На опушке Сортлакского леса появились десять пушек большого калибра. Действия их были ужасны для русских войск. Хотя Ермолов поспешно противопоставил им около сорока легких орудий, они не могли заставить замолчать пушки французов. К счастью, в результате непрерывной канонады ермоловские батареи повалили на опушке леса множество деревьев, которые образовали естественный бруствер и закрыли французам обзор. Это вынудило неприятеля покинуть занятую позицию. Пользуясь минутным успехом, Багратион продвинулся вперед.
   Французский генерал Сенармон, собрав воедино конную артиллерию, отвел ее на девяносто сажен от русской линии и открыл по батареям Ермолова жестокую пальбу. Нескольких минут оказалось достаточно, чтобы осыпать градом картечи каждую из батарей, нанеся им ужасный урон. Егеря, измайловцы и конные гвардейцы внезапной атакой попытались сбить французские пушки, но были остановлены. Около двух часов пополудни главные силы неприятеля устремились на русский левый фланг и сильно потеснили его к городу.
   Князь Багратион отступал полем между рекой Алле и оврагом. С каждым шагом пространство сокращалось и давало французской артиллерии возможность вести губительный огонь по русским войскам.
   Багратион, Раевский, Ермолов и храбрейшие офицеры тщетно старались навести порядок в рассеянных полках. Картечь опустошала русские ряды, а между тем французские колонны наседали, крича: «Да здравствует император!» Багратион со шпагою в руках ободрял Московский гренадерский полк, остатки которого окружили его лошадь. Гренадеры теснились вокруг героя, желая заслонить его от смерти…
   До какой степени губителен был огонь, направленный на войска Багратиона, видно из показаний французов: генерал Сенармон выпустил под Фридландом две тысячи пятьсот шестнадцать боевых зарядов; из них только триста шестьдесят два были с ядрами, а все остальные картечные. Багратион, желая хоть сколько-нибудь приостановить натиск французов, приказал Ермолову привести из резерва артиллерийскую роту.
   Но было поздно. Гвардейские артиллерийские роты, выполняя строгое повеление их командира, бывшего ермоловского начальника Эйлера, уходили через Алле по мостам, которые уже готовились поджечь. Среди бежавших артиллеристов был и растерявшийся начальник их, любимец Павла, генерал Эйлер.
   Подъехав к Эйлеру, Ермолов схватил под уздцы его коня и крикнул, перекрывая гром боя:
   – Велите вашим гвардейцам остановиться! Иначе я возьму вас за воротник, и мы вдвоем вернемся на позицию…
   Хороший теоретик и строевик, Эйлер оказался плохим военным и только лепетал в ответ несуразицу на смешанном русско-немецком языке. После сражения, когда это обстоятельство сделалось известным и когда от Ермолова потребовали объяснения о происшедшем, Алексей Петрович сказал, что исполнил свой долг, но доносчиком быть не хочет…
   Видя, что неминуемая гибель грозит уже всему левому флангу, если его лишат переправы, Ермолов оставил Эйлера и стремглав поскакал назад, к Багратиону. Отважный князь, поспешно устроив арьергард, вошел во Фридланд, запалил предместье и начал переправлять войска за Алле по мостам, которые были уже зажжены.
   В то время как Ней теснил Багратиона, правый фланг русских войск держался под ударами Ланна и Мортье. Однако, когда слева вдоль линий его полетели ядра с батарей, поставленных французами на том пространстве, откуда отступил Багратион, Горчаков начал отходить. Мортье и Ланн двинулись за ним. Беннигсен, мучимый болезнью, не вмешивался в сражение, а оба его главных помощника – генерал-квартирмейстер Штейнгель и дежурный генерал Эссен – были контужены. Так нарушилось последнее единство в распоряжении войсками, сражавшимися до истощения сил.
   Пока арьергард Горчакова отбивал яростные атаки французской конницы, колонны его спешили к Фридланду, уже занятому неприятелем. Отчаянно вторглись они в горевшее предместье и в объятый пламенем город и после кровавой резни выгнали французов из Фридланда. Чувство мщения русских было таково, что некоторые из них бросились преследовать неприятеля. Пока одни очищали город от французов, другие спешили к реке.
   Мостов уже не было; рушился порядок. Люди кидались в реку, стараясь переплыть на другой берег. Во все стороны рассылались офицеры отыскивать броды. Наконец они были найдены. Войска устремились в реку под рев батарей французских и русских, установленных на правом берегу Алле. Солдаты на руках перекатили полевые пушки. Нельзя было переправить только двадцать девять батарейных орудий из-за испорченных спусков к реке; под прикрытием Александрийского гусарского полка их увезли левым берегом Алле в Алленбург. Было потеряно всего пять пушек, у которых лафеты были подбиты или лошади подстрелены.
   Фридландское сражение ничем не походило на разгром при Аустерлице: в русской армии было убито и ранено около десяти тысяч, а у французов – более пяти тысяч человек.
   В войсках от Беннигсена ожидали нового сражения: оправившись, русская армия забыла фридландскую неудачу. Тем временем из Москвы к Неману подошла 17-я дивизия Лобанова-Ростовского, а 18-я дивизия Горчакова 2-го находилась в двух переходах от армии. Как гром среди ясного неба, как несправедливость судьбы воспринята была весть о подписании 8 июня в Тильзите предварительного перемирия с Наполеоном. Кампания 1806-1807 годов закончилась для России бесславно, и прежде всего из-за неумелых и робких действий главнокомандующего, неоправданно торопившего заключение мира.
   Перейдя Неман, русская армия расположилась между селениями Погенен и Микитен, в четырех верстах от реки. Арьергард Багратиона и казаки Платова, уничтожив за собой мост, встали на берегу Немана.

8

   Все в Тильзите напоминало о подписанном 13 июня на плоту посреди Немана мире, после чего императоры поменялись орденами: Наполеон надел ленту Андрея Первозванного, а Александр – Почетного легиона. Через улицы перекинуты были драпировки цветов русских и французских знамен; на площадях установлены огромные вензеля – А и N; в окнах домов также красовались вензеля и знамена. Среди толпы в военных мундирах и партикулярных платьях выделялась громадная фигура Ермолова, надевшего фрак и круглую шляпу, так как, кроме русской гвардии, находившейся в Тильзите, никому из военных приезжать в город не было дозволено. Одним из немногих исключений был адъютант Багратиона Денис Давыдов, который шел рядом с Ермоловым в парадном лейб-гусарском мундире.
   Побывавший во многих боевых переделках, Давыдов окреп и возмужал, хотя и сохранил прежнюю юношескую горячность в суждениях и поступках. И теперь страстно говорил он своему двоюродному брату о так печально завершившейся кампании:
   – Для меня оскорбление Отечества то же, что оскорбление собственной чести! Я до сих пор не могу прийти в себя от негодования при виде тех унижений, каким подвергают Россию пришельцы из-за Рейна!..
   Давыдов рассказывал Ермолову, как высокомерно вел себя с русскими генералами и самим главнокомандующим Беннигсеном адъютант маршала Бертье Перигор, приехавший с ответом на предложенное перемирие:
   – Мальчишка, красавчик, он явился разодетый, словно павлин, – в красных шароварах, черном ментике, который весь горел золотом, и высокой медвежьей шапке. Вошел – нос кверху и шапка на голове. И остался в ней за обеденным столом!
   – Да это какой-то татарский посол, приехавший за данью в стан князей российских, – грустно улыбнулся Ермолов. – Или гордый римлянин, второй Попилий, победитель галлов, который обвел мечом своим черту вокруг них с приказом не переступать через нее, пока не покорятся они его требованиям…
   – Подумай, Алексей Петрович! – еще живее продолжал Давыдов. – Надо полагать, что не в маленькой же его голове родилась дерзкая эта мысль! Как знать? Легко могло случиться, что со сбитием шапки долой с головы Перигора вылетело бы и несколько статей мирного трактата из головы Наполеона.
   – Ты хочешь сказать, Денис, – уже веселее произнес Ермолов, – что дело было в шапке?! На таковую смелость, увы, у нас сейчас нет сил. Но взгляни на Россию! Представь себе, что она совершила – одна, без помощи, без подпоры союзников, собственным духом, собственными усилиями, – тогда комариным укусом покажутся и выпады нечестивых наполеоновских надзорщиков…
   Но вот толпа вокруг них зашумела, раздвинулась. «Vive l'empereure!» – «Да здравствует император!» – загремело в воздухе. Только тогда Ермолов услышал топот многочисленной конницы, а затем увидел массу всадников, несущихся улицей во всю прыть. Впереди скакали конные егеря, за ними, облитые золотом, в звездах и крестах, – маршалы и императорские адъютанты. За этой блестящей толпой мчалась не менее блестящая свита императорских ординарцев, перемешанных с множеством придворных чиновников, маршальских адъютантов и офицеров генерального штаба. Кавалькада замыкалась несколькими десятками гусар и драгун.
   – Наполеон возвращается в свой дворец, – сказал Давыдов. – Утром он был вместе с нашим государем на маневрах своего полка, над которым начальствует полковник Никола, а потом оба императора обедали. Лейб-гусары моего полка, бывшие на маневрах, только что рассказали мне, как его величество Александр Павлович, отведав похлебки из французского котелка, приказал наполнить его червонцами…
   – Лучше об этом не думать! – резко ответил Ермолов, отводя глаза. – Лучше не думать! Раз государь делает так – ему виднее… А мы – солдаты! – с внезапным ожесточением проговорил он, словно Денис Давыдов был в чем-то виноват. – Да, солдаты! Наше дело стрелять, рубить, а не думать, не то голова распухнет! Прощай, брат Денис. Мне надобно в часть…
   Даже двоюродному брату и близкому другу своему не открылся Ермолов, что снял комнату в доме против квартиры Наполеона. Его мучила загадка, тайна этого человека, положившего к ногам почти всю Европу. Всякий раз, приезжая в партикулярном платье в Тильзит, Ермолов часами наблюдал через растворенное окошко за тем, что происходило во дворце, но до сих пор еще не имел возможности разглядеть императора Франции. Теперь, вооружившись подзорной трубой, полковник поднялся на второй этаж, в свою комнату, и, наведя трубу на противоположные окна, вздрогнул, вдруг завидя Наполеона совсем рядом, близко от себя.
   Он увидел человека малого роста, довольно тучного, хотя ему было тридцать семь лет от роду. Человек этот держался прямо без малейшего напряжения, что, впрочем, характерно почти для всех людей низкого роста. Лицо его чистое, слегка смугловатое, с небольшим носом с горбинкой. Волосы были не черные, но темно-русые, брови же и ресницы ближе к черным, а глаза голубые. На нем был конно-егерский темно-зеленый мундир с красной выпушкой и с отворотами наискось, срезанными так, чтобы виден был белый казимировый камзол. На мундире сверкали звезда и крест Почетного легиона. Ботфорты были выше колен – из мягкой кожи, весьма глянцевитые и с легкими золотыми шпорами.
   Из своего окна благодаря сильной зрительной трубе Ермолов видел все движения этого загадочного человека, который раздавал приказания, выслушивал донесения, говорил… Он разглядывал наполеоновских полководцев – сухощавого Ланна, дебелого, довольно высокого, лысого и в очках Даву, курчавого и пылкого гасконца Мюрата.
   Буря мыслей взвихривала его мозг.
   «Да, мы проиграли эту кампанию! Но она покрыла русское воинство блистательной славой! Куда ни обращал Наполеон удары свои, всюду находил он неодолимый отпор. Великий полководец терялся в своих соображениях, войска его истощались в порывах высокого мужества, но в течение полугода нигде они не могли сокрушить русскую армию. Свидетельства – Пултуск, Голимин, Эйлау, Гейльсберг. Беннигсен был побежден Наполеоном только однажды – при Фридланде, – хотя далеко уступал в дарованиях своему сопернику. А до этого в продолжение всего похода русские постоянно удерживали за собой превосходство над французами в ратном деле. Изнуряемые голодом, отражая атаки превосходящего в численности неприятеля, ведомого самим Наполеоном, перед которым в несколько дней исчезли австрийская и прусская армии, наши устояли в упорнейших битвах 1806 – 1807 годов…»
   Вновь и вновь всматривался Ермолов в Наполеона, отдававшего приказания с той самоуверенной сановитостью, которая только и возникает от привычки господствовать над людьми. Теперь, в июне 1807 года, между Францией и Россией не существовало уже ни одного независимого государства. Все они покорились одной воле – воле завоевателя, который с высокого левого берега Немана окидывал ненасытным взором русскую землю, синевшую на горизонте.
   Много позднее Ермолов прочтет в воспоминаниях фразу, которую Наполеон обронил для своих ближних: «Через пять лет я буду господином мира. Остается одна Россия, но я раздавлю ее…»

Глава четвертая
Перед грозой

1

   Главнокомандующий Молдавской армией генерал-фельдмаршал Прозоровский принимал в Яссах французского посла в Турции Себастьяни, возвращавшегося из Константинополя в Париж.
   Сверстник Суворова и Каменского, Александр Александрович Прозоровский был до того дряхл, что походил более на мумию, чем на человека; четыре няньки пеленали его на ночь, как дитя, а поутру растирали щетками и отпаивали мадерой. Приведенный таким способом в чувство скелет-воевода, который должен был руководить почти стотысячной армией, одевался в корсет, державший его тело прямо, и в продолжение дня таскался на ногах и даже ездил верхом.
   За богатым обеденным столом Прозоровский мирно дремал, изредка просыпаясь, чтобы вставить любимое словцо «сиречь», и передал все нити разговора командиру главного корпуса генералу от инфантерии Голенищеву-Кутузову.
   Сыпалась быстрая французская речь; Кутузов, бывший в 1793 году чрезвычайным и полномочным послом в Порте, расспрашивал Себастьяни о здоровье султана Махмуда II и великого визиря Ахмета-паши, которого ласково именовал «старинным другом».
   По Тильзитскому договору Наполеон обязался не оказывать Турции военной помощи и даже взял на себя посредничество в ведении переговоров между Портой и Россией о подписании мира. Однако тайные инструкции, которым следовал Себастьяни, требовали подстрекать Махмуда II к военным действиям, возбуждать в нем устремления вернуть былое могущество Оттоманской Порты и отторгнуть от России Крым и Кавказ. Война, развязанная турками еще в 1806 году, продолжалась…
   Себастьяни, черный, вертлявый, в придворном мундире, облитом золотом и сверкающем крестами и звездами, не мог удержаться от гасконского хвастовства и фанфаронства. Пересказав несколько анекдотов о султанском серале, он принялся исчислять монархов, покорных воле Наполеона. И то сказать: короли прусский, баварский, саксонский, вюртембергский рабски следовали каждому повелению Бонапарта. Другие европейские троны Наполеон передал своим родственникам и близким: брату Жерому – королевство Вестфалия, Иоахиму Мюрату – королевство Неаполитанское, а пасынка Евгения Богарнэ сделал вице-королем Италии. Маршалы корсиканца получили в разное время пышные и часто претенциозные титулы. Так, Бертье стал герцогом Ваграмским, Бессиер – герцогом Истринским, Виктор – герцогом Беллюно, Даву – герцогом Ауэрштедтским и князем Экмюльским, Дюрок – герцогом Фриульским, Жюно – герцогом д'Абрантес, Ланн – герцогом де Монтебелло, Лефебр – герцогом Данцигским, Макдональд – герцогом Тарентским, Массена – герцогом Риволи и князем Эслингенским, Мортье – герцогом Тревизским, Сульт – герцогом Далматским, Удино – герцогом Реджио, а Ней – герцогом Эльхингенским и даже во время русского похода 1812 года сделался принцем Московским…
   – Его императорское величество благодаря своему необыкновенному гению мог бы, кажется, стать основателем и всемирной монархии… – трещал Себастьяни.
   Молодые русские генералы Милорадович, Аркадий Суворов, Михаил Воронцов зашушукались. Прозоровский продолжал дремать. Только Кутузов дружелюбно улыбался, слушая француза, и даже кивал ему тяжелой головой. Себастьяни, со свойственной французскому характеру переменчивостью, оборвал речь и, обратясь к Кутузову, заговорил о Платове:
   – Что такое казачий атаман?
   Кутузов тотчас нашелся, не согнав с лица приветливой улыбки:
   – Это что-то похожее на вашего короля Вестфалии…
   Себастьяни поперхнулся молдавским алеатико и закусил губу.
   – Браво, Михаила Ларионович! – не удержался Ермолов, как младший в чине занимавший место на самом краю стола. – Сколько можно оскорблять наше достоинство нечестивым чужеземным надзорщикам!
   Кутузов только повернул к нему, своему любимцу, пухлое лицо с орлиным носом и прикрыл веком здоровый глаз. Общее ликование разлилось по сердцам военных, свидетелей этой сцены. Все они были старинного воспитания, православные россияне, для которых оскорбление чести Отечества означало то же, что оскорбление собственной чести. Россия, отважно сражавшаяся с Наполеоном в двух войнах, должна была теперь одна, без чьей-либо помощи, без подпоры доброжелателей и союзников, собственным духом, собственными усилиями противостоять властелину полумира, который день ото дня становился все придирчивее и наглее.
   В этот миг от шума за столом проснулся Прозоровский и, обведя всех мутным взором, осведомился:
   – Сиречь, не разберу, где же я? В Санкт-Петербурге или снова генерал-губернатором в Москве?
   Комический сей пассаж утишил возгоревшиеся было страсти.

2

   После войны 1806-1807 годов Ермолов вернулся в Россию с репутацией одного из первых артиллеристов русской армии. Его по заслугам оценили такие полководцы, как Кутузов и Багратион; видные военачальники Беннигсен, Милорадович, Раевский весьма похвально отзывались о его боевой службе. Князь Багратион, письменными делами которого Ермолов заведовал в течение этой войны, исходатайствовал ему за блистательное мужество, выказанное близ Гутштадта, знаки Св.Георгия 3-го класса. За сражение при Голимине он был награжден золотой шпагой с надписью «За храбрость», за главную битву при Прейсиш-Эйлау получил орден Владимира 3-й степени, за баталию при Фридланде – алмазные знаки Св.Анны 2-го класса.
   Тем не менее инспектор артиллерии и военный министр граф Аракчеев продолжал притеснять и преследовать его.
   Отправившись из Тильзита в Россию, Ермолов в местечке Шклов присоединился к дивизии, расположенной лагерем. В конце августа 1807 года Аракчеев осмотрел ее, распределил укомплектование артиллерии и приказал Ермолову оставаться в лагере по 1 октября, тогда как прочим артиллерийским бригадам назначено было идти по квартирам. К сему граф Алексей Андреевич прибавил весьма грубым образом, что Ермолов должен явиться к нему в Витебск для объяснения о недостатках. Оскорбленный этой грубостью, Ермолов не скрывал намерений непременно оставить службу. Узнав об этом, Аракчеев предложил дать ему отпуск для свидания с родителями, а затем приказал прибыть в Петербург, чтобы лучше с ним познакомиться.
   С запиской на имя военного министра Ермолов явился в Петербург.
   В записке Ермолов указывал Аракчееву на то, что во время ссылки при покойном государе Павле I многие обошли его в чине и что потому состоит он в армии почти последним полковником по артиллерии. «Я объяснил ему, – вспоминал Ермолов, – что, если не получу принадлежащего мне старшинства, я почту и то немалою выгодою, что ему, как военному министру, известно будет, что я лишен был службы не по причине неспособности к оной…»
   Граф встретил полковника строгим замечанием:
   – Вы одеты не по форме!
   – Позвольте усомниться, ваше сиятельство… – возразил Ермолов, уже готовый на дерзкий ответ.
   Он непримиримо и твердо поглядел прямо в лицо временщика и осекся: Аракчеев смеялся. От непривычно добродушного смеха тряслось все его крупное пористое лицо с красным носом, прыгал шейный Аннинский крест. Продолжая смеяться, Аракчеев приблизился к Ермолову и погладил рукав его мундира:
   – У вас нет нашивок, пожалованных вашей конно-артиллерийской роте его величеством!
   Решив, что Ермолов приобрел в армии такую славу и известность, что чинить ему препятствия уже небезопасно, Аракчеев сменил гнев на милость, расхвалил его Александру Павловичу, а затем и сам представил императору. Впрочем, Александр I давно уже обратил внимание на талантливого артиллерийского офицера, о котором с великой похвалой отозвался после Аустерлица генерал-лейтенант Уваров, а после похода 1806-1807 годов – сам король прусский. Император ответил тогда Фридриху Вильгельму: «Я уже знаю его…» Нашивки на мундир конно-артиллерийской роте Ермолова были знаком особого отличия, равно как и деньги для награждения нижних чинов, отмеченных за храбрость, – первый пример подобной награды в русской армии.
   Находясь на отдыхе у родителей, в Орле, Ермолов получил известие о долгожданном производстве в генерал-майоры и назначении инспектором конно-артиллерийских рот с прибавлением к жалованью двух тысяч рублей.
   В этом новом звании отправился он в 1809 году для осмотра конной артиллерии в Молдавской армии под начальством Прозоровского.
   Вскоре вспыхнула короткая война между Францией и Австрийской империей. Успехи Наполеона были так же быстры, как и при прежних его походах, и он занял Вену. Во исполнение союзнических обязательств перед Францией русские вступили в Галицию, но не столь поспешно, как того требовал Наполеон. Ермолов был назначен начальником отряда резервных войск в количестве четырнадцать тысяч человек в губерниях Волынской и Подольской.
   Военный министр Аракчеев дал повеление занять границы обеих этих губерний, так как шляхта, уводя с собой большое число людей и лошадей, переходила в герцогство Варшавское, где формировалась польская армия. Ермолову предоставлена была власть арестовывать перебежчиков и, невзирая на их положение, отсылать в Киев для препровождения далее в Оренбург и Сибирь. Уже тогда проявилась одна особенность Ермолова-администратора. Он не останавливался перед самыми крутыми мерами в отношении злостных нарушителей порядка, но стремился избегать массовых репрессий. Алексей Петрович приказал захваченных при переходе границы отпускать, ограничившись внушением, зато тех, кто стоял во главе больших вооруженных партий, строго наказывал. «Я употребил строгие весьма меры, – рассуждал Ермолов, – но сосланных не было…»

3

   Приходилось мотаться по глухим углам, производя дознания и разбирая провинности шляхты. Вот и поездка в местечко Жванец на южной окраине Подольской губернии, у границы с Австрией, представлялась очередным пустячным делом. Бричка тащилась дурными дорогами, в непролазной грязи, и генерал-майор изрядно подустал.
   Расположился в двух комнатах богатого фактора, Ксенофонт-Федул запалил свечи, и Ермолов погрузился в чтение бумаг, дабы подготовиться к завтрашнему дознанию. Странная задумчивость вдруг охватила его. Он набил трубку, но забыл закурить и предался воспоминаниям, размышляя о своей судьбе.
   Внезапно сильное дуновение поколебало пламя свечей. Ермолов поднял глаза. Посреди комнаты стоял старик с большой головой, покрытой совершенно белыми волосами, одетый в казинетовый сюртук и синие шаровары.
   – Открой чернильницу да обмакни перо, – низким голосом приказал старик. – Бумага перед тобой…
   Словно в оцепенении, Ермолов повиновался.
   – Итак, записывай, – повелел старик. – «Подлинная биография. Писал генерал от инфантерии Ермолов…»
   «Почему? – изумился Алексей Петрович. – Какой генерал от инфантерии? Ведь я всего лишь…» Но старец продолжал диктовать:
   – «Июля 1-го числа 1812 года высочайшим указом назначен начальником штаба 1-й Западной армии…»
   «Это какой-то бред! Что за штаб? Откуда Западная армия? И почему 1812 года, когда на дворе 1809 й?» – пронеслось в голове у генерала. Но рука будто сама выводила слова, которые произносил незнакомец:
   – «… Командиром Отдельного Грузинскою, потом Кавказского корпуса и управляющим по гражданской части на Кавказе и в Астраханской губернии в 1816 году…»
   Старик диктовал не переставая – Ермолов едва поспевал за ним. Время словно остановилось, чувство реальности исчезло. Наконец незнакомец произнес последнее: год, месяц и число кончины.
   – Теперь все, – сказал он. – Сейчас мы с тобою расстанемся. Но обещай мне, что будешь молчать о сегодняшней нашей встрече ровно пятьдесят лет.
   – Обещаю, – тихо молвил Алексей Петрович.
   И снова будто ветерок прошелестел по комнате и поколебал огонь в свечах. Уходящим, едва различимым голосом старец повторил:
   – Так помни – пятьдесят лет…
   Ермолов, ошеломленный, некоторое время сидел за столом. Потом, очнувшись, рывком поднялся и отворил дверь в проходную комнату. Ксенофонт-Федул уже умащивался на диванчике, но вскочил и в изумлении воззрился на генерала.
   – Ты видел старика? Который прошел ко мне? – спросил Алексей Петрович.
   – Батюшка мой, да никакого старика тут не было! Вона и дверь-то входная заперта. Вот те крест!..
   Ермолов вернулся к себе и перечитал записанное. Потом сложил листки в конверт, написал: «Вскрыть не ранее 1859 года», – осенил себя крестным знамением и погасил свечи. Посреди ночи он вдруг очнулся и сел на постели.