– В сторону! Выезжай за мной! – крикнул он ездовому и повернул лошадь на взгорье.
   Пушки были установлены вовремя и нацелены на противника: сверху, наседая на последние ряды отступающих, спускались французские пехотинцы, а за ними маячили конные силуэты мамелюков.
   – В картечь! – скомандовал подполковник, и два орудия ударили прямой наводкой по неприятелю.
   Французы остановились и попятились. Однако вражеские батареи, бившие по переправе, тотчас перенесли огонь на дерзких русских артиллеристов Ядра, свистя и шипя, ложились рядом. Кто-то громко и жалобно стонал, со всхлицами и причитаниями Ермолов обернулся. У подбитого зарядного ящика лежал навзничь юноша-батареец, из шеи которого алым ручьем бежала кровь. Над ним склонился подпоручик Горский и, глядя на рану, бормотал:
   – Кровь булат, мать руда, тело древо, во веки веков… Аминь…
   Ермолов стрекнул шпорами лошадь, которая вдруг стала заваливаться набок, придавив ногу. «Это конец!.. Смерть!» – прошумело у него в голове. Пытаясь высвободиться, он увидел над собой французского солдата, которого тотчас же сшиб банником кудрявый канонир, но и сам упал под сабельным ударом. В тот же миг аркан захлестнул Ермолову шею, и, теряя сознание, разжимая руками петлю, чтобы не быть удушенным, он почувствовал, как его волочат по земле. Вниз уходила дорога на переправу, перед которой уже никого из русских не было. За каналом теснилась пестрая толпа всадников, слышались далекие слова команды. Отцовская ладанка шевельнулась на груди, и Алексей Петрович зашептал слова псалма: «Живый в помощи Вышняго в крове Бога небесного водворится. Речет: «Господи, заступник мой еси и прибежище мое. Бог мой и уповаю на Него. Яко той избавит тебя от сети ловца и от словесе мятежна. Плечмя своими осенит тебя. И под крыле Его надеешься. Оружие обыдет тебя истинна Его. Не убоишася от страха ночного, от стрелы, летящей во дне…»
   Он дернулся могучим телом и, поворачиваясь, увидел круп тащившей его лошади, колеблемый ветром плащ и феску мамелюка, а сбоку – цепочку французских гренадер в синих капотах и меж них нескольких русских пленных. Пытаясь высвободиться, чувствуя ожог от волосяного аркана, Ермолов услышал, как что-то шумно пронеслось мимо него, обдав лицо мерзлой земляной крошкой, и после этого, освобожденный от веревки, он покатился в сторону.
   – С легким паром! – Василий Иванович Шау, подняв в улыбке нафабренные гусарские усы, наклонился к нему с седла.
   Русские, сгрудившиеся за мостом, осмотрелись и поняли, что поспешно отступили от малочисленного неприятеля и что главные силы французов остались на возвышенностях. Но войско было уже так перемешано ретирадой, что Шау для атаки не имел при себе ни одного человека из полка, которым командовал.
   Французские гренадеры, бросив пленных, удирали вслед за мамелюками на взгорье. Вокруг гусарского полковника с обнаженными саблями возбужденно переговаривались драгуны Харьковского полка, которых Шау смог собрать, чтобы отбить Ермолова. Остатки своей конно-артиллерийской роты под командой Горского подполковник нашел у подошвы холма, на котором находился Александр I.
   Молодой император был в слезах. Он искал слова утешения у ближних, осведомлялся о потерях русской армии и часто спрашивал, где Кутузов. Но этого не знал никто: посылаемые во все стороны гонцы либо возвращались ни с чем, либо не возвращались вовсе.
   Из отряда Багратиона, который в сражении потерпел наименьший по сравнению с другими урон, составили арьергард, и русская армия потянулась к городку Аустерлиц. На дороге к нему генерал-адъютант Уваров установил за болотистым каналом большой пост, который подчинил Ермолову. Испытывая после пережитого равнодушие к жизни и смерти, подполковник с маленьким отрядом остался лицом к лицу с могучим неприятелем.
   Когда совершенный мрак покрыл окровавленные горы и долины и пальба стихла, запылали бивачные огни победителей. Шумно и весело располагались французы на ночлег, приветствуя Наполеона, который объезжал поле битвы и благодарил полки. Ермолов принужден был слушать музыку, песни и победные клики в неприятельском лагере.
   … Русская армия лишилась под Аустерлицем до двадцати одной тысячи убитыми, ранеными и пленными, потеряв сто тридцать три орудия и четырнадцать знамен; у австрийцев из четырнадцати тысяч солдат выбыло из строя шесть. Поражение союзников было полным.
   Много лет спустя, не желая прямо признаться в своей ошибке, император Александр I сказал:
   – В этом походе я был молод и неопытен. Кутузов говорил мне, что нам надобно действовать иначе, но ему следовало быть в своих мнениях настойчивее…
   Последние ружейные выстрелы Аустерлицкого сражения слышались в наступившей темноте на левом фланге, у Дохтурова, и на правом – у Багратиона.
   «Не должен россиянин, – записал Алексей Петрович в дневнике, – простить поражения при Аустерлице, и сердце каждого да исполнится желанием отмщения…»

8

   Весь декабрь 1805 года с разных концов Европы русские войска возвращались в свое Отечество. Большая часть их не имела случая за целый поход сделать ни одного выстрела. Армию Кутузова дружески встречали в Венгрии. Ежедневно устраивались празднества, в которых Ермолов не принимал участия, полагая, что после поражения стыдно желать забав и увеселений.
   Он жил одной жизнью с солдатами и считал дни, оставшиеся до возвращения в Россию. Вечерами Цезарь уносил его на поля далекой Галльской войны или Гай Светоний Транквилл беседовал с ним о божественном Августе и жестоком Тиберии. А когда латынь приедалась, Алексей Петрович наведывался на биваки. Нижних чинов уже не смущало появление Ермолова, в котором они видели отца-командира, называвшего их товарищами. Алексей Петрович часами сидел в кружке солдат, слушая бывальщины Горского и Попадичева.
   – Теперь учение не то, что прежде, – рассуждал старик фельдфебель. – Хочь и лютуют, а все меньше, чем при блаженной памяти государе Павле Петровиче. Тогда забить солдата палочками было такое же простое дело, как курицу на суп пустить…
   «Нет, и сейчас солдата бьют как Сидорову козу, – горько усмехнулся Ермолов. – Мерзкий, подлый обычай, противный законам божеским и человеческим…»
   – Раньше, братцы, так лютовали, что сам черт не вынес, – продолжал фельдфебель. – Знаете сказку про черта?
   – Нет, дяденька Попадичев, расскажи! – послышались просьбы с разных сторон.
   – Эх, жаль, мальчонки нашего нет, вот бы послушал, – вставил слово курчавый канонир.
   – Царство ему небесное! – перекрестился Попадичев, как и все в роте, горевавший о гибели юного батарейца. – Но кто знает, может, он нас там сейчас слушает… Слушайте и вы. Было это, братцы мои, не то чтобы давно, да и не то чтобы недавно, а так себе – средне. Жил-был, это, один солдатик в полку, вот хоть бы как ты теперь. Молодой еще, не старый… Сгрустнулось очень ему, домой захотелось… И подумал себе он тут: «Ах, кабы хоть черту-дьяволу душу свою прозакладать! Пусть бы он за меня службу нес, а меня бы домой снес». Глядь, он, черт, тут как тут! «Изволь, – говорит, – почто не удовлетворить…»
   – Ишь ты! – восхитился курчавый канонирТ – Бога не убоялся!
   На него, шикнули, и Попадичев продолжал, вдохновленный общим вниманием:
   – Ну-с, так вот и закабалился черт в службу солдатскую на двадцать пять лет. Снял с себя солдатик амуницию и ружье поставил, и тут его чертовым духом подняло и понесло вплоть до Танбовской губернии, до села родимого, до избенки его горемычной. Зажил себе солдатик во свое удовольствие, а черт, значит, службу за него справляет…
   Ермолов почувствовал, что сказка захватила и его. Он давно поставил себе за правило искоренить битье солдат. «Тот из нижних чинов, – говорил он, – кто никогда не был телесно наказан, гораздо способнее к чувствам настоящего воина и сына Отечества…»
   – Перерядился дьявол во солдатскую шинель, – звучал старческий альт Попадичева, – не хочет только портупею крест-накрест надевать – вестимое дело, боится креста-то. Взял да и надел через левое плечо и тесак, и сумку и словно ни в чем не бывало похаживает себе с ружьем на часах. Приходит смена. Капрал глядь: «Чтой-то у тебя, брат, тесак по-каковски надет?» – «Да что, братцы, правое плечо сомлело – болит…» – «Вот те! На плечо! Надевай!» – «Как хошь, не надену!» Доложили после смены ундеру старшему. Ундер черту – зуботычину: надевай, значит. «Не надену – плечо болит». Он ему – другую. «Нет, что хошь, не надену!» Ротному докладывают. Ротный ему на другой день всполосовал спину. «Надевай!» – «Нет, что хошь, не надену!» Полковому доносят. Полковой ту же самую расправу над ним сочинил, а черт все не надевает… Что тут делать? Шефу докладывать приходится. А черта между тем по спине полосуют: надевай, значит. «Нет, не надену!» Наконец в лазарет слег да через три дня и помер… «Нет, – говорит, – невмоготу…»
   Попадичев закончил сказку, но все молчали. «Они восприняли ее, – подумал Ермолов, – и не сказкой вовсе, а тяжелой бывальщиной…»
   – Да, – нарушил молчание Горский. – Битье ни в чем не поможет. Медведя и то палкой не научишь…
   «Увы, в армии несправедливость возведена нынче в закон, – размышлял Алексей Петрович. – Но я употреблю все силы, на какие способен, чтобы искоренить это зло. Как много значило для меня ближе узнать русского солдата! Судя по воспитанию, которое началось знакомством с Вольтером и Дидро, я должен был пройти сквозь все таинства масонства, иллюминатства, ереси, проповедовать свободу и равенство и при этом одной рукой креститься, а другой обкрадывать полковую казну. Ничего этого со мной не случилось. Но отчего? Не оттого ли, что я принадлежу просто к обществу русских и к солдатскому честному братству?..»

Глава третья
Призвание

1

   Москва! Знакомая до боли, родная – матерь городов русских и его, Ермолова, мать, и мать его родителей… Все ему тут любо и мило, но более всего места детства: Воздвиженка, Арбат с его переулками – Большим Афанасьевским, Староконюшенным, Калошиным, Кривоарбатским, Денежным, Никольским, Спасопесковским, Серебряным, усадьба Василия Денисовича Давыдова на Пречистенке, университетский пансион на Моховой. Здесь он оставил учебу…
   Алексей Петрович нашел Первопрестольную той же, что прежде, – истинно русской, гостеприимной, обжорливой и переменившейся усилиями новомодных подражателей чужеземным образцам.
   Спутником Ермолова был знаменитый уже в Москве, несмотря на свою молодость, граф Федор Толстой – иссиня-черный, белозубый, горячий, как порох.
   Его прозвали Американцем, потому что он прожил несколько лет на Алеутских островах, куда его, 22-летнего офицера, высадил за бурное поведение адмирал Крузенштерн, под командой которого Толстой плавал вокруг света. Федор Толстой был драчун, враль, картежник, дуэлянт, уже отправивший нескольких человек на тот свет. Это не мешало ему иметь множество друзей, среди которых был и Денис Давыдов.
   Он много повидал в своих странствиях, но слушать его рассказы было совершенно невозможно: граф Федор Иванович всякий раз начинал неистово фантазировать. Разжалованный в рядовые, Толстой снова готовился к военному поприщу, тренируя в дуэлях твердость руки и верность глаза. Стрелок он был первоклассный.
   Ермолов и Толстой прогуливались по модному Тверскому бульвару. Их обтекала толпа праздных жителей. Какие странные наряды, какие лица! Тут красавица вела за собою свиту обожателей, там угадывал Алексей Петрович провинциального щеголя, который приехал в Москву перенимать моды и теперь пожирал глазами счастливца в парижском наряде – голубых панталонах и широком безобразном фраке. За ними шла старая генеральша, болтая с компаньонкой, а подле брел откупщик с премиленькой женой и карлом, уверенный в том, что Бог создал одну половину рода человеческого для винокурения, а другую для пьянства. А вон университетский профессор в епанче спешит на свою пыльную кафедру… Шалун напевает водевили и науськивает своего пуделя на прохожих… Добрый московский кавардак!..
   – Мы в Первопрестольной на все имеем собственное мнение, – бойко говорил Толстой, посверкивая черными насмешливыми глазками. – У нас все недовольны всем.
   – Как же, знаю, – добродушно усмехнулся Алексей Петрович, на полковничьем мундире которого появился третий орден – Св.Анны. – Москва все критикует: двор, правительство, и бранит прежде всего Петербург. Но сама смотрит на него с завистью и соблюдает на обедах больше чинопочитания, чем его существует в австрийских войсках…
   – Зато по части моды Москва нынче равняется на Европу, не считаясь с Петербургом. Здесь мы впереди всех. Не верите? Зайдем в конфетный магазин Гоа на Кузнецком, – предложил граф.
   У гасконца Гоа, у которого продавалось мороженое и всякие сладости, Ермолова встретило огромное стечение франтов – в лакированных сапогах, в широких английских фраках, в очках и без очков, с безукоризненными прическами и нарочито взлохмаченными шевелюрами.
   – Вот этот, который, разиня рот, смотрит на восковую куклу в витрине, – вы думаете, конечно, англичанин? – рассуждал Толстой. – Нет, он природный русак и родился в Суздале. Ну так тот – француз? Он картавит и говорит с хозяйкой о знакомом ей чревовещателе, который в прошлом году забавлял весельчаков парижских. Нет, это старый франт, который не ездил никуда далее Марьиной Рощи. Он промотал родовое имение и наживает новое за картами. Ну, значит, вон тот немец? Бледный, высокий, который вышел из магазина с прекрасной дамой! Еще раз ошибка! И он русский, только молодость провел в Германии. Но по крайней мере жена его иностранка? Она еле-еле говорит по-русски. Снова нет! Она русская, любезный Алексей Петрович, родилась в приходе Неопалимой Купины и кончит жизнь свою на Ваганькове. Прошу заметить еще пожилого человека со шпорами. Он изобрел в прошлом году новые подковы для своих рысаков, дрожки о двух колесах и карету без козел. Он ночует на конюшне, завтракает с любимым бегуном и ездит нарочно в Лондон, чтобы посоветоваться с известным коновалом о болезни своей английской кобылы…
   – Какое скопище бездельников! – с отвращением произнес Алексей Петрович.
   Задетый словами Ермолова русский парижанин, с талией в рюмочку, в кружевном наряде, шелковых чулках и башмаках с блестящими пряжками, вспетушил грудь и с пригнусью возгласил:
   – А, так мы не нравимся медведю, которого изрядно поклевали Бонапартовы золоченые орлы!
   Ермолов искоса поглядел на него и вдруг расхохотался:
   – Ну что делать с этим сморчком? Его же тронуть боязно даже пальцем!
   Радуясь возможности скандала, а то и драки, Толстой повернул к Ермолову свое цыгановатое лицо, внутренне подбадривая его: «Наддай, ну-ка, братец, наддай еще!» Но франт в испуге уже упрыгнул, как блоха, и исчез в толпе, которая с почтением внимала богатырю-полковнику.
   – Да, Москве не грозит нашествие иностранцев только потому, что она уже полонена ими, – громко продолжал Алексей Петрович. – Они нагрянули сюда сначала в образе парикмахеров, содержателей лавок и разного рода увеселительных заведений, а потом аббатов и разорившихся дворян, бежавших от революции. Изо всех этих выходцев были и такие, кто не заслуживал имени шарлатанов и невежд. Но всяк, кому не везло по торговой части, брался за воспитание русского юношества. И все достигли цели! Скоро добыли деньги и оболванили на свой манер несчастных недорослей. Нет, – добавил он, – не по себе мне в модных лавках. Да и битве языков я предпочитаю язык битвы!..

2

   Снова баталии! Снова стук пушечных колес, топот копыт конницы, перебранка, хохот и ропот пехоты, бредущей по колено в снегу, скачка в разных направлениях адъютантов, медленное передвижение генералов с их свитами. Снова походная неопрятность одежды у людей, два месяца не видевших над собою крыши, закопченные дымом биваки, оледенелые усы, простреленные кивера и плащи. Снова привычная, манящая, электризующая душу стихия войны!..
 
Оба врага между тем, едва опустела равнина,
Издали копья метнув, друг на друга бегом устремились.
Звонко столкнулись щиты, и Марсов бой разгорелся.
Тяжко стонет земля, ударяется чаше и чаще
В битве клинок о клинок; все смешалось – и доблесть, и случай…
 
   Ермолов, повторяя строки любимого Вергилия, ехал в голове потрепанной артиллерийской колонны. Наперекор всем испытаниям он разделял общее настроение душевного подъема и уверенности в своих силах, которые владели всей армией. После баснословных успехов, одержанных в течение одного года Наполеоном сперва над австрийцами, а затем над пруссаками, первые же встречи с русской армией в новой войне крепко поколебали самоуверенность французов. Теперь, командуя артиллерией в авангарде генерал-майора Маркова, полковник Ермолов участвовал в дерзком налете на городок Морунген. Отразив натиск целого корпуса Бернадота, отряд успешно решил поставленную задачу.
   В кромешной тьме Ермолов с другими полковниками – Юрковским и Гогелем – вернулся в Либштадт, где располагался русский авангард. Узнав, что командирам отведен для ночлега и ужина дом городского начальника – амтманна, Алексей Петрович с боевыми товарищами поспешил туда, мечтая о горячей еде и постели. Их встретила хорошенькая немка с фаянсовым личиком – жена амтманна, которая объяснила, что в доме ни крошки припасов.
   – Ну что ж, – кисло улыбнулся щуплый Юрковский, – в утешение голодному остается любоваться пригожим станом и прелестными глазками амтманнши!..
   Генерал-майор Марков, как человек весьма ловкий, не показал удивления, видя своих полковников, вышедших из огня, словно этим они исполнили его распоряжение. Начались подсчеты потерям в сражении, где пятитысячному русскому авангарду противостояло до девятнадцати тысяч французов корпуса Бернадота.
   – Давайте-ка, господа, ложиться почивать, – потягиваясь, предложил Марков. – Утро вечера мудренее…
   Тут захлопали двери, застучали сапоги, и в залу в сопровождении большой свиты вошел генерал-лейтенант Багратион, прибывший из Петербурга и назначенный командовать сводным авангардом армии. Ермолов увидел сорокапятилетнего и уже лысого генерал-майора Барклая-де-Толли, мундир которого был украшен только Георгием и Владимиром 4-й степени, а также штурмовой Очаковской медалью, генерала де Бальмена, командира кавалергардов Трубецкого, а за ними – юного гусарского поручика в красном ментике, курчавого, с лихо закрученными усами, в глазах которого светились любопытство и отвага.
   Не стесняясь высокого начальства, выслушивающего рапорт Маркова, Алексей Петрович кинулся к гусару, обнимая и целуя его:
   – Денис! Братец! И ты к нам! Вот это новость!
   Денис Давыдов, обрадованный и смущенный, говорил в ответ:
   – Помилуй! Свершилась мечта моя… Я в армии! Я дышу свежим воздухом! Не в гарнизонной службе, не на придворных балах…
   – Постой, – перебил его Ермолов, – да куда же ты определен?
   – В адъютанты к его сиятельству князю Петру Ивановичу, – радостно сверкая глазами, отвечал двадцатидвухлетний поручик. – Я хочу, чтобы мое имя как пика торчало во всех войнах!
   – Ты, я слышал в Москве, стал изрядным стихотворцем? И, кажется, за свои вирши поплатился?
   – Да, я расстался с гвардией… Но не жалею об этом! – воскликнул Давыдов. – Душой и телом я гусар. В славном Белорусском полку, среди гусарской вольницы обрел я новых друзей, готовых со мной в огонь и в воду. Они возбудили во мне стремление воспеть русского гусара!..
   И он своим высоким, резким голосом прочел:
 
Стукнем чашу с чашей дружно!
Нынче пить еще досужно;
Завтра трубы затрубят,
Завтра громы загремят.
Выпьем же и поклянемся.
Что проклятью предаемся,
Если мы когда-нибудь
Шаг уступим, побледнеем,
Пожалеем нашу грудь
И в несчастье оробеем;
Если мы когда дадим
Левый бок на фланкировке,
Или лошадь осадим,
Или миленькой плутовке
Даром сердце подарим!
Пусть не сабельным ударом
Пресечется жизнь моя!
Пусть я буду генералом,
Каких много видел я!
Пусть среди кровавых боев
Буду бледен, боязлив,
А в собрании героев
Остр, отважен, говорлив!
Пусть мой ус, краса природы,
Черно-бурый, в завитках,
Иссечется в юны годы
И исчезнет, яко прах!
Пусть фортуна для досады,
К умножению всех бед,
Даст мне чин за вахтпарады
И Георгья за совет!
Пусть… Но чу! Гулять не время!
К коням, брат, и ногу в стремя,
Саблю вон – и в сечу! Вот
Пир иной нам Бог дает,
Пир задорней, удалее,
И шумней, и веселее…
Ну-тка, кивер набекрень,
И – ура! Счастливый день!..
 
   – Живо! Пламенно! – одобрил Алексей Петрович.
   – Довольно я был повесой! – говорил Давыдов. – Бывало, закручу усы, покачну кивер на ухо, затянусь, натянусь да и пущусь плясать мазурку до упаду… Как только загорелась война, я стал рваться в огонь, перешел в лейб-гусарский полк – и вот я здесь…
   – У такого командира, как Багратион, есть чему поучиться, – улыбался, глядя на своего пылкого двоюродного брата, Ермолов. – Только вот тебе мой непременный совет или даже приказ: немедленно сними свой красный ментик.
   – Да отчего же? – чуть ли не возмутился Денис. – Горжусь, что лейб-гусар!
   – Да оттого, братец, – с легкой насмешкой проговорил полковник, – что можешь быть в нем ранен или убит от своих… Ближе остальных французов к нам корпус Бернадота, а у него красные ментики, подобные нашим лейб-гусарским, носит Десятый Парижский полк…
   Несмотря на страшную усталость после тяжелого боя и изнурительного отступления, Ермолов проговорил с Денисом Давыдовым до утра. Они вспоминали близких и родных, оставшихся в России, перебирали имена славных командиров, рассуждали о настоящей кампании, где русским приходилось действовать против грозной армии Наполеона без союзников.
   Прусской армии как боевой единицы фактически уже не было.

3

   Как мы помним, перед Аустерлицем Пруссия была уже готова выступить против Наполеона, но союзники, не дождавшись ее помощи, вступили в решительное сражение с французами. Последствием аустерлицкого разгрома был отказ Пруссии от союза с Россией и Австрией и сближение с Францией. Но, уступая громкому требованию общественного мнения и сильному нажиму противников наполеоновской Франции – Англии, России, Швеции, король Фридрих Вильгельм в следующем, 1806 году объявил Наполеону войну.
   В помощь стосорокатысячной прусской армии были направлены два русских корпуса: шестидесятитысячный под началом Беннигсена и сорокатысячный, возглавляемый Буксгевденом. Главнокомандующим был назначен престарелый фельдмаршал Михаил Федотович Каменский; Кутузов, на которого Александр I переложил всю вину за поражение при Аустерлице, находился не у дел. Управление русской армией оставляло желать лучшего: два корпусных командира постоянно враждовали друг с другом, а болезненный старик Каменский не обладал достаточной волей, чтобы согласовать их действия.
   Однако прежде чем русские соединились с пруссаками, те успели повторить роковую ошибку, совершенную за год перед тем австрийцами. Они без разведки выдвинулись далеко вперед, а Наполеон воспользовался этим и атаковал союзников. При Йене и Ауэрштадте 2 октября 1806 года произошли два крупных сражения, в которых Франция полностью разбила немецкую армию.
   Фридрих Вильгельм, призывавший на помощь русских, одновременно посылал к Наполеону доверенных лиц, умоляя заключить мир с выплатой огромной контрибуции и уступкой Франции новых земель. До какой степени доходило его унижение перед грозным завоевателем, видно из письма Наполеону в Берлин, в котором Фридрих Вильгельм писал: «Крайне желаю, чтобы Ваше Величество были достойно приняты и угощены в моем дворце. Я старался принять для того все зависящие от меня меры. Не знаю, успел ли я?»
   Таковы были союзники русских в борьбе с общим врагом: один, австрийский император, молил Наполеона в 1805 году о пощаде Вены; через год другой, король прусский, старался сделать ему приятным пребывание в Берлине. Иначе угощали Наполеона русские в 1812 году в Москве, в теремах кремлевских…
   Несмотря на все мольбы Фридриха Вильгельма, французский император не желал слышать о мире, и аппетиты его росли. Покончив с пруссаками, он обратился против русских и в середине ноября со ста-шестидесятитысячной армией двинулся к Висле. Наполеон стремился отрезать противника от границ России, окружить и уничтожить его, как это было сделано с австрийцами и пруссаками.
   Русское командование своими противоречивыми указаниями, кажется, совершало все, чтобы облегчить Наполеону его задачу.
   Перейдя границу, оба русских корпуса соединились в начале декабря в Пултуске, куда прибыл главнокомандующий. Он приказал Беннигсену выступить к реке Вкре; одной части корпуса Буксгевдена было велено двинуться туда же, но только несколько правее, через город Голимин; другая часть была направлена в угол между реками Бугом и Наревом для обеспечения левого фланга русских. Однако, получив сведения о приближении Наполеона, Каменский приказал всем войскам, направленным к Вкре, вернуться к Пултуску, где решился принять бой. Через несколько часов престарелый фельдмаршал отказался и от этого намерения. Он велел обоим корпусам отступать к границам России, а сам покинул армию.