«Промочи-ка горлышко», – закричал боксер. И она запела совершенно другим голосом, ту же песню, но по-иному, качая бедрами, грубовато и миролюбиво, и очень по-американски, словно она была стюардессой с авиалинии или супругой звезды профессионального футбола с телеэкрана. Это была другая часть ее, оранжевая часть, флоридские пляжи, красно-оранжевый загар спортсменки. Теперь стало заметно, что ее лицо напудрено, и свет отражался от него, маленькие яркие капельки пота горели, как солнце на мокром снегу. Теперь она была жестокой, жестокостью ночных клубов, воплощением алчности, зеленоглазая, дочерна загорелая, пламенно золотоволосая блондинка – и это сделало оранжевое освещение. «Ничего скулить, и ладно, и конец, к черту Калифорнию, поганая пирушка, и вот почему эта леди потаскушка», – пела она, перемалывая слова так, словно песня была твердокопченой колбасой, которую ее голосу было угодно заглотнуть.
   И вот очередной выход подошел к концу. Освещение теперь напоминало брызги шампанского, что делало ее похожей на Грейс Келли, и было чуть зеленоватым, отчего возникало легкое сходство с Монро. В разные мгновенья она выглядела по-разному: то как дюжина хорошеньких блондинок, а время от времени – как мальчишка из дома за углом. Чистенький, старательный, порядочный американский парнишка сквозил в ее облике: это придавало дополнительное очарование ее чуть вздернутому носику, вновь напомнившему мне нос скоростного катера, разрезающий волну, да, этот носик придавал характерное выражение ее слегка напряженным челюстям и упрямым губкам. Она к себе притягивала, что да, то да. Она изучала повадки блондинок, эта Шерри, и переняла их, некий белокурый демон вел ее через все стили. Это было чудом – потягивая бурбон, наблюдать за столь искусной работой. Она могла бы показаться обиталищем и сплетением нескольких совершенно разных личностей, если бы не характерность ее прелестного зада, напоминающего вам о южных штатах. Порой она отворачивалась от нас и пела через плечо – демонстрируя нам, что ее зад, разумеется, живет совершенно отдельной от лица жизнью: он раскачивался в своем собственном ритме, довольный собой и ею, самая главная ягода в пироге девушки из южных штатов, безупречный, лишь чуточку крупноватый и слишком круглый для ее талии, автомат для сбора денег, зад девушки из южных штатов. «Эта попка продается, – говорил он мне, – но тебе она не по карману». А лицо ее, совершенно независимое от всего этого, впервые за все время печально мне улыбнулось.
   Я парил на легком зефире опьянения, магически поднимавшем меня. Мозг превратился в небольшую оружейную фабрику, изготовляющую психические частицы, пульки, ракеты величиной с булавку, планеты размером с человеческий зрачок. Были у меня и снаряды, запас бомб, меньших, чем шарики черной икры, но готовых к тому, чтобы ими выпалили через все помещение.
   Пусть какой-нибудь грядущий суд заслушает мои свидетельские показания: боксер вновь сказал Шерри «Промочи-ка горлышко», и я выпалил в него из всех моих стволов. Его смех оборвался в самом своем разгаре, он набычился, как будто о его темя разбили четыре яйца разом, его ноздри раздулись от отвращения к тому, что он, должно быть, воспринимал как запах. Он огляделся по сторонам. И, все взвесив (для него такие налеты были не в диковинку), вычислил меня как самый вероятный источник и мысленно заехал мне со всей силы ногой в пах. Мой щит метнулся вниз, прикрывая уязвимое место, и успел прикрыть. «Твоей ноге больно», – внушил я ему, и вид у него стал весьма удрученный. Чуть погодя он начал потирать палец ноги о щиколотку.
   Показание: одна из потаскушек, сидевших с судьей, истерически хихикала каждый раз, когда Шерри пускала легкого петуха. Голос Шерри был еще далеко не безупречен. Лишь часть ее пения прорывалась на самый верх, все остальное барахталось внизу. Но сам задор вызывал симпатию. И вот я призвал одну из тех волшебных пуль, которые перед тем разместил на орбите, велев им кружиться вокруг солнца моей головы, и приказал ей: «В следующий раз, когда эта сука захихикает, просверли-ка ей голову, влети в одно ухо и вылети из другого, напугай ее хорошенько». Что моя пулька послушно и учинила. Как самая настоящая пуля, проходящая сквозь доску в десять дюймов толщиной, она пробуравила новую скважину пустоты в убогом пристанище мыслей этой потаскушки, ее голова качнулась, пока пуля пролетала сквозь нее, – и когда она захихикала вновь, звук этот утратил всякий смысл, превратившись в пустой дурацкий смешок смазливой потаскушки. Свидетельские показания: судья обернулся, заметив, что возле его уха пронеслась планета. Затем огляделся по сторонам. Меня он вычислить не смог. Я выстрелил из мысленного огнемета, стараясь обжечь ему кончик носа. «Ну-ка сюда, дружок, – подумал я, – по лучу вот этого радара». И тогда он меня обнаружил. Проклятье зародилось у него в груди, заволокло плечи грозными тучами газа. К этому я был не готов. Газ проник мне в ноздри: глупость, здоровье, непредставимая протяженность сигарного дыма и скуки, – я был оглушен, почти умерщвлен, но все же не настолько, чтобы не выслать изо рта пламя, оттолкнувшее силой противопроклятья эту тучу и прогнавшее ее обратно к нему за стол. Теперь уже судье стало нехорошо, лицо потеряло осмысленное выражение, глаза широко раскрылись и побелели. Как цветок, готовый поникнуть и утративший все соки, локон на щеке другой потаскушки, сидевшей с ним, внезапно развился и упал на шею, сорванным маленьким цветком. Свидетельское показание: на одного из сыщиков напала икота. Свидетельское показание: один из ирландских политиканов зарыдал. Свидетельское показание: в помещении возникло поле молчания. Бомба взорвалась. И в это молчание вливалось пение Шерри: «Когда алый дождь стеной стоит над сонною страной, идет над сонною страной» – и она взяла подряд пять безупречных нот, подобных пяти колокольчикам ангела, спустившегося наземь, чтобы похоронить бомбу, ясных, чистых, самую прекрасную связку звуков, какую мне когда-либо доводилось слышать. Редкое мгновение отдохновения и бальзама в этом заряженном электричеством помещении
   – слушать песнь, которую поет тело прекрасной женщины.
   Но ей это мгновение пришлось не по нраву. Она откинула голову, топнула ногой и перешла на другую песню: «Жил да был в Мемфисе несчастный человек, и попал он однажды в Гонконг».
   – Еще один бурбон, – крикнул я официанту.
   Я следил за тем, как ее ноги отбивают ритм. Она была в босоножках, ногти на ногах были накрашены. Меня поразило это тщеславие, оно растрогало меня, потому что, как и у большинства привлекательных женщин, пальцы ног были у нее весьма некрасивы. Не безобразны по-настоящему, не деформированы, но слишком велики. Ее большой палец был кругл – кругл, как монета в полдоллара, – это была какая-то круглая, жадная, самодовольная цифра, да и остальные четыре пальца были отнюдь не малы, каждый из них круглей и значительно толще, чем это мог бы оправдать размер ногтя, так что поневоле приходила мысль о пяти чувственных, почти поросячьих, но главное, самодовольных комочках плоти, навалившихся на пять относительно небольших ноготков, скорее широких, чем длинных, что меня огорчило. У нее была короткая широкая стопа тех весьма практичных женщин, у которых находится время и в лавку сходить, и с соседом в пляс пуститься, и я перевел взгляд вверх на нежный серебряный очерк ее лица, нежного полудевичьего, полумальчишеского лица под светлыми волосами, и вдруг со всей ясностью осознал, насколько я пьян, словно опьянение было поездом, бешено мчащимся во тьму, а я сидел на скамье против его хода и все дальше и дальше удалялся от некоего пламени на горизонте, и с каждым мгновеньем все более и более нарастал шепот, который слышишь в тоннеле, ведущем к смерти. Женщины приносят нам смерть, если нам не удается возобладать над ними (так внушала мне блистательная логика напитка, рюмку которого я держал в руке), и я боялся теперь певицы на сцене ночного бара, боялся ее лица, хотя, может быть, мне удастся возобладать над ним, и лицо это меня полюбит. Но ее задница! Конечно же, я не смогу возобладать над ее задницей, никому это еще не удавалось, а может, и не удастся никогда, и потому вся неразрешимость этой задачи выразилась внизу, в ее стопах, в этих пяти накрашенных пальцах, красноречиво говорящих о том, какой дрянью может и умеет быть эта женщина. Так я смотрел на нее, в таком свете видел: в волшебном кругу, чувствуя себя таким же запутавшимся, как спеленутое дитя, я пустил стрелу в большой палец ее ноги, в бычью уверенность этого пальца, и увидел, как он задрожал в ритм музыке. Я пустил еще три стрелы в то же самое место и увидел, как она поджимает пальчики под подол своего длинного платья. И затем, словно на меня пало проклятие (и следовательно, мне приходилось делать прямо противоположное тому, что я намеревался делать) от кого бы то ни было и по неизвестным мне мотивам (мне хотелось не выяснять это, а только отбиваться), я пустил заостренную стрелу в самую сердцевину ее лона и почувствовал, что не промахнулся. Я почувствовал, что там вспыхнула некая тревога. Она чуть ли не сбилась с ритма. Нота оборвалась, темп заколебался, но она продолжала петь, повернувшись и глядя на меня, и от нее веяло болезнью, чем-то надломленным и мертвым, – вырвавшись из печени, несвежее, использованное, все это приплыло в чумном облаке настроения к моему столу, заразило меня своей болезнью, проникло внутрь. И был в этом какой-то налет сожаления, как будто она тщательно прятала свою болезнь, надеясь, что сумеет никого не заразить, словно ее гордыня была в том, чтобы держать болезнь при себе, а не передавать ее другому. Я послал стрелу и пробуравил ее щит. По моим кишкам разлилась тошнота.
   Я стремительно поднялся из-за стола, ринулся в уборную и там, запершись в кабинке, встал на колени и второй раз за нынешнюю ночь возжаждал кротости, подобающий святому, теперь я знал, что и святому доводится преклонить чело возле трона в ожидании того, что чистейший воздух ляжет, как благословение, на языки его внутреннего пламени. Возможно, мне удалось ухватить немного этого воздуха, потому что мои опаленные легкие прочистились, но видение смерти возникло вновь в моем воображении, и я сказал себе: «Да, ты наверняка умрешь в ближайшие трое суток». И я вернулся в бар и сел за свой столик, как раз когда она допевала последние слова песенки про дурака.
   Но я чуть запоздал, и, когда она прошла мимо меня к бару с профессиональной полуулыбкой на лице, ее глаза были полузакрыты и не глядели на меня.
   – Давайте выпьем, – предложил я.
   – Мне надо выпить с друзьями, – сказала она, – но вы можете к нам присоединиться.
   И она улыбнулась мне уже более благосклонно и направилась к компании из двух женщин и троих мужчин, про которых я решил, что это друзья Тони. Женщины были ей явно незнакомы, последовало сдержанное взаимное представление, радар к радару, и в конце концов она пожала руки обеим девушкам. После чего поцеловала двоих мужчин мокрым, сочным дружеским поцелуем, похожим на шумное, с хлопком, рукопожатие, и была представлена третьему, бывшему боксеру, Айку Ромалоццо, Айк «Ромео» Ромалоццо – таким было его имя на ринге, вспомнил я, и, помедлив секунду, она очень громко и с явным южным акцентом сказала «какого рожна» и поцеловала и Ромео.
   – За такие поцелуи можно брать по пять долларов, – сказал Ромео.
   – Дружок, мне больше нравится раздавать их даром.
   – Девица – полный отпад, Сэм, – заявил Ромео одному из своих компаньонов, коротышке лет пятидесяти пяти с седыми волосами, грубой сероватого цвета кожей и большим узким ртом. Коротышка прикоснулся к драгоценному камню в булавке своего галстука, словно предупреждая об опасности.
   – Это приятельница моего приятеля, – сказал Сэм.
   – Поцелуй нас еще разок, милашка, – сказал Ромео.
   – Я еще от предыдущей порции не отошла, – сказала Шерри.
   – Гэри, а где прячется ее дружок? – спросил Ромео.
   – Не задавай лишних вопросов, – сказал Гэри.
   Это был высокий грузноватый мужчина лет тридцати восьми, с длинным носом, слегка отечным лицом и с ноздрями, взрезавшими воздух под таким углом, что весь его ум, казалось, сосредоточился именно в них.
   Сэм прошептал что-то на ухо Ромео. Ромео умолк. Теперь все молчали. Сидя футах в пятнадцати от бара, я пришел к выводу, что если мне суждено умереть в ближайшие три дня, то Ромео как раз тот человек, который с удовольствием возьмет эту работенку на себя. Я не знал, подсказал ли мне эту мысль вернейший из моих инстинктов, или это было очередной стадией моего безумия. Так или иначе, я должен был встать и подойти к Ромео, и следовало сделать это как можно скорее. «Тебе никогда не перехитрить полицию, – пронеслось у меня в голове, – если ты не сумеешь увести эту девчонку из бара и затащить в постель». И как отзвук этих мыслей, ко мне пришло сознание того факта, что сыщики исчезли из бара. Я ощущал волнение человека, которому сообщили, что ему предстоит неприятная операция.
   – Они собираются снимать про меня фильм, – сказал Ромео, обращаясь к Шерри.
   – А как они его назовут? – спросил Гэри. – «Мордоворот и бутылочка»?
   – Они назовут его «История американского парня», – сказал Ромео.
   – Ах ты, Господи, – сказал Сэм.
   – Люди, с которыми я работаю, наняли теневого сценариста. История парня, который плохо начал, пошел на поправку, потом опустился. – Ромео моргнул. – А все потому, что связался с дурной компанией. Дурное влияние. Скверное виски. Бабы. Ему так и не удалось стать чемпионом. Вот какую цену ему пришлось заплатить.
   Ромео выглядел весьма привлекательно. У него были курчавые черные волосы, длинные и зачесанные на уши, и, уйдя с ринга, он восстановил форму носа, сделав пластическую операцию. Глаза у него были темные и невыразительные, как у китайца; он чуть прибавил в весе. Он был бы похож на молодого управляющего из поместья под Майами, если бы не изрядные желваки у него на висках, напоминавшие о шлеме, который ему доводилось носить.
   – Кто финансирует картину? – спросила Шерри.
   – Парочка приятелей.
   – Бобик и Робик, – сказал Сэм.
   – Они не станут вкладывать деньги в такую картину, – сказал Гэри.
   – Вы мне не верите? Если они подыщут хорошего актера на мою роль, у них получится классная картина.
   – Послушайте-ка, Ромео, – сказал я, – у меня есть идея. – Я произнес это, сидя от них футах в пятнадцати, но так, чтобы им было слышно. Затем встал и направился в их сторону. Моя идея была идиотской, но ничего лучшего я не мог придумать. Я надеялся, что меня озарит по ходу беседы.
   – У вас, – сказал Ромео, – есть идея?
   – Да. В этой картине вашу роль могу сыграть я.
   – Не сможете, – сказал Ромео. – Вы еще не настолько спятили.
   Ромалоццо был знаменит предательским хуком слева. Я как раз вошел в зону его досягаемости. Сперва захихикал Гэри, потом Сэм, потом Шерри и обе девицы. Они стояли у стойки и смеялись.
   – Я должен всем вам поставить, – сказал я.
   – Эй, бармен! – заорал Ромео. – Пять алкозельцеров!
   Гэри шлепнул Сэма по спине:
   – Наш приятель славно раздухарился.
   – Талант виден с детства, – сказал Ромео. – Когда фильм выйдет на экраны, самые классные, самые модные бабы в этом городе будут хвастаться: прошлым вечером я ужинала с Ромалоццо.
   – Да, – сказал Сэм, – и этот чернорожий итальяшка слопал всю пиццу.
   – Бутерброды с икрой. Эй, Фрэнки, – зарычал Ромео на бармена, – принеси-ка нам бутербродов с икрой к этому алкозельцеру.
   Шерри вновь засмеялась. У нее был необычно громкий смех. Он был бы безупречен и весел, и не вызывал бы никаких подозрений, если бы в нем не было намека на ржанье, чего-то от свойственной южным городкам подначки. Я осознал, какое напряжение охватило меня, – страстное желание, чтобы она была безупречна.
   – Ромео, – сказала Шерри, – ты самый замечательный мужик из всех, кого я видела сегодня.
   – Разве я? А разве не мой новый дружок? Вот этот мой новый дружок? – Он указал на меня своими невыразительными глазами. – Сэм, разве это не мой новый дружок?
   Сэм равнодушно посмотрел на меня.
   – Ладно, Ромео, во всяком случае, это не мой дружок, – сказал он после небольшой паузы.
   – А может, он твой дружок, а, Гэри?
   – Никогда ранее не встречал этого джентльмена, – сказал Гэри.
   – Голубушка, – обратился Ромео к одной из девиц, – может, он твой?
   – Нет, – ответила та, – но он парень, что надо.
   – Тогда, подружка, он наверняка твой, – обратился Ромео к другой девице.
   – Нет, если только мы не встречались с ним в Лас-Вегасе пять лет назад. Мне кажется, – заторопилась «подружка», пытаясь прийти мне на помощь, – что мы встречались в тропическом баре лет так пять или шесть назад, еще мне не хватало их считать, ха-ха!
   – Заткнись! – сказал Гэри.
   Мулат с круглым лицом китайского мандарина и с козлиной бородкой пристально смотрел на меня из-за своего столика. Он походил на одного из тех стервятников в джунглях, которые сидят на ветках и ждут, пока лев и львята не вырвут кровавое мясо и потроха у раненой зебры.
   – Выходит, – сказал Ромео, – ничей он не дружок.
   – Он твой, – сказал Сэм.
   – Да, – подтвердил Ромео, – он мой. – И, обратясь ко мне, сказал:
   – А ты что на это скажешь, дружок?
   – Вы еще не спросили у леди, – ответил я.
   – Ты имеешь в виду леди, которая развлекала нас? Которая для нас пела?
   Я промолчал.
   – Раз уж ты мой дружок, – сказал Ромео, – то я введу тебя в курс дела. Эта леди сегодня со мной.
   – Это для меня сюрприз, – сказал я.
   – Но это факт.
   – Самый настоящий сюрприз.
   – Приятель, ты уже спел свою песенку, – сказал Ромео. – А теперь вали отсюда.
   – А не могли бы вы выразить свое пожелание в более приемлемой форме?
   – Ладно, сматывай удочки.
   Я чуть было не ушел. Мало что удерживало меня. Но что-то все же удерживало. Некое мерцание в глазах у Шерри, ярких и гордых. Оно подогрело мой гнев и решимость вернуть Ромео его взгляд. Потому что она использовала меня – и сейчас я это осознал. Во мне проснулась леденящая душу ненависть ко всем женщинам, которые пытались меня использовать. Это, разумеется, было следствием моего нездоровья – мало ли мне довелось за ночь встречаться с представительницами этого пола, – но все же я ответил:
   – Я уйду, когда меня об этом попросит леди, но никак не раньше.
   – Перед смертью не надышишься, – сказал Гэри.
   Я не спускал взора с Ромео. Наши взгляды заклинились друг на друге.
   Сейчас тебе будет больно, – говорили его глаза. Я сумею постоять за себя, – отвечали мои. На его лице появилось выражение некоторого сомнения. Ставки были ему не ясны. В глазах у него не было никакой мысли, только голая угроза. Вероятно, он решил, что у меня в кармане пистолет.
   – Ты пригласила этого парня? – спросил Ромео.
   – Разумеется, пригласила, – сказала Шерри. – И ты организовал ему сердечный прием.
   Ромео захохотал. Он хохотал во все горло, но смех его был плоским и мертвым, это был профессиональный смех профессионала, выигравшего сто поединков и потерпевшего поражение в сорока, причем из этих сорока двенадцать из-за неверного судейства, шесть были подстроены, а из-за четырех ему пришлось полежать в больнице. Так что это был смех человека, научившегося смеяться в ответ на поражения любого сорта.
   – Знаете ли, – сказала Шерри, – этот джентльмен знаменитость. Это мистер Стивен Ричардс Роджек, а телепрограмма, которую он ведет, вам наверняка известна, правда?
   – Да, – сказал Сэм.
   – Правда, – сказал Гэри.
   – Ясное дело, – сказала одна из девиц, «голубушка», с радостью двоечницы, ответившей на вопрос учителя. – Я чрезвычайно польщена знакомством с вами, мистер Роджек, – сказала «голубушка». Она и впрямь была голубушкой. Сэму было не по себе в роли ее кавалера.
   – А сейчас, поскольку я отношусь к мистеру Роджеку совершенно по-особому, – сказала Шерри, пробежав четырьмя надушенным пальчиками по моей шее, – мы с ним отойдем в сторонку и выпьем по стаканчику.
   – Тебе через пятнадцать минут на сцену, – сказал бармен.
   – Я этого не слышала.
   Она улыбнулась серебристой улыбкой – так, словно опасения мужчин заслуживали не большего внимания, чем бульканье бегемотов.
   Мы уселись за маленький столик с лампой, стилизованной под канделябр, футах в десяти от пустой эстрады с ее осиротевшим пианино и немым микрофоном. Сидя рядом с ней, я ощущал как бы ее двойное присутствие: во-первых, со мной была молодая пепельная блондинка с лавандовыми тенями и любопытными призраками, с некоей тайной музыкой, женщина с телом, которое никому не будет дано созерцать при свете дня, и во-вторых, молодая особа, здоровая, как деревенская девка, и словно бы рожденная для того, чтобы ее фотографировали в купальном костюме, грубоватая, практичная, чистая, из тех, что занимаются сексом как спортом.
   – Вы все еще сердитесь? – спросила она.
   – Да.
   – Вам не стоило так заводиться. Они просто подшучивали над вами.
   – Так же, как и вы. Если бы я отошел, вы бы остались с Ромео.
   – Не исключено.
   – И не почувствовали бы никакой разницы.
   – Как вы жестоки, – произнесла она голосом маленькой девочки из южных штатов.
   – Жестокость рождает ответную жестокость.
   Не помню уж точно, что я говорил, но беседа доставляла ей бесконечное удовольствие. Мы словно бы стали парой подростков. Она брала меня пальцами за подбородок, ее зеленые глаза искрились в свете канделябра, расцветая то карим, то золотым и желтым цветом. В этом освещении в ней проступило что-то кошачье – кошачьи глаза, ноздри, опытный кошачий ротик.
   – Мистер Роджек, а вы умеете рассказывать анекдоты?
   – Умею.
   – Расскажите какой-нибудь.
   – Попозже.
   – Когда же?
   – Когда мы соберемся отсюда уйти.
   – Как вы неделикатны! На самом деле…
   – Что именно?
   – А, не бери в голову, – сказала она с южной кашей во рту, и мы, ликуя, уставились друг на дружку, как два ювелира, отыскавшие наконец-то подходящие камешки. Затем мы наклонились друг к другу и поцеловались. Из-за алкоголя у меня в крови я едва не вырубился. Ибо из ее рта веяло сквознячком чего-то сладкого и сильного, и все намекало на то, что она хорошо осведомлена о многом: о маленьких южных городках и о задних сиденьях автомашин, о роскошных апартаментах в отелях и о хорошем джазе на протяжении многих лет, о простой и честной мышце ее сердца и о вкусе хорошего вина, о музыкальных автоматах и карточных столах, об упрямой воле и некоторых уступках, об инертных и активных газах, о чем-то таком же угрюмом и мощном, как ее друзья, о запахе бурбона, сулившем такое кроваво-красное обещание, что я закрыл глаза и погрузился в транс на одно-два мгновения, она была мне не по зубам – вот именно, все выглядело так, словно я боксирую с человеком крупнее и тяжелее меня и уже пропустил удар правой, не голым кулаком, но рукой в боксерской перчатке, и вырубился на секунду, и употребил еще долгую секунду на то, чтобы прийти в себя, потому что главное наказание ожидало меня впереди. Это был не самый прекрасный поцелуй, какой мне довелось когда-нибудь изведать, но наверняка самый мощный, в нем было что-то от железных моторов тех сердец, что бились в груди мужчин, которых ей случалось целовать раньше.
   – Как ты сладко целуешься, – сказала она.
   Да, мы вполне могли сойти за двух подростков. Я не чувствовал особенной смеси обещания и почтения, а только некоторое благоволение (как будто меня, ослепленного, вели по лестнице, и я мог в любой момент с нее свалиться, но как условие игры внизу были подостланы перины), предчувствие, что у жизни есть что предложить мне, – то, что она предлагает лишь весьма немногим, – блаженство оттого, что рядом со мной находилось тело, исполненное ощущением почти той же сладости, какую испытывал я сам, сладость ни с чем не сравнимую. Мне было страшно даже пошевелиться.
   – Хулиган, – сказала она. – Ты подошел так, словно у тебя в каждом кармане по кастету.
   – Я боялся.
   – Чего?
   – Бармалея.
   – Ты сам Бармалей. Ты разбойник. Я не познакомила тебя с ними, потому что я с тобой больше не играла. Чудовище, вот ты кто.
   – Это точно.
   – Какой кошмар!
   К ней подошел бармен:
   – Тебе пора на сцену.
   – Сегодня я больше петь не буду.
   – Я позвоню Тони, – сказал бармен.
   У нее на лице появилось такое выражение, словно она была солдатом на марше, подобравшим с земли спелое яблоко и остановившимся, чтобы съесть его. И через минуту опять в поход.
   – Позвони Тони и принеси нам два двойных, – сказала она.
   – Мне неохота звонить ему.
   – Фрэнк, я буду рада, если ты позвонишь Тони. Меня это не волнует. В самом деле, не волнует. Но не заставляй меня переживать из-за того, что я испортила тебе настроение.
   Фрэнк молча посмотрел на нее.
   – И к тому же, мистеру Роджеку не нравится, как я пою. Его от этого блевать тянет.
   Мы все рассмеялись.
   – Ему нравится, – сказал бармен. – Он делал мне страшные глаза всякий раз, когда я звенел бокалами.