После отъезда Платова Ермолов перебрался в скромную квартиру Мещан, на высоком берегу Волги. Здесь он мог усерднее отдаться любимой латыни, здесь подружился с пригожей костромитянкой. В зимнее время Ермолов возил на салазках для своей старушки хозяйки, которая любила его, как сына, воду в ушате или кадке с реки. Иногда присаживался на салазки мальчуган, внучек хозяйки.
   Весело мчал он салазки вверх по обледенелой горе, встречаемый старичком мещанином, благоговейно скидывающим перед ним шапку, и хозяйкой, приветствующей его у ворот дома. А пригожая молодайка с полными ведрами на коромысле шла к своему крыльцу, посылая офицеру приветствие рукой.
   Губернские балы и вечера были в тягость Алексею Петровичу. Что ожидало его там? Жеманные барышни, вздыхающие о женихах, чиновники, стремящие ся поскорее напиться, и их жены, живущие сплетнями да пересудами. Поэтому, когда в один из погожих летних дней губернский прокурор пригласил опального офицера к себе на обед, Ермолов осторожно ответил:
   – Не знаю, трафится ли мне быть у вас…
   – Алексей Петрович, голубчик, – уговаривал его тучный прокурор, – мы все ожидаем знаменитого монаха Авеля, который отбывает в Петербург…
   – Какой-нибудь пустосвят? – насмешливо сказал Ермолов.
   – Прорицатель и ясновидец! Предсказал день и час кончины государыни нашей Екатерины Алексеевны, за что и поплатился ссылкой. А теперь хоть и неохотно пускается в разгласку, но говорит слова вещие и собирается припасть к стопам самого государя-императора с новыми предсказаниями…
   «Кто знает, может быть, этот Авель всего лишь, приманка прокурора для четырех его дочек на выданье, таких же безобразных, как и их батюшка?..» – подумал Алексей Петрович, но в назначенный час пришел.
   Над столом раздавалось чоканье рюмками. Местный пиит читал несуразную оду, воспевая кротость; императора Павла. Прокурор положил себе на тарелку третьего молочного поросенка. «Ухватистый, однако, у него живот!» – восхитился Ермолов, скучавший в ожидании ясновидца.
   Наконец все были приглашены в гостиную, где уже находился монах.
   Худой, с выпученными глазами и крючковатым носом, Авель был в черной скуфейке и обычной долгополой рясе. «Пучеглаз, точно сирин ночной», —. усмехнулся Ермолов, но, встретив его взгляд, невольно вздрогнул. Круглые глаза Авеля были без ресниц, и черная зеница вовсе не имела радужной перепонки. Две страшные прорешки в упор глядели на Алексея Петровича и, казалось, прожигали насквозь. «Тьфу, чертовщина какая!..» – пробовал Ермолов успокоить себя, но взора от страшного монаха отвести сразу не мог.
   Он удивился тому, что прочие гости и сам хозяин без всякого трепета относились к Авелю и вполуха слушали, что он своим тихим низким голосом обещал России:
   – Вижу: тьма бысть по всей земле и облака огнезарны… Тринадцати лет не пройдет, как великое бедствие опустошит поля и обратит домы в прах…
   Монах прорицал, а толпа вокруг него редела, распадалась. Чиновники вернулись к столам, дамы ушли за прокуроршей, а ее супруг, переваливаясь супоросой свиньей, засеменил к зеленому сукну, за штос.
   – Откуда у вас эта вера в то, что вы можете видеть будущее? – уже без насмешки в голосе спросил Ермолов у монаха.
   Авель вперил в него снова свой тяжелый и неподвижный взгляд и после долгой паузы тихо сказал:
   – И у тебя есть это редчайшее свойство. Ты тоже способен угадать чужую судьбу. Только не знаешь этого про самого себя.
   Ермолов вдруг и впрямь вспомнил несколько странных случаев. Нет, он не предугадывал судеб. Но сколько раз предчувствие не подводило его!..
   Перед уходом монах сказал:
   – И вот тебе на прощание две загадки: лето тебя напугает, а весна ослобонит. И еще одно запомни: берегись бед, пока их нет…
   Через несколько дней поутру Алексей Петрович отправился на прогулку.
   Невелика Кострома, вот уже и застава. Сперва Ермолов шел пыльной дорогой, вдоль которой росли лишь подорожник да ярушка пастушья. Начался ельник, стало прохладнее, запахло прелью, грибной сыростью. Затем пошел веселый, прошитый солнышком смешанный лес. Ермолов продрался через кусты волчьего лыка и оказался на большой лужайке. Здесь было белым-бело. «Видно, лебеди пролетели, садились тут, – догадался он. – Сколько же пуху! Как снег лег…»
   Алексей Петрович шел, чувствуя приятную расслабленность. Он припоминал травы, знакомые по детству на Орловщине, повторял полузабытые названия; «Вон земляной ладан, вон бабьи зубы, или укивец, вот баранья трава, или частуха, а вот гроб-трава, или барвинец…» В конце лужайки стеной вставал синий лес. «Кажется, я нашел тенистое место», – подумалось ему, уже приуставшему от долгой ходьбы.
   Под ногами хрупали желтые, зеленые, бордовые, красные, вишневые, лиловые сыроеги. Ермолов углубился в чащу, словно в темную комнату вошел. Тут было глухое, ровистое место, заросшее пасленом, или волчьими ягодами. В самой низине под прошлогодними листьями белел человечий остов. Привыкший видеть смерть, Алексей Петрович вдруг ощутил тревогу. «Неужто я становлюсь суевером?» – спросил он себя и поднялся по скату меж поредевших деревьев. Вновь засветило солнце.
   Ермолов сел на трухлявый пень, рассеянно глядя, как по сапогам побежали мелкие истемна-красные мураши. Стояла тишина, только где-то неподалеку стучал дятел. Алексей Петрович думал о несчастной своей судьбе, ратных делах, своих товарищах, сражающихся в Италии. «Армия мне и мать, и жена, и невеста. Я не святоша и не ханжа. И у меня есть зазноба. Да ведь юн всяк бывал и в грехе живал…» Но другая сила навсегда полонила его. «Кто отведал хмельного напитка воинской славы, – повторял себе Алексей Петрович, – тому уже и любовный напиток кажется пресным…»
   Он услышал урчание и поднял голову. Огромный медведь стоял, как человек, вглядываясь в непрошеного гостя маленькими умными глазками. Ермолов сидел недвижно и только подумал: «Ай да монах! Одна загадка разгадана». Медведь был старый, с сивизной и плешинами, острая морда его – вся в пересадинах и рубцах. «Знать, уже встречался с лихими людьми», – пронеслось в голове у Ермолова. Оставаясь на месте, он в упор смотрел прямо в глаза зверя, и тот не выдержал, отвернул морду, поурчал-поурчал да и поворотил в чащу…
   Дома Ермолова ожидала новость. «Не сбывается ли вторая загадка Авеля?» – радостно подумал он, разрывая конверт от старого приятеля, правителя дел инспектора артиллерии майора Казадаева. Казадаев приходился свояком бывшему брадобрею Павла графу Кутайсову, приобретшему при дворе сильную власть. Он умолял Алексея Петровича немедля написать жалобное письмо на имя фаворита, обещая, что сам изберет благоприятную минуту доложить о том и может наперед поздравить узника со свободой.
   Подполковник еще раз перечитал письмо. «Нет, – горько усмехнулся он, – уж лучше я до скончания дней своих останусь в этой губернской дыре, без дела, без пользы, без волнений – разве что еще раз встречу медведя-балахрыста, – но никогда не пойду на низость и угодничество!» Ермолов даже не ответил приятелю на письмо и тем обрек себя на заточение, могущее быть весьма продолжительным.
   Судьба его, как и нескольких тысяч прочих арестованных и сосланных Павлом, решилась в ночь на 12 марта 1801 года, когда полсотни заговорщиков ворвались в резиденцию императора – Михайловский замок. В их числе были все три брата Зубовы, один из которых – зять Суворова, Николай, – ударил Павла тяжелой золотой табакеркой в висок, после чего его задушили офицерским шарфом.
   На трон взошел старший сын императора Александр, уже на другой день даровавший свободу всем узникам, в том числе Ермолову и Каховскому.

10

   Можно сказать, что из Костромы Ермолов вернулся другим человеком. Нет, как и прежде, он был добр, великодушен, отечески заботлив и справедлив к солдату, пылок и безмерно храбр в бою. Однако арест, заточение в Алексеевской равелине и ссылка наложили сильный отпечаток на самое его личность и всю дальнейшую жизнь. Несчастье научило его быть крайне осторожным и скрытным, беречься бед, пока их нет. Отныне в его характере появились новые черты: подозрительность, мнительность и даже лукавство.
   Так как причиной гонений послужили письма Каховскому, найденные в Смоляничах, Алексей Петрович до самой смерти нерушимо соблюдал Правило: не хранить никаких важных бумаг. По почте посылал он лишь самые безобидные письма, а более ответственную переписку вел только через особо доверенных людей. И лишь самым близким – отцу или Денису Давыдову – доверял Ермолов уничтожение своих писем, напоминая им об этом; от прочих же требовал возвращать их и сжигал сам, причем вел учет отправленной корреспонденции.
   Много лет спустя, находясь в отставке, Алексей Петрович сказал навещавшему его А. С. Фигнеру, племяннику знаменитого партизана в Отечественной войне 1812 года: «Если бы Павел не засадил меня в крепость, то я, может быть, давно уже не существовал бы и в настоящую минуту не беседовал с тобою. С моею бурною, кипучею натурой вряд ли мне удалось бы совладать с собой, если бы в ранней молодости мне не был дан жестокий урок. Во время моего заключения, когда я слышал над своей головою плескавшиеся невские волны, я научился размышлять».
   Ермолов прямо намекал здесь на то, что не пройди он карательных мер Павла, то не удержался бы от открытого участия в революционных событиях декабря 1825 года…

Часть вторая

   Жить для Отечества, вот бытие одно;
   Нам счастье от небес в нем истинно дано.
   Мечтатель говорит: «Я гражданин вселенной»,
   А русский: «Край родной вселенная моя».
   Мила своя страна душе благорожденной;
   Ей мысли, ей душа посвящена твоя.
С.Н.Глинка Другу русских 22 января 1808 г.

Глава первая
Бутов скот

1

   Санкт-Петербург ликовал. Чиновники канцелярий, гвардейские и гарнизонные офицеры, наехавшие из медвежьих углов помещики, дамы всех возрастов и положений при встрече христосовались, словно на святую Пасху, поздравляя друг друга с восшествием на престол кроткого молодого императора и мысленно благодаря судьбу за уход из жизни императора прежнего. Покойный государь не только подверг лишению свободы многих их ближних, но и с мелочной тиранией требовал соблюдения предписанных им правил, которые день ото дня становились все суровее. Так, в конце сентября 1800 года военный губернатор Свечин получил повеление объявить к исполнению под угрозою тяжких наказаний следующие приказы императора.
   Запрещение являться на маскарад без масок, носить фраки и жилеты, башмаки с бантами и низкие сапоги, а также высокие галстуки. Портным запрещалась под страхом наказания обработка невымоченного сукна, а лакеям и кучерам – ношение перьев. Запрещение носить шубы всем состоящим на службе и отставным офицерам. Запрещение танцевать вальс. Дамам воспрещается надевать через плечо пестрые ленты, похожие на орденские. Молодые люди должны всюду снимать шляпу перед старшими. Воспрещается ношение коротких локонов. Маленькие дети не должны появляться на улице без надзора. Цветочные горшки могут стоять на окнах только за решеткой. Никто не должен носить бакенбарды. Запрещаются цветные воротники и обшлага. В театрах должны соблюдаться тишина и порядок. Кучера и форейторы не должны кричать при езде. Все ремесленники должны соблюдать срок, если берут заказ. Женщинам запрещено носить синие юбки и белые блузки с открытым воротом. Каждый отъезжающий должен быть три раза назван в газетах.
   Весна 1801 года превратила объявленный годовой траур в праздник. Офицеры, не дожидаясь распоряжений, снимали ненавистные букли и косы; появились запрещенные русские экипажи, мундиры, костюмы; частные дома и гостиницы заполнились приезжими – отставленными от службы Павлом I генералами, офицерами и гражданскими чинами. Все толковали о близких реформах и с надеждою ожидали милостей, наград и хороших мест от Александра Павловича, казалось, воротившего добрый «бабушкин век».
   В числе ищущих службы приехал в Петербург и Ермолов. Радость обретенной свободы понуждала молчать в его душе все другие чувства. Он жил одной мыслью – посвятить всего себя России и новому государю. Однако прошло уже около двух месяцев, как он, остановившись у Александра Каховского на Галерной, ежедневно являлся в Военную коллегию. В главной канцелярии артиллерии и фортификации с большим трудом был отыскан его формуляр с записью о прохождении службы. Несмотря на то что Ермолов был боевым офицером, кавалером орденов Св.Георгия и Св.Владимира, отлично себя показавшим в двух кампаниях, он никак не мог получить должность, так как не имел известности на разводах и парадах, которые сделались в царствование Павла I главной школой для выдвижения…
   Погожей майской порой Ермолов возвращался на простой коляске набившим оскомину путем из Военной коллегии на Галерную, к брату, имея на козлах вместо кучера верного Федула-Ксенофонта. Две глубокие морщины, идущие от крыльев крупного носа, прорезали его лицо; в темных глазах затаилась спокойная печаль и непреклонность в борении с судьбой; седая прядь – память об Алексеевской равелине – резко выделялась в густых темных волосах.
   «Когда же свершится справедливость? И свершится ли? – мрачно думал Алексей Петрович. – Ведь многие из тех, кто начинал со мной службу, скакнули высоко вверх, пока я горемыкою сидел в далекой Костроме…»
   Коляска, стуча железным ободом колеса по булыжнику, остановилась перед скромным домом Каховского. Ермолов нетерпеливо соскочил с нее и, махнув Федулу —загоняй в каретный сарай! – взбежал по лестнице.
   В полутемной зале перед венецианским зеркалом низкорослый юноша, кудрявый, курносый, с редкими усиками, с недовольством глядя на свое отражение, то подымался на цыпочки, то опускался на пятки. Догадавшись, что это его двоюродный брат Денис, сын Василия Денисовича Давыдова, приехавший в Петербург с надеждою стать кавалергардом, Ермолов не мог сдержать добродушного смеха:
   – Нет, дружок, так не подрастешь, сколь себя ни вытягивай! Напрасный труд…
   Юноша сверкнул на него быстрыми глазками из-под густых черных бровей и сжал кулаки:
   – Я не позволю над собой смеяться, сударь!..
   – Надеюсь, Денис, ты не будешь требовать сатисфакции у своего брата! – В залу, улыбаясь, вошел Каховский.
   Он очень изменился за время заточения в Динамюндской крепости, побледнел, кашлял, жаловался на боли в груди. Павел Петрович не только лишил Каховского здоровья, но и подорвал его состояние: по приказу императора село Смоляничи, с библиотекой и физическим кабинетом, было продано с публичного торга, причем каждый том и каждый инструмент продавались порознь; Линденер присвоил из вырученной суммы двадцать тысяч рублей, а смоленский губернатор Тредьяковский – пятнадцать…
   – Мира, мира прошу, Денис! – Ермолов протянул крупную руку юноше. – Отличай, как учили древние римляне, дружескую шутку от злобной сатиры…
   Отвечая на рукопожатие, тот от смущения зарделся, смуглое лицо залил вишневый румянец.
   – Я, право, не знал… – пробормотал он. – Так давно хотел познакомиться, столько наслышан…
   – Ну вот и прекрасно, – обнял Каховский за плечи Дениса. – А теперь, господа, прошу к столу, нас ждет обед.
   За кушаньями Ермолов, желая ободрить юношу, обо многом рассказывал – вспоминал походы в Польшу, стычки с французами в Италии, военные приключения на Кавказе; не касался он только несчастных лет своих, проведенных в ссылке. Денис Давыдов глядел на него влюбленными глазами. Едва семнадцатилетний, он видел в двоюродном брате идеал воина и горел желанием поскорее надеть мундир.
   – Что ж, брат, – выслушав после обеда его исповедь, посоветовал Ермолов, – коли решился – будь настойчивее в достижении цели. Помни завет Горация: карпе дием – лови день!..
   Теперь утрами оба они отправлялись по канцеляриям, добиваясь службы.
   9 июня 1801 года о Ермолове было доложено государю Александру Павловичу. С трудом получил он роту конной артиллерии.
   Впрочем, назначение командиром конно-артиллерийской роты, последовавшее после хлопот майора Казадаева, было весьма лестным. В те поры в России существовал лишь единственный конный артиллерийский батальон, состоявший из пяти рот и расквартированный в Вильненской губернии.
   Военного губернатора и начальника Литовской инспекции Леонтия Леонтьевича Беннигсена Ермолов хорошо знал еще по польскому и персидскому походам. Поэтому он охотно стал готовиться к отъезду.
   В один из погожих сентябрьских дней в гостиную Каховского бурей ворвался Денис Давыдов. Его смуглые щеки пылали, глаза двумя звездочками сверкали из-под красивых густых бровей.
   – Принят! Принят, братцы! – восторженно закричал он еще с порога Ермолову и Каховскому. – Отныне я эстандарт-юнкер кавалергардского полка! И какое совпадение, господа! Возвращаясь сюда, я встретил у Летнего сада – вы никогда не догадаетесь, кого! – нашего государя-императора! Он шел один, без свиты, и я не мог удержать себя, чтобы вместе с прочими его подданными не прокричать ему троекратное «ура!». Нет, господа, это не человек, это божество!..
   Ермолов ничего не ответил на это, а Каховский, улыбаясь одними глазами и сочувствуя юношеской радости Дениса, только сказал:
   – Ну что ж, Денис, дай Бог, чтоб слова твои оказались вещими… Дай-то Бог…

2

   Император Александр Павлович остался в памяти многих близко знавших его чем-то вроде сфинкса или даже двуликого Януса. И это не случайно. Судьба поставила его сызмальства между бабкою и отцом как предмет ревности и спора. Когда Александр родился, Екатерина II взяла его у родителей на свое попечение и сама занялась его воспитанием, называя «мой Александр», восхищаясь красотой, здоровьем и добрым характером ласкового и веселого ребенка. Выросши бабкиным любимцем, Александр не мог уйти и от влияния родителей. Он видел, какая бездна разделяет большой двор Екатерины II и скромный гатчинский круг его отца. Чувствуя на себе любовь и бабки, и Павла, Александр привык делать светлое лицо и там, и тут. У бабки, при большом дворе, он умел казаться любящим внуком, а переезжая в Гатчину, принимал вид сочувствующего сына.
   Неизбежная привычка к двуличию и притворству была последствием этого трудного положения и отразилась на всем облике нового императора и характере его царствования. Либеральный романтизм, воспитанный швейцарцем Легарпом, и скрытый, а затем все более явный мистицизм, освободительные устремления и реакция, мечты о «лучшем образце революции» и военные поселения с неоправданной жестокостью их учреждения и порядков, стремление управлять с помощью екатерининских вельмож, а советоваться с «интимным комитетом», состоящим из друзей-ровесников, – все это подтверждает сложность и изломанность натуры Александра Павловича. Опираясь на людей «бабушкина века», он жестоко и насмешливо критиковал екатерининский двор и презирал его придворных; искореняя порядки, введенные отцом, новый царь был не прочь кое-что (и немалое) оставить в силе. Это было заметно на примере одного из самых близких людей Павла – графа Алексея Андреевича Аракчеева.
   Едва вступив на престол, Павел вызвал Аракчеева из Гатчины и сказал ему: «Смотри, Алексей Андреевич, служи мне верно, как и прежде. – И тут же соединил его руку с рукой великого князя Александра: – Будьте навек друзьями…»
   Наследовав трон отца, Александр не позабыл его наставлений.
   На Аракчеева посыпались новые милости: инспектор всей артиллерии с 1803 года, он стал в 1808 году военным министром и независимо от этой должности генерал-инспектором всей пехоты. Войскам было приказано отдавать Аракчееву почести и в местах «высочайшего пребывания», то есть в присутствии государя. Однако он оставался верен прежним, прусским порядкам, насаждал палочную дисциплину, следовал методам полицейского деспотизма, возведенного в ранг внутренней государственной политики.
   Как инспектор артиллерии, Аракчеев был прямым высшим начальником подполковника Ермолова.

3

   Рота конной артиллерии 8-го артиллерийского полка, сделав двадцативосьмиверстный переход по грязной, раскисшей дороге, подходила к Вильно.
   Славный город, древняя столица великого княжества Литовского, помнящий Гедимина, он подымался из живописной долины, окруженной зелеными высотами. Ермолов уже различал знакомые старинные сооружения – здание арсенала на отдельном холме, громаду иезуитской церкви, собор Святого Станислава, построенный в XIV веке, массивное здание Вильненского университета… Здесь, в этом приятном городе, провел он два года своей жизни, здесь служба льстила его честолюбию и составляла главнейшее упражнение, которому покорены были все прочие страсти.
   Правда, кипучая натура Ермолова не могла долго мириться с однообразными армейскими буднями. В мыслях и мечтах, не имея ничего определенного, он метался из стороны в сторону. То хотел перейти в инженеры и сопровождать генерала Анрепа в его экспедиции на Ионические острова, то хлопотал о переходе в казаки. Словом, стремился попасть туда, где была возможность совершить какой-нибудь подвиг. Честолюбие и бьющие через край силы требовали невозможного…
   Как-то третью неделю подряд видел он один и тот же сон. Будто попадает в конную артиллерию под маскою достойного офицера, нужного для исправления оной, а там две роты, и вот уже он начальствует над ними в звании фельдцейхмейстера. Стать им помогает Ермолову донской атаман Платов…
   Отгоняя наваждение, Ермолов покачал шляпою с черным султаном. «И то сказать, – подумал он, – страшная охота испытать все роды службы, на каждом шагу встретиться с счастьем и вопреки самому себе, может быть, ни на одном этим счастьем не воспользоваться!» Впрочем, не грех ли роптать на судьбу с такими молодцами, как его артиллеристы?!
   Исполненный усердия и доброй воли, Ермолов быстро приобрел у товарищей и начальства репутацию знающего, исполнительного и честного офицера. Здесь нашел он в своей роте неутомимого и жизнерадостного Горского, который в числе всех унтер-офицеров, участвовавших в беспримерном Альпийском походе Суворова, приказом покойного императора был произведен в офицеры…
   Мирное время продлило пребывание Ермолова в Вильно до 1804 года. Праздность, избыток сил, телесная красота и темперамент давали место наклонностям молодости. Улыбка тронула молодые губы подполковника, выделившего в надвигавшейся масее домов один, некогда дорогой по памятным встречам.
   «И вашу, прелестные женщины, испытал я очаровательную силу, – прошептал он, – вам обязан многими в жизни приятными минутами…»
   – Господин подполковник! Его сиятельство граф Аракчеев ожидает прибытия вверенной вам роты на плацу перед арсеналом! – вывел его из задумчивости знакомый голос.
   «Не берет его время, все такой же, – с невольным восхищением подумал, глядя на Горского, Ермолов. – Свежий цвет в лице, глаза веселые, молодые. Сам быстр, ловок… Только мундир теперь на нем офицерский да на мундире солдатские медали за швейцарский поход…»
   – Все ли в порядке, Степан Харитонович? Как ты находишь? – не по-уставному, дружески осведомился Ермолов у дежурного по роте, хотя сам причин для беспокойства не находил никаких.
   – Больных и отставших нет… Артиллерийский парк в отличном состоянии… Лошади в переходе показали хорошую выносливость, только упряжные изнурены, – доложил Горский, не отнимая правой руки от козырька блестящей медью каски с густым черным султаном.
   «Да, его сиятельству графу Алексею Андреевичу и на этот раз вроде бы не к чему придраться, – подумал Ермолов, оглядывая бодрые, румяные лица батарейцев и ездовых. – У меня рота в хорошем порядке, офицеры и солдаты отличные, и я ими любим. Материальная часть и амуниция содержится прекрасно. Сам молодой император, проезжавший через Вильно, смотрел ее и остался исключительно доволен. Он изволил объявить мне благоволение лично, говорил со мною и два раза повторил: «Очень доволен как скорою пальбою, так и проворством движения…» Батальоном же, которым командовал начальник мой, Капцевич, был недоволен, как все единогласно подтверждали. Мое учение изволил смотреть около полутора часов, а его – и четверти меньше. Но так как я под его начальством, то мне – ничего, хоть государь и после изволил отозваться о конной артиллерии милостиво…»
   Впрочем, на что надеяться, когда сам инспектор артиллерии задался, кажется, целью держать Ермолова в полной немилости и преследовании! В чине Аракчеев сделал ему нарочитую преграду: как только подходило по старшинству Ермолову звание полковника, граф Алексей Андреевич переводил в полевую артиллерию либо отставных, либо престарелых и неспособных подполковников, которым и доставался искомый чин. Аракчеев чаще, чем прочие части, заставлял роту Ермолова менять место дислокации. В короткое время ей были назначены квартиры в Либаве, Виндаве, Гродно и Кременце на Волыни. Алексей Петрович вел жизнь кочевую и должен был прилагать особливые усилия, чтобы сохранить образцовую дисциплину и порядок в роте…