Страница:
Мы расхохотались. Я давно уже пришел к выводу, что все женщины по своей натуре убийцы, а теперь понял, что все мужчины – сумасшедшие. Лежницкий жутко нравился мне – и это тоже было признаком болезни.
– Почему вы не сказали, что вы герой войны? Что у вас «Крест за боевые заслуги»?
– Боялся, что вы отберете его.
– Поверьте, Роджек, я никогда не стал бы так обращаться с вами, если бы знал об этом. Я решил, что вы просто очередной поганый плейбой.
– Я на вас не в обиде.
– Вот и хорошо. – Он огляделся по сторонам. – Вы выступаете по телевизору? – Я кивнул. – Вам стоило бы вытащить нас на экран. Уж я-то мог бы кое-что рассказать, разумеется, с разрешения начальства. У каждого преступления есть своя логика. Понимаете, о чем я говорю?
– Нет.
Он закашлялся долгим сухим кашлем игрока, просадившего уже все свое тело, кроме одной-единственной извилины в мозгу, которая подсказывает ему, на что ставить.
– Полицейский участок – местечко довольно нервное. Вроде Лас-Вегаса. И каждый раз знаешь, какая тебе предстоит ночка. – Он еще раз кашлянул. – Порой мне кажется, что этим городом правит какой-то демон или маньяк. И он устраивает занятные совпадения. Например, ваша жена выбрасывается из окна. Из-за рака, как вы утверждаете. Но из-за того, что она упала, пять машин попадают в аварию на Ист-ривер-драйв. И кто же сидит в одной из этих машин? Дядюшка Гануччи. Эдди Гануччи, вы о нем, конечно, слышали.
– Он из мафии?
– Он крестный отец. Из самых главных в стране. И вот мы получаем его на блюдечке. У нас уже два года есть постановление Верховного суда о его аресте, но он то в Лас-Вегасе, то в Майами, и только пару раз в году тайком прокрадывается сюда. И вот сегодня мы его берем. И знаете почему? Потому что он суеверен. Племянник уговаривал его выйти из машины и скрыться в толпе. Но нет, он никуда не пойдет. Перед ним на дороге лежит мертвая женщина, и она проклянет его, если он от нее сбежит. В свое время он наверняка убил никак не меньше двадцати человек, он стоит сто миллионов, но он боится, что его проклянет мертвая дама. Это скверно отразится на его раковой опухоли, сказал он племяннику. И посмотрите, что получается: у вашей жены, если вам верить, был рак, а дядюшка Гануччи прогнил от него насквозь. То-то и оно. – Лежницкий засмеялся, словно извиняясь за слишком быстрый ход своих мыслей.
– Теперь понимаете, почему я так круто за вас взялся? Как только мне сообщили, что к нам в руки попал Гануччи, мне не хотелось попусту тратить на вас время.
– А что это за девица? – спросил я. – Кто она?
– Шлюха. Племянничек держит ночной кабак, и она поет там. Самая настоящая шлюха. Путается с черномазыми. – И он назвал имя негритянского певца, пластинки которого я слышал уже несколько лет. – Да-да, Шаго Мартин, с ним-то она и путается. Стоит дамочке покрасить волосы в белый цвет, и она сразу находит себе здоровенного черного кобла.
– Красивая девица, – сказал я. Ее волосы не казались мне крашеными, разве что немного обесцвеченными.
– Вы нравитесь мне все больше и больше, мистер Роджек. Как бы мне хотелось, чтобы вы не убивали своей жены.
– Ладно, – сказал я, – вот мы и приехали обратно.
– Неужели вы думаете, что мне приятно демонстрировать свои профессиональные навыки на человеке, награжденном «Крестом за боевые заслуги»? Мне хочется просто забыть о том, что вы ее убили.
– А если я попробую доказать вам, что не убивал ее?
– Да хоть приведи они сюда самого Господа Бога… – Он запнулся. – Никто не говорит здесь правду. Это просто невозможно. Здесь сам воздух пропитан ложью.
Мы помолчали. Сейчас в этой комнате говорил только негр с расквашенной физиономией:
– Но послушайте, чего мне было искать в этой винной лавке? У нее есть хозяин, то есть она под охраной. А я не суюсь туда, где есть охрана.
– Офицер полиции, задержавший вас, – отвечал ему следователь, – застал вас прямо в лавке. Вы ударили владельца, опустошили кассу, и тут-то вас и схватили.
– Херня! Вы меня спутали с каким-то другим парнем. Никакой легавый не отличит одного ниггера от другого. Вы меня спутали с каким-то другим ниггером, которого тоже уделали.
– Пошли-ка в бокс.
– Я хочу кофе.
– Ты получишь кофе, когда подпишешь протокол.
– Дайте мне подумать.
И они замолчали.
Лежницкий положил руку мне на плечо:
– Дело оборачивается для вас весьма скверно. Ваша немочка раскололась.
– А в чем ей признаваться? В том, что я разок прижал ее в холле?
– Роджек, у нас есть чем взять ее. И сейчас ей своя рубашка ближе к телу. Она не знает, убили вы жену или нет, но допускает, что могли убить. Начала допускать это после того, как наш женский персонал ее раздел. И эксперт почуял запах. Эту немочку трахали сегодня ночью. Мы ведь можем заняться и вами, можем обследовать вас и установить, что это делали именно вы. Хотите?
– Не думаю, что вы окажетесь правы.
– В ее постели нашли мужской волос. Не с головы. Мы можем проверить, не ваш ли он. Разумеется, если вы готовы помочь нам. Для этого достаточно выщипнуть у вас несколько волосков. Вы готовы на это?
– Нет.
– Тогда признайтесь, что трахнули эту немочку сегодня ночью.
– Не понимаю, какое она имеет отношение к моему делу. Связь со служанкой едва ли достаточный повод для убийства жены.
– Оставим эти неприятные детали, – сказал Лежницкий. – Я хочу вам кое-что предложить. Наймите лучшего адвоката в городе, и через полгода вы выйдете на свободу. – В эту минуту он походил скорее на старого мошенника, чем на лейтенанта полиции. В его чертах проступила двадцатипятилетняя практика общения с карманниками, медвежатниками, грабителями и убийцами, и каждого из них в конце концов ожидала маленькая уютная камера. – Роджек, я знаю человека, в прошлом военного моряка, жена сказала ему, что давала всем его приятелям, и он убил ее молотком. До суда его содержали под стражей, но адвокат его вытащил. Аффект, убийство в состоянии аффекта. И теперь он разгуливает на свободе, и дела у него сейчас куда лучше, чем у вас с вашим якобы самоубийством. Потому что даже если вам удастся отвертеться – а это вам не удастся, – вам все равно не поверят, что вы ее не убивали.
– Почему бы вам не пойти ко мне в адвокаты?
– Пораскиньте мозгами. А мне пора проведать дядюшку Гануччи.
Он направился в другой конец комнаты, и я проводил его взглядом. Старик поднялся навстречу Лежницкому и пожал ему руку. А затем они склонили головы друг к другу. Кто-то из них, вероятно, прошептал на ухо другому какую-то шутку, потому что оба тут же расхохотались. Я заметил, что Шерри смотрит на меня, и, поддавшись внезапному порыву, махнул ей рукой. Она весело ответила на мой жест. Мы были похожи на новичков-студентов, увидевших друг друга у разных регистрационных стоек.
Подошел полисмен с кофейником и налил мне кофе. И тот же негр заорал:
– И мне чашку, и мне!
– Заткнись, – сказал ему полисмен. Но следователь, допрашивающий негра, подозвал полисмена.
– Этот черномазый в хлам пьян, – сказал он. – Налей и ему тоже.
– Не хочу я вашего кофе, – сказал негр.
– Хочешь. Разумеется, хочешь.
– Нет, не хочу. У меня от кофе мурашки.
– Выпей чашку. Хоть чуток протрезвеешь.
– Не хочу кофе. Чаю хочу!
Следователь застонал.
– Пошли-ка в бокс, – сказал он негру.
– И не подумаю.
– Пошли в бокс, и там получишь кофе.
– Не надо мне кофе!
Следователь что-то прошептал ему на ухо.
– Ладно, – сказал негр, – пошли.
Рыдавшая старуха, вероятно, уже подписала протокол, потому что ее нигде не было видно. И вообще поблизости никого не было. А я прокручивал перед собой кинохронику из зала суда. Адвокат спрашивает взволнованным и проникновенным голосом: «Итак, мистер Роджек, что же сказала вам ваша жена?»
– «Хорошо, сэр, отвечу, она говорила о своих любовниках и о том, что они самым лестным образом сравнили ее действия во время акта с сексуальной практикой последней… из мексиканского борделя». – «А что вы, мистер Роджек, имеете в виду говоря о последней?..» – «Что ж, сэр, речь идет о бордельной обслуге самого низкого ранга, о той, что совершает такие действия, которые ее товарки из соображений относительной стыдливости не желают исполнять». – «Понимаю вас, мистер Роджек. И что же вы сделали?» – «Не знаю. Не могу вспомнить. У меня бывают провалы в сознании, еще со времен войны. И тут был такой провал в сознании».
Легкая тошнота, схожая с той печалью, с какой мне пришлось бы просыпаться каждое утро на протяжении многих лет, шевельнулась у меня в груди. Если я соглашусь на убийство в состоянии аффекта, мы с Лежницким станем братьями, мы будем мысленно присутствовать на похоронах друг у друга, будем в ногу шагать по вечности. И все же искушение было очень велико. Ибо у меня в груди и в желудке вновь образовалась пустота. И я не знал, смогу ли вынести это. Ведь они снова и снова станут допрашивать меня, будут говорить мне правду и заведомую ложь, будут держаться то дружелюбно, то недружелюбно, и все это время мне придется вдыхать воздух этой комнаты с его сигаретным и сигарным дымом, пахнущий плевательницами и кофе, немного похожий на тот, что вдыхаешь в общественных туалетах, в прачечных, на городских свалках и в морге, я буду глядеть на темно-зеленые стены и грязно-белые потолки, буду слушать их приглушенные голоса, буду открывать и закрывать глаза под жгучим светом электрических ламп, я буду жить в тоннеле метро, десять или двадцать лет в тоннеле метро, а по ночам, не зная, чем заняться, буду мерить шагами каменные квадратные футы моей тюремной камеры. И умру от бесконечного оцепенения и задохнувшихся надежд.
Или же я проведу год за сочинением апелляций, проведу последний год своей жизни в железной клетке, чтобы однажды утром войти в помещение, уже готовое для уничтожения, жалкий, проигравший, страшащийся тех странствий, что мне, возможно, еще предстоят, я выйду оттуда раздавленным, расплавленным, взорвавшимся собственным криком, – выйду на длинную дорогу смерти, уходящую куда-то вниз вдоль бесконечных каменных стен.
И тут я чуть было не решился. Казалось, я вот-вот позову Лежницкого и спрошу у него имя адвоката, а потом высуну язык, как некий бурлескный символ заключенного нами союза, закачу глаза и скажу: «Видите, Лежницкий, я совершенно спятил». Да, я действительно едва не решился на это, и если все же не решился, то лишь потому, что у меня не было сил закричать так громко, чтобы меня услышали в другом конце комнаты, не мог же я выказать себя слабаком перед этой прелестной блондинкой, и я снова откинулся в кресле и стал ждать возвращения Лежницкого, в который раз за эту ночь понимая, как скверно чувствовать себя опустошенным и апатичным, очень больным и очень старым. Я никогда не понимал, почему многие старики, чувствуя отвращение в дыхании каждого, кто смотрит на них, все же судорожно цепляются за свое унылое и безрадостное существование, заключая сатанинскую по своей сути сделку с каким-нибудь медицинским снадобьем: «Сохрани меня от Господа моего хотя бы еще чуть-чуть». Но теперь я понял их чувства. Ибо во мне вдруг проснулась чудовищная трусость, которая была готова заключить мир на любых условиях, была готова публично надругаться над памятью моей жены, с которой я прожил почти девять лет, и злобно насмехаться над моим разумом, крича, что я совершенно спятил и что самые светлые мои мысли не стоят ни гроша, высосаны из пальца, мною же и перевраны, и оскорбительны для всех остальных. Ах, как мне хотелось выпутаться, ускользнуть из ловушки, которую я сам себе и подстроил, и я бы, конечно, сдался, если бы моей трусости достало решимости перекинуть звук моего голоса из конца в конец этой комнаты. Но решимости не хватило, вернее, хватило лишь на то, чтобы впечатать мои ягодицы в сиденье кресла и приказать мне ждать, парализовав мою волю.
И тут из задней комнаты послышался голос негра:
– Не хочу кофе. Хочу виски. Вы обещали мне виски, и я хочу виски.
– Пей свой кофе, сукин ты сын! – заорал детектив, и через открытую дверь я увидел, как он швыряет этого огромного детину туда и сюда и как его подхватывает и тоже швыряет патрульный, мрачный молодой полицейский с жестким лицом, прямыми черными волосами и такими глазами, какие бывают только на фотографиях молодых убийц, которых никогда не фотографируют, во всяком случае для газет, кроме одного-единственного раза, наутро после совершенного ими убийства. Они вдвоем обрабатывали негра, их не было видно, но я услышал звук пролитого кофе и стук кофейника, упавшего на пол, а затем и другой звук с оттяжкой – когда бьют кулаком по лицу, – и глухой удар коленом по спине, и негр застонал, почти что радостно, словно это избиение было доказательством того, что он вполне вменяем.
– А теперь гоните виски! – заорал он. – И я все подпишу.
– Выпей-ка лучше кофе, – ответил детектив.
– К черту кофе, – пробормотал негр, и послышались звуки, говорившие о новой серии ударов, и все трое, вцепившись друг в друга, пропали из виду, появились снова и вновь пропали, и послышались новые удары с оттяжкой.
– Сукин ты сын, – орал детектив, – сукин сын!
Какой-то незнакомый мне детектив присел за мой стол – сравнительно молодой человек, лет тридцати пяти, с невыразительным лицом и угрюмым ртом.
– Мистер Роджек, – сказал он, – я только хочу сказать вам, что мне нравится ваша телепрограмма и что очень жаль встретиться с вами при столь печальных обстоятельствах.
– Ах, – стонал негр. – Ой, ой, ой. – И удары сыпались на него. – Вот это да, парни! Вы растете прямо на глазах. Ну, давайте, давайте!
– Ну, а почему бы тебе не выпить кофе! – кричал ему детектив.
Должен сознаться, что в этот момент я опустил голову и прошептал про себя: «О, Господи, дай мне знак», прокричал это в душе так, словно обладал всеми прерогативами святого великомученика, и затем воздел очи горе с верой и отчаянием, достаточными для того, чтобы появилась радуга, – но не увидел ничего, кроме пышных белокурых волос Шерри, стоявшей посередине комнаты. Она тоже смотрела в ту сторону, где продолжалось избиение, с откровенным девичьим испугом, словно наткнулась вдруг на лошадь, сломавшую ногу, и не знала, что делать. Я встал, ощущая смутное желание пойти в заднюю комнату, но, едва я поднялся с места, во мне вновь проснулись страх и тревога, и внутренний голос произнес: «Ступай к девушке».
Так что я изменил маршрут и направился туда, где сидели Лежницкий, Гануччи, Тони, Робертс, О'Брайен и еще несколько человек, следователей и адвокатов, и остановился возле Шерри. Теперь я смог хорошенько ее рассмотреть, она оказалась старше, чем я думал, ей было не восемнадцать и не двадцать один, а все двадцать семь или даже двадцать восемь, и под глазами у нее были бледно-зеленые круги усталости. И все же я находил ее очень красивой. Она источала легкую серебристую ауру, словно когда-то ей довелось испытать жестокое разочарование, и теперь она скрывала пережитую боль под маской ненавязчивой веселости. Она была похожа на ребенка, которого задела своим крылом волшебная птица.
– Тони, попробуй прекратить это избиение, – взволнованно попросила она.
Тот отмахнулся:
– Не бери в голову.
– Этот парень сегодня вечером чуть ли не до смерти избил старика, – сказал ей Робертс.
– Но они-то избивают его не из-за этого.
– А вы что тут делаете? – спросил меня Робертс.
– Робертс, по-моему, она права. Вам стоило бы одернуть этого типа.
– Собираетесь рассказать об этом в своей программе? – поинтересовался Лежницкий.
– Пригласить вас на эту передачу?
– Лучше кончайте с этим, – сказал дядюшка Гануччи. – В нашем мире и без того слишком много жестокости.
– Эй, Ред! – крикнул Лежницкий. – Парень пьян. Сунь его на ночь в камеру, пусть освежится.
– Он хотел укусить меня, – проорал в ответ Ред.
– Сунь его в камеру.
– Ну, а теперь, – сказал дядюшка Гануччи, – не пора ли покончить с нашим делом? Я очень болен.
– Нет ничего проще, – ухмыльнулся Лежницкий. – Нужна лишь гарантия того, что вы явитесь по нашей повестке.
– Мы это уже обсуждали, – вмешался адвокат. – Я готов за него поручиться.
– Интересно, черт побери, что вы имеете в виду? – спросил Лежницкий.
– Пойдемте со мной, – сказал Робертс. – Нужно потолковать кой о чем.
Я кивнул. И подошел к Шерри. Ее дружок Тони бросил на меня злобный взгляд, от которого у меня мурашки по коже забегали: «Только посмей с ней заговорить, и тебе не поздоровится».
– Мне хотелось бы послушать, как вы поете.
– Буду очень рада, – ответила она.
– И где же это заведение?
– В Гринвич-Вилледже. Совсем маленький ночной клуб. Недавно открылся.
Она взглянула на Тони, чуть помолчала, а потом спокойно продиктовала мне адрес. Краем глаза я увидел, как из задней комнаты вывели негра и увели прочь.
– Пошли, Роджек, – сказал Робертс. – У нас есть для вас новости. – Было уже часа три ночи, но вид у него был вполне бодрый.
Как только мы уселись за стол, он улыбнулся и сказал:
– Думаю, нет смысла ожидать от вас немедленного признания?
– Разумеется.
– Что ж, ладно. Мы решили отпустить вас.
– Вот как?
– Да.
– Значит, все кончено?
– Да что вы, ни в коем случае. Ничто не кончено, во всяком случае до тех пор, пока коронер не произведет дознание и не вынесет решение о самоубийстве.
– И когда это произойдет?
Он пожал плечами.
– Может, через день, а может, через неделю. Никуда не уезжайте из города.
– Меня все еще в чем-то подозревают?
– Да бросьте вы. Мы знаем, что вы ее убили.
– Но не можете задержать меня?
– За милую душу можем. Задержать как свидетеля. И допрашивать вас на протяжении семидесяти двух часов. И вы непременно расколетесь. Но вам повезло, неслыханно повезло. Всю эту неделю нам придется разбираться с Гануччи. На вас у нас просто нет времени.
– Значит, нет и улик.
– Девица разговорилась. Мы знаем, что вы с ней спали.
– Это ничего не доказывает.
– У нас есть и другие доказательства, но мне не хотелось бы говорить о них сейчас. Мы вызовем вас через денек-другой. Не появляйтесь на квартире жены. И не лезьте к служанке. Вы ведь не хотите оказывать давление на свидетеля?
– Не хочу.
– И, ради Бога, не обижайтесь.
– Ни в коем случае.
– Да нет, я серьезно. Вы хорошо держитесь. Вы славный мужик.
– Спасибо.
– Да, вот еще, это может вас заинтересовать. Мы провели вскрытие. Судя по всему, у вашей жены был рак. Нужны дополнительные анализы, но пока все складывается в вашу пользу.
– Понятно.
– Поэтому мы вас и отпускаем.
– Ясно.
– Но не радуйтесь слишком рано. Вскрытие показало также, что прямая кишка вашей жены в весьма своеобразном состоянии.
– О чем это вы?
– В течение недели у вас будут более основательные причины побеспокоиться из-за этого. – Он встал. – Спокойной ночи, приятель. – Потом чуть помолчал. – Да, вот еще что. Забыл попросить вас подписать протокол вскрытия. Подпишите-ка его прямо сейчас.
– Вскрытие было незаконным?
– Скажем: не очень аккуратно оформленным.
– Не понимаю, чего ради мне его подписывать.
– Пораскиньте мозгами. Если вы не подпишете, мы упрячем вас в камеру до тех пор, пока коронер не произведет дознание.
– Хорошенькие дела.
– Ничего особенного. Не валяйте дурака, подписывайте.
Что я и сделал.
– Ладно, – сказал Робертс. – Я еду домой. Вас подбросить?
– Я немного прогуляюсь.
И я пошел пешком. Долгие мили я шел в зыбкой ночной мороси и ближе к рассвету обнаружил, что нахожусь в Гринвич-Вилледже возле ночного кабака, где пела Шерри. Я не умер в эту ночь, я дожил до рассвета. На улице светало, и вот-вот должно было взойти солнце. Но взойти ему предстояло в зимнем смоге серого туманного утра.
Обшарпанная металлическая дверь открылась на мой стук.
– Я друг Тони, – сказал я человеку за дверью.
Он пожал плечами и впустил меня. Я прошел по коридору и вошел в другую дверь. Помещение находилось в задней части цокольного этажа и было декорировано под бар в Майами, ночная коробочка с оранжевой кожаной обивкой стен в кабинках, высоких стульчиков и стойки бара, черный ковер на полу и потолок цвета красного вина. Кто-то играл на пианино, и Шерри пела. Она увидела, как я вошел, и улыбнулась мне, стараясь не сбиться с дыхания, словно обещая, что, да, она выпьет со мной рюмку-другую, как только закончит петь. Что ж, если смерть Деборы действительно даровала мне новую жизнь, то сейчас мне было уже восемь часов от роду.
– Почему вы не сказали, что вы герой войны? Что у вас «Крест за боевые заслуги»?
– Боялся, что вы отберете его.
– Поверьте, Роджек, я никогда не стал бы так обращаться с вами, если бы знал об этом. Я решил, что вы просто очередной поганый плейбой.
– Я на вас не в обиде.
– Вот и хорошо. – Он огляделся по сторонам. – Вы выступаете по телевизору? – Я кивнул. – Вам стоило бы вытащить нас на экран. Уж я-то мог бы кое-что рассказать, разумеется, с разрешения начальства. У каждого преступления есть своя логика. Понимаете, о чем я говорю?
– Нет.
Он закашлялся долгим сухим кашлем игрока, просадившего уже все свое тело, кроме одной-единственной извилины в мозгу, которая подсказывает ему, на что ставить.
– Полицейский участок – местечко довольно нервное. Вроде Лас-Вегаса. И каждый раз знаешь, какая тебе предстоит ночка. – Он еще раз кашлянул. – Порой мне кажется, что этим городом правит какой-то демон или маньяк. И он устраивает занятные совпадения. Например, ваша жена выбрасывается из окна. Из-за рака, как вы утверждаете. Но из-за того, что она упала, пять машин попадают в аварию на Ист-ривер-драйв. И кто же сидит в одной из этих машин? Дядюшка Гануччи. Эдди Гануччи, вы о нем, конечно, слышали.
– Он из мафии?
– Он крестный отец. Из самых главных в стране. И вот мы получаем его на блюдечке. У нас уже два года есть постановление Верховного суда о его аресте, но он то в Лас-Вегасе, то в Майами, и только пару раз в году тайком прокрадывается сюда. И вот сегодня мы его берем. И знаете почему? Потому что он суеверен. Племянник уговаривал его выйти из машины и скрыться в толпе. Но нет, он никуда не пойдет. Перед ним на дороге лежит мертвая женщина, и она проклянет его, если он от нее сбежит. В свое время он наверняка убил никак не меньше двадцати человек, он стоит сто миллионов, но он боится, что его проклянет мертвая дама. Это скверно отразится на его раковой опухоли, сказал он племяннику. И посмотрите, что получается: у вашей жены, если вам верить, был рак, а дядюшка Гануччи прогнил от него насквозь. То-то и оно. – Лежницкий засмеялся, словно извиняясь за слишком быстрый ход своих мыслей.
– Теперь понимаете, почему я так круто за вас взялся? Как только мне сообщили, что к нам в руки попал Гануччи, мне не хотелось попусту тратить на вас время.
– А что это за девица? – спросил я. – Кто она?
– Шлюха. Племянничек держит ночной кабак, и она поет там. Самая настоящая шлюха. Путается с черномазыми. – И он назвал имя негритянского певца, пластинки которого я слышал уже несколько лет. – Да-да, Шаго Мартин, с ним-то она и путается. Стоит дамочке покрасить волосы в белый цвет, и она сразу находит себе здоровенного черного кобла.
– Красивая девица, – сказал я. Ее волосы не казались мне крашеными, разве что немного обесцвеченными.
– Вы нравитесь мне все больше и больше, мистер Роджек. Как бы мне хотелось, чтобы вы не убивали своей жены.
– Ладно, – сказал я, – вот мы и приехали обратно.
– Неужели вы думаете, что мне приятно демонстрировать свои профессиональные навыки на человеке, награжденном «Крестом за боевые заслуги»? Мне хочется просто забыть о том, что вы ее убили.
– А если я попробую доказать вам, что не убивал ее?
– Да хоть приведи они сюда самого Господа Бога… – Он запнулся. – Никто не говорит здесь правду. Это просто невозможно. Здесь сам воздух пропитан ложью.
Мы помолчали. Сейчас в этой комнате говорил только негр с расквашенной физиономией:
– Но послушайте, чего мне было искать в этой винной лавке? У нее есть хозяин, то есть она под охраной. А я не суюсь туда, где есть охрана.
– Офицер полиции, задержавший вас, – отвечал ему следователь, – застал вас прямо в лавке. Вы ударили владельца, опустошили кассу, и тут-то вас и схватили.
– Херня! Вы меня спутали с каким-то другим парнем. Никакой легавый не отличит одного ниггера от другого. Вы меня спутали с каким-то другим ниггером, которого тоже уделали.
– Пошли-ка в бокс.
– Я хочу кофе.
– Ты получишь кофе, когда подпишешь протокол.
– Дайте мне подумать.
И они замолчали.
Лежницкий положил руку мне на плечо:
– Дело оборачивается для вас весьма скверно. Ваша немочка раскололась.
– А в чем ей признаваться? В том, что я разок прижал ее в холле?
– Роджек, у нас есть чем взять ее. И сейчас ей своя рубашка ближе к телу. Она не знает, убили вы жену или нет, но допускает, что могли убить. Начала допускать это после того, как наш женский персонал ее раздел. И эксперт почуял запах. Эту немочку трахали сегодня ночью. Мы ведь можем заняться и вами, можем обследовать вас и установить, что это делали именно вы. Хотите?
– Не думаю, что вы окажетесь правы.
– В ее постели нашли мужской волос. Не с головы. Мы можем проверить, не ваш ли он. Разумеется, если вы готовы помочь нам. Для этого достаточно выщипнуть у вас несколько волосков. Вы готовы на это?
– Нет.
– Тогда признайтесь, что трахнули эту немочку сегодня ночью.
– Не понимаю, какое она имеет отношение к моему делу. Связь со служанкой едва ли достаточный повод для убийства жены.
– Оставим эти неприятные детали, – сказал Лежницкий. – Я хочу вам кое-что предложить. Наймите лучшего адвоката в городе, и через полгода вы выйдете на свободу. – В эту минуту он походил скорее на старого мошенника, чем на лейтенанта полиции. В его чертах проступила двадцатипятилетняя практика общения с карманниками, медвежатниками, грабителями и убийцами, и каждого из них в конце концов ожидала маленькая уютная камера. – Роджек, я знаю человека, в прошлом военного моряка, жена сказала ему, что давала всем его приятелям, и он убил ее молотком. До суда его содержали под стражей, но адвокат его вытащил. Аффект, убийство в состоянии аффекта. И теперь он разгуливает на свободе, и дела у него сейчас куда лучше, чем у вас с вашим якобы самоубийством. Потому что даже если вам удастся отвертеться – а это вам не удастся, – вам все равно не поверят, что вы ее не убивали.
– Почему бы вам не пойти ко мне в адвокаты?
– Пораскиньте мозгами. А мне пора проведать дядюшку Гануччи.
Он направился в другой конец комнаты, и я проводил его взглядом. Старик поднялся навстречу Лежницкому и пожал ему руку. А затем они склонили головы друг к другу. Кто-то из них, вероятно, прошептал на ухо другому какую-то шутку, потому что оба тут же расхохотались. Я заметил, что Шерри смотрит на меня, и, поддавшись внезапному порыву, махнул ей рукой. Она весело ответила на мой жест. Мы были похожи на новичков-студентов, увидевших друг друга у разных регистрационных стоек.
Подошел полисмен с кофейником и налил мне кофе. И тот же негр заорал:
– И мне чашку, и мне!
– Заткнись, – сказал ему полисмен. Но следователь, допрашивающий негра, подозвал полисмена.
– Этот черномазый в хлам пьян, – сказал он. – Налей и ему тоже.
– Не хочу я вашего кофе, – сказал негр.
– Хочешь. Разумеется, хочешь.
– Нет, не хочу. У меня от кофе мурашки.
– Выпей чашку. Хоть чуток протрезвеешь.
– Не хочу кофе. Чаю хочу!
Следователь застонал.
– Пошли-ка в бокс, – сказал он негру.
– И не подумаю.
– Пошли в бокс, и там получишь кофе.
– Не надо мне кофе!
Следователь что-то прошептал ему на ухо.
– Ладно, – сказал негр, – пошли.
Рыдавшая старуха, вероятно, уже подписала протокол, потому что ее нигде не было видно. И вообще поблизости никого не было. А я прокручивал перед собой кинохронику из зала суда. Адвокат спрашивает взволнованным и проникновенным голосом: «Итак, мистер Роджек, что же сказала вам ваша жена?»
– «Хорошо, сэр, отвечу, она говорила о своих любовниках и о том, что они самым лестным образом сравнили ее действия во время акта с сексуальной практикой последней… из мексиканского борделя». – «А что вы, мистер Роджек, имеете в виду говоря о последней?..» – «Что ж, сэр, речь идет о бордельной обслуге самого низкого ранга, о той, что совершает такие действия, которые ее товарки из соображений относительной стыдливости не желают исполнять». – «Понимаю вас, мистер Роджек. И что же вы сделали?» – «Не знаю. Не могу вспомнить. У меня бывают провалы в сознании, еще со времен войны. И тут был такой провал в сознании».
Легкая тошнота, схожая с той печалью, с какой мне пришлось бы просыпаться каждое утро на протяжении многих лет, шевельнулась у меня в груди. Если я соглашусь на убийство в состоянии аффекта, мы с Лежницким станем братьями, мы будем мысленно присутствовать на похоронах друг у друга, будем в ногу шагать по вечности. И все же искушение было очень велико. Ибо у меня в груди и в желудке вновь образовалась пустота. И я не знал, смогу ли вынести это. Ведь они снова и снова станут допрашивать меня, будут говорить мне правду и заведомую ложь, будут держаться то дружелюбно, то недружелюбно, и все это время мне придется вдыхать воздух этой комнаты с его сигаретным и сигарным дымом, пахнущий плевательницами и кофе, немного похожий на тот, что вдыхаешь в общественных туалетах, в прачечных, на городских свалках и в морге, я буду глядеть на темно-зеленые стены и грязно-белые потолки, буду слушать их приглушенные голоса, буду открывать и закрывать глаза под жгучим светом электрических ламп, я буду жить в тоннеле метро, десять или двадцать лет в тоннеле метро, а по ночам, не зная, чем заняться, буду мерить шагами каменные квадратные футы моей тюремной камеры. И умру от бесконечного оцепенения и задохнувшихся надежд.
Или же я проведу год за сочинением апелляций, проведу последний год своей жизни в железной клетке, чтобы однажды утром войти в помещение, уже готовое для уничтожения, жалкий, проигравший, страшащийся тех странствий, что мне, возможно, еще предстоят, я выйду оттуда раздавленным, расплавленным, взорвавшимся собственным криком, – выйду на длинную дорогу смерти, уходящую куда-то вниз вдоль бесконечных каменных стен.
И тут я чуть было не решился. Казалось, я вот-вот позову Лежницкого и спрошу у него имя адвоката, а потом высуну язык, как некий бурлескный символ заключенного нами союза, закачу глаза и скажу: «Видите, Лежницкий, я совершенно спятил». Да, я действительно едва не решился на это, и если все же не решился, то лишь потому, что у меня не было сил закричать так громко, чтобы меня услышали в другом конце комнаты, не мог же я выказать себя слабаком перед этой прелестной блондинкой, и я снова откинулся в кресле и стал ждать возвращения Лежницкого, в который раз за эту ночь понимая, как скверно чувствовать себя опустошенным и апатичным, очень больным и очень старым. Я никогда не понимал, почему многие старики, чувствуя отвращение в дыхании каждого, кто смотрит на них, все же судорожно цепляются за свое унылое и безрадостное существование, заключая сатанинскую по своей сути сделку с каким-нибудь медицинским снадобьем: «Сохрани меня от Господа моего хотя бы еще чуть-чуть». Но теперь я понял их чувства. Ибо во мне вдруг проснулась чудовищная трусость, которая была готова заключить мир на любых условиях, была готова публично надругаться над памятью моей жены, с которой я прожил почти девять лет, и злобно насмехаться над моим разумом, крича, что я совершенно спятил и что самые светлые мои мысли не стоят ни гроша, высосаны из пальца, мною же и перевраны, и оскорбительны для всех остальных. Ах, как мне хотелось выпутаться, ускользнуть из ловушки, которую я сам себе и подстроил, и я бы, конечно, сдался, если бы моей трусости достало решимости перекинуть звук моего голоса из конца в конец этой комнаты. Но решимости не хватило, вернее, хватило лишь на то, чтобы впечатать мои ягодицы в сиденье кресла и приказать мне ждать, парализовав мою волю.
И тут из задней комнаты послышался голос негра:
– Не хочу кофе. Хочу виски. Вы обещали мне виски, и я хочу виски.
– Пей свой кофе, сукин ты сын! – заорал детектив, и через открытую дверь я увидел, как он швыряет этого огромного детину туда и сюда и как его подхватывает и тоже швыряет патрульный, мрачный молодой полицейский с жестким лицом, прямыми черными волосами и такими глазами, какие бывают только на фотографиях молодых убийц, которых никогда не фотографируют, во всяком случае для газет, кроме одного-единственного раза, наутро после совершенного ими убийства. Они вдвоем обрабатывали негра, их не было видно, но я услышал звук пролитого кофе и стук кофейника, упавшего на пол, а затем и другой звук с оттяжкой – когда бьют кулаком по лицу, – и глухой удар коленом по спине, и негр застонал, почти что радостно, словно это избиение было доказательством того, что он вполне вменяем.
– А теперь гоните виски! – заорал он. – И я все подпишу.
– Выпей-ка лучше кофе, – ответил детектив.
– К черту кофе, – пробормотал негр, и послышались звуки, говорившие о новой серии ударов, и все трое, вцепившись друг в друга, пропали из виду, появились снова и вновь пропали, и послышались новые удары с оттяжкой.
– Сукин ты сын, – орал детектив, – сукин сын!
Какой-то незнакомый мне детектив присел за мой стол – сравнительно молодой человек, лет тридцати пяти, с невыразительным лицом и угрюмым ртом.
– Мистер Роджек, – сказал он, – я только хочу сказать вам, что мне нравится ваша телепрограмма и что очень жаль встретиться с вами при столь печальных обстоятельствах.
– Ах, – стонал негр. – Ой, ой, ой. – И удары сыпались на него. – Вот это да, парни! Вы растете прямо на глазах. Ну, давайте, давайте!
– Ну, а почему бы тебе не выпить кофе! – кричал ему детектив.
Должен сознаться, что в этот момент я опустил голову и прошептал про себя: «О, Господи, дай мне знак», прокричал это в душе так, словно обладал всеми прерогативами святого великомученика, и затем воздел очи горе с верой и отчаянием, достаточными для того, чтобы появилась радуга, – но не увидел ничего, кроме пышных белокурых волос Шерри, стоявшей посередине комнаты. Она тоже смотрела в ту сторону, где продолжалось избиение, с откровенным девичьим испугом, словно наткнулась вдруг на лошадь, сломавшую ногу, и не знала, что делать. Я встал, ощущая смутное желание пойти в заднюю комнату, но, едва я поднялся с места, во мне вновь проснулись страх и тревога, и внутренний голос произнес: «Ступай к девушке».
Так что я изменил маршрут и направился туда, где сидели Лежницкий, Гануччи, Тони, Робертс, О'Брайен и еще несколько человек, следователей и адвокатов, и остановился возле Шерри. Теперь я смог хорошенько ее рассмотреть, она оказалась старше, чем я думал, ей было не восемнадцать и не двадцать один, а все двадцать семь или даже двадцать восемь, и под глазами у нее были бледно-зеленые круги усталости. И все же я находил ее очень красивой. Она источала легкую серебристую ауру, словно когда-то ей довелось испытать жестокое разочарование, и теперь она скрывала пережитую боль под маской ненавязчивой веселости. Она была похожа на ребенка, которого задела своим крылом волшебная птица.
– Тони, попробуй прекратить это избиение, – взволнованно попросила она.
Тот отмахнулся:
– Не бери в голову.
– Этот парень сегодня вечером чуть ли не до смерти избил старика, – сказал ей Робертс.
– Но они-то избивают его не из-за этого.
– А вы что тут делаете? – спросил меня Робертс.
– Робертс, по-моему, она права. Вам стоило бы одернуть этого типа.
– Собираетесь рассказать об этом в своей программе? – поинтересовался Лежницкий.
– Пригласить вас на эту передачу?
– Лучше кончайте с этим, – сказал дядюшка Гануччи. – В нашем мире и без того слишком много жестокости.
– Эй, Ред! – крикнул Лежницкий. – Парень пьян. Сунь его на ночь в камеру, пусть освежится.
– Он хотел укусить меня, – проорал в ответ Ред.
– Сунь его в камеру.
– Ну, а теперь, – сказал дядюшка Гануччи, – не пора ли покончить с нашим делом? Я очень болен.
– Нет ничего проще, – ухмыльнулся Лежницкий. – Нужна лишь гарантия того, что вы явитесь по нашей повестке.
– Мы это уже обсуждали, – вмешался адвокат. – Я готов за него поручиться.
– Интересно, черт побери, что вы имеете в виду? – спросил Лежницкий.
– Пойдемте со мной, – сказал Робертс. – Нужно потолковать кой о чем.
Я кивнул. И подошел к Шерри. Ее дружок Тони бросил на меня злобный взгляд, от которого у меня мурашки по коже забегали: «Только посмей с ней заговорить, и тебе не поздоровится».
– Мне хотелось бы послушать, как вы поете.
– Буду очень рада, – ответила она.
– И где же это заведение?
– В Гринвич-Вилледже. Совсем маленький ночной клуб. Недавно открылся.
Она взглянула на Тони, чуть помолчала, а потом спокойно продиктовала мне адрес. Краем глаза я увидел, как из задней комнаты вывели негра и увели прочь.
– Пошли, Роджек, – сказал Робертс. – У нас есть для вас новости. – Было уже часа три ночи, но вид у него был вполне бодрый.
Как только мы уселись за стол, он улыбнулся и сказал:
– Думаю, нет смысла ожидать от вас немедленного признания?
– Разумеется.
– Что ж, ладно. Мы решили отпустить вас.
– Вот как?
– Да.
– Значит, все кончено?
– Да что вы, ни в коем случае. Ничто не кончено, во всяком случае до тех пор, пока коронер не произведет дознание и не вынесет решение о самоубийстве.
– И когда это произойдет?
Он пожал плечами.
– Может, через день, а может, через неделю. Никуда не уезжайте из города.
– Меня все еще в чем-то подозревают?
– Да бросьте вы. Мы знаем, что вы ее убили.
– Но не можете задержать меня?
– За милую душу можем. Задержать как свидетеля. И допрашивать вас на протяжении семидесяти двух часов. И вы непременно расколетесь. Но вам повезло, неслыханно повезло. Всю эту неделю нам придется разбираться с Гануччи. На вас у нас просто нет времени.
– Значит, нет и улик.
– Девица разговорилась. Мы знаем, что вы с ней спали.
– Это ничего не доказывает.
– У нас есть и другие доказательства, но мне не хотелось бы говорить о них сейчас. Мы вызовем вас через денек-другой. Не появляйтесь на квартире жены. И не лезьте к служанке. Вы ведь не хотите оказывать давление на свидетеля?
– Не хочу.
– И, ради Бога, не обижайтесь.
– Ни в коем случае.
– Да нет, я серьезно. Вы хорошо держитесь. Вы славный мужик.
– Спасибо.
– Да, вот еще, это может вас заинтересовать. Мы провели вскрытие. Судя по всему, у вашей жены был рак. Нужны дополнительные анализы, но пока все складывается в вашу пользу.
– Понятно.
– Поэтому мы вас и отпускаем.
– Ясно.
– Но не радуйтесь слишком рано. Вскрытие показало также, что прямая кишка вашей жены в весьма своеобразном состоянии.
– О чем это вы?
– В течение недели у вас будут более основательные причины побеспокоиться из-за этого. – Он встал. – Спокойной ночи, приятель. – Потом чуть помолчал. – Да, вот еще что. Забыл попросить вас подписать протокол вскрытия. Подпишите-ка его прямо сейчас.
– Вскрытие было незаконным?
– Скажем: не очень аккуратно оформленным.
– Не понимаю, чего ради мне его подписывать.
– Пораскиньте мозгами. Если вы не подпишете, мы упрячем вас в камеру до тех пор, пока коронер не произведет дознание.
– Хорошенькие дела.
– Ничего особенного. Не валяйте дурака, подписывайте.
Что я и сделал.
– Ладно, – сказал Робертс. – Я еду домой. Вас подбросить?
– Я немного прогуляюсь.
И я пошел пешком. Долгие мили я шел в зыбкой ночной мороси и ближе к рассвету обнаружил, что нахожусь в Гринвич-Вилледже возле ночного кабака, где пела Шерри. Я не умер в эту ночь, я дожил до рассвета. На улице светало, и вот-вот должно было взойти солнце. Но взойти ему предстояло в зимнем смоге серого туманного утра.
Обшарпанная металлическая дверь открылась на мой стук.
– Я друг Тони, – сказал я человеку за дверью.
Он пожал плечами и впустил меня. Я прошел по коридору и вошел в другую дверь. Помещение находилось в задней части цокольного этажа и было декорировано под бар в Майами, ночная коробочка с оранжевой кожаной обивкой стен в кабинках, высоких стульчиков и стойки бара, черный ковер на полу и потолок цвета красного вина. Кто-то играл на пианино, и Шерри пела. Она увидела, как я вошел, и улыбнулась мне, стараясь не сбиться с дыхания, словно обещая, что, да, она выпьет со мной рюмку-другую, как только закончит петь. Что ж, если смерть Деборы действительно даровала мне новую жизнь, то сейчас мне было уже восемь часов от роду.
4. ЗЕЛЕНЫЕ КРУГИ УСТАЛОСТИ
Я был и впрямь болен и утомлен, и виски проделало свой кружной королевский путь по моей груди, по сгущению моих легких, по лабиринту живота, в проперченный кишечник. Полиция от меня отвязалась, хотя и напомнит о себе завтра, газеты уже понемногу развозят по ранним утренним ларькам, через пару часов детали моей частной жизни извергнутся, как из вулкана, уподобясь внезапно дому со спятившей электрической посудомойкой, визжащей на мальчишку-посыльного; позвонят с телестудии, и мне надо быть готовым самому позвонить в университет, начнут названивать друзья Деборы, впереди похороны, о, Господи, похороны, и разразится первая ложь в череде новых десятков тысяч. Я был похож на потерпевшего кораблекрушение морехода в недолгое затишье между бурями. Хотя нет, я походил скорее на старика, умирающего от сверхурочной работы, соскальзывающего в смерть, углубляясь все далее в самого себя. Роскошь оттенков пурпура окружает его, помогая его сердцу, и усталые ангелы встречают с работы, благосклонные небеса одобрительно взирают на то, как он скоротал свои суровые мрачные годы. Пожалуй, этот глоток бурбона был самым удачным за всю мою жизнь – расслабление пришло ко мне, паря на крыльях, и я поплыл в какой-то блаженной жидкой среде, более плотной, чем воздух, более благоуханной, чем вода. Пока Шерри пела, я пил ее
– мой слух никогда еще не бывал столь чуток. Что вовсе не означает, будто она была великой певицей: отнюдь нет. Но я наслаждался ею, я пребывал в точке равновесия, подобной одной из тех маленьких светящихся точек, которые маячат над титрами в кинокартине. Ее голос был поставлен довольно профессионально – она брала уроки у предшественников, заимствовала стили и не осваивала их до конца, но у нее был ясный и точный темп и очаровательный вкус к вариациям. Она пела: «Любовь на продажу, любовь, что чиста и свежа, любовь еще только возникшую…» Затем выделала что-то со словом «гадкий», что-то исполненное раскаяния, словно для того, чтобы показать, что утраченное бывает сквернее грязи. Да, голос ее был лишь чуть лучше самого заурядного, но опыт, сквозивший в нем, заурядным не был, голос Шерри переносил присутствующих на какую-то долю секунды в объятья друг друга, а это было ее достижение, ибо люди эти менее всего походили на влюбленных: судья-итальянец с парой потаскушек, несколько сыщиков, светлокожий толстый молодой негр с козлиной бородкой, как у китайского мандарина, какая-то старуха со множеством бриллиантов на пальцах – бриллиантов, блеск которых был украден у северного сияния, эти северные огни были ее девизом и визитной карточкой, ибо они гласили: я дважды вдова и верую в Бога, ибо он создал такую штуку, как молодые мужики, а молодой мужик, бывший с ней, был вне всякого сомнения педрилой. И наконец, у стойки бара разместилась компания из пяти человек: две девицы с тремя мужиками, сильно смахивающими на дружков Тони, потому что все они носили платиново-белые шелковые галстуки, белые шелковые рубашки и темно-синие костюмы. Один из них был в прошлом боксером-профессионалом, полусредневес с очень солидной славой и очень скверной репутацией на ринге, которого я сразу же узнал. Прибавьте еще несколько человек в том же духе – и перед вами возникнет образ тамошнего весьма заурядного сброда в этот сырой рассветный час, но ее голос, ее маленький голос (в пении он звучал куда выше, чем когда она разговаривала со мной на улице) дарил мне усладу, в нем было что-то чистое и нервное одновременно.
Если ищешь дрожь любви, если любишь дрожь любви, То полна я сплошь любви, только уплати мне.
Денежки положь любви, вынь да и положь любви – И тогда моей любви не найдешь взаимней, Если любишь ложь любви, только заплати мне.
Сценическое освещение было для нее выигрышным, кроваво-жемчужно-фиолетовое, прекрасное освещение для светлой блондинки, ибо оно озаряло ее лицо серебряными отсветами и углубляло бледные зеленые круги под глазами, превращая их в волшебные пещеры. Менее всего она походила на Марлен Дитрих, но очарование было то же самое, этот загадочный намек на ничейную полосу, где нельзя отличить истощение от шпионажа. Затем бес, добрый или дурной, обладающий телепатической мощью, вскарабкался к ней на сцену, и она запела «Эта леди потаскушка», но в такой грубовато-жалобной, напряженной и на редкость плоской версии, словно Марлен Дитрих и впрямь положила палец ей на адамово яблоко. «Заканчивай, – сказал я себе, – лучше остановись», и Шерри разразилась хохотом, фальшивым хохотом певицы, про которую говорят, что она чересчур напилась, и похлопала себя по ляжкам, задавая новый ритм пианисту (восхитительно мускулистый ритм), после чего закрыла глаза и весело рассмеялась.
– мой слух никогда еще не бывал столь чуток. Что вовсе не означает, будто она была великой певицей: отнюдь нет. Но я наслаждался ею, я пребывал в точке равновесия, подобной одной из тех маленьких светящихся точек, которые маячат над титрами в кинокартине. Ее голос был поставлен довольно профессионально – она брала уроки у предшественников, заимствовала стили и не осваивала их до конца, но у нее был ясный и точный темп и очаровательный вкус к вариациям. Она пела: «Любовь на продажу, любовь, что чиста и свежа, любовь еще только возникшую…» Затем выделала что-то со словом «гадкий», что-то исполненное раскаяния, словно для того, чтобы показать, что утраченное бывает сквернее грязи. Да, голос ее был лишь чуть лучше самого заурядного, но опыт, сквозивший в нем, заурядным не был, голос Шерри переносил присутствующих на какую-то долю секунды в объятья друг друга, а это было ее достижение, ибо люди эти менее всего походили на влюбленных: судья-итальянец с парой потаскушек, несколько сыщиков, светлокожий толстый молодой негр с козлиной бородкой, как у китайского мандарина, какая-то старуха со множеством бриллиантов на пальцах – бриллиантов, блеск которых был украден у северного сияния, эти северные огни были ее девизом и визитной карточкой, ибо они гласили: я дважды вдова и верую в Бога, ибо он создал такую штуку, как молодые мужики, а молодой мужик, бывший с ней, был вне всякого сомнения педрилой. И наконец, у стойки бара разместилась компания из пяти человек: две девицы с тремя мужиками, сильно смахивающими на дружков Тони, потому что все они носили платиново-белые шелковые галстуки, белые шелковые рубашки и темно-синие костюмы. Один из них был в прошлом боксером-профессионалом, полусредневес с очень солидной славой и очень скверной репутацией на ринге, которого я сразу же узнал. Прибавьте еще несколько человек в том же духе – и перед вами возникнет образ тамошнего весьма заурядного сброда в этот сырой рассветный час, но ее голос, ее маленький голос (в пении он звучал куда выше, чем когда она разговаривала со мной на улице) дарил мне усладу, в нем было что-то чистое и нервное одновременно.
Если ищешь дрожь любви, если любишь дрожь любви, То полна я сплошь любви, только уплати мне.
Денежки положь любви, вынь да и положь любви – И тогда моей любви не найдешь взаимней, Если любишь ложь любви, только заплати мне.
Сценическое освещение было для нее выигрышным, кроваво-жемчужно-фиолетовое, прекрасное освещение для светлой блондинки, ибо оно озаряло ее лицо серебряными отсветами и углубляло бледные зеленые круги под глазами, превращая их в волшебные пещеры. Менее всего она походила на Марлен Дитрих, но очарование было то же самое, этот загадочный намек на ничейную полосу, где нельзя отличить истощение от шпионажа. Затем бес, добрый или дурной, обладающий телепатической мощью, вскарабкался к ней на сцену, и она запела «Эта леди потаскушка», но в такой грубовато-жалобной, напряженной и на редкость плоской версии, словно Марлен Дитрих и впрямь положила палец ей на адамово яблоко. «Заканчивай, – сказал я себе, – лучше остановись», и Шерри разразилась хохотом, фальшивым хохотом певицы, про которую говорят, что она чересчур напилась, и похлопала себя по ляжкам, задавая новый ритм пианисту (восхитительно мускулистый ритм), после чего закрыла глаза и весело рассмеялась.