— Так же, как вы видели два цветка вместо одного, — с уверенностью сказал молодой человек, — так же я утверждаю, что сейчас десять часов в этом зале и полночь во всем остальном городе. Я попрошу кого-нибудь из публики сходить в кафе напротив, посмотреть там на часы и сообщить нам время, которое они показывают.
   В зале началось сильное волнение. Приглушенное шушуканье прокатилось волной от кресла к креслу, но никто не поднялся с места. Вальтер Хан Младший взял грифельную доску, что-то написал на ней и спрятал за спиной. При мысли, что, может быть, это было мое имя, я почувствовал, как пот стекает у меня по щекам.
   — Дамы и господа, пожалуйста… Я считаю до нуля.
   — Я пойду! — крикнул кто-то в глубине зала.
   — Очень хорошо, мадемуазель, не будете ли вы так любезны сообщить нам ваше имя?
   — Орелин.
   — Мы вас ждем.
   Пока вызвавшаяся протискивалась сквозь ряды, чтобы выйти из зала, чародей показал нам грифельную доску, на которой красным мелом красивым почерком с наклоном было написано имя, более волшебное для меня, чем все факирские фокусы; три золотистых слога которые шептали мои губы во сне.
   — Держу пари, она вернется с часами под мышкой! — шепнул мне отец. Но он ошибся. Через три минуты дверь с иллюминатором открылась, и билетерша впустила Орелин, вошедшую с победным видом под руку с двумя артиллеристами.
   — Итак, мадемуазель, который сейчас час?
   — Четверть первого!
   — Господа военные, вы подтверждаете этот ответ?
   — Так точно, — сказали солдаты, сверившись со своими часами.
   — Мадемуазель, вы обладаете исключительными способностями. Подойдите, пожалуйста, ко мне, чтобы я мог подвергнуть вас другим магнетическим опытам.
   — Нет, — сказала Орелин.
   Лицо мага было бесстрастно. С тем же спокойствием и властностью он повторил свое приглашение:
   — Это приказ, мадемуазель. Немедленно подойдите ко мне!
   — Нет! Нет! И нет!
   Затем, встряхнув головой, Орелин нехотя отделилась от военных и машинальной сомнамбулической походкой подошла к покрытым красным бархатом ступенькам, ведущим на сцену. Иллюзионист протянул руку, чтобы помочь ей подняться и представить аплодирующей публике.
   Я не буду рассказывать о последовавших затем номерах с предсказанием будущего и телепатией, во время которых «усыпленная» безропотно подчинялась всем требованиям гипнотизера. После сеанса даже отец признал замечательное мастерство мага, вышедшего из школы Дока Лугано, величайшего из всех иллюзионистов. Тем временем вопросы, задаваемые артистом, и скандальные ответы на них вызвали чувство неловкости в зале.
   В какой-то момент Жозеф заерзал на своем месте и прорычал:
   — Нет, это уж слишком, да хватит же, наконец!
   Он с шумом поднялся с кресла и в несколько шагов скрылся за дверью с иллюминатором. После спектакля я не видел его три дня.
   Но представление еще не закончилось. Мы должны были увидеть номер, объявленный как мировая премьера, из-за которого, собственно, и пришла большая часть публики: раздевание под гипнозом.
   — Не кажется ли вам, мадемуазель, что уже поздно и пора ложиться спать? — сварливо и почти оскорбительно спросил вдруг Вальтер Хан Младший.
   — А что же я, по-вашему, собираюсь делать? — ответила партнерша тем же тоном.
   — Разве вы не разденетесь перед сном, так и будете спать в одежде?
   И как будто бы она была одна в своей спальне, Орелин вынула заколку из узла на затылке, и волосы желтым ливнем рассыпались по ее плечам. Затем она поднесла руку к груди и расстегнула верхнюю пуговицу рубашки.
   — Э-э… Не так быстро! — воскликнул Хан Младший. — Позвольте мне сначала поставить перед вами эту ширму из раскрашенной бумаги. Теперь я попрошу вон того молодого человека в восьмом ряду, который изо всех сил таращит свои глазки, чтобы ничего не пропустить (а это был я!), соизволить быть моим ассистентом. Пожалуйста, юноша, как вас зовут?
   — Максим!
   — Максим, вот замечательное имя! (Смех в зале.) Итак, Максим, я дам вам этот мешок, знаете зачем?
   — Нет.
   — Вы будете складывать в него одежду, которую примете из рук барышни. Но не перепутайте его со своим карманом, нам надо будет ей все вернуть!
   Первый раз я вышел на сцену. В тот момент я и подумать не мог, что однажды это станет частью моего ремесла. Я знал, что мой гротескный вид вызывает смех у публики, но через несколько секунд, справившись с охватившей меня паникой, я вдруг обрел развязность, свойственную шутам, и охотно принял на себя роль клоуна, преувеличивающего свою неуклюжесть, чтобы потешить зрителей.
   Итак, все шло гораздо лучше, чем я предполагал, вставая со своего места. Судя по всему, артист был доволен тем, что выбрал меня, чтобы отвлечь внимание зала от своих манипуляций. Пока публика покатывалась со смеху, скрытая ширмой Орелин раздевалась, и ее рука выбрасывала поверх створок то одну, то другую деталь одежды, которые я у всех на виду запихивал в мешок. Когда настала очередь бюстгальтера, я по внезапно пришедшему вдохновению разыграл радостную пантомиму, ставшую первым успехом в моей карьере.
   — Как мы видим, господин Максим принимает самое живое участие в нашем номере. А теперь я попрошу его пройти за ширму.
   — Меня?
   — Вас.
   Я хотел было отказаться и немедленно убраться со сцены, когда вдруг заметил, что отец одобрительно кивает мне головой. Я думаю, что он с самого начала понял, что фокус не имеет ничего общего с ярмарочным стриптизом. Раздевание под гипнозом оказалось невинным номером с исчезновением, что мгновение спустя я и продемонстрировал публике, сложив ширму, ставшую не толще тройного листа упаковочной бумаги, в то время как Орелин снова появилась в зале, войдя через дверь с иллюминатором, одетая с ног до головы.
   Было четверть первого ночи.
 
   Кто бы мог подумать, что приезд двадцатипятилетнего мага в город, где его никто не знал, произведет эффект, последствия которого дадут о себе знать так быстро и будут действовать так долго. Для начала Орелин стала ассистенткой Вальтера Хана Младшего и в этом качестве выступила с ним на многих подмостках Европы и Северной Америки. Ее роль в представлениях становилась все более и более важной, и вскоре ее имя появилось на афишах, написанное огромными буквами. Мать Орелин, Виржини Фульк, безуспешно пытавшаяся ее удержать, снова погрузилась в свой мир видений и духов; она продала галантерейную лавку и уехала жить за границу, присоединившись к секте, где подобная блажь была в почете.
   Вместе с тем в Камарге была, наверное, сотня молодых людей, объявивших, что все праздники урожая, бои быков, ярмарочные балаганы и прочие провинциальные увеселения смертельно и убийственно скучны без молодой галантерейщицы. В свою очередь, мой брат Жозеф, бывший в течение шести месяцев официальным женихом нашей кузины, женился на богатой вдове, которая принесла ему шестерых здоровеньких детей и необходимый для открытия собственного дела капитал. Сейчас он владеет фабрикой, изготовляющей кресла и диваны на заказ по Интернету (www.divansdejosef.com). Надо сказать, что Жозеф — человек религиозный; я так и вижу его за молитвой, никогда не забывающего добрым словом помянуть иллюзиониста, избавившего его от совместной жизни с артисткой варьете.
   Что же до нас, обитателей «Country Club», то мать после отъезда Орелин пожала плечами — и только. Зита открыла в себе призвание к географии, а отец купил у НОЖД [7]старый купейный вагон, заменивший разбитый фургончик, пошедший на дрова, и всю зиму провел за чтением книг по магии. Я же, когда пришла весна, обнаружил, что опять перестал расти и принялся работать над специальной аппликатурой, приспособленной для моей руки, благодаря которой у меня появилась надежда играть не концерты Моцарта, слишком сложные для меня, но легкую ненавязчивую музыку, от которой у меня уже тогда сжималось сердце.

Письмо Жозефа

    Марсель. 10 ноября 1998 г.
   Дорогая Зита!
   В субботу вечером я видел Максима в «Лесном уголке». Все столики были заняты молодежью. Я сидел в глубине зала (довольно большого) и ждал. По правде говоря, я пришел не ради музыки. Дело в том, что мне стало известно из достоверных источников (от одного из клиентов Шаторенара, который сам пианист-любитель), что наш братец возымел намерение написать «биографию» Орелин. Он сам признает это без смущения и уверток. Он утверждает, что таким образом отдает должное нашей кузине. «Я должен изложить в письменном виде, — он так и сказал — “изложить в письменном виде”, — то, что знаю лишь я один. Таким образом я уплачу долг».
   — Что это на тебя нашло? — спросил я его. — Или джаза тебе уже мало? Тебя потянуло на литературу?
   Он мне ответил буквально следующее (сейчас найду его выражение, которое я записал на обратной стороне конверта). Он мне ответил, что мало-помалу теряет память и что он решил принять участие в беге наперегонки с забвением! Бег наперегонки, можешь себе представить! Чтобы выполнить данное некогда обещание!
   — Ты что же, собираешься все рассказать? — спросил я его, особенно нажимая на слово «все», чтобы было ясно, что, собственно, я имею в виду.
   — Да, — провозгласил он. (Я так и записал на конверте большими буквами: ДА!)
   — Но ведь есть подробности, которые публике незачем знать, и будет лучше, если они не выйдут за пределы семьи.
   — Это еще почему? — буркнул он.
   — Послушай, Максим, а ты подумал, что будут говорить о нас?
   Я повысил голос, вокруг зашикали, и бармен попросил меня говорить потише. Да, забыл тебе сказать, что весь этот разговор происходил за стойкой. Мы сидели на табуретах, а на сцене показывали отвратительный номер с мышами и револьверами.
   Дорогая сестренка, слово в слово передаю тебе ответ Максима. На мой вопрос, подумал ли он о том, что скажут про нас, он опустил голову, уперся взглядом в свои лакированные туфли и проворчал в бороду:
   — Это меня как-то меньше всего заботит.
   Затем он сполз с табурета, почистил туфли носовым платком и, поднявшись на сцену, уселся за рояль.
   Я заказал арманьяк и стал ждать. Я не очень-то разбираюсь в джазе и не могу сказать, хорошо он играл или нет, но после каждой пьесы ему хлопали. Его выступление длилось добрых три четверти часа, и у меня было достаточно времени, чтобы записать наш разговор, с тем чтобы потом передать его тебе, так как с этого момента мне стало ясно, что только ты можешь отговорить его от этой затеи. Эта мысль меня немного успокоила. Когда он закончил играть и вернулся ко мне в бар, я заказал бутылку шампанского, и мы завершили вечер более приятным образом. В три часа ночи, поскольку шел сильный дождь, я отвез его домой на машине. Он уговорил меня подняться посмотреть его новую квартиру и дал почитать свою прозу.
   Моя дорогая Зита, ты поймешь мое беспокойство, когда прочтешь рукопись, которую он позволил мне взять с собой. Рассказ о нашей молодости, прошедшей в Ниме, состоит из такой смеси вымысла и несообразной чепухи, что я по-настоящему испугался.
   Даже когда он рассказывает о событиях, действительно имевших место, таких, как его проблемы роста или болезнь нашей матери, он не может обойтись без того, чтобы не извратить все на свой манер, исказить, приукрасить одни события, а о других сообщить лишь половину, приспособленную к его взглядам на жизнь. Взять хотя бы это его описание нашей виллы, не имеющее ничего общего с реальностью.
   Может быть, во всем виноваты медикаменты или алкоголь, но, как ты понимаешь, от этого не легче.
   То, что Максим всегда был мифоманом, это нам всем хорошо известно. Ты конечно же скажешь, что это — неотъемлемая часть его личности и его обаяния, такая же, как маленький рост, пристрастие к шляпам и ирония. Но сейчас его бредни принимают опасный характер. Столько ошибок и вероломства всего лишь на нескольких страницах! Что за чудовищные выдумки! Некоторые из них так грубы и нелепы, что неприятно поразят самых непредубежденных читателей и рассыплются сами по себе, не выдержав собственного веса. Как он может утверждать, что у него нет одного пальца, когда у него самые красивые руки в семье, и он может часами холить свои пухлые пальцы, — вплоть до того, что растирает их тальком, прежде чем начать играть? И почему он настаивает на том, что на похоронах нашей кузины были только мужчины и что я произнес речь на могиле, под непрекращавшимся дождем? Вот что Максим называет свидетельством своих чувств и своей памяти!
   Но есть вещи и похуже. Он утверждает, что отец еще прежде меня, а может быть, даже в одно время со мной был любовником Орелин.
   Это какая-то безумная выдумка. И оскорбление четырех человек. [8]Ты мне нужна, дорогая Зита. Не так давно ты льстила себе мыслью, что понимаешь своего брата-близнеца лучше, чем он понимает сам себя. Я знаю, что он считается с твоим мнением. Помню, как-то вечером он с любовью говорил о тебе. Теперь ты одна можешь на него повлиять.
   Целую тебя, сестренка.

Письмо Зиты

    Сент-Винь. 25 ноября 1998 г.
   Мой дорогой Максим!
   Жозеф переслал мне страницы, которые ты написал об Орелин. Слезы выступили у меня на глазах, когда я увидела там песню о старой кляче, которую папа так часто напевал нам перед сном. Я думала, что тот вечер, когда мы праздновали наш день рождения в Гро-дю-Руа, уже давно забыт, как и красное бикини в синий горошек, телины, солончаки в лунном свете и многие другие эпизоды нашей совместной жизни, которые ты сохранил, как крошечные реликвии.
   Мамин портрет на заднем плане твоего повествования получился очень правдивый и трогательный. Теперь, когда я достигла того возраста, в котором была она во время нашей молодости, я гораздо лучше понимаю ее и, надо сказать, все больше восхищаюсь ею.
   Ах, Максим, какой же ты все-таки странный! Хотя мы довольно часто видимся в Ниме и непринужденно говорим обо всем (по крайней мере, мне так казалось), прочитав эти несколько страниц, я узнала о тебе (да и о себе тоже) больше, чем за последние тридцать лет. С деланым смехом я обнаружила, что в твоих воспоминаниях я вовсе не такая симпатичная, как в моих собственных. Да уж, навел ты, так сказать, тень на плетень. Как настоящий старый холостяк, которым ты, собственно говоря, и являешься, ты изо всех сил тянешь на себя одеяло, предназначенное для нас двоих. Но, кто знает, может быть, я тоже стараюсь перетянуть его к себе целиком.
   Хотела бы сделать тебе кое-какие критические замечания по поводу того поверхностного образа Орелин, который ты создал. Я не хочу сказать, что он получился фальшивым или неуместным, скорее слишком легкомысленным и импрессионистичным. Ты никогда не идешь дальше соблазнительной видимости, возбуждающей мужское желание. Ты боишься разбить витрину и так и остаешься стоять снаружи, на тротуаре в плену у своих иллюзий.
   Вспомни тот поцелуй на пороге галантерейной лавки. Если бы в тот момент ты не был так поглощен губами Орелин, ты мог бы заметить в глубине магазина мой силуэт, скорчившийся от смеха. Как раз в то время по четвергам и субботам я помогала Орелин разбирать товар и оформлять витрины. Таким образом, мое присутствие при сцене ваших объятий снимает с нее всякий покров тайны.
   Я с легкостью могла бы продолжить свои замечания, но это было бы слишком жестоко. Поэтому предпочитаю со своей стороны написать все, что я знаю и помню об Орелин. Посылаю тебе свои первые записи. Ты волен включить их в свою книгу или сжечь.
   С нежностью.
    Зита

Рассказ Зиты

   Никто не знает Орелин лучше меня. Будучи младше ее на несколько лет, я очень рано стала ее близкой подругой и поверенной ее тайн. В трудные моменты своей жизни именно ко мне она приходила восстанавливать силы. Мне кажется, ей нравилась радостная суета нашего дома, в которой своеобразно смешивались скандинавское спокойствие (мой муж — швед) и латинско-средиземноморский беспорядок. Она говорила, что при виде трех моих дочерей, спорящих друг с другом из-за кусочка картона, у нее улучшается настроение. Не скрою, я чувствовала недоверие и почти ревность, когда она уводила их на ярмарку или в кино. Впоследствии наши отношения испортились. Сейчас я упрекаю себя в том, что не помогла ей чем-то большим. Я так ни разу и не приехала в ее загородный дом в Трамбле. Впрочем, еще неизвестно, как бы она меня встретила. Я была самым осведомленным свидетелем ее поражений и воплощением всего того, от чего она пыталась убежать.
   По правде говоря, я тоже не очень-то хотела снова встретиться со своей старой подругой. Я боялась оказаться лицом к лицу с тем человеком, которым она стала. Приведу в свое оправдание притчу, которую нам рассказывал отец.
   Это история о рыбаке, удившем рыбу на берегу реки. Однажды утром он слышит крик и видит, как женщину уносит течением. Он сбрасывает обувь, бросается в воду и доплывает до бедняжки. Она вцепляется в него и душит. «Отпусти меня, — говорит мужчина, — или мы оба утонем». — «Ты думаешь, я позвала тебя для того, чтобы ты меня спас? — прошипела ему на ухо женщина. — Нет, я хочу, чтобы ты отправился ко дну вместе со мной».
   Вернемся к тому времени, когда Орелин была моей подругой и даже больше — идеалом женщины, которой я хотела бы стать. Я могла бы пойти по пути брата и описать ее хозяйничающей в магазине на виду у всех. В таком случае она была бы одета, ну, например, в белую блузку с вырезом, тонкую прямую шерстяную юбку, чулки из искусственного шелка и красные кожаные туфли. Ее волосы, скажем… ниспадали бы на шею мелкими кудряшками, на английский манер, или рассыпались бы по спине роскошной гривой, которую я в одно мгновенье собрала бы в хвост и тут же перехватила бы резинкой.
   Теперь макияж: немного легкой и аккуратно нанесенной краски, мазок кисточкой по щекам, чтобы выгоднее подчеркнуть скулы, черные тени на веки, губы, обрисованные красной помадой. Отлично. Добавить еще духи, бусы, брошку, серьги и браслет, и мой портрет будет готов. Но что же у меня получилось бы в таком случае? Кукла в натуральную величину, театральная марионетка. И я ничуть не приблизилась бы к истине.
   Я должна стряхнуть с себя действие чар, вернуть живой образ и углубиться в жизнь Орелин Фульк. Задолго до того времени, когда она задыхалась в галантерейной лавке среди пуговиц, вперемешку рассыпанных по фаянсовым чашкам, и шерстяных мотков, еще до появления соблазнов и волнений сердца, произошло событие, надолго посеявшее смятение в ее уме.
   Все началось мартовским днем 1945 года, когда на Нимский вокзал прибыла из Германии группа бывших пленных. Жан Фульк не числился среди них. Он вернется позже? Нет. Он умер. Но когда? Где и как? Ответа не знает никто. Виржини усаживает дочку на колени, уговаривает ее не плакать и не верить всему этому вранью. Ее отец жив, ведь никто не может подтвердить факт его смерти.
   — И еще, — только никому не говори об этом, это будет нашей тайной, — по ночам, когда я просыпаюсь, твой отец иногда разговаривает со мной.
   Орелин обещает хранить молчание и спрашивает:
   — Что он тебе говорит?
   — Что он скоро вернется.
   — Сегодня?
   — Нет.
   — Он приедет на поезде?
   — Ох, нет. Там, где он сейчас, нет ни вокзалов, ни железных дорог, ни даже просто дорог. Там нет ничего, кроме черных лесов. Он должен вернуться пешком. Но он жив, разве ты не чувствуешь этого, малышка?
   Да, Орелин это чувствует. Ее отец жив. Он везде, где не останавливаются поезда. Везде, где она хотела бы его увидеть, такой же реальный и живой, как на тех фотографиях возле Пон-дю-Гар, сделанных во время одного из пикников, или на ярмарке Сен-Мишель, перед лотереей, с дочкой, сидящей у него на плечах, превращающейся в великана с детскими ручками. Но он вернется, этот великан, он уже встал и тронулся в путь сквозь время, он идет, перешагивая через рельсы и пересекая пустынные немецкие набережные и черные леса. Он красив и не боится ничего, он идет к ней и скоро обнимет ее своими сильными руками. Это вопрос нескольких дней, самое большее — нескольких недель.
   Затем наступили годы послевоенного траура и начали сказываться первые результаты «плана Маршалла». Пришло время вернуться к самому старому делению в мире: мертвые с мертвыми, живые с живыми. Виржини получает официальное извещение. Капрал Жан-Фридерик Фульк, родившийся в Ниме в 1916 году, сын Сиприена Фулька, коммерсанта, и Мадлен Массидон, настоящим объявляется пропавшим без вести и умершим. Вследствие чего его супруга, Виржини Фульк, урожденная Саварен, имеет право требовать пенсию в качестве вдовы офицера, погибшего на войне. Написано в Париже, такого-то дня, месяца, года. Подпись неразборчива.
   Хорошо. Перечитаем документ еще раз. Сначала Жан объявляется пропавшим без вести, затем умершим. Но обстоятельства его смерти? О них ничего не известно. Доказательства, прямые свидетели? Их нет. Виржини прячет письмо и не показывает его никому. Вот уже шесть месяцев она является вице-президентом местного общества спиритов, и ей удается установить первые контакты с потусторонним миром.
   В то время, когда телевидение еще не проникло в каждый дом улыбкой призрачного диктора, верчение столов с вызовом духов умерших было всего лишь безобидным развлечением и средством скрасить зимние вечера для людей, изнывающих от скуки, когда в нимской опере (в то время она еще не сгорела) не дают «Грезы вальса» или «Сибулетту». Но для матери Орелин это совсем другое дело. Вопрос жизни и смерти. Спиритические сеансы подтверждают: рано или поздно духи начинают говорить. Наполеон и госпожа де Севинье. Виктор Гюго и Леонардо. Жорж Санд и Мата Хари. Но Жан-Фредерик Фульк, родившийся в Ниме, попавший в плен в июле сорокового, не отвечает. Значит, он жив.
   В двух шагах от галантерейной лавки мадам Клео местная прорицательница, которой доступны самые сокровенные тайны, берет в свои руки организацию спиритических сеансов. Пять тысяч старых франков за консультацию — и благодаря дару провидения этой наследнице пифий удается увидеть в глубине фарфорового шара, освещенного свечой, Жана-Фредерика, шагающего по польским равнинам.
   — Я вижу его… Он идет… один… Приближается к какой-то ферме… Все покрыто снегом…
   — Ему холодно?
   — Да… Но не очень… На нем шапка… солдатская шинель…
   — Он разве не знает, что война давно закончилась? Почему он не сдастся властям?
   — Он боится.
   — Боится? Но кого?
   — Русских.
   Орелин растет в этой атмосфере ожидания и мистификаций. Иногда, стоя за прилавком магазина, она видит человека в военной форме на другой стороне улицы, и ее сердце вдруг замирает. Не отец ли? Но офицер проходит, не замедлив шага, и ей приходится снова запасаться терпением и снова вглядываться в лица незнакомых мужчин. По прошествии многих лет правде наконец удастся проложить дорогу к ее разуму. Она пытается открыть глаза матери на эту плутовскую игру. Но бесполезно. Понадобится еще много сеансов у ясновидящей, прежде чем пленник из Польши прекратит свое бесконечное странствие внутри светящегося шара.
   Между тем Орелин сделала открытие: у нее есть голос. Слабенький голос, но с многообещающим тембром. Когда она напевает песенки, услышанные по радио, ее приятно слушать. Но кто ей сказал об этом? Преподаватели из расположенной неподалеку консерватории? Конечно же нет. Они не заходят в галантерейную лавку. Это говорят молодые люди, они утверждают, что у Орелин талант. И у них есть причины так говорить: каждый раз, когда ей сообщают об этом, Орелин краснеет, и ее молодая грудь вздымается от волнения. Да уж, только для того, чтобы поймать смущенный взгляд голубых глаз и угадать трепетание под платьем, все озорники департамента, сколько их ни есть, готовы сравнивать девушку с Корой Вокер и Эдит Пиаф.
   Итак, едва освободившись от лжи своего детства, Орелин мечтает о триумфе на сцене и в кино. Но она не берет уроков, чтобы поставить свой голос, сделать его гибким и сильным и мало-помалу овладеть им. Она понятия не имеет ни об упражнениях, ни о требованиях, предъявляемых вокальным искусством, ни о часах отчаяния, когда сомнения сдавливают горло.
   Я достаточно настрадалась от сравнения с Орелин, достаточно ей завидовала и подражала, чтобы теперь, оглядываясь назад, с полным правом утверждать, что ее красота, которая уничтожала меня и отодвигала в тень, сослужила ей плохую службу. И не надо задним числом обвинять меня в злопамятности, ведь это не я установила правила игры. Всякий раз, когда мы входили в кафе, разве при моем появлении, а не при ее стихали разом все разговоры? И кто тому причиной? Почему это ее, а не меня пастухи всегда сажали на круп своих лошадей, когда мы вместе ходили на праздник клеймения скота в дельту Роны?
   Я думаю, что первый, кто мог похвастаться тем, что обладал Орелин, был один цыган из Сент-Мари-де-ла-Мер. Он был женат и сочинил в ее честь песню, которую до сих пор еще можно услышать в тех краях:
 
О, как же горько, ангел мой,
хотя б на миг тебя терять,
когда уходишь ты домой,
с тобой я встречи жду опять. [9]
 
   Месяц спустя она появилась рядом с молодым Баррелем, сыном погонщика из Виллара. Затем ее часто видели на мотороллере позади Абеля Бюиссона, сына того хирурга, который удалил мне аппендицит. Абель, готовившийся к экзаменам на степень агреже [10]по классической филологии, был первым человеком, которому она доверила тайну о погибшем отце. Его ответ слово в слово она пересказала мне тем же вечером, и сегодня, наверное, я одна помню его: