла, лежащие в областях, которые превыше света. И затем она улыбнулась, как молочница, и уплыла прочь, и исчезла. И посредине этого исполненного восточной роскоши ландшафта я почувствовал утраченное прикосновение ее пальцев к моему плечу, излучающих некий зыбкий, но недвусмысленный пульс презрения. Я открыл глаза. Я устал так, словно поработал на славу, и вся моя плоть была освежена этой работой. Так хорошо я не чувствовал себя с тех пор, как мне стукнуло двенадцать. В эти минуты мне казалось невероятным, что жизнь может приносить не только радость. Но здесь была Дебора, она лежала мертвая на цветастом ковре на полу, и на этот счет не оставалось никаких сомнений. Она была мертва, она и в самом деле была мертва.



2. БЕГЛЕЦ ИЗ КАЗИНО


   Шестнадцать лет назад, ночью, когда я занимался любовью с Деборой на заднем сиденье моей машины, она, едва мы кончили, взглянула на меня с загадочной и растерянной улыбкой и спросила:
   – Ты ведь католик?
   – Нет.
   – А я думала, что ты польский католик. Роджек – звучит похоже.
   – Я наполовину еврей.
   – А что со второй половиной?
   – Протестант. А собственно говоря, вообще ничего.
   – Вообще ничего, – повторила она. – Ладно, отвези меня домой.
   Но она помрачнела.
   Восемь лет потребовалось мне для того, чтобы выяснить, почему она тогда помрачнела: семь лет без нее и год в браке с нею. Весь первый год ушел на то, чтобы понять, что у Деборы есть предрассудки, столь же сильные, как и ее пристрастия. Ее презрение к евреям-протестантам и просто евреям не знало границ. «Им совершенно чуждо милосердие», – наконец пояснила она.
   Как и у любого истинного католика, у Деборы были собственные представления о милосердии. Милосердие было налетчиком на свадебном пиру, призраком на нашем супружеском ложе. После очередного скандала она говорила печально и как бы отрешенно: «Меня всегда переполняло милосердие, а сейчас его нет во мне». Когда она забеременела, милосердие вернулось к ней. «Не думаю, что я все еще омерзительна Богу», – говорила она. И действительно, в иные мгновения от нее исходила нежность, проливая теплый бальзам на мои нервы, но бальзам этот не был целительным: милосердие Деборы зиждилось на глубинном родстве с могилой. Я был уверен в ее любви, и все же в такие мгновенья душа моя взмывала на безжизненную горную вершину или же готовилась низринуться в бушующее море, в трехметровую волну, оскалившуюся косой ухмылкой в своей седой бороде. Таково было любить Дебору, совсем не то, что заниматься с ней любовью: вне всякого сомнения, она определяла эти занятия как милосердие и похоть. Переполненная любовью, она внушала ужас, занимаясь любовью, она оставляла вам на память ощущение случки со стреноженным зверем. И дело было не только в запахе дикого кабана, налившегося дурной кровью, в горячем запахе звериных клеток в зоопарке, было тут и нечто иное, ее духи, легкий намек на святость, нечто столь же хорошо просчитанное и греховное, как двойная бухгалтерия, да – от нее пахло банком, господи, в ней было слишком много всего для одного мужчины, и в самой сердцевине таилось что-то скользкое, возможно, змея, я часто именно так и воспринимал это: змея, стерегущая вход в пещеру с сокровищами, с богатством, с бесстыдной роскошью всего мира, – и очень редко выпадали мгновения, когда я мог воздать ей должное, не испытывая при этом острых уколов боли, словно в меня вонзалось жало. Отдыхая после объятий, я плыл по течению, меня куда-то нес тяжелый поток пламени, больного и отравленного пламени, горящего масла, которое вытекало из нее и охватывало меня. И каждый раз из груди у меня вырывался стон, похожий на бряцанье цепей, и губы мои прижимались к ее губам, пытаясь глотнуть немного воздуха. И мне казалось, что из моей души вырвали некое обещание и взяли его как выкуп.
   – Ты бесподобен, – говорила тогда она.
   Да, мне пришлось поверить и в милосердие, и в отсутствие оного, в указующий Перст Божий и в сатанинский бич, мне пришлось прийти к научному обоснованию реальности ведьм. Дебора верила в бесов. В ней говорит ее кельтская кровь, пояснила она как-то раз, кельты жили в согласии с духами, занимались с ними любовью и охотились вместе. Она и в самом деле была первоклассным охотником. Со своим первым мужем она бывала на сафари и убила подраненного льва, изготовившегося вцепиться ей в горло, и двумя пулями в сердце (винчестер 30/06) уложила белого медведя, но я подозревал, что однажды она все же утратила хладнокровие. Как-то раз она намекнула, что бросилась бежать от какого-то зверя и проводнику пришлось самому прикончить его. Но я не знаю этого наверняка – она никогда не договаривала до конца. Я предлагал ей вместе отправиться на охоту – в Кодьяк, в Конго, все равно куда, в первые годы нашего супружества я был готов помериться силами с любым героем, профессионалом и чемпионом, – но она постаралась развеять мое романтическое настроение. «Нет, дорогой, с тобой я не поеду никогда. Памфли,
   – таково было с трудом выговариваемое уменьшительное имя ее первого мужа,
   – был великолепным охотником. Охота – это лучшее, что было у нас с ним. Неужели ты думаешь, что я захочу осквернить свои воспоминания? Это не принесет радости ни тебе, ни мне. Нет, я никогда больше не решусь на большую охоту. Разумеется, если только не влюблюсь в кого-нибудь, кто охотится божественно». Как и большинство ее друзей, она с аристократическим безразличием относилась к любым способностям, кроме врожденных. Цветком можно полюбоваться и, если захочется, сорвать его, но выращивают его пусть другие.
   В конце концов она взяла меня на охоту – на кротов и сурков. Мне снова продемонстрировали дистанцию между мною и ее ненаглядным Памфли, но даже во время этой охоты, обычной прогулки по вермонтским лесам неподалеку от домика, который мы сняли на лето, я убедился в ее мастерстве. Дебора по-особому умела видеть лес. Именно там, в прохладе и в сырости, среди пряных и нежных и напоенных гниением запахов леса, она чувствовала себя в своей стихии: ей был внятен дух, таящийся в какой-нибудь группе деревьев, она сказала мне, что чувствует, как этот дух наблюдает за ней, а когда его вытеснял или подменял кто-то другой, тоже наблюдавший за нею, то этот другой и оказывался зверем. Так было и сейчас. Какое-нибудь маленькое существо выбиралось из своего укрытия, и Дебора укладывала его на месте. Она истребляла множество зверушек, больше, чем любой другой охотник. Чаще всего она стреляла от бедра – спокойно, словно указывала на зверька пальцем. Но некоторым позволяла спастись. «Этот твой», – говорила она, и я мазал. Что вызывало смешок благородного, но мрачноватого сочувствия. «Купи себе винтовку с оптическим прицелом, дружок», – шептала она. Мы охотились всего несколько раз, но я успел понять, что больше никогда не отправлюсь на охоту. Во всяком случае, с нею. Потому что Дебора убивала самых красивых и самых уродливых зверьков. Она подстреливала белок с ласковыми мордочками, нежных, как лань, в своей смертельной истоме, она разносила норы сурков, гримасы которых в агонии были столь же скульптурны, как горгульи. Ни один участок леса не оставался прежним после того, как она проходила там.
   – Видишь ли, – сказала она мне однажды поздно ночью, когда хмель уже вышел из нее и она пребывала в одном из своих редчайших настроений, не жестоком, но порочном, не похотливом, а просто задумчивом, задумчивом самих размышлений ради, – я знаю, что во мне больше блага и больше зла, чем в любом другом человеке, но что было заложено в меня с рождения, а что привнесено потом?
   – Ты служишь добру и злу попеременно.
   – Нет, просто делаю вид. – Она улыбнулась. – Честно говоря, я преисполнена зла. Но я презираю его, в самом деле презираю. Просто Дьявол сильнее меня.
   Что было равнозначно признанию в том, что зло заточило добро в темницу. После девяти лет брака с Деборой я тоже не мог дать точного ответа на этот вопрос. Я привык вращаться в кругу людей, верящих в то, что написано в «Нью-Йорк Таймс»: «Специалисты возражают против фтора», «Дипломаты критикуют выводы комиссии», «Самоуправление бантустанов», «Советник подчеркивает», «Новый подход к проблеме престарелых». Сейчас я уже не верю во всю эту ерунду: я погрузился в воды Дебориной интуиции, это куда ближе моим воспоминаниям о четырех убитых мною немцах, чем все перечисленное выше или там не названное. Но я не мог понять, кто из нас заточил в темницу другого и как. Сколь ужасен был этот гребень безумия: лежать с Деборой на супружеском ложе и гадать, кто из нас виновен в той туче гнилой пагубы, в которую сливаются наши дыхания. Да, я начал верить в духов и бесов, в дьяволов и демонов, домовых и леших, в инкубов и суккубов; не раз я садился в постели этой странной женщины, ощущая когти у себя на груди, знакомый, не перебиваемый алкоголем, дурной запах на устах и глаза Деборы, уставившиеся на меня во тьме, и тогда мне казалось, что меня душат. Она воплощение зла, решал я, но тут же мне приходило на ум, что добро может наведаться в гости к злу только под личиной зла: да, зло сможет разгадать добро под такой маской только благодаря напористости, присущей добру. И может, воплощением зла был я сам, а Дебора – моей узницей? Или же я был просто слеп? Ибо сейчас я вспомнил, что нахожусь там, где нахожусь, и что Дебора мертва.
   Это было очень странно. Мне как бы пришлось напомнить себе об этом. Казалось, будто она не мертва, а просто перестала жить.
   Итак, я пришел в себя и обнаружил, что минуту-другую, а может, уже и десять минут или того больше лежу в полусне возле тела Деборы. Я по-прежнему чувствовал себя превосходно. Я чувствовал себя превосходно, но что-то подсказывало мне, что не стоит сейчас думать о Деборе, именно сейчас не стоит, и я поднялся с полу и пошел в ванную помыть руки. Вам случалось когда-нибудь употреблять пейотль? Ванная была залита фиолетовым светом, и где-то на краю моего зрения по кафелю проходила радуга. Стоило мне закрыть глаза, как водопад бархатного дождя, красного, как обивка красной коробочки, обрушился на мою сетчатку. Руки дрожали в воде. Я вспомнил пальцы Деборы у меня на плече, сорвал рубашку и вымыл предплечья. Кусок мыла казался живым: оно шлепнулось обратно в мыльницу с низким, сдавленным звуком. Я готов был слушать его целую вечность. Но в руке у меня уже было полотенце, и его прикосновение к моим пальцам напоминало прикосновение к трухе, в которую превращаются поздней осенью листья. Так же обстояло дело и с рубашкой. Словно кто-то хотел доказать мне, что я никогда не знал, что такое рубашка. Каждый из скопившихся в ней запахов (все эти отдельные молекулы и частицы) расплескался по ткани, как стая мертвых рыб на берегу моря, – их разложение, интимный запах их гниения образует нить, связующую их с потаенным сердцем моря. Итак, я вдел в рубашку собственное тело с торжественностью кардинала, водружающего на голову свою тиару, а затем завязал галстук. Простой черный галстук с узлом, но мне казалось, будто я пришвартовываю корабль к причалу, галстук был грубоват на ощупь, полоска манильской ткани шириной в дюйм, достаточно длинная, чтобы можно было завязать сложный узел, мои пальцы пробегали по его поверхности, как мышь по куче трепья. Если уж говорить о милосердии, то я еще никогда не ощущал такого покоя. Доводилось ли вам слушать ночное молчание комнаты или великое молчание в глубине леса? Вслушайтесь: ибо превыше молчания существует некий мир, где каждое из молчаний занимает подобающее ему место. Я стоял в ванной, закрыв кран, и вслушивался в молчание кафеля. Где-то на нижних этажах включился вентилятор и задребезжал холодильник: они словно торопились, как звери, ответствовать вызову, бросаемому исходящей от меня тишиной. Я поглядел в зеркало, снова пытаясь разгадать загадку собственного лица: никогда мне не доводилось видеть лицо более привлекательное. Это правда. Правда именно того сорта, какую узнаешь, завернув за угол и лицом к лицу столкнувшись с незнакомцем. Мои волосы были живыми, а глаза – цвета безоблачного неба над морем, наконец-то это были глаза, способные потягаться с глазами немца, стоявшего передо мной со штыком в руке, – над гаванью моего покоя кометой промелькнуло мгновение страха, и я постарался поглубже заглянуть в глаза в зеркале, как будто они были замочной скважиной в воротах, ведущих во дворец, и я спросил себя: «Благ ли я сейчас? Исполнен ли зла вовеки?» – это казалось очень простым двуединым вопросом – но вдруг в ванной погас свет, потом он замигал короткими вспышками. Кто-то давал в честь меня салют. И теперь глаза в зеркале были веселыми, хотя и чуть поблекшими. Я не мог поверить, что только что они казались совсем иными.
   Я вышел из ванной, и мне пришлось вновь взглянуть на Дебору. Она лежала на животе, уткнувшись лицом в ковер. Мне не хотелось переворачивать ее прямо сейчас. Покой, владевший мною, был достаточно зыбок. Его хватало только на то, чтобы стоять возле трупа и озираться по сторонам. Особого беспорядка не было. Покрывало и одеяло сползли на пол, одна из подушек упала, кресло было отодвинуто в сторону, его ножки оставили борозду в ковре. Вот и все. В бутылке и стопке по-прежнему был ром, мы не опрокинули ни одной лампы и не сорвали со стены ни одной картины, ничего не разбили, на полу не было никаких осколков. Мирная сцена – пустое поле с пушкой времен гражданской войны: она выпалила несколько минут назад, последний клуб дыма, словно змея, еще выползал у нее из жерла и колечками плыл по ветру. Да, такая вот мирная. Я подошел к окну и с десятого этажа поглядел вниз на Ист-ривер-драйв, где быстро мчались машины. Прыгнуть? Но вопрос этот был не слишком настойчивым: решение нужно было принять здесь в комнате. Можно было снять трубку и позвонить в полицию. Или погодить с этим. (Мне доставляло удовольствие делать каждый шаг с той грациозной осмотрительностью, какую ощущает в своих ногах балерина.) Да, можно отправиться в тюрьму, просидеть там лет десять или двадцать и попробовать написать ту гигантскую книгу, замысел которой почти выветрился из моего мозга за долгие годы пьянства и Дебориных игрищ. Это было достойное решение, и все же я ощутил лишь мимолетный порыв предаться ему во власть, нет, в недрах моего мозга уже заработало что-то иное, там рождалась какая-то схема, какое-то желание – я чувствовал себя так хорошо, словно моя жизнь еще только начиналась. «Погоди-ка», – без обиняков сказала мне моя голова.
   Но все было не так просто. Стоило мне закрыть глаза, и передо мною возникала сияющая полная луна – неужели мне так и не удастся освободиться от нее? Я опять чуть было не поднял трубку.
   Внутренний голос сказал мне: «Погляди-ка сначала в лицо Деборе».
   Я опустился на колени и перевернул ее. Тело ее издало какой-то шорох протеста, какой-то обиженный шепот. В смерти она была ужасна. На меня смотрело лицо зверя. Зубы оскалены, жуткие искорки света в глазах, разверстый рот казался пещерой. Мне почудилось, будто я слышу, как некий ветер пронизывает самую толщу не ведающей солнечного света земли. Струйка слюны тянулась у нее изо рта, зеленая слизь под носом смешалась с кровью. Я ничего не чувствовал. Что не означает, будто со мной ничего не происходило. Подобно привидениям, чувства, оставаясь невидимыми, проходили через поры моего тела. Я знал, что когда-нибудь в будущем я буду оплакивать Дебору и бояться ее. Сейчас я был уверен в том, что смерть разорвала Дебору на части