Олег Михайлов
Проконсул Кавказа
(Генерал Ермолов)
Исторический роман

   «Обращаюсь к Вашему высокопревосходительству с просьбою о деле, для меня важном. Знаю, что Вы неохотно решитесь ее исполнить. Но Ваша слава принадлежит России, и Вы не вправе ее утаивать. Если в праздные часы занялись Вы славными воспоминаниями и составили записки о своих войнах, то прошу Вас удостоить меня чести быть Вашим издателем. Если же Ваше равнодушие не допустило Вас сие исполнить, то я прошу Вас дозволить мне быть Вашим историком…»
А. С. Пушкин – А. П. Ермолову

Пролог

   Четырех императоров пережил он и от двух претерпел незаслуженные и жестокие обиды. От отца и сына – Павла Петровича и Николая Павловича…
   Старик, с большой головой, покрытой совершенно белыми волосами, и с выражением непреклонной воли во всех чертах умного лица, сидел за письменным столом. На нем был казинетовый сюртук и синие шаровары со сборками на животе. Ноги мощного старика, обутые в узорчатые азиатские сапоги, покоились на раскинутой под столом медвежьей шкуре. Два шандала, стоявшие на письменном столе, мягко освещали небольшой кабинет, медальоны графа Толстого на стене, изображающие войну двенадцатого года, низкий диван, вырывая из полутьмы лишь знаменитую уткинскую гравюру генералиссимуса Суворова да латинскую книжицу, на которой лежала красная, огромная, похожая на львиную лапу рука старика.
   Тихо было в комнате. Тишина царила во всем скромном семиоконном деревянном домике, примыкавшем к зданию пожарного депо. В передней, освещенной свечкой с зеркальным рефлектором, на желтом конике сладко клевал носом камердинер, ровесник старика.
   А на Пречистенском бульваре, в двадцати шагах от домика, в этот сентябрьский погожий вечерний час было шумно и празднично. В радужном свете газовых фонарей, серебривших своим светом листву деревьев и кустарников, клубилась по-летнему разряженная толпа, в которой лишь изредка мелькали чуйка или засаленный армяк. Звероподобные лихачи, туго перепоясанные кушаками, развозили в колясках по ресторанам развеселые компании, парочек или одиноких господ в «Дрезден» на Тверскую площадь и в «Кавказ» в Козицкий переулок, к «Яру» на Петербургское шоссе и в «Европу» в Неглинный проезд, в «Лондон» к Охотному ряду и в «Петербург» на Воздвиженку. Дворянская, чиновная, купеческая Москва, как всегда, много и сытно ела, всласть пила, веселилась, не обращая внимания на отчаянно-призывные крики мальчишек, чертенятами вившихся в толпе с пачками сырых газет: «Новая бомбардировка Севастополя!», «Зверства турок в Бессарабии!», «Обмен пленными в Одессе!».
   Далеко, далеко витали мысли старика.
   – Так быстро развалить армию… И какую армию! Столько гадостей наделать в Севастополе! Уступить во всем!.. – проговорил он наконец, сжимая и разжимая тяжелый кулак. – У всякого свой царь в голове… А у России? Царь, выходит, в отпуску?..
   Старик медленной глыбой поднялся из-за стола, сутуловатый, но еще крепкий, даже могучий, и прошелся по кабинету той неслышной походкой, которая не будила и секретные засады немирных горцев. Постоял в раздумье перед гравюрой – блестящим резцом выгравирован портрет Суворова, превосходно изображено лицо, белый австрийский фельдмаршальский мундир, многочисленные ордена…
   – Если бы был жив Суворов… Если бы он был жив!..
   Туговатым ухом старого артиллериста уловил легкий шум в передней.
   – Ксенофонт! – громовым голосом, способным перекрыть рев пушек, крикнул он.
   Некогда, во время неожиданной ссылки при сумасбродном Павле Петровиче и заточения в Костроме, он воспользовался вынужденным бездельем и приобрел большие сведения в военных и исторических науках, а также выучился весьма основательно латинскому языку у соборного протоиерея и ключаря Егора Арсеньевича Груздева.
   Ученик будил его ежедневно чуть свет словами: «Пора, батюшка, вставать: Тит Ливии с Ксенофонтом нас давно уже ждут».
   Тогда-то переименовал он своего юного денщика Федула в Ксенофонта.
   Камердинер не тотчас появился в дверях и слегка наклонил трясущуюся голову.
   – Ксенофонт! – строго повторил старик. – Что за беспорядок?
   – Офицер к вашей милости, Алексей Петрович, – ничуть не смущаясь грозным видом хозяина, ответствовал Ксенофонт-Федул.
   – Хм… Офицер? К отставному солдату?
   – Отставной… – бесстрашно передразнил его камердинер. – Да ты и сейчас любого супостата опровергнешь… Недаром, чай, тобой на Кавказе детей пужали…
   Пропустив мимо ушей реплику Ксенофонта, старик вновь утвердился за столом, приобретя вид еще более строгий, грозный:
   – Зови!
   Защелкали быстрые шажки, и в кабинет влетел гвардейский капитан, тонкий и гибкий, словно лоза, с натертыми воском, торчащими усами и витым серебряным аксельбантом.
   – Адъютант его превосходительства московского генерал-губернатора Закревского, со срочным пакетом вашему высокопревосходительству! – сильной фистулою отчеканил капитан.
   – Так! – не подымаясь, молвил старик, принял конверт и сломил сургучные вензелевые печати.
   В феврале истекающего 1855 года его, семидесятивосьмилетнего старца, несмотря на явное недовольство ныне почившего в бозе императора Николая Павловича, почти единогласно избрали начальником ополчения в семи центральных губерниях, причем сам он принял эту должность по Московской.
   Он нашарил на столе лупу, вперил через стекло слабые глаза в казенную бумагу и громко зашептал:
   – «Препровождаю Вам, как начальнику ополчения Московской губернии, сей скорбный приказ главнокомандующего Южной армией его сиятельства генерал-лейтенанта Горчакова 2-го об оставлении…» Об оставлении… – Голос старика пресекся. – Что-то, батюшка мой, – обратился он к капитану, – совсем худо: ничего не вижу, буквы двоятся… Прочитай уже приказ сам. – И вынул из пакета другую бумагу.
   Капитан поправил нафабренный ус и еще более высоким, чем при представлении, голосом начал:
   – «Храбрые товарищи! 12 сентября прошлого. 1854 года сильная неприятельская армия подступила под Севастополь. Невзирая на численное свое превосходство, ни на то, что город сей был лишен искусственных преград, она не отважилась атаковать его открытою силою, а предприняла правильную осаду. С тех пор при всех огромных средствах, которыми располагали наши враги, беспрестанно подвозившие на многочисленных судах своих подкрепления, артиллерию и снаряды, все усилия их преодолеть наше мужество и постоянство в продолжение одиннадцати с половиною месяцев оставались тщетными – событие беспримерное в военных летописях: чтобы город, наскоро укрепленный в виду неприятеля, мог держаться столь долгое время против врага, коего осадные средства превосходили все принимавшиеся данные в соображение расчеты в подобных случаях…»
   – Теперь все ясно! – твердо сказал старик, сгибая огромной кистью медную рукоять увеличительного стекла. – Но продолжай.
   – «Храбрые товарищи, грустно и тяжело оставить врагам Севастополь, но вспомните, какую жертву мы принесли на алтарь Отечества в 1812 году: Москва стоит Севастополя! Мы ее оставили после бессмертной битвы под Бородином. Тристасорокадевятидневная оборона Севастополя превосходит Бородино! Но не Москва, а груда каменьев и пепла досталась неприятелю в роковой 1812 год. Так точно и не Севастополь оставили мы нашим врагам, а одни пылающие развалины города, собственною нашею рукою зажженного, удержав за нами честь обороны, которую и дети, и внучата наши с гордостью передадут отдаленному потомству…»
   – Севастополь сдан! – в отчаянии перебил офицера старик.
   Он поднялся во весь гигантский рост, силясь сказать еще что-то, но покачнулся и начал медленно сползать на медвежью шкуру, цепляясь руками за поверхность стола. С грохотом обрушились на пол оба шандала, упали латинская книжица, увеличительное стекло, табакерка, пасьянсные карты.
   Ксенофонт, гвардейский капитан и сбежавшаяся немногочисленная челядь из отставных и увечных солдат с трудом перетащили на низкий диван хозяина: у него отказали ноги. Некоторое время старик пребывал как бы в забытьи. Но вот он приподнял массивную голову с шалашом седых волос и ослабевшим, но внятным голосом приказал:
   – Мундир мне!
   Ксенофонт скоро воротился, неся генеральский мундир с эполетами, украшенными золотым позументом и бахромой. Единственный белый крестик Георгия 4-го класса – любимый орден – был прикреплен к темно-зеленому сукну.
   – Господь Вседержитель, верни России ее былую силу… – шептал старик, беззвучно плача и целуя орден, внутренним, уже другим зрением видя перед собой картины славного боевого прошлого.
   В эти краткие мгновения страдания и скорби вся его едва не восьмидесятилетняя жизнь протекла перед ним – от самых ранних, младенческих картин, от воспоминания о нарисованной на печи в родительском доме римской богини плодородия Цереры, от впечатлений действительной военной службы на четырнадцатом году от роду и до бессмертного Бородина, до отбития у французов в жестоком штыковом бою Курганной высоты и батареи Раевского, до сражений под Малоярославцем и Красным, до заграничных походов 1813 – 1814 годов и десятилетнего правления на беспокойном Кавказе.
   Ермолов с трудом поднялся с дивана, подошел к бюро и выдвинул секретный ящик. Нашарил перевязанный черной лентой пакет с надписью: «Вскрыть не ранее 1859 года». Да, в этом пакете лежали листы, которые продиктовала ему сама Судьба в глухом углу Подольской губернии в далеком 1809 году. От войны с Наполеоном до кончины.
   – Знаю, знаю… – шептал старик, гладя пакет. – Жить мне еще на этом свете шесть лет…
   В глазах современников он казался могучим обломком отошедшей в небытие эпохи. Уже не было в живых никого из его сверстников – героев 1812 года. Уже ушли из жизни те, великие, кто видел в нем кумира и воспел его. Те, из чьих стихов о нем можно было бы составить целую антологию.
   В знаменитом «Певце во стане русских воинов», созданном в Тарутинском лагере, Жуковский, осыпавший звенящими похвалами полководцев первой Отечественной войны, восклицал:
 
Хвала сподвижникам – вождям!
Ермолов, витязь юный!
Ты ратным брат, ты жизнь полкам,
И страх твои перуны.
 
   Прославленный своими ратными подвигами поэт-партизан Денис Давыдов взывал в «Бородинском поле»: «Ермолов! Я лечу – веди меня, – я твой! О, обреченный быть побед любимым сыном, покрой меня, покрой твоих перунов дымом!»
   Лицейский друг А.С.Пушкина Кюхля (В.К.Кюхельбекер), служивший вместе с А.С.Грибоедовым в кавказской канцелярии всесильного А.П.Ермолова, обращался к нему в стихотворном послании 1821 года:
 
О! Сколь презрителен певец,
Ласкатель гнусный самовластья!
Ермолов, нет другого счастья
Для гордых, пламенных сердец,
Как жить в столетьях отдаленных
И славой ослепить потомков изумленных!..
 
   Один из вождей декабристского движения, поэт-революционер, поэт-мученик Рылеев в своем послании предлагал именно ему возглавить освободительное движение Греции против оттоманского ига: «Наперсник Марса и Паллады, Надежда сограждан, России верный сын, Ермолов! поспеши спасать сынов Эллады, Ты, гений северных дружин!..»
   Прославленный военный вождь – таким запечатлел его Лермонтов в стихотворении «Валерик» (1840г.):
 
… Кругом белеются палатки;
Казачьи тощие лошадки
Стоят, рядком, повеся нос;
У медных пушек спит прислуга.
Едва дымятся фитили;
Попарно цепь стоит вдали;
Штыки горят под солнцем юга.
Вот разговор о старине
В палатке ближней слышен мне;
Как при Ермолове ходили
В Чечню, в Аварию, к горам;
Как там дрались, как мы их били,
Как доставалося и нам…
 
   и в стихотворении «Спор» (1841 г.):
 
От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая,
Движутся полки…
И испытанный трудами
Бури боевой,
Их ведет, грозя очами,
Генерал седой.
 
   … Теперь седой генерал припоминал прошлое, и в памяти оживали одно за другим далекие события – он видел вновь поля битв в густых клубах дыма, слышал грохот пушек, стоны раненых, жалобные крики о пощаде и могучее, всесокрушающее русское «ура!», вспоминал безмерные подвиги воинов-сподвижников на поле брани и вереницу государственных дел.
   И сквозь все, уже туманящиеся, грозные годы светил ему этот маленький белый эмалевый крестик, полученный из рук незабвенного Суворова.

Часть первая

   Покорение Дербента
   На возвращение графа Зубова из Персии
   Герой, который мной воспет,
   Что счастья наделен рукою
   И храбростью и красотою
   В любви и в брани для побед!
   Уж ты денесь не по фортуне,
   По подвигам своим почтен.
   Едва оставил ты граждан,
   Привязанных к тебе любовью,
   Уж меч твой обагрился кровью
   Противных россам персиян;
   Но гордый враг простер лишь волю,
   Ты подарил ему живот!
   Екатеринины лучи
   Умножил ты победой новой;
   Славнее тем венец лавровый,
   Что взял Петровы ты ключи…
Г.Р.Державин Май 1796 г.

Глава первая
Русский Марс

1

   Все было кончено в считаные часы.
   Ни численное превосходство гарнизона над атакующими, ни мощная, более ста стволов, артиллерия, в том числе и крупнокалиберная (у русских же не было вовсе осадных пушек), ни обширные укрепления – шесть рядов волчьих ям, высокий земляной вал и ретраншамент, – ни безумная отвага осажденных не могли сдержать напора суворовских чудо-богатырей. С рассветной ракеты и до последнего выстрела прошло всего четыре часа.
   Суворов, едва таскавший ноги от изнурительной болезни, прилег на солому и продиктовал донесение фельдмаршалу Румянцеву: «Сиятельнейший граф, ура, Прага наша!»
   Артиллерийский капитан Ермолов, командовавший при штурме батареей в корпусе Видима Христофоровича Дерфельдена, с волнением ожидал торжественного въезда русских войск в Варшаву.
   С начала польской кампании 1794 года юноша постоянно искал случая отличиться в бранном деле, выказать умение и отвагу. Он был назначен в авангард Дерфельдена, которым командовал брат последнего фаворита Екатерины II граф Валериан Александрович Зубов.
   Ермолов был принят весьма благосклонно Зубовым, который в продолжение похода был с ним в самых приятельских отношениях и не раз в лестных выражениях отзывался о нем Дерфельдену. Их сближала молодость (графу Валериану Александровичу исполнилось 23 года, Ермолову – 17), храбрость, жажда воинской славы. Начавшееся приятельство было прервано превратностями войны. При переправе через Буг под огнем польской артиллерии Зубову ядром раздробило ногу ниже колена…
   Суворов 23 октября стоял в трех верстах от варшавского предместья Прага. Корпус Дерфельдена составлял правое крыло русских, а шесть орудий Ермолова занимали крайний правый фланг в общем расположении артиллерии. Перед рассветом 24 октября русские двинулись к ретраншаменту. Орудия Ермолова открыли активную пальбу против фланговой батареи, огонь которой был губителен для атакующих. Польские артиллеристы начали поспешно отвозить пушки в город. Главным «виновником» этого успеха Дерфельден считал Ермолова…
   С другого берега Вислы доносился заунывный набатный звон: в ночь после штурма Праги никто из варшавян не сомкнул глаз. Заносчивые в отваге, высокомерные и кичливые в смелости, повстанцы оказались обречены на поражение благодаря высокому воинскому духу и искусству русской армии, что усугублялось еще бесконечными раздорами в дворянской верхушке, жаждой своеволия и самоуправства, нетерпимостью ко всякому подчинению, неспособностью даже во имя свободы отечества отказаться от шляхетских страстей и страстишек…
   Алексей Ермолов, по-юношески угловатый, худой, лежал прямо на земле, вытянувшись во весь свой огромный рост, рядом с медной пушкой, еще теплой после долгой стрельбы. Да и сам капитан, невзирая на октябрьскую свежесть, ощущал жар во всем натрудившемся теле; офицерская куртка нараспашку, на широкой груди крест с ладанкой, в которой зашит псалом «Живый в помощи Вышняго» – благословение отцовское. С этим талисманом Ермолов поклялся отцу не расставаться никогда.
   Вечер переходил в ночь, в русском лагере гасли костры. Вокруг командира уже подремывали молодцы-артиллеристы, которые метким огнем заставили замолчать на варшавском берегу неприятельскую батарею. Лишь только русские ворвались в предместье, Суворов приказал ввести двадцать полевых орудий в Прагу, чтобы сбить артиллерию, выставленную в самой Варшаве. Ермолов стремглав поскакал за своей батареей и начал обстрел. Когда ему удалось подбить одну пушку, все остальные, стоявшие от моста вверх по течению Вислы, сейчас же скрылись в городских улицах.
   Овладев Прагою, Суворов начал переговоры с противоположным берегом, и в результате Варшава приняла все предложенные ей условия…
   – Алеша? Брат? Жив? – услышал Ермолов знакомый голос и вскочил с земли.
   – Саша! – радостно припал он к плотному полковнику в грязном обожженном мундире и без каски.
   Александр Михайлович Каховский, родной брат Ермолова по матери от ее первого брака, в продолжение всего штурма был неподалеку от него. Командуя в первой колонне Дерфельдена батальоном Фанагорийского полка, он ворвался во вражескую оборону, которую перед тем подавили пушки Ермолова, а потом преследовал противника до последнего окопа.
   – Ты был истинным героем, – не выпуская брата из объятий, говорил Каховский, счастливо блестя черными цыгановатыми глазами. – Сам Суворов справлялся о тебе у старика Дерфельдена…
   – Что граф? Как его сиятельство? – нетерпеливо перебил его Ермолов.
   Каховский напросился участвовать в деле, так как командир первого батальона фанагорийцев при рекогносцировке получил ранение. Должность же его была иной – он состоял адъютантом при особе графа Суворова-Рымникского.
   Правду сказать, по простодушию, даже детскости его натуры великий полководец позволял находиться около себя людям в значительной части недалеким, но ловким и хитрым, порою не совсем честным, зато умеющим втереться в доверие. Такие, как Тищенко, Мандрыкин (которого Суворов называл просто Андрыкой), Тихановский, Корицкий, Тимашов, принесли своему начальнику немало забот и горя, вынудив его как-то сказать, что честные люди слишком редки, а потому надо привыкать обходиться без них.
   Каховский, умница и смельчак, великолепно образованный, веселый и добрый, был одним из счастливых исключений, оставаясь любимым адъютантом Суворова. По представлению полководца он получил боевого Георгия за мужество и отвагу, проявленные при осаде Очакова.
   – После штурма Праги Александр Васильевич тотчас потребовал к себе польских генералов, пожал им руки и обошелся с ними очень приветливо, – рассказывал Каховский брату. – Он распорядился пригласить на обед также пленных польских штаб-офицеров… После того лег на солому отдохнуть, а к ночи ему разбили калмыцкую кибитку…
    Ах! – пылко воскликнул Ермолов. – Мечталось мне в бою увидеть Суворова, заслонить его собой от вражеской пули! Вот счастливая участь воина! Отомстить жестокому и вероломному врагу…
   – Алеша, Алеша, – тихо молвил Каховский, – и ты когда-нибудь поймешь, что поляки защищают себя – свои дома и семьи, свою свободу.

2

   В роскошных покоях примаса Варшавы – католического епископа – Суворову представили большое число новопоступивших офицеров, которые отличились в недавних сражениях.
   Генерал-поручик Вилим Христофорович Дерфельден, добрый старик, напускавший на себя вид строгий и неприступный, выстроил офицеров в одну шеренгу.
   Несмотря на страшную стужу, окна во дворце были распахнуты настежь. Рядом с Ермоловым, едва доставая ему до плеча, тихо переговаривались двадцатитрехлетний ротмистр лейб-гвардии Конного полка князь Дмитрий Голицын 1-й и семнадцатилетний гвардейский поручик князь Иван Шаховской; обоим предстояло славное воинское поприще: первый сделался впоследствии генералом от кавалерии, второй – от инфантерии; оба они отличились в кампании 1812 года. В пражском деле Голицын и Шаховской участвовали волонтерами.
   Суворов задерживался. Юный Шаховской был бледен и шептал соседу:
   – Ей-ей, легче было под польскими пулями, чем под взглядом фельдмаршала!
   Но вот отворились белые, с золотом, двери, и в залу не вошел, а вбежал Суворов. Он был в одеянии фельдмаршала российских войск и при всех орденах, его сопровождали Каховский и другие адъютанты. Суворов расцеловался с Дерфельденом, непрерывно шутил, сыпал солеными солдатскими прибаутками. Заметив, что офицеры дрожат в своих тонких мундирах, пояснил, указывая на окна:
   – Для вымораживания из вас немогузнайства!
   Быстро идя вдоль строя, он остановился возле Голицына с Шаховским:
   – Не могу не отдать справедливой похвалы и одобрения за участие в минувшей баталии господам волонтерам!
   Затем указал пальцем на Ермолова:
   – А это что за богатырь?
   При этих словах юноша почувствовал, как его бросило в банный жар: кровь прихлынула к вискам, перед глазами поплыли круги. Как сквозь сон, слышал он голос Дерфельдена, обстоятельно, с педантизмом эстляндца объяснявшего:
   – Капитан Ермолов, командуя своей батареей, накануне штурма и во время его с отличным искусством и мужеством действовал.
   – Помилуй Бог! – одобрительно отозвался Суворов. – Пушки работали славно. Стреляли цельно. Пропадало разве меньше десятого заряда. Открыли путь пехоте и кавалерии. Какой восторг!.. Постой! Уж не он ли заставил варшавян свезти свои орудия?
   – Так точно, ваше сиятельство, – столь же педантично, тщательно выговаривая русские слова, доложил Дерфельден. – Вместе с капитанами Христофором Саковичем и Дмитрием Кудрявцевым сбил батарею на варшавском берегу. Но он был из отличившихся первым.
   – Да это же чудо-богатырь! – вскричал фельдмаршал. – Не позабудь его, батюшка Вилим Христофорович, в реляции!
   Он отбежал на середину залы и своим низким голосом, таким неожиданным при его малом росте, воскликнул:
   – Помните, господа! В войне – наступление, ярость, ужас. Изгнать слово «ретирада»!
   В соседней зале для представлявшихся офицеров между тем накрыты уже были праздничные столы.
   Рассаживались, соблюдая строжайшую субординацию. За обедом не дозволялось катать из хлеба шарики, передавать солонку из рук в руки, кусать ногти, иметь на себе черный цвет. Сперва подали в каких-то глубоких глиняных чашках прескверные щи, а после ветчину на конопляном масле. Офицеры над щами морщились и воротили носы от перекисшей капусты. Ермолов же хлебал с аппетитом, и не потому только, что не избалован и привык к любой пище. С рождения он был почти вовсе лишен чувства обоняния: не знал запаха ни розы, ни резеды в естественном их виде и мог есть за свежую говядину – тухлую, от которой другие бежали вон из комнаты.
   Подавая пример, Суворов ел и беспрестанно похваливал искусство своего повара Мишки.
   Ермолов жадно глядел на полководца, стараясь запомнить его – его лицо, манеры, облик. Маленький, прихрамывающий, с грубой, обветренной кожей, припудренными букольками и косичкой, высоко поднятыми бровями и сверкающими умом голубыми глазами. Русский Марс!
   Обед был едва не испорчен неосторожностью Каховского. Забывшись, любимый адъютант принялся грызть ногти. Суеверный Суворов вскочил с криком:
   – Грязь, вонь, прихах, афах! Здоровому – питье и еда, больному – воздух и конский щавель в теплой воде!
   Тотчас явился слуга с рукомойником, полотенцем и лоханкой.
   Каховский нашелся:
   – Виноват, ваше сиятельство! Замечтался, когда же вы поведете нас на французов.
   Суворов успокоился и отослал слугу вон. Он давно уже помышлял о встрече с противником, достойным себя, и еще в Херсоне, перед польским походом, отправил фавориту Екатерины II Платону Зубову план французской кампании., Прощаясь с молодыми офицерами, Суворов повторил им в назидание любимые заповеди:
   – Военные добродетели суть: отважность для солдата, храбрость для офицера, мужество для генерала. Будьте откровенны с друзьями, умеренны в нужном и бескорыстны в поведении. Любите истинную славу. Отличайте честолюбие от надменности и гордости. Привыкайте заранее прощать погрешности других и не прощайте никогда себе своих погрешностей. Обучайте ревностно подчиненных и подавайте им пример собою. Пламенейте усердием к службе своему Отечеству! А уж оно вас не забудет и воздаст по заслугам каждому!..

3

   «Артиллерии капитану Ермолову.
   Усердная ваша служба и отличное мужество, оказанное вами 24 октября при взятии приступом сильно укрепленного варшавского предместий, именуемого Прага, где вы, действуя вверенными вам орудиями с особливой исправностью, нанесли неприятелю жестокое поражение и тем способствовали одержанной победе, учиняют вас достойным военнаго Нашего ордена Святого Великомученика и Победоносца Георгия, на основании установления его. Мы вас кавалером ордена сего четвертаго класса всемилостивейше пожаловали и, знаки оного при сем доставляя, повелеваем вам возложить на себя и носить по указанию. Удостоверены Мы, впротчем, что вы, получа сие со стороны Нашей одобрение, потщитеся продолжением службы вашей вящше удостоиться Монаршаго Нашего благоволения.