— Не хочу, чтобы мой визит побеспокоил тебя. Чем ты собиралась заниматься?
— Готовить еду.
— Я тебе помогу.
Мы прошли на кухню и занялись приготовлением обеда, состоявшего из овощного салата с вареными яйцами и консервированного тунца с рисом. Как только все было готово, мы сели за стол, и я заметила, что Ингрид и Грета, каждая на свой манер, перестали дичиться и завороженно смотрят на Орелин.
— Разве твой муж не будет обедать с нами?
— Когда у него много работы, как сегодня, он не вылезает из мастерской. Мы увидимся вечером.
— Он, кажется, художник?
— Не совсем. Он рисует иллюстрации к детским книжкам.
— Ты мне их покажешь?
— С удовольствием, но они на шведском.
Во время обеда мы свободно болтали о том о сем. Мои девочки ее очень заинтересовали. Она сажала их на колени, напевала им считалочки и всячески их развлекала. Я рассказывала ей маленькие семейные анекдоты, а также то, как Ингрид смешно произносила первые слова, которые я аккуратно записывала в блокнот. За десертом я шутя заметила, что теперь она знает все или почти все обо мне и моей жизни, в то время как сама ничего не рассказала о своей, которая, наверное, намного интереснее. Она бросила на меня тревожный взгляд.
— Иногда мне хочется, чтобы она была поспокойней, — глухим голосом сказала она, снимая Грету с колен и усаживая на стул.
— Но это, наверное, зависит от тебя, разве не так?
Она промолчала, затем достала из сумочки зажигалку и, глядя в проем открытой двери, ведущей в сад, закурила сигарету из пачки, лежавшей на столе. Я заметила, что она побледнела. Было видно, что мой вопрос ей неприятен.
— Слишком много людей без приглашения влезают в мою жизнь. Мне потребовалось время, чтобы понять их нехитрую игру. Но теперь им меня уже не обмануть. Я научилась с первого взгляда разгадывать их уловки. Да и появляются они не везде. Здесь, например, они не рискнут показаться, я это поняла, как только переступила порог. Твой дом для них закрыт.
— Орелин, о ком ты говоришь?
— Ты помнишь того мужчину, на старой фотографии? Я еще говорила о нем с твоим отцом.
— Я думала, что с той историей покончено…
— С ним — да. Он больше не возвращался. Но теперь есть другие.
— О!
— Один из моих друзей заказал после спектакля столик в ресторане. Когда мы пришли, по соседству с нами сидел тот же мужчина, что и вечером в театре. А двумя днями раньше я видела его в кино. Иногда какие-то субъекты потихоньку следят за мной, сменяя друг друга. Вчера на мосту дю Гар я сразу же почувствовала их присутствие. Средь бела дня небо потемнело, и цикады смолкли. Сильвиан, наш оператор, крикнул, что он еще не готов и чтобы мы подождали. Я посмотрела в его сторону и увидела позади него троих мужчин, которые обменивались знаками за спиной техников. Из-за них мне пришлось сделать двадцать два дубля одной и той же сцены.
Она курила, повернувшись лицом в сторону сада и избегая встречаться со мной взглядом, как если бы она утаила от меня что-то более важное. Я молчала, не желая побуждать ее к продолжению этого нездорового разговора. Она знала, что я не одобряю ее бредни, как знала и то, что из-за нашей дружбы я отнесусь к ним серьезно.
— Я рассмотрела все мыслимые гипотезы. Это ничего не меняет.
— Ты говорила с врачом?
— Он прописал мне транквилизаторы. Время от времени, когда жизнь становится невыносимой, я их принимаю.
Она раздавила сигарету в тарелке и несколько более уверенным голосом продолжила свой монолог.
Я не знала, что и думать об этой истории. Но Ингрид уже тянула меня за юбку в сад, а Грета играла со своей коляской.
— В некоторые мгновения мне кажется, будто какое-то окно распахивается для меня. Именно для меня, а не для кого-то другого. А я не знаю, к чему относится та картина, которая возникает в этом окне, — к прошлому или к будущему. С тобой наверняка случалось что-то подобное. Ты стоишь на вокзальном перроне, объявляют твой поезд, на который у тебя уже куплен билет, и вдруг на соседней платформе ты замечаешь незнакомца, и тебя внезапно охватывает желание бросить все, кинуться в подземный переход, вынырнуть на другой стороне и устремиться за этим неизвестным.
— Нет, такого со мной не случалось. Или, может быть, один раз, в гостинице, когда я познакомилась с Ингмаром. Но чудеса по определению не повторяются.
— Только потому, что мы боимся их и поворачиваемся к ним спиной. Надо каждую возможность ловить на лету. А возможности представляются по десять раз на дню, и все они начинаются там, на соседней платформе.
Я с трудом следила за ходом ее рассуждений. В самом деле, почему нельзя довольствоваться своим поездом, тем более если уже куплен билет?
— Может быть, мы пройдем на террасу под навес, а девочки поиграют на воздухе?
Мы устроились за садовым столиком, в прохладной и пестрой от солнечного света тени. Колыбельку с Сельмой, возившейся под москитной сеткой, я поставила рядом с собой, чтобы вполглаза приглядывать за ней. Был час сиесты, и во всей деревне не было слышно других звуков, кроме треска мопеда где-то на отдаленном дворе и стрекота цикад в оливковой роще у соседей. Наступило долгое молчание. Сельма заснула. Орелин закурила новую сигарету.
— А твоя карьера, — спросила я, — как с ней дела? Твое имя часто появляется на страницах газет, но речь идет то о фильме, в котором ты снимаешься за границей, то об эстрадном концерте… Так что немного теряешься… Один раз тебя видели даже в фоторомане, если я не ошибаюсь.
— Ну, здесь у меня смягчающие обстоятельства. Это было в Италии, и я была влюблена в фотографа!
— А теперь?
— Теперь жизнь приняла неожиданный оборот. Когда я работала в маминой галантерейной лавке, я мечтала, что однажды уеду, буду выступать на сцене и срывать аплодисменты. Я достигла этого довольно быстро, но теперь меня все это не слишком интересует. Кстати, ты обещала мне показать иллюстрации твоего мужа.
Я разложила на столе альбомы, изданные Ингмаром в Стокгольме. Не буду их описывать, они давно переведены на французский и занимают почетное место в медиатеках Гексагона, [24]рядом с книгами Сендака и Унгерера. Мне было приятно отметить, что Орелин понравились нежные пастели и мягкие акварели, которые сегодня в такой цене. Но тут проснулась Сельма, и нам не удалось продолжить разговор. Я пошла в дом, чтобы ее переодеть. Когда я вернулась, Орелин с сигаретой во рту стояла на террасе в окружении девочек и собиралась уходить.
— Ты разве не останешься у нас до вечера? Ингмар будет огорчен.
— Я вернусь.
— Ох, не уверена.
— Обещаю.
Тем летом она и вправду появилась снова, да и на следующий год гостила у нас несколько раз. После чего у нее вошло в привычку звонить откуда-нибудь из города, а затем вырастать на пороге с подарками, которые дети сразу же разворачивали в гостиной. Помню, как она привезла трех красивых английских кукол в атласных платьях, которые мы хранили в специальной коробке, помню кукольный театр, опрокинутый мистралем в самый разгар представления, механического аккордеониста, который играл на аккордеоне и качал головой, жокари с мячиком из твердой резины, ударявшим в стекла мастерской, и о красной игрушечной гоночной машине с педалями.
В течение нескольких лет появление Орелин, которую мои дочки называли Тати, всякий раз приносило праздник в наш дом. Когда она приезжала, Ингмар не менял ритма работы, но я хорошо видела, что за обедом, который зимой мы накрывали на веранде, а летом на террасе, он был рад иметь еще одну собеседницу помимо меня. Он открывал наши лучшие бутылки вина, рассказывал случаи из своего детства, о которых я абсолютно ничего не знала, и мы до поздней ночи сражались в настольный футбол.
Надо признать, что со временем я стала спокойнее относиться к Орелин, и вместе с тем я перестала ею восхищаться и завидовать. Недоразумения, когда-то охладившие наши отношения, мало-помалу рассеялись. Я знала, что многие мужчины в разное время делили ее между собой, но ни в кого из них она не была влюблена до безумия. Любовь до потери рассудка — чего-чего, а этого не было.
Однажды в местном журнале появилась ностальгическая заметка какого-то почитателя, сообщавшая, что Орелин последним благотворительным концертом в пользу детей-сирот простилась со сценой и кинематографом. Следующим летом она мне объяснила, что воспользовалась советом одного из своих хороших друзей по поводу операций с недвижимостью на Ивисе. [25]Отныне она будет разъезжать по свету и наслаждаться жизнью. Произнося это, она курила, улыбалась и, казалось, не очень-то верила в свою новую счастливую жизнь. Она больше не упоминала о своих видениях, и ничто не указывало на то, что она все еще одержима ими. Наши встречи проходили весело, она часто ловила мой взгляд и всячески проявляла заботливость и нежность по отношению ко мне, что меня очень тронуло. У нее больше не случалось провалов в памяти, как раньше, когда она вдруг бросала фразу на полпути, чтобы последовать за какой-то внезапно смутившей ее мыслью.
И вдруг после какого-то случая, о котором мне ничего не известно, кроме того, что Орелин истолковала его в духе своих маний, все разладилось. Однажды утром она позвонила мне из Сантандера. Ее речь была бессвязна, и, судя по шуму в трубке, звонила она из автомата. Мне показалось, что она была пьяна. «Я уезжаю в круиз на Карибы. Оставь девочек в пансионате и присоединяйся ко мне. Мне нужен образованный спутник, который мог бы рассказать, как называются созвездия. В конце концов, ведь ты же у нас географ! Если тебя не будет рядом, как я смогу заснуть на палубе? Видела я этих фанфаронов… Если бы они хотя бы довольствовались тем, что пускают кровь быкам… Теперь-то я знаю, кто убил моего отца и почему его повесили, а не расстреляли… Здесь франкисты как ни в чем не бывало ходят на пляж и имеют яхты, по вечерам я их вижу в казино… Скажи Максиму, что я ношу четыре камня, которые он мне подарил: изумруд, опал, рубин и аквамарин. Они будут меня хранить во время круиза…» Внезапно посреди всего этого бреда она что-то крикнула по-испански хриплым голосом, в котором мне послышался страх, и повесила трубку.
На следующий день около полудня — новый звонок. Совершенно спокойно она извинилась за то, что напрасно напугала меня накануне, и попросила не принимать это близко к сердцу. Я спросила ее, что случилось. « Tonterias, — ответила она, — пустяки». И больше ничего.
Позднее я узнала, что круиз закончился быстро. Прямо посреди океана Орелин вдруг потребовала, чтобы ее отвезли на берег. После этого случая она продала свою квартиру в Сантандере и перебралась в Барселону. Она звонила мне почти каждый день и по три четверти часа разговаривала со мной и с девочками. Настроение у нее было прекрасное, она громко смеялась и все повторяла, что на этот-то раз она любима, и любима ради нее самой. Я поздравила ее от всей души и пригласила приехать к нам вместе со своим избранником. Наступило лето. Она уехала на Канары, где у ее друга была апельсиновая плантация, и больше не звонила. Затем в одно из воскресений сентября, после нескольких недель молчания она снова нажала кнопку звонка у нашей двери.
Ингмар уехал в Швецию в связи с изданием новой книги. Ингрид слушала музыку в своей комнате и, несмотря на хорошую погоду, отказывалась высунуть нос на улицу. Я пообещала девочкам свозить их на ярмарку в Сен-Мишель, но у меня накопились непроверенные тетради, и надо было еще раз просмотреть программу занятий, поэтому я сожалела о своем обещании. Орелин предложила съездить вместо меня.
Днем позвонил Ингмар из Мальме. Мне показалось, что он не одобряет поездку Орелин с детьми, но вслух он ничего не высказал. Я напомнила ему, что Орелин часто водила детей в кино и никогда не было никаких проблем. Он был вынужден согласиться со мной.
Этот разговор пробудил во мне тревогу. Я начала поглядывать то на часы, то на дверь. Когда девочкам пора было бы уже вернуться, я набросилась с упреками на Ингрид:
— Ты старше своих сестер, если бы ты пошла с ними, насколько же мне сейчас было бы спокойнее!
— Всегда ты волнуешься понапрасну, — пробормотала она, не глядя на меня.
Но это замечание уже не могло меня успокоить. Я бросила проверку тетрадей и принялась нервно расхаживать по террасе. Чем больше проходило времени, тем более пугающей мне представлялась причина их задержки. Около семи часов зазвонил телефон. Звонили из полицейского комиссариата. Дежурный попросил меня приехать за Гретой, которую прохожие нашли в парке Лафонтена, всю зареванную.
— А где же ее младшая сестра? — вскричала я.
— Ваша дочь этого не знает, и мы тоже.
Я оставила Ингрид дома, а сама помчалась в Ним. В полиции, прерывая свой рассказ всхлипываниями, Грета сообщила мне, что в тот момент, когда она села в кабинку на колесе обозрения, Орелин, остававшаяся вместе с Сельмой внизу, вдруг вскрикнула и пустилась бежать, увлекая девочку за собой. Колесо тронулось, и Грета сверху увидела, как они быстро удаляются в сторону канала.
— Что случилось после того, как ты сошла с колеса?
— Я пошла в парк.
— А потом?
— Не знаю.
В этот час публика уже покидала ярмарку, что сильно облегчало поиски. Но возле каждого павильона я слышала одно и то же. Три часа назад многие видели светловолосую молодую женщину с маленькой девочкой, но куда они направлялись, с уверенностью не мог сказать никто. Позже полицейская машина медленно проехалась по аллеям парка, объявляя в громкоговоритель о пропаже ребенка. Стемнело. Многие прохожие присоединились к поискам. Парк Лафонтена тщательно прочесали. Около полуночи пожарные при свете прожекторов прощупали дно канала жердями. Жандармерия выставила посты на дорогах. В пять часов утра полицейский патруль обнаружил машину Орелин возле Вакаресского залива. Инспектор Карон предложил меня туда отвезти.
Над Камаргом занимался день. Бледный молочный свет поднимался над горизонтом. Когда мы подъехали к заливу, я была вне себя. Издалека я увидела синий фургон и людей в униформе. Словно во сне я слышала, как Карон сказал мне, что они нашли мою дочь целой и невредимой. Через минуту я уже держала Сельму на руках, завернула в пальто и положила на заднее сиденье, где она заснула как ни в чем не бывало.
Инспектор приступил к выяснению обстоятельств дела. Вскоре я узнала, что Орелин вместе с Сельмой села в лодку и целую ночь они дрейфовали в ней по заливу. На рассвете рыбаки, заинтригованные тем, что у них в сетях запуталось какое-то суденышко, отбуксировали лодку к берегу.
Наверное, в тот момент мне следовало сдержаться и отказаться от встречи с Орелин, которой занимались жандармы. Но я вся кипела от бешенства. Подойдя к фургону, я увидела женщину со спокойным и прекрасным лицом, тогда как я была похожа на изможденную желтолицую ведьму. Моя жестокость могла сравниться только с перенесенным страхом. Я постаралась припомнить ей все, что могло бы ее задеть: и неудачные попытки наладить свою жизнь, и ее бездарность на сцене, и разочарования, которые ее так ничему и не научили. Жандармам никак не удавалось заставить меня замолчать, пока наконец инспектор не взял меня за руку и не отвел в свою машину.
На следующий день я написала Орелин и, попросив ее забыть все те обидные слова, которые я накануне произнесла сгоряча, уверила ее, что не собираюсь подавать на нее заявление в полицию. Она ответила почтовой открыткой, поперек которой было написано: «Не хочу тебя больше видеть».
Ее желание было исполнено.
Рассказ Максима (продолжение)
— Готовить еду.
— Я тебе помогу.
Мы прошли на кухню и занялись приготовлением обеда, состоявшего из овощного салата с вареными яйцами и консервированного тунца с рисом. Как только все было готово, мы сели за стол, и я заметила, что Ингрид и Грета, каждая на свой манер, перестали дичиться и завороженно смотрят на Орелин.
— Разве твой муж не будет обедать с нами?
— Когда у него много работы, как сегодня, он не вылезает из мастерской. Мы увидимся вечером.
— Он, кажется, художник?
— Не совсем. Он рисует иллюстрации к детским книжкам.
— Ты мне их покажешь?
— С удовольствием, но они на шведском.
Во время обеда мы свободно болтали о том о сем. Мои девочки ее очень заинтересовали. Она сажала их на колени, напевала им считалочки и всячески их развлекала. Я рассказывала ей маленькие семейные анекдоты, а также то, как Ингрид смешно произносила первые слова, которые я аккуратно записывала в блокнот. За десертом я шутя заметила, что теперь она знает все или почти все обо мне и моей жизни, в то время как сама ничего не рассказала о своей, которая, наверное, намного интереснее. Она бросила на меня тревожный взгляд.
— Иногда мне хочется, чтобы она была поспокойней, — глухим голосом сказала она, снимая Грету с колен и усаживая на стул.
— Но это, наверное, зависит от тебя, разве не так?
Она промолчала, затем достала из сумочки зажигалку и, глядя в проем открытой двери, ведущей в сад, закурила сигарету из пачки, лежавшей на столе. Я заметила, что она побледнела. Было видно, что мой вопрос ей неприятен.
— Слишком много людей без приглашения влезают в мою жизнь. Мне потребовалось время, чтобы понять их нехитрую игру. Но теперь им меня уже не обмануть. Я научилась с первого взгляда разгадывать их уловки. Да и появляются они не везде. Здесь, например, они не рискнут показаться, я это поняла, как только переступила порог. Твой дом для них закрыт.
— Орелин, о ком ты говоришь?
— Ты помнишь того мужчину, на старой фотографии? Я еще говорила о нем с твоим отцом.
— Я думала, что с той историей покончено…
— С ним — да. Он больше не возвращался. Но теперь есть другие.
— О!
— Один из моих друзей заказал после спектакля столик в ресторане. Когда мы пришли, по соседству с нами сидел тот же мужчина, что и вечером в театре. А двумя днями раньше я видела его в кино. Иногда какие-то субъекты потихоньку следят за мной, сменяя друг друга. Вчера на мосту дю Гар я сразу же почувствовала их присутствие. Средь бела дня небо потемнело, и цикады смолкли. Сильвиан, наш оператор, крикнул, что он еще не готов и чтобы мы подождали. Я посмотрела в его сторону и увидела позади него троих мужчин, которые обменивались знаками за спиной техников. Из-за них мне пришлось сделать двадцать два дубля одной и той же сцены.
Она курила, повернувшись лицом в сторону сада и избегая встречаться со мной взглядом, как если бы она утаила от меня что-то более важное. Я молчала, не желая побуждать ее к продолжению этого нездорового разговора. Она знала, что я не одобряю ее бредни, как знала и то, что из-за нашей дружбы я отнесусь к ним серьезно.
— Я рассмотрела все мыслимые гипотезы. Это ничего не меняет.
— Ты говорила с врачом?
— Он прописал мне транквилизаторы. Время от времени, когда жизнь становится невыносимой, я их принимаю.
Она раздавила сигарету в тарелке и несколько более уверенным голосом продолжила свой монолог.
Я не знала, что и думать об этой истории. Но Ингрид уже тянула меня за юбку в сад, а Грета играла со своей коляской.
— В некоторые мгновения мне кажется, будто какое-то окно распахивается для меня. Именно для меня, а не для кого-то другого. А я не знаю, к чему относится та картина, которая возникает в этом окне, — к прошлому или к будущему. С тобой наверняка случалось что-то подобное. Ты стоишь на вокзальном перроне, объявляют твой поезд, на который у тебя уже куплен билет, и вдруг на соседней платформе ты замечаешь незнакомца, и тебя внезапно охватывает желание бросить все, кинуться в подземный переход, вынырнуть на другой стороне и устремиться за этим неизвестным.
— Нет, такого со мной не случалось. Или, может быть, один раз, в гостинице, когда я познакомилась с Ингмаром. Но чудеса по определению не повторяются.
— Только потому, что мы боимся их и поворачиваемся к ним спиной. Надо каждую возможность ловить на лету. А возможности представляются по десять раз на дню, и все они начинаются там, на соседней платформе.
Я с трудом следила за ходом ее рассуждений. В самом деле, почему нельзя довольствоваться своим поездом, тем более если уже куплен билет?
— Может быть, мы пройдем на террасу под навес, а девочки поиграют на воздухе?
Мы устроились за садовым столиком, в прохладной и пестрой от солнечного света тени. Колыбельку с Сельмой, возившейся под москитной сеткой, я поставила рядом с собой, чтобы вполглаза приглядывать за ней. Был час сиесты, и во всей деревне не было слышно других звуков, кроме треска мопеда где-то на отдаленном дворе и стрекота цикад в оливковой роще у соседей. Наступило долгое молчание. Сельма заснула. Орелин закурила новую сигарету.
— А твоя карьера, — спросила я, — как с ней дела? Твое имя часто появляется на страницах газет, но речь идет то о фильме, в котором ты снимаешься за границей, то об эстрадном концерте… Так что немного теряешься… Один раз тебя видели даже в фоторомане, если я не ошибаюсь.
— Ну, здесь у меня смягчающие обстоятельства. Это было в Италии, и я была влюблена в фотографа!
— А теперь?
— Теперь жизнь приняла неожиданный оборот. Когда я работала в маминой галантерейной лавке, я мечтала, что однажды уеду, буду выступать на сцене и срывать аплодисменты. Я достигла этого довольно быстро, но теперь меня все это не слишком интересует. Кстати, ты обещала мне показать иллюстрации твоего мужа.
Я разложила на столе альбомы, изданные Ингмаром в Стокгольме. Не буду их описывать, они давно переведены на французский и занимают почетное место в медиатеках Гексагона, [24]рядом с книгами Сендака и Унгерера. Мне было приятно отметить, что Орелин понравились нежные пастели и мягкие акварели, которые сегодня в такой цене. Но тут проснулась Сельма, и нам не удалось продолжить разговор. Я пошла в дом, чтобы ее переодеть. Когда я вернулась, Орелин с сигаретой во рту стояла на террасе в окружении девочек и собиралась уходить.
— Ты разве не останешься у нас до вечера? Ингмар будет огорчен.
— Я вернусь.
— Ох, не уверена.
— Обещаю.
Тем летом она и вправду появилась снова, да и на следующий год гостила у нас несколько раз. После чего у нее вошло в привычку звонить откуда-нибудь из города, а затем вырастать на пороге с подарками, которые дети сразу же разворачивали в гостиной. Помню, как она привезла трех красивых английских кукол в атласных платьях, которые мы хранили в специальной коробке, помню кукольный театр, опрокинутый мистралем в самый разгар представления, механического аккордеониста, который играл на аккордеоне и качал головой, жокари с мячиком из твердой резины, ударявшим в стекла мастерской, и о красной игрушечной гоночной машине с педалями.
В течение нескольких лет появление Орелин, которую мои дочки называли Тати, всякий раз приносило праздник в наш дом. Когда она приезжала, Ингмар не менял ритма работы, но я хорошо видела, что за обедом, который зимой мы накрывали на веранде, а летом на террасе, он был рад иметь еще одну собеседницу помимо меня. Он открывал наши лучшие бутылки вина, рассказывал случаи из своего детства, о которых я абсолютно ничего не знала, и мы до поздней ночи сражались в настольный футбол.
Надо признать, что со временем я стала спокойнее относиться к Орелин, и вместе с тем я перестала ею восхищаться и завидовать. Недоразумения, когда-то охладившие наши отношения, мало-помалу рассеялись. Я знала, что многие мужчины в разное время делили ее между собой, но ни в кого из них она не была влюблена до безумия. Любовь до потери рассудка — чего-чего, а этого не было.
Однажды в местном журнале появилась ностальгическая заметка какого-то почитателя, сообщавшая, что Орелин последним благотворительным концертом в пользу детей-сирот простилась со сценой и кинематографом. Следующим летом она мне объяснила, что воспользовалась советом одного из своих хороших друзей по поводу операций с недвижимостью на Ивисе. [25]Отныне она будет разъезжать по свету и наслаждаться жизнью. Произнося это, она курила, улыбалась и, казалось, не очень-то верила в свою новую счастливую жизнь. Она больше не упоминала о своих видениях, и ничто не указывало на то, что она все еще одержима ими. Наши встречи проходили весело, она часто ловила мой взгляд и всячески проявляла заботливость и нежность по отношению ко мне, что меня очень тронуло. У нее больше не случалось провалов в памяти, как раньше, когда она вдруг бросала фразу на полпути, чтобы последовать за какой-то внезапно смутившей ее мыслью.
И вдруг после какого-то случая, о котором мне ничего не известно, кроме того, что Орелин истолковала его в духе своих маний, все разладилось. Однажды утром она позвонила мне из Сантандера. Ее речь была бессвязна, и, судя по шуму в трубке, звонила она из автомата. Мне показалось, что она была пьяна. «Я уезжаю в круиз на Карибы. Оставь девочек в пансионате и присоединяйся ко мне. Мне нужен образованный спутник, который мог бы рассказать, как называются созвездия. В конце концов, ведь ты же у нас географ! Если тебя не будет рядом, как я смогу заснуть на палубе? Видела я этих фанфаронов… Если бы они хотя бы довольствовались тем, что пускают кровь быкам… Теперь-то я знаю, кто убил моего отца и почему его повесили, а не расстреляли… Здесь франкисты как ни в чем не бывало ходят на пляж и имеют яхты, по вечерам я их вижу в казино… Скажи Максиму, что я ношу четыре камня, которые он мне подарил: изумруд, опал, рубин и аквамарин. Они будут меня хранить во время круиза…» Внезапно посреди всего этого бреда она что-то крикнула по-испански хриплым голосом, в котором мне послышался страх, и повесила трубку.
На следующий день около полудня — новый звонок. Совершенно спокойно она извинилась за то, что напрасно напугала меня накануне, и попросила не принимать это близко к сердцу. Я спросила ее, что случилось. « Tonterias, — ответила она, — пустяки». И больше ничего.
Позднее я узнала, что круиз закончился быстро. Прямо посреди океана Орелин вдруг потребовала, чтобы ее отвезли на берег. После этого случая она продала свою квартиру в Сантандере и перебралась в Барселону. Она звонила мне почти каждый день и по три четверти часа разговаривала со мной и с девочками. Настроение у нее было прекрасное, она громко смеялась и все повторяла, что на этот-то раз она любима, и любима ради нее самой. Я поздравила ее от всей души и пригласила приехать к нам вместе со своим избранником. Наступило лето. Она уехала на Канары, где у ее друга была апельсиновая плантация, и больше не звонила. Затем в одно из воскресений сентября, после нескольких недель молчания она снова нажала кнопку звонка у нашей двери.
Ингмар уехал в Швецию в связи с изданием новой книги. Ингрид слушала музыку в своей комнате и, несмотря на хорошую погоду, отказывалась высунуть нос на улицу. Я пообещала девочкам свозить их на ярмарку в Сен-Мишель, но у меня накопились непроверенные тетради, и надо было еще раз просмотреть программу занятий, поэтому я сожалела о своем обещании. Орелин предложила съездить вместо меня.
Днем позвонил Ингмар из Мальме. Мне показалось, что он не одобряет поездку Орелин с детьми, но вслух он ничего не высказал. Я напомнила ему, что Орелин часто водила детей в кино и никогда не было никаких проблем. Он был вынужден согласиться со мной.
Этот разговор пробудил во мне тревогу. Я начала поглядывать то на часы, то на дверь. Когда девочкам пора было бы уже вернуться, я набросилась с упреками на Ингрид:
— Ты старше своих сестер, если бы ты пошла с ними, насколько же мне сейчас было бы спокойнее!
— Всегда ты волнуешься понапрасну, — пробормотала она, не глядя на меня.
Но это замечание уже не могло меня успокоить. Я бросила проверку тетрадей и принялась нервно расхаживать по террасе. Чем больше проходило времени, тем более пугающей мне представлялась причина их задержки. Около семи часов зазвонил телефон. Звонили из полицейского комиссариата. Дежурный попросил меня приехать за Гретой, которую прохожие нашли в парке Лафонтена, всю зареванную.
— А где же ее младшая сестра? — вскричала я.
— Ваша дочь этого не знает, и мы тоже.
Я оставила Ингрид дома, а сама помчалась в Ним. В полиции, прерывая свой рассказ всхлипываниями, Грета сообщила мне, что в тот момент, когда она села в кабинку на колесе обозрения, Орелин, остававшаяся вместе с Сельмой внизу, вдруг вскрикнула и пустилась бежать, увлекая девочку за собой. Колесо тронулось, и Грета сверху увидела, как они быстро удаляются в сторону канала.
— Что случилось после того, как ты сошла с колеса?
— Я пошла в парк.
— А потом?
— Не знаю.
В этот час публика уже покидала ярмарку, что сильно облегчало поиски. Но возле каждого павильона я слышала одно и то же. Три часа назад многие видели светловолосую молодую женщину с маленькой девочкой, но куда они направлялись, с уверенностью не мог сказать никто. Позже полицейская машина медленно проехалась по аллеям парка, объявляя в громкоговоритель о пропаже ребенка. Стемнело. Многие прохожие присоединились к поискам. Парк Лафонтена тщательно прочесали. Около полуночи пожарные при свете прожекторов прощупали дно канала жердями. Жандармерия выставила посты на дорогах. В пять часов утра полицейский патруль обнаружил машину Орелин возле Вакаресского залива. Инспектор Карон предложил меня туда отвезти.
Над Камаргом занимался день. Бледный молочный свет поднимался над горизонтом. Когда мы подъехали к заливу, я была вне себя. Издалека я увидела синий фургон и людей в униформе. Словно во сне я слышала, как Карон сказал мне, что они нашли мою дочь целой и невредимой. Через минуту я уже держала Сельму на руках, завернула в пальто и положила на заднее сиденье, где она заснула как ни в чем не бывало.
Инспектор приступил к выяснению обстоятельств дела. Вскоре я узнала, что Орелин вместе с Сельмой села в лодку и целую ночь они дрейфовали в ней по заливу. На рассвете рыбаки, заинтригованные тем, что у них в сетях запуталось какое-то суденышко, отбуксировали лодку к берегу.
Наверное, в тот момент мне следовало сдержаться и отказаться от встречи с Орелин, которой занимались жандармы. Но я вся кипела от бешенства. Подойдя к фургону, я увидела женщину со спокойным и прекрасным лицом, тогда как я была похожа на изможденную желтолицую ведьму. Моя жестокость могла сравниться только с перенесенным страхом. Я постаралась припомнить ей все, что могло бы ее задеть: и неудачные попытки наладить свою жизнь, и ее бездарность на сцене, и разочарования, которые ее так ничему и не научили. Жандармам никак не удавалось заставить меня замолчать, пока наконец инспектор не взял меня за руку и не отвел в свою машину.
На следующий день я написала Орелин и, попросив ее забыть все те обидные слова, которые я накануне произнесла сгоряча, уверила ее, что не собираюсь подавать на нее заявление в полицию. Она ответила почтовой открыткой, поперек которой было написано: «Не хочу тебя больше видеть».
Ее желание было исполнено.
Рассказ Максима (продолжение)
Пятнадцать дней назад я выехал из Нима, чтобы совершить концертное турне по окрестным городам. Самыми удачными, бесспорно, оказались выступления в Вигане, Андюзе, Сомьере, Юзесе и Сен-Кентен-ла-Потри — эти пять городов в бассейне Гара я открыл для себя еще во время наших совместных поездок с отцом. Теперь меня принимают там как местного уроженца, что меня стимулирует, а иногда угнетает.
Если бы журналисты, ведущие в газетах раздел музыкальной критики, имели бы хоть чуть-чуть больше любознательности и вкуса к риску, они делили бы с нами артистическую уборную и время от времени выходили бы с нами (а почему бы и нет?) на сцену. Вот тогда бы они узнали, какую борьбу нам приходится вести перед выступлением со страхом, с сомнением, мигренями, тошнотой, спазмами, приступами астмы, диабета, плохими новостями и опасением потерять то чувство прекрасного, которое, словно свет факела, ведет нас сквозь сумрак жизненных развалин, где нет места волшебству. Тогда эти эксперты поняли бы, что каждый раз, вечер за вечером, выходя на сцену, мы ныряем в неизвестность, и, может быть, тогда они постеснялись бы так беззастенчиво предаваться своему безответственному и вредоносному ремеслу. Что касается меня, то я считаю более достойным аплодировать певице в третьеразрядном кабаре, чем высмеивать ее за плату.
Пусть снобы сколько угодно упражняются в высокомерии, я же не считаю ниже своего достоинства играть в актовых залах маленьких южных городов. В первом ряду обычно сидят именитые жители со своими хорошо одетыми супругами, блеск жемчугов которых я вижу краем глаза во время игры. Последним, как правило, приходит мэр. Его задержало собрание местного охотничьего клуба, но он хочет, чтобы все знали, что он здесь и что он поощряет искусства в своей коммуне. Двумя рядами дальше сидят несостоявшиеся поэты, то есть учителя, книгопродавцы, врачи и адвокаты, каждый со своей дамой или давним компаньоном. За ними располагаются довольные происходящим, но всегда ворчащие коммерсанты и ремесленники, которые встречаются в антракте, чтобы пожаловаться на свою занятую жизнь.
Задние ряды занимают студенты, лицеисты, учащиеся консерваторий и настоящие любители джаза, для которых во французском языке не нашлось слова женского рода, хотя добрая их половина, если не большая часть, состоит из молоденьких женщин. Они знают «стандарты» и всегда просят меня сыграть на бис «The Man I Love».
Свет в зале гаснет, и к микрофону подходит худощавый мужчина в водолазке с рыжеватой шкиперской бородой. Он говорит, что будет краток, напоминает о целях, поставленных его ассоциацией, — сначала о достигнутых, затем о других, утопических. Сообщает, что настоящий концерт — первый в серии запланированных, объявляет дату следующего и под аплодисменты доброхотов, словно крысу кошкам, бросает в публику мое имя.
Теперь моя очередь. По знаку ведущего я своим мелким, но решительным шагом выхожу на сцену, не отрывая взгляда от рояля и стараясь не обращать внимания на разбавленные жидкими аплодисментами переходящие от кресла к креслу замечания по поводу моего роста и упитанности.
Ведь я же отрегулировал сегодня днем высоту табурета. Но, мне кажется, кто-то все-таки подкрутил его. Кто? Не тот ли мальчишка, который слоняется за кулисами? Так, не надо думать об этом. Я должен сконцентрироваться. Концентрация — вот в чем вся штука. Концентрация. Концентрация. Каждый раз в этот момент я вспоминаю случай, приключившийся с Горовицем. Великим Горовицем, нашим богом и кумиром. Однажды он после многолетнего молчания вновь появился на сцене. Концерт должен был состояться в нью-йоркском зале Метрополитен. Пресса вовсю трубила о возвращении великого гения. Все билеты распроданы. Все провалившиеся на экзаменах мучители турецких маршей, присланные своими газетами, сидят в первом ряду с нотами на коленях. Встреченный овацией мэтр вышел на сцену, сел за рояль, несколько секунд сосредотачивался, так же, как делаю я, затем поднял руки над клавиатурой и… с самого начала взял неверный аккорд!
Ну вот, началось! Я тоже скомкал весь первый такт! Комплекс Горовица! И надо же было додуматься начинать с «Tempus Fugit», знаменитой темы Бада Пауэлла, в которой столько шестнадцатых! Ни секунды, чтобы перевести дух. И такой бешеный темп до самого конца! Да еще эта женщина, сидящая позади мэра, которая без конца кашляет. Можно подумать, что кого-то душат. Так, соберись, Максимчик, соберись. Забудь обо всем. Ведь музыка — это острова. Дай унести себя потоку, сомкнувшемуся над местом крушения. Не бойся ничего. Помнишь, как в детстве ты бежал на своих толстеньких ножках за тенью летящего самолета, пытаясь ее догнать? Перестань, не надрывайся, самолет еще вернется, а может быть, и нет. Но это не важно. «Tempus Fugit» — время бежит. Так пусть оно утекает сквозь пальцы, словно вода, пусть! Ты же видишь, насколько лучше отдаваться музыке, чем пытаться накинуть на нее узду.
Пьеса заканчивается возвращением темы. Напряжение мало-помалу ослабевает, и я искоса поглядываю в зал, который вежливо аплодирует. Не знаю, у всех ли солистов есть такая способность, но я могу предсказать реакцию слушателей с первого до последнего ряда. Вначале публика все еще перебирает в уме волнения и неприятности прошедшего дня, покусывает губы, фыркает, сопротивляется, отказывается расстаться с дневной частью своей души и оставляет меня в одиночестве. В это время, как бы слушатель ни старался поудобнее устроиться в кресле и сделать вид, что слушает, он все еще продолжает проверять счета, отправлять факсы, спорить с начальством и ездить вокруг парковки в поисках места. Как я могу привести его на концерт? На сцене (но не в жизни) я взял себе за правило никогда не обходиться резко с людьми. Вот почему обычно вслед за какой-нибудь всем известной медленной балладой я играю «Yesterday», которая почти у каждого слушателя пробуждает воспоминания. Сам же я во время игры думаю о более счастливых днях того короткого и бесконечного лета, когда я бегал по обсаженным остролистом аллеям. Это отец принес домой диск Битлз, песни с которого я переложил для фортепиано и играл с утра до вечера, в конце концов доведя этим сестру до исступления.
Ах, волшебный обман музыки, который освобождает нас от груза прошлого! Пока мои пухлые пальцы Мальчика-с-пальчик бегают по клавиатуре, я перестаю чувствовать бремя мира, и моя жизнь больше не тяготит меня, так же как и чья-либо другая. Можно сказать, что когда я играю, на сцене находится мой двойник, более изобретательный, более легковесный и более глубокий, чем я, этакий безответственный субъект, который посвящен во все мои секреты, как и во многие другие, о которых я не знаю. Он-то и берет в свои руки ход концерта, определяет порядок, в котором следуют композиции, и длительность разработки моих тем.
В удачном концерте, часто совершенно непонятно почему, всегда есть некий момент неустойчивого равновесия, когда все помехи — страх, неуверенность и технические проблемы — исчезают. Мне кажется, нечто подобное должен испытывать эквилибрист, идущий по канату, протянутому над рекой. Кажется, что его не беспокоит ветер и не страшит пустота внизу, — все просчитано и отлажено упорными тренировками. В эти моменты мнимой легкости (я их подмечаю всегда, когда мне случается попасть на подобное представление) толпа думает, что для артиста все это сущие пустяки, что риск не так уж и велик и что все дело во владении балансиром. Но это заблуждение. Подпрыгивающий над рекой танцор должен создавать впечатление, что все ему легко, что ветер ему нипочем и что он в совершенстве владеет своим ремеслом, но риск не уменьшается с опытом, — скорее наоборот. Я же в этой ситуации не рискую ничем, кроме своей репутации.
Для меня первым признаком доброжелательного внимания публики является тишина, когда прекращается поскрипывание кресел, покашливания, шуршание бумажек, звонки мобильных телефонов в сумках и все прочие неожиданные звуки, которые зал может противопоставить музыканту. Как правило, если все идет хорошо, я миную этот этап после второй пьесы и, начиная с четвертой или пятой, чувствую, как дыхание зала становится ритмичным, напоминающим дыхание притихшего леса в тот ночной час, когда остаешься один в огромном пустом доме с распахнутыми настежь окнами.
Для пианиста, больше привыкшего выступать в барах, где никогда не смолкает гул голосов, такое внимание накладывает определенную ответственность. Как если бы каждый слушатель лично обращался ко мне из полутьмы с просьбой не щадить себя и выкладываться изо всех сил. «Давай, не тормози, покажи, на что ты способен, разденься догола, истекай кровью и доставь мне удовольствие!» Вот чего требует про себя притихший слушатель, сидя в своем кресле. «Отдай нам все, поделись с нами всем, что у тебя есть, ничего не оставляй себе!»
В начале моей карьеры, когда каждый концерт приносил мне адские муки, я с облегчением видел, как приближается конец программы, и не стеснялся немного сократить какой-нибудь шедевр, чтобы побыстрее пойти выпить пива после концерта. Но сейчас я никуда не спешу или делаю вид, что не спешу, и заканчиваю программу внезапно, в момент, когда этого меньше всего ждут. Думаю, концерт не должен длиться больше часа, и когда я объявляю в микрофон: «В заключение сегодняшнего вечера я сыграю “Орелин”, мое последнее сочинение», то предпочитаю услышать протестующие крики знатоков, чем играть перед публикой, покидающей зал. В этом случае я придерживаюсь мудрого изречения матери: однажды, когда я пожаловался на то, что тарелкой спагетти можно разве что червяка заморить, она сказала, что лучше встать из-за стола чуточку голодным, чем наедаться до отвала. Прекрасный принцип, но в жизни я не слишком-то часто следую ему.
Если бы журналисты, ведущие в газетах раздел музыкальной критики, имели бы хоть чуть-чуть больше любознательности и вкуса к риску, они делили бы с нами артистическую уборную и время от времени выходили бы с нами (а почему бы и нет?) на сцену. Вот тогда бы они узнали, какую борьбу нам приходится вести перед выступлением со страхом, с сомнением, мигренями, тошнотой, спазмами, приступами астмы, диабета, плохими новостями и опасением потерять то чувство прекрасного, которое, словно свет факела, ведет нас сквозь сумрак жизненных развалин, где нет места волшебству. Тогда эти эксперты поняли бы, что каждый раз, вечер за вечером, выходя на сцену, мы ныряем в неизвестность, и, может быть, тогда они постеснялись бы так беззастенчиво предаваться своему безответственному и вредоносному ремеслу. Что касается меня, то я считаю более достойным аплодировать певице в третьеразрядном кабаре, чем высмеивать ее за плату.
Пусть снобы сколько угодно упражняются в высокомерии, я же не считаю ниже своего достоинства играть в актовых залах маленьких южных городов. В первом ряду обычно сидят именитые жители со своими хорошо одетыми супругами, блеск жемчугов которых я вижу краем глаза во время игры. Последним, как правило, приходит мэр. Его задержало собрание местного охотничьего клуба, но он хочет, чтобы все знали, что он здесь и что он поощряет искусства в своей коммуне. Двумя рядами дальше сидят несостоявшиеся поэты, то есть учителя, книгопродавцы, врачи и адвокаты, каждый со своей дамой или давним компаньоном. За ними располагаются довольные происходящим, но всегда ворчащие коммерсанты и ремесленники, которые встречаются в антракте, чтобы пожаловаться на свою занятую жизнь.
Задние ряды занимают студенты, лицеисты, учащиеся консерваторий и настоящие любители джаза, для которых во французском языке не нашлось слова женского рода, хотя добрая их половина, если не большая часть, состоит из молоденьких женщин. Они знают «стандарты» и всегда просят меня сыграть на бис «The Man I Love».
Свет в зале гаснет, и к микрофону подходит худощавый мужчина в водолазке с рыжеватой шкиперской бородой. Он говорит, что будет краток, напоминает о целях, поставленных его ассоциацией, — сначала о достигнутых, затем о других, утопических. Сообщает, что настоящий концерт — первый в серии запланированных, объявляет дату следующего и под аплодисменты доброхотов, словно крысу кошкам, бросает в публику мое имя.
Теперь моя очередь. По знаку ведущего я своим мелким, но решительным шагом выхожу на сцену, не отрывая взгляда от рояля и стараясь не обращать внимания на разбавленные жидкими аплодисментами переходящие от кресла к креслу замечания по поводу моего роста и упитанности.
Ведь я же отрегулировал сегодня днем высоту табурета. Но, мне кажется, кто-то все-таки подкрутил его. Кто? Не тот ли мальчишка, который слоняется за кулисами? Так, не надо думать об этом. Я должен сконцентрироваться. Концентрация — вот в чем вся штука. Концентрация. Концентрация. Каждый раз в этот момент я вспоминаю случай, приключившийся с Горовицем. Великим Горовицем, нашим богом и кумиром. Однажды он после многолетнего молчания вновь появился на сцене. Концерт должен был состояться в нью-йоркском зале Метрополитен. Пресса вовсю трубила о возвращении великого гения. Все билеты распроданы. Все провалившиеся на экзаменах мучители турецких маршей, присланные своими газетами, сидят в первом ряду с нотами на коленях. Встреченный овацией мэтр вышел на сцену, сел за рояль, несколько секунд сосредотачивался, так же, как делаю я, затем поднял руки над клавиатурой и… с самого начала взял неверный аккорд!
Ну вот, началось! Я тоже скомкал весь первый такт! Комплекс Горовица! И надо же было додуматься начинать с «Tempus Fugit», знаменитой темы Бада Пауэлла, в которой столько шестнадцатых! Ни секунды, чтобы перевести дух. И такой бешеный темп до самого конца! Да еще эта женщина, сидящая позади мэра, которая без конца кашляет. Можно подумать, что кого-то душат. Так, соберись, Максимчик, соберись. Забудь обо всем. Ведь музыка — это острова. Дай унести себя потоку, сомкнувшемуся над местом крушения. Не бойся ничего. Помнишь, как в детстве ты бежал на своих толстеньких ножках за тенью летящего самолета, пытаясь ее догнать? Перестань, не надрывайся, самолет еще вернется, а может быть, и нет. Но это не важно. «Tempus Fugit» — время бежит. Так пусть оно утекает сквозь пальцы, словно вода, пусть! Ты же видишь, насколько лучше отдаваться музыке, чем пытаться накинуть на нее узду.
Пьеса заканчивается возвращением темы. Напряжение мало-помалу ослабевает, и я искоса поглядываю в зал, который вежливо аплодирует. Не знаю, у всех ли солистов есть такая способность, но я могу предсказать реакцию слушателей с первого до последнего ряда. Вначале публика все еще перебирает в уме волнения и неприятности прошедшего дня, покусывает губы, фыркает, сопротивляется, отказывается расстаться с дневной частью своей души и оставляет меня в одиночестве. В это время, как бы слушатель ни старался поудобнее устроиться в кресле и сделать вид, что слушает, он все еще продолжает проверять счета, отправлять факсы, спорить с начальством и ездить вокруг парковки в поисках места. Как я могу привести его на концерт? На сцене (но не в жизни) я взял себе за правило никогда не обходиться резко с людьми. Вот почему обычно вслед за какой-нибудь всем известной медленной балладой я играю «Yesterday», которая почти у каждого слушателя пробуждает воспоминания. Сам же я во время игры думаю о более счастливых днях того короткого и бесконечного лета, когда я бегал по обсаженным остролистом аллеям. Это отец принес домой диск Битлз, песни с которого я переложил для фортепиано и играл с утра до вечера, в конце концов доведя этим сестру до исступления.
Ах, волшебный обман музыки, который освобождает нас от груза прошлого! Пока мои пухлые пальцы Мальчика-с-пальчик бегают по клавиатуре, я перестаю чувствовать бремя мира, и моя жизнь больше не тяготит меня, так же как и чья-либо другая. Можно сказать, что когда я играю, на сцене находится мой двойник, более изобретательный, более легковесный и более глубокий, чем я, этакий безответственный субъект, который посвящен во все мои секреты, как и во многие другие, о которых я не знаю. Он-то и берет в свои руки ход концерта, определяет порядок, в котором следуют композиции, и длительность разработки моих тем.
В удачном концерте, часто совершенно непонятно почему, всегда есть некий момент неустойчивого равновесия, когда все помехи — страх, неуверенность и технические проблемы — исчезают. Мне кажется, нечто подобное должен испытывать эквилибрист, идущий по канату, протянутому над рекой. Кажется, что его не беспокоит ветер и не страшит пустота внизу, — все просчитано и отлажено упорными тренировками. В эти моменты мнимой легкости (я их подмечаю всегда, когда мне случается попасть на подобное представление) толпа думает, что для артиста все это сущие пустяки, что риск не так уж и велик и что все дело во владении балансиром. Но это заблуждение. Подпрыгивающий над рекой танцор должен создавать впечатление, что все ему легко, что ветер ему нипочем и что он в совершенстве владеет своим ремеслом, но риск не уменьшается с опытом, — скорее наоборот. Я же в этой ситуации не рискую ничем, кроме своей репутации.
Для меня первым признаком доброжелательного внимания публики является тишина, когда прекращается поскрипывание кресел, покашливания, шуршание бумажек, звонки мобильных телефонов в сумках и все прочие неожиданные звуки, которые зал может противопоставить музыканту. Как правило, если все идет хорошо, я миную этот этап после второй пьесы и, начиная с четвертой или пятой, чувствую, как дыхание зала становится ритмичным, напоминающим дыхание притихшего леса в тот ночной час, когда остаешься один в огромном пустом доме с распахнутыми настежь окнами.
Для пианиста, больше привыкшего выступать в барах, где никогда не смолкает гул голосов, такое внимание накладывает определенную ответственность. Как если бы каждый слушатель лично обращался ко мне из полутьмы с просьбой не щадить себя и выкладываться изо всех сил. «Давай, не тормози, покажи, на что ты способен, разденься догола, истекай кровью и доставь мне удовольствие!» Вот чего требует про себя притихший слушатель, сидя в своем кресле. «Отдай нам все, поделись с нами всем, что у тебя есть, ничего не оставляй себе!»
В начале моей карьеры, когда каждый концерт приносил мне адские муки, я с облегчением видел, как приближается конец программы, и не стеснялся немного сократить какой-нибудь шедевр, чтобы побыстрее пойти выпить пива после концерта. Но сейчас я никуда не спешу или делаю вид, что не спешу, и заканчиваю программу внезапно, в момент, когда этого меньше всего ждут. Думаю, концерт не должен длиться больше часа, и когда я объявляю в микрофон: «В заключение сегодняшнего вечера я сыграю “Орелин”, мое последнее сочинение», то предпочитаю услышать протестующие крики знатоков, чем играть перед публикой, покидающей зал. В этом случае я придерживаюсь мудрого изречения матери: однажды, когда я пожаловался на то, что тарелкой спагетти можно разве что червяка заморить, она сказала, что лучше встать из-за стола чуточку голодным, чем наедаться до отвала. Прекрасный принцип, но в жизни я не слишком-то часто следую ему.