Почувствовала ли она то же, что и я? Пришло ли к ней запоздалое понимание того, что постоянство моей любви, над которым я первый был готов посмеяться, является победой в этом изменчивом мире изменчивых вещей? Об этом мне ничего не известно. Она всего лишь оперлась о мою руку под предлогом, что подвернула лодыжку. Потом, в машине, она прижалась ко мне и в виде исключения позволила себя поцеловать.
Что еще можно прибавить? Когда солнце над Вакаресом стало клониться к закату, а строй летящих высоко в вечереющем небе фламинго возвестил о наступлении сумерек, мы почувствовали, что волшебный круг распался и время опять ускользнуло от нас, доказав своей неуловимой сутью, что нам не суждено вновь обрести то, что было потеряно, иначе чем в мелких осколках однажды утерянного рая. День угасал, и вдалеке зажигались вечерние огни. Орелин искала в сумочке сигарету. Я поднял бинокль и посмотрел в темнеющее небо. Там, в вышине, в пространстве, необъятность которого делает наши желания смешными, уже горела, отражаясь в воде, Венера, утренняя звезда влюбленных.
В некоторые вечера, когда я сидел за рулем и уже был готов повернуть ключ зажигания, Орелин клала руку мне на колено и говорила:
— Подожди минуту, у меня такое впечатление, что там кто-то есть… Странно, только что там никого не было, я все время наблюдала за дорогой.
Я опускал стекло и вглядывался в темноту. Спустя довольно долгое время вдалеке смутно начинал прорисовываться расплывчатый темный силуэт. Привидение? Галлюцинация? Заблудившаяся корова? Я вылезал из машины и шел на разведку. Но это был или продавец птиц из Капельер, засидевшийся в засаде с подзорной трубой и фотоаппаратом, или местный рыбак, идущий забрасывать сети…
— А ты думала, что это было?
— Ничего. Ничего я не думала.
А затем наступил тот июльский день, загадку которого мне так и не удалось разрешить. Накануне мы расстались лучшими друзьями. Прежде чем исчезнуть в глубине своего дома, Орелин улыбнулась мне и помахала рукой. Почему со следующего дня она больше не захотела видеться со мной? Сколько бы я мысленно ни перебирал свои действия и слова, сказанные накануне, мне не удалось обнаружить ничего, что могло бы объяснить ее поведение.
Факты таковы: на моих часах десять сорок. Температура воздуха — восемнадцать градусов. Северный ветер, дувший всю ночь над Камаргом, очистил небо, и теперь — ни облачка. На мне летний бледно-голубой костюм, белая рубашка с открытым воротом и кожаные сандалии на плоской подошве, которые мне носить противопоказано. Я оставил машину с включенным мотором и мигающими аварийными огнями во втором ряду перед домом Орелин, закурил первую за день сигару, нажал кнопку домофона и представился. Мужской голос (Мореито) объявил мне, что Орелин не желает продолжать свои прогулки, которые ее утомляют, и просит больше ее не беспокоить. Слово в слово.
— Я подожду, пока она сама мне этого не подтвердит. Насколько мне известно, вы не ее адвокат.
Тишина. Через тридцать секунд подходит Орелин. Монотонным голосом она повторяет мне то, что сказал мужчина, и добавляет, что продала свою квартиру и теперь будет жить в Трамбле.
— Не могу ли я сейчас увидеться с тобой?
— Нет.
— Может быть, в другой раз?
— Думаю, не стоит.
Это был наш последний разговор. Когда Орелин повесила трубку, я поклялся, что никогда больше не буду справляться о ней, и был настолько глуп, что сдержал слово. Год спустя она все же написала мне. Несколько дней я ходил с нераспечатанным письмом в кармане. Я вспоминал нашу последнюю прогулку в дюнах, и образ разрывающегося и смыкающегося невидимого круга времени, запирающего врата рая, неотступно преследовал меня. Я говорил себе, что все еще возможно, надо только подождать. И это было самое худшее. Вот почему однажды июльским вечером по дороге из Марселя, повинуясь внезапно возникшему импульсу, который сегодня мне не понятен, я разодрал письмо зубами и выкинул в окно.
Три месяца спустя после похорон Орелин, когда я, как обычно по субботам, играл в «Лесном уголке», Феликс, поставив мой «Гиннесс» на рояль, сообщил мне, что находящийся здесь господин Мореито приглашает меня после моего выступления за свой столик. Я уже упоминал о своей дружбе с Феликсом. Он один из тех двух людей (второй — Карим), которым я бы доверил стоять на стреме, если бы собрался ограбить банк. Поскольку вероятность такого развития событий крайне невелика, то скажу лучше, что это ему я оставляю ключи от квартиры, когда уезжаю в длительное турне. Вот почему он был удивлен моей реакцией, когда я между двумя аккордами блюза сварливо упрекнул его в том, что он беспокоит меня во время игры по такому ничтожному поводу.
— Что это вы сегодня такой нервный, Феликс. Что случилось?
— Мореито перекупил «Лесной уголок». Об этом написано в газете.
Я счел делом чести выдержать паузу и импровизировал дольше, нежели собирался. В качестве заключительной темы я выбрал «Money Jungle» Дюка Эллингтона. Я с удовольствием объявил в микрофон это название перед типичным нуворишем. В семнадцать лет Нарсис Мореито, уволенный за чрезмерную нескромность из банка, где работал курьером, не имел ничего, кроме прекрасного здоровья, непомерного честолюбия, готовности растереть в порошок любые нормы морали и татуировки в форме стрелы на левом плече. Жонглируя суммами, которых в действительности у него не было, он покупал обанкротившиеся предприятия и, уволив большую часть персонала, перепродавал их по совсем другой цене. Теперь, когда его финансовое положение как будто бы упрочилось, он тешил себя тем, что разыгрывал из себя землевладельца, скупая земли в дельте Роны.
Провожаемый аплодисментами, я спустился со сцены и подошел к Мореито, сидевшему в глубине зала. Он указал мне на стул напротив себя. Я предпочел сесть на другой. Иногда я придаю значение деталям, на которые, кроме меня, никто не обращает внимания.
— Господин Милано, чтобы сэкономить время, я скажу, что вы сейчас думаете: человек, сколотивший состояние меньше чем за пятнадцать лет, вряд ли заслуживает уважения. Может быть, вы и правы.
Он засмеялся своей собственной шутке и не выказал никакой досады, видя, что моя поросячья физиономия не торопится расплыться в улыбке.
— Не могли бы вы перейти к делу, — холодно сказал я, — дома меня ждут нерешенные кроссворды.
— Речь идет о вечере, который я устраиваю у себя в Трамбле в следующий понедельник. К тому моменту мне должны доставить рояль получше, чем этот. Я рассчитываю на вас.
— Это входит в условия моего нового контракта в «Лесном уголке»?
— Конечно же нет. Вы можете отказаться. В этом случае я обращусь к кому-нибудь еще. Но у меня есть личные причины желать вашего участия.
— Надеюсь, эти причины музыкального свойства.
— Не совсем.
— Допустим, что я не занят в этот день. В котором часу, вы говорите, должен состояться ваш вечер?
— Мой шофер заедет за вами в десять.
Поскольку организм не прощает, когда мы все решаем за него, утром того дня, когда мне предстояло играть в Трамбле, мне стало не на шутку плохо. К головокружению, тошноте, мигрени — известным спутникам ожидания выступления — прибавился сердечный приступ, подобный тому, который случился со мной в «Камелиях». Врач, живший по соседству, которого я в конце концов вызвал, сделал мне укол и порекомендовал поменьше пить, завязывать с курением и поехать в отпуск. Чтобы не ссориться со столь полезным соседом, я пообещал следовать всем этим рекомендациям, дождался, пока он спустится в свой кабинет на втором этаже, раскурил сигару и сделал пару затяжек, отчего во рту немедленно возник привкус ржавчины.
После полудня я заснул в кресле и был разбужен звонком Жозефа, звонившего из Марселя. Было половина седьмого. У меня еще оставалось немного времени, чтобы доработать программу вечера, разгрызая попутно засохшие пирожные. Когда в назначенный час позвонил шофер Мореито, он застал меня готовым к выходу.
По дороге мы не сказали друг другу и трех фраз. Сидя на заднем сиденье и прилипнув лицом к окну, я смотрел, как огни Нима теряются вдали, и сравнивал комфорт роскошного салона с дребезжаньем моего старого «форда». «Вот чего никогда не принесет жизнь артиста, — сказал я себе, расстегивая пальто. — Я доставляю удовольствие другим, а сам вынужден ездить с вконец изношенными амортизаторами».
Днем по радио обещали снег, и на ветровое стекло упали первые хлопья, когда мы пересекли Видурль по Кордскому мосту. Белая пелена покрыла луга в окрестностях Солиса. Я вспомнил, что, возвращаясь с похорон, видел на этих лугах стадо коров, застигнутых ливнем. За широко распахнутыми воротами открылась аллея облетевших платанов, совсем как в тот сентябрьский день, когда под непрекращающимся дождем мы усыпали розами новенький гроб Орелин.
Снег кружился в свете фар. Я был подавлен. Когда мы проезжали по аллее, ведущей к дому, шофер по моей просьбе замедлил ход. На фоне черного неба вырос массивный фасад с лепниной, освещенный прожекторами. Еще дальше угадывались очертания другого строения с прилегающим двором. Но меня удивило отсутствие машин под камышовым навесом, служившим местом для стоянки. Очевидно, я приехал раньше всех.
На пороге меня встретил телохранитель Мореито, которого я уже видел в «Лесном уголке». Он впустил, если не сказать — впихнул, меня в вестибюль, выложенный плиткой, где молодая женщина приняла от меня пальто, перчатки, шляпу, мой шелковый шарф и унесла их в неизвестном направлении. Я остался один, немного сбитый с толку неожиданной тишиной, царившей в доме.
— Пожалуйста, мсье, следуйте за мной.
Передо мной возник слегка прихрамывающий человек с сухим морщинистым лицом в черной куртке и рубашке в горошек. Мне он показался духом-хранителем здешних мест. Позднее я узнал, что это и в самом деле был самый старый обитатель поместья Трамбль, родившийся здесь за несколько лет до войны. Ни разу за всю жизнь не покинув пределы края, он жил в пристройке и знал почти все, что можно было знать о разведении быков, солености здешних водоемов, праздниках и обычаях Камарга. Закари, на которого было возложено управление поместьем, был единственным работником Мореито, который, случись ему выбирать между интересами коровьих стад и их хозяина, взял бы сторону коров, даже рискуя потерять место.
— Вам следует знать, — наставительно, почти напыщенно произнес он, — что в этих стенах, которым без малого полтора столетия, впервые появляется рояль. Здесь в общем-то все спокойно обходятся без музыки.
— Значит, я не слишком желанный гость?
— Как раз наоборот.
Сказав это, он оставил меня в просторной комнате, где в камине, таком огромном, что казалось, будто он способен целиком поглотить ствол дерева, горел огонь из сухой виноградной лозы. Между двумя окнами вдоль стены стоял стол, за одним концом которого перед блюдом с устрицами сидела матрона в черном платье, розовом плюшевом тюрбане, делавшем ее похожей на морскую анемону, и внимательно разглядывала меня.
— Входите, господин Милано, и садитесь скорее, мы начнем, не дожидаясь моего сына. Этот придурок названивает в Америку, а это может затянуться надолго.
— Вижу, что я первый, — сказал я, завладев стулом, который угрожающе затрещал под моей тяжестью.
— В каком смысле первый?
— Разве вы не ждете других гостей?
— Надеюсь, что нет. Да и зачем? Или вам нужна большая аудитория? Здесь нет недостатка в ушах. Нарсис вам разве не говорил об этом? Вот тупица! Но прошу вас, не сидите разинув рот. Закуски на столе. Угощайтесь, не стесняйтесь. Если вы пропустите момент, другой возможности у вас не будет.
Я не привык ужинать перед концертом и к тому же почувствовал, что недавний приступ тошноты может снова повториться. Не обратив внимания на еду, я налил себе стакан белого вина. Явно разочарованная умеренностью, которая так контрастировала с моей фигурой, старая дама без дальнейших церемоний с поразительной прожорливостью поглотила четыре тарелки даров моря.
— Вы когда-нибудь ели телины?
— Конечно, мадам, ведь моя мать из Эг-Морта.
— Значит, она готовит их так же, как я, с чесноком и петрушкой. Здесь у нас дипломированный повар, он слишком все усложняет! Я всю жизнь готовила стряпню для мужчин, и единственное, о чем теперь жалею, — что не подсыпала мышьяка им в рагу. Сейчас уже слишком поздно. Все старики умерли своей смертью, и я — единственная, кто еще ползает. Но с тех пор как я стала слаба головой, меня не подпускают к плите. Чем теперь мне занять время?
Она щелкнула пальцами. Двое стройных, как тополя, молодых людей унесли тарелки, третий, такой же ловкий, принес влажные салфетки. Все эти действия они произвели молча, не говоря ни слова, словно тени. Еще одна группа немых принесла буйабес из угря, аромат которого заставил меня вспомнить детство. В этом пиршестве было что-то замогильное: гнетущий молчаливый церемониал, призрачное освещение, белый макияж старой женщины, ее чудовищный, выходящий за рамки приличий аппетит, который, казалось, ничто не в состоянии удовлетворить, и неподдельная грусть официантов. Только звон столовых приборов, запах кушаний и потрескивание сгорающих виноградных лоз в камине свидетельствовали о том, что все это происходит в земной жизни.
— Если вы ничего не имеете против, — сказал я, вставая, — я бы хотел перед концертом освоиться с инструментом.
— Вы уходите, так и не попробовав турпанов, которых я сама ощипала сегодня утром. Вы совершаете ошибку. Ничто так не разогревает кровь, как их темное мясо! Ну, как хотите. Вас проводят в гостиную. Я продолжу ужин, а после пойду спать. Прощайте, господин Милано.
Послали за Закари, который, прихрамывая, отвел меня в жарко натопленную комнату, — оказавшуюся немногим меньше просторной столовой, — где в окружении нескольких кресел, обтянутых пармским бархатом, стоял хоть и не мифический «Фациоли», «роллс-ройс» среди роялей, но превосходный «Бёзендорфер» с упругой клавиатурой слоновой кости, светлым прозрачным тембром и превосходным звучанием. «Это не то что рояль в “Лесном уголке”, — подумал я, — у того, кроме пары подсвечников, позволяющих раскуривать сигары и играть во время неполадок с электричеством, других достоинств нет».
С удовольствием я пробежался по клавишам от басов к дискантам. Каскад арпеджио, как всегда, оказал мобилизующее действие на мои девять пальцев. Бесшумное появление Мореито ускользнуло от моего внимания. Возможно, он уже несколько минут стоял незамеченный в глубине комнаты. Неожиданно он приглушил свет вокруг меня. Я остановился. Он подошел и осведомился, подходит ли мне такое освещение. Я ответил, что слепящий свет мне не нравится и что по этой причине я и ношу темные очки. И прибавил, что в бессонные ночи имею привычку, потушив лампы, играть на рояле, — который конечно же нельзя сравнить с этим, — при проникающем в окно свете луны и прожекторов вокруг Маньской башни.
— А соседи не жалуются?
— Пока нет.
— Вам везет.
Конечно, лестно услышать от баловня судьбы замечание о своем везении. На всякий случай краем глаза я наблюдал за выражением лица своего собеседника, чтобы убедиться, не смеется ли он надо мной. Но вид у него был ничуть не насмешливый. Он смотрел на меня без высокомерия, с тем любопытством, которое у нас вызывают лунатики и клоуны. Я тоже был смущен и заинтригован: стоявший передо мной Мореито, которому я едва доставал до плеча, вовсе не походил на скандально известного бизнесмена, изрекающего циничные остроты на радость журналистам. Одетый в черное с красными разводами кимоно — костюм, в котором я рискнул бы принимать гостей разве что на пари, — он выглядел приветливым, дружелюбным и чуть ли не застенчивым, как будто по окончании рабочего дня, сняв вульгарную маску денежного воротилы, он оставался во власти одиночества, обезоруженный и беззащитный.
— Вы знаете, для кого вы играете? Конечно же не для меня. Я распорядился поставить рояль так, чтобы вы могли видеть окрестный пейзаж. Мне показалось, это должно вас вдохновить.
Он открыл окно. Снег густыми хлопьями ложился на газон. В ночной темноте я заметил, что в окнах бокового флигеля горит свет, отчего складывалось впечатление, будто он со своими стеклянными и деревянными перегородками парит над лугами Солиса, — зрелище, навсегда врезавшееся мне в память.
— Можно подумать, что там кто-то живет, — сказал я, силясь подавить внезапно возникшую дрожь. — Почему в окнах свет?
— Это я каждый вечер зажигаю лампы. А утром выключаю. Вы, наверное, не знаете, но, если не считать сеансов «химии» в Монпелье, она четыре года не покидала этот дом. Там все осталось, как было: одежда, драгоценности, вещи, которые она любила. Я не хочу там ничего менять.
— Что она делала все это время?
— Читала. Слушала пластинки на старом проигрывателе, который ей подарил ваш отец. Смотрела на пасущиеся стада. Она могла видеть луга, не вставая с кровати.
— О чем она говорила?
— В последние месяцы она рассказывала такие вещи, которые до этого не рассказывала никому. Некоторые вполне правдоподобны, а в некоторые мне трудно поверить. Мне жаль, что никто не написал книгу о ней. Я бы сам этим занялся, но в этом смысле я, увы, совершенно лишен способностей.
Никто из нас не назвал Орелин по имени, и нам до сих пор удается не произносить ее имя вслух, когда каждый первый понедельник месяца я играю в Трамбле. Следует заметить, что мои программы стали очень эклектичными. Вначале я предлагал стандартный джазовый набор и несколько собственных композиций. Затем я углубился в латиноамериканский репертуар. В последнее время мне нравится импровизировать на преследующую меня старую тему — мелодию в миноре, вокруг которой соединяются аккорды и диссонансы.
Как я уже говорил, я не очень-то виртуозный пианист, но я твердо считаю, что каждый имеет право развивать свой собственный стиль. Если мы вспомним истоки джаза, то увидим, что с помощью стиральных досок, бидонов, железной проволоки, ящиков, частой гребенки, тонкой бумаги и бутылочных горлышек потомки черных рабов руками намного более изуродованными, чем мои, мастерили свои собственные инструменты, чтобы играть музыку, которая в них жила. По свидетельствам музыковедов, блюзы родились на сожженных солнцем хлопковых полях из хриплых окликов поденщиков, требующих воды у снующих по полю детей с кувшинами. Эти возгласы получили название holler. Не надо быть большим специалистом, чтобы понять, что музыка у своих истоков была не развлечением и удовольствием, а стремлением к освобождению. Она дыхание и дуновение, тот воздух, которого не хватает, когда задыхаешься в ночи, глоток воды, утоляющий жажду, струящийся поток, река, несущая свои воды по руслу из восьмидесяти восьми клавиш.
Прошлое неисчерпаемо. Мне оно кажется намного более загадочным, чем будущее. Его лик, который прячется за нашим лицом, изменяется вместе с нами, а иногда даже быстрее, чем мы сами. Растворяясь в нашей памяти, ушедшие дни высвобождают сущности и яды, которые наше малодушие и наша слабость укрывают во лжи условностей и неточностей. Перестанут ли эти яды когда-нибудь отравлять нам жизнь? И как долго ароматы прошлого смогут сохранять для нас свое очарование?
Вот что я делал вчера днем. Решив, что погода налаживается, я сел в машину и поехал к Эспигетскому маяку. Там почти ничего не изменилось, — во всяком случае, меньше, чем я опасался. Только все как-то съежилось, уменьшилось в размерах, а песчаные дюны отступили под натиском бетона. Теперь, когда здесь расположились новые строения для купально-курортных радостей, от кошмара которых меня избавляют мои физические изъяны, эти места утратили очарование дикости и заброшенности. Но когда оставляешь позади развлекательный комплекс Порт-Камарга, Луна-парк с его большим колесом, гостиницы, площадки для игр, которые устроили там, где когда-то были конюшни, и приближаешься на расстояние ружейного выстрела к высокому четырехугольному маяку, построенному в девятнадцатом веке, тогда новое пространство открывается взгляду. Прямо перед собой видишь песчаные холмы, скрепленные соснами, затем плавные очертания ползучих дюн, увенчанные густыми зарослями колосняка, а за ними плоский берег моря, которое в этом месте из года в год неумолимо отступает.
Как я уже сказал, я подумал, что небо проясняется. Но это оказалось ненадолго. Дождь застал меня на берегу, возле полосы прибоя, вдали от всякого укрытия. Я не смог бы побежать, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Стараясь ускорить шаг, чтобы побыстрее дойти до машины, я подвернул ногу и всей своей тушей рухнул на песок. Нога нигде не болела, что было уже хорошо, но при падении моя шляпа укатилась далеко назад, а ливень еще больше усилился. Теперь вода стекала по моему лысому черепу, пропитывала бороду и проникала за воротник рубашки. Брр! И вот, пока я так сидел на сыром песке, совершенно вымокший, вдали от участливых и презрительных взглядов, к которым я привык, пока сердцебиение, вызванное падением, мало-помалу успокаивалось, я вдруг вспомнил, как однажды во время одной из наших поездок в дельту Роны я по просьбе Орелин съехал с Солиньяргской дороги на проселок, обсаженный виноградниками, который привел нас к солисским лугам. С самого утра накрапывал дождь. Я остановил машину и выключил мотор. Мы вышли и сделали несколько шагов между лужами, чтобы разглядеть пасущихся быков, которые забеспокоились при нашем появлении и подняли свои рога в форме лиры.
— Максим, ты был когда-нибудь в Трамбле?
— Нет, никогда.
— Его недавно купил Мореито. Сказал, что для меня.
— Да?
— Там я и думаю закончить свою жизнь.
— Закончить? Почему закончить? Все еще только начинается.
Быки стали удаляться от нас. Мы снова тронулись в путь. В тот момент, когда мы проезжали Солиньяргское кладбище, где она сейчас покоится, Орелин спросила меня, что я думаю о Мореито. Знала ли она, что о нем повсюду говорят? Я хотел было сказать ей об этом, но не люблю сплетен, и поэтому решил промолчать. Должно быть, Орелин была признательна мне за это, потому что до самого Нима тесно прижималась ко мне.
Где кончается воспоминание и где начинается мечта? Вчера после полудня я долго гулял под дождем в дюнах Эспигета и все время бессмысленно твердил про себя: «Ничего не пропало, ничего не пропало». Потом, возвращаясь с моря, я зашел в бар, чтобы просушить одежду. В баре было пусто, если не считать мертвецки пьяного типа в бушлате у стойки, который при моем появлении сразу же уцепился за мой пиджак и назвал меня капитаном.
Я уселся на веранде возле батареи, подальше от него. Наверное, я выглядел как искупавшийся медведь, но меня это ничуть не смущало: я давно не обращаю внимания на косые взгляды. Официантка принесла капуччино, который я заказал при входе. Это была молодая женщина с грустными глазами и крапинками веснушек на скулах. Она могла бы быть красивой, если бы только захотела, но сегодня она была явно не в форме.
— Вы журналист? — спросила она меня, увидев, что я делаю записи в блокноте.
Чтобы не разочаровывать ее, я не ответил ни да, ни нет.
— Я знаю, зачем вы здесь! — продолжила она. — Вы пишете о торговле наркотиками. Но вы опоздали, полиция арестовала яхту и накрыла всю шайку. Вечно вы появляетесь из-за какой-нибудь гадости. Лучше бы приезжали, когда ничего не случается.
Я как раз начал насыпать сахар из пакетика в свой капуччино, но прервался и посмотрел на нее.
— А чем развлекаетесь вы, когда ничего не случается?
— Я разговариваю с клиентами.
Мне понравился ее ответ. И сама официантка тоже. Чтобы рассеять недоразумение, я открыл блокнот и показал ей свой «репортаж»: несколько нот на пяти линейках, — начало мелодии, которая пришла мне в голову, пока я ехал. Она склонилась и сказала:
— Ну и разыграли же вы меня!
Поскольку она не знала сольфеджио, я сначала насвистел тему, потом напел. Ей понравилось: в мелодии был ритм.
Она ушла, чтобы обслужить вошедшего рыбака, принесла ему мятный ликер, затем вернулась с двойным ромом, который я заказал. К тому моменту я уже выпил капуччино и выскребал ложкой сахар на дне чашки.
— Вы играете на гитаре? — спросила она.
— На фортепиано.
— Вот уже два года я пою в одной группе. На испанском. Скоро у нас должен выйти диск. Вы знаете «Compay Segundo»?
— Конечно. И Рубена Гонсалеса тоже.
— Вот такую музыку мы играем.
— Где можно вас послушать?
— На музыкальном празднике в Ниме, на площади Озерб.
— Обязательно приду посмотреть на вас двадцать первого июня, прежде чем отправлюсь играть в «Лесной уголок».
Полночь. Я пишу эти строки дома, сидя у распахнутого окна с видом на Маньскую башню с сигарой в левой руке. Вчера я снова обрел надежду. Почему я решил, что моя жизнь кончена? Разве не достаточно осталось на мою долю этих холодных и дождливых дней, когда воздух пропитан запахами винограда, травы, сосновой коры, когда каждый зверек, встретившийся на дороге, каждое увиденное вдалеке дерево, каждое облако, плывущее в сером небе, привносит свой собственный оттенок вечности в наше возникающее на мгновение счастье? Почему должен иссякнуть поток, текущий под моими девятью пальцами?
Наверное, еще не один день я проведу за рулем, с утра до вечера разъезжая по покрытым лужами дорогам. Не раз я буду разглядывать пасущиеся в тумане стада, и однажды меня вдруг охватит такая неожиданная, взявшаяся ниоткуда радость, что станет ясно: она всегда ждала меня здесь под дождем. И поскольку, когда я не играю в «Лесном уголке», мне нечего делать, кроме как внимательно прислушиваться к своим ощущениям, то не удивляйтесь, если увидите меня в моей старенькой машине, стоящей на глухой лесной просеке, в ожидании того, что это пока еще смутное и неясное чувство освободится от равнодушия окружающего мира, примет облик Орелин — или, может быть, чей-нибудь еще — и тихим голосом шепнет: «Happy birthday to you, Максим! Happy birthday!»
Эпилог (написанный Зитой)
Что еще можно прибавить? Когда солнце над Вакаресом стало клониться к закату, а строй летящих высоко в вечереющем небе фламинго возвестил о наступлении сумерек, мы почувствовали, что волшебный круг распался и время опять ускользнуло от нас, доказав своей неуловимой сутью, что нам не суждено вновь обрести то, что было потеряно, иначе чем в мелких осколках однажды утерянного рая. День угасал, и вдалеке зажигались вечерние огни. Орелин искала в сумочке сигарету. Я поднял бинокль и посмотрел в темнеющее небо. Там, в вышине, в пространстве, необъятность которого делает наши желания смешными, уже горела, отражаясь в воде, Венера, утренняя звезда влюбленных.
В некоторые вечера, когда я сидел за рулем и уже был готов повернуть ключ зажигания, Орелин клала руку мне на колено и говорила:
— Подожди минуту, у меня такое впечатление, что там кто-то есть… Странно, только что там никого не было, я все время наблюдала за дорогой.
Я опускал стекло и вглядывался в темноту. Спустя довольно долгое время вдалеке смутно начинал прорисовываться расплывчатый темный силуэт. Привидение? Галлюцинация? Заблудившаяся корова? Я вылезал из машины и шел на разведку. Но это был или продавец птиц из Капельер, засидевшийся в засаде с подзорной трубой и фотоаппаратом, или местный рыбак, идущий забрасывать сети…
— А ты думала, что это было?
— Ничего. Ничего я не думала.
А затем наступил тот июльский день, загадку которого мне так и не удалось разрешить. Накануне мы расстались лучшими друзьями. Прежде чем исчезнуть в глубине своего дома, Орелин улыбнулась мне и помахала рукой. Почему со следующего дня она больше не захотела видеться со мной? Сколько бы я мысленно ни перебирал свои действия и слова, сказанные накануне, мне не удалось обнаружить ничего, что могло бы объяснить ее поведение.
Факты таковы: на моих часах десять сорок. Температура воздуха — восемнадцать градусов. Северный ветер, дувший всю ночь над Камаргом, очистил небо, и теперь — ни облачка. На мне летний бледно-голубой костюм, белая рубашка с открытым воротом и кожаные сандалии на плоской подошве, которые мне носить противопоказано. Я оставил машину с включенным мотором и мигающими аварийными огнями во втором ряду перед домом Орелин, закурил первую за день сигару, нажал кнопку домофона и представился. Мужской голос (Мореито) объявил мне, что Орелин не желает продолжать свои прогулки, которые ее утомляют, и просит больше ее не беспокоить. Слово в слово.
— Я подожду, пока она сама мне этого не подтвердит. Насколько мне известно, вы не ее адвокат.
Тишина. Через тридцать секунд подходит Орелин. Монотонным голосом она повторяет мне то, что сказал мужчина, и добавляет, что продала свою квартиру и теперь будет жить в Трамбле.
— Не могу ли я сейчас увидеться с тобой?
— Нет.
— Может быть, в другой раз?
— Думаю, не стоит.
Это был наш последний разговор. Когда Орелин повесила трубку, я поклялся, что никогда больше не буду справляться о ней, и был настолько глуп, что сдержал слово. Год спустя она все же написала мне. Несколько дней я ходил с нераспечатанным письмом в кармане. Я вспоминал нашу последнюю прогулку в дюнах, и образ разрывающегося и смыкающегося невидимого круга времени, запирающего врата рая, неотступно преследовал меня. Я говорил себе, что все еще возможно, надо только подождать. И это было самое худшее. Вот почему однажды июльским вечером по дороге из Марселя, повинуясь внезапно возникшему импульсу, который сегодня мне не понятен, я разодрал письмо зубами и выкинул в окно.
Три месяца спустя после похорон Орелин, когда я, как обычно по субботам, играл в «Лесном уголке», Феликс, поставив мой «Гиннесс» на рояль, сообщил мне, что находящийся здесь господин Мореито приглашает меня после моего выступления за свой столик. Я уже упоминал о своей дружбе с Феликсом. Он один из тех двух людей (второй — Карим), которым я бы доверил стоять на стреме, если бы собрался ограбить банк. Поскольку вероятность такого развития событий крайне невелика, то скажу лучше, что это ему я оставляю ключи от квартиры, когда уезжаю в длительное турне. Вот почему он был удивлен моей реакцией, когда я между двумя аккордами блюза сварливо упрекнул его в том, что он беспокоит меня во время игры по такому ничтожному поводу.
— Что это вы сегодня такой нервный, Феликс. Что случилось?
— Мореито перекупил «Лесной уголок». Об этом написано в газете.
Я счел делом чести выдержать паузу и импровизировал дольше, нежели собирался. В качестве заключительной темы я выбрал «Money Jungle» Дюка Эллингтона. Я с удовольствием объявил в микрофон это название перед типичным нуворишем. В семнадцать лет Нарсис Мореито, уволенный за чрезмерную нескромность из банка, где работал курьером, не имел ничего, кроме прекрасного здоровья, непомерного честолюбия, готовности растереть в порошок любые нормы морали и татуировки в форме стрелы на левом плече. Жонглируя суммами, которых в действительности у него не было, он покупал обанкротившиеся предприятия и, уволив большую часть персонала, перепродавал их по совсем другой цене. Теперь, когда его финансовое положение как будто бы упрочилось, он тешил себя тем, что разыгрывал из себя землевладельца, скупая земли в дельте Роны.
Провожаемый аплодисментами, я спустился со сцены и подошел к Мореито, сидевшему в глубине зала. Он указал мне на стул напротив себя. Я предпочел сесть на другой. Иногда я придаю значение деталям, на которые, кроме меня, никто не обращает внимания.
— Господин Милано, чтобы сэкономить время, я скажу, что вы сейчас думаете: человек, сколотивший состояние меньше чем за пятнадцать лет, вряд ли заслуживает уважения. Может быть, вы и правы.
Он засмеялся своей собственной шутке и не выказал никакой досады, видя, что моя поросячья физиономия не торопится расплыться в улыбке.
— Не могли бы вы перейти к делу, — холодно сказал я, — дома меня ждут нерешенные кроссворды.
— Речь идет о вечере, который я устраиваю у себя в Трамбле в следующий понедельник. К тому моменту мне должны доставить рояль получше, чем этот. Я рассчитываю на вас.
— Это входит в условия моего нового контракта в «Лесном уголке»?
— Конечно же нет. Вы можете отказаться. В этом случае я обращусь к кому-нибудь еще. Но у меня есть личные причины желать вашего участия.
— Надеюсь, эти причины музыкального свойства.
— Не совсем.
— Допустим, что я не занят в этот день. В котором часу, вы говорите, должен состояться ваш вечер?
— Мой шофер заедет за вами в десять.
Поскольку организм не прощает, когда мы все решаем за него, утром того дня, когда мне предстояло играть в Трамбле, мне стало не на шутку плохо. К головокружению, тошноте, мигрени — известным спутникам ожидания выступления — прибавился сердечный приступ, подобный тому, который случился со мной в «Камелиях». Врач, живший по соседству, которого я в конце концов вызвал, сделал мне укол и порекомендовал поменьше пить, завязывать с курением и поехать в отпуск. Чтобы не ссориться со столь полезным соседом, я пообещал следовать всем этим рекомендациям, дождался, пока он спустится в свой кабинет на втором этаже, раскурил сигару и сделал пару затяжек, отчего во рту немедленно возник привкус ржавчины.
После полудня я заснул в кресле и был разбужен звонком Жозефа, звонившего из Марселя. Было половина седьмого. У меня еще оставалось немного времени, чтобы доработать программу вечера, разгрызая попутно засохшие пирожные. Когда в назначенный час позвонил шофер Мореито, он застал меня готовым к выходу.
По дороге мы не сказали друг другу и трех фраз. Сидя на заднем сиденье и прилипнув лицом к окну, я смотрел, как огни Нима теряются вдали, и сравнивал комфорт роскошного салона с дребезжаньем моего старого «форда». «Вот чего никогда не принесет жизнь артиста, — сказал я себе, расстегивая пальто. — Я доставляю удовольствие другим, а сам вынужден ездить с вконец изношенными амортизаторами».
Днем по радио обещали снег, и на ветровое стекло упали первые хлопья, когда мы пересекли Видурль по Кордскому мосту. Белая пелена покрыла луга в окрестностях Солиса. Я вспомнил, что, возвращаясь с похорон, видел на этих лугах стадо коров, застигнутых ливнем. За широко распахнутыми воротами открылась аллея облетевших платанов, совсем как в тот сентябрьский день, когда под непрекращающимся дождем мы усыпали розами новенький гроб Орелин.
Снег кружился в свете фар. Я был подавлен. Когда мы проезжали по аллее, ведущей к дому, шофер по моей просьбе замедлил ход. На фоне черного неба вырос массивный фасад с лепниной, освещенный прожекторами. Еще дальше угадывались очертания другого строения с прилегающим двором. Но меня удивило отсутствие машин под камышовым навесом, служившим местом для стоянки. Очевидно, я приехал раньше всех.
На пороге меня встретил телохранитель Мореито, которого я уже видел в «Лесном уголке». Он впустил, если не сказать — впихнул, меня в вестибюль, выложенный плиткой, где молодая женщина приняла от меня пальто, перчатки, шляпу, мой шелковый шарф и унесла их в неизвестном направлении. Я остался один, немного сбитый с толку неожиданной тишиной, царившей в доме.
— Пожалуйста, мсье, следуйте за мной.
Передо мной возник слегка прихрамывающий человек с сухим морщинистым лицом в черной куртке и рубашке в горошек. Мне он показался духом-хранителем здешних мест. Позднее я узнал, что это и в самом деле был самый старый обитатель поместья Трамбль, родившийся здесь за несколько лет до войны. Ни разу за всю жизнь не покинув пределы края, он жил в пристройке и знал почти все, что можно было знать о разведении быков, солености здешних водоемов, праздниках и обычаях Камарга. Закари, на которого было возложено управление поместьем, был единственным работником Мореито, который, случись ему выбирать между интересами коровьих стад и их хозяина, взял бы сторону коров, даже рискуя потерять место.
— Вам следует знать, — наставительно, почти напыщенно произнес он, — что в этих стенах, которым без малого полтора столетия, впервые появляется рояль. Здесь в общем-то все спокойно обходятся без музыки.
— Значит, я не слишком желанный гость?
— Как раз наоборот.
Сказав это, он оставил меня в просторной комнате, где в камине, таком огромном, что казалось, будто он способен целиком поглотить ствол дерева, горел огонь из сухой виноградной лозы. Между двумя окнами вдоль стены стоял стол, за одним концом которого перед блюдом с устрицами сидела матрона в черном платье, розовом плюшевом тюрбане, делавшем ее похожей на морскую анемону, и внимательно разглядывала меня.
— Входите, господин Милано, и садитесь скорее, мы начнем, не дожидаясь моего сына. Этот придурок названивает в Америку, а это может затянуться надолго.
— Вижу, что я первый, — сказал я, завладев стулом, который угрожающе затрещал под моей тяжестью.
— В каком смысле первый?
— Разве вы не ждете других гостей?
— Надеюсь, что нет. Да и зачем? Или вам нужна большая аудитория? Здесь нет недостатка в ушах. Нарсис вам разве не говорил об этом? Вот тупица! Но прошу вас, не сидите разинув рот. Закуски на столе. Угощайтесь, не стесняйтесь. Если вы пропустите момент, другой возможности у вас не будет.
Я не привык ужинать перед концертом и к тому же почувствовал, что недавний приступ тошноты может снова повториться. Не обратив внимания на еду, я налил себе стакан белого вина. Явно разочарованная умеренностью, которая так контрастировала с моей фигурой, старая дама без дальнейших церемоний с поразительной прожорливостью поглотила четыре тарелки даров моря.
— Вы когда-нибудь ели телины?
— Конечно, мадам, ведь моя мать из Эг-Морта.
— Значит, она готовит их так же, как я, с чесноком и петрушкой. Здесь у нас дипломированный повар, он слишком все усложняет! Я всю жизнь готовила стряпню для мужчин, и единственное, о чем теперь жалею, — что не подсыпала мышьяка им в рагу. Сейчас уже слишком поздно. Все старики умерли своей смертью, и я — единственная, кто еще ползает. Но с тех пор как я стала слаба головой, меня не подпускают к плите. Чем теперь мне занять время?
Она щелкнула пальцами. Двое стройных, как тополя, молодых людей унесли тарелки, третий, такой же ловкий, принес влажные салфетки. Все эти действия они произвели молча, не говоря ни слова, словно тени. Еще одна группа немых принесла буйабес из угря, аромат которого заставил меня вспомнить детство. В этом пиршестве было что-то замогильное: гнетущий молчаливый церемониал, призрачное освещение, белый макияж старой женщины, ее чудовищный, выходящий за рамки приличий аппетит, который, казалось, ничто не в состоянии удовлетворить, и неподдельная грусть официантов. Только звон столовых приборов, запах кушаний и потрескивание сгорающих виноградных лоз в камине свидетельствовали о том, что все это происходит в земной жизни.
— Если вы ничего не имеете против, — сказал я, вставая, — я бы хотел перед концертом освоиться с инструментом.
— Вы уходите, так и не попробовав турпанов, которых я сама ощипала сегодня утром. Вы совершаете ошибку. Ничто так не разогревает кровь, как их темное мясо! Ну, как хотите. Вас проводят в гостиную. Я продолжу ужин, а после пойду спать. Прощайте, господин Милано.
Послали за Закари, который, прихрамывая, отвел меня в жарко натопленную комнату, — оказавшуюся немногим меньше просторной столовой, — где в окружении нескольких кресел, обтянутых пармским бархатом, стоял хоть и не мифический «Фациоли», «роллс-ройс» среди роялей, но превосходный «Бёзендорфер» с упругой клавиатурой слоновой кости, светлым прозрачным тембром и превосходным звучанием. «Это не то что рояль в “Лесном уголке”, — подумал я, — у того, кроме пары подсвечников, позволяющих раскуривать сигары и играть во время неполадок с электричеством, других достоинств нет».
С удовольствием я пробежался по клавишам от басов к дискантам. Каскад арпеджио, как всегда, оказал мобилизующее действие на мои девять пальцев. Бесшумное появление Мореито ускользнуло от моего внимания. Возможно, он уже несколько минут стоял незамеченный в глубине комнаты. Неожиданно он приглушил свет вокруг меня. Я остановился. Он подошел и осведомился, подходит ли мне такое освещение. Я ответил, что слепящий свет мне не нравится и что по этой причине я и ношу темные очки. И прибавил, что в бессонные ночи имею привычку, потушив лампы, играть на рояле, — который конечно же нельзя сравнить с этим, — при проникающем в окно свете луны и прожекторов вокруг Маньской башни.
— А соседи не жалуются?
— Пока нет.
— Вам везет.
Конечно, лестно услышать от баловня судьбы замечание о своем везении. На всякий случай краем глаза я наблюдал за выражением лица своего собеседника, чтобы убедиться, не смеется ли он надо мной. Но вид у него был ничуть не насмешливый. Он смотрел на меня без высокомерия, с тем любопытством, которое у нас вызывают лунатики и клоуны. Я тоже был смущен и заинтригован: стоявший передо мной Мореито, которому я едва доставал до плеча, вовсе не походил на скандально известного бизнесмена, изрекающего циничные остроты на радость журналистам. Одетый в черное с красными разводами кимоно — костюм, в котором я рискнул бы принимать гостей разве что на пари, — он выглядел приветливым, дружелюбным и чуть ли не застенчивым, как будто по окончании рабочего дня, сняв вульгарную маску денежного воротилы, он оставался во власти одиночества, обезоруженный и беззащитный.
— Вы знаете, для кого вы играете? Конечно же не для меня. Я распорядился поставить рояль так, чтобы вы могли видеть окрестный пейзаж. Мне показалось, это должно вас вдохновить.
Он открыл окно. Снег густыми хлопьями ложился на газон. В ночной темноте я заметил, что в окнах бокового флигеля горит свет, отчего складывалось впечатление, будто он со своими стеклянными и деревянными перегородками парит над лугами Солиса, — зрелище, навсегда врезавшееся мне в память.
— Можно подумать, что там кто-то живет, — сказал я, силясь подавить внезапно возникшую дрожь. — Почему в окнах свет?
— Это я каждый вечер зажигаю лампы. А утром выключаю. Вы, наверное, не знаете, но, если не считать сеансов «химии» в Монпелье, она четыре года не покидала этот дом. Там все осталось, как было: одежда, драгоценности, вещи, которые она любила. Я не хочу там ничего менять.
— Что она делала все это время?
— Читала. Слушала пластинки на старом проигрывателе, который ей подарил ваш отец. Смотрела на пасущиеся стада. Она могла видеть луга, не вставая с кровати.
— О чем она говорила?
— В последние месяцы она рассказывала такие вещи, которые до этого не рассказывала никому. Некоторые вполне правдоподобны, а в некоторые мне трудно поверить. Мне жаль, что никто не написал книгу о ней. Я бы сам этим занялся, но в этом смысле я, увы, совершенно лишен способностей.
Никто из нас не назвал Орелин по имени, и нам до сих пор удается не произносить ее имя вслух, когда каждый первый понедельник месяца я играю в Трамбле. Следует заметить, что мои программы стали очень эклектичными. Вначале я предлагал стандартный джазовый набор и несколько собственных композиций. Затем я углубился в латиноамериканский репертуар. В последнее время мне нравится импровизировать на преследующую меня старую тему — мелодию в миноре, вокруг которой соединяются аккорды и диссонансы.
Как я уже говорил, я не очень-то виртуозный пианист, но я твердо считаю, что каждый имеет право развивать свой собственный стиль. Если мы вспомним истоки джаза, то увидим, что с помощью стиральных досок, бидонов, железной проволоки, ящиков, частой гребенки, тонкой бумаги и бутылочных горлышек потомки черных рабов руками намного более изуродованными, чем мои, мастерили свои собственные инструменты, чтобы играть музыку, которая в них жила. По свидетельствам музыковедов, блюзы родились на сожженных солнцем хлопковых полях из хриплых окликов поденщиков, требующих воды у снующих по полю детей с кувшинами. Эти возгласы получили название holler. Не надо быть большим специалистом, чтобы понять, что музыка у своих истоков была не развлечением и удовольствием, а стремлением к освобождению. Она дыхание и дуновение, тот воздух, которого не хватает, когда задыхаешься в ночи, глоток воды, утоляющий жажду, струящийся поток, река, несущая свои воды по руслу из восьмидесяти восьми клавиш.
Прошлое неисчерпаемо. Мне оно кажется намного более загадочным, чем будущее. Его лик, который прячется за нашим лицом, изменяется вместе с нами, а иногда даже быстрее, чем мы сами. Растворяясь в нашей памяти, ушедшие дни высвобождают сущности и яды, которые наше малодушие и наша слабость укрывают во лжи условностей и неточностей. Перестанут ли эти яды когда-нибудь отравлять нам жизнь? И как долго ароматы прошлого смогут сохранять для нас свое очарование?
Вот что я делал вчера днем. Решив, что погода налаживается, я сел в машину и поехал к Эспигетскому маяку. Там почти ничего не изменилось, — во всяком случае, меньше, чем я опасался. Только все как-то съежилось, уменьшилось в размерах, а песчаные дюны отступили под натиском бетона. Теперь, когда здесь расположились новые строения для купально-курортных радостей, от кошмара которых меня избавляют мои физические изъяны, эти места утратили очарование дикости и заброшенности. Но когда оставляешь позади развлекательный комплекс Порт-Камарга, Луна-парк с его большим колесом, гостиницы, площадки для игр, которые устроили там, где когда-то были конюшни, и приближаешься на расстояние ружейного выстрела к высокому четырехугольному маяку, построенному в девятнадцатом веке, тогда новое пространство открывается взгляду. Прямо перед собой видишь песчаные холмы, скрепленные соснами, затем плавные очертания ползучих дюн, увенчанные густыми зарослями колосняка, а за ними плоский берег моря, которое в этом месте из года в год неумолимо отступает.
Как я уже сказал, я подумал, что небо проясняется. Но это оказалось ненадолго. Дождь застал меня на берегу, возле полосы прибоя, вдали от всякого укрытия. Я не смог бы побежать, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Стараясь ускорить шаг, чтобы побыстрее дойти до машины, я подвернул ногу и всей своей тушей рухнул на песок. Нога нигде не болела, что было уже хорошо, но при падении моя шляпа укатилась далеко назад, а ливень еще больше усилился. Теперь вода стекала по моему лысому черепу, пропитывала бороду и проникала за воротник рубашки. Брр! И вот, пока я так сидел на сыром песке, совершенно вымокший, вдали от участливых и презрительных взглядов, к которым я привык, пока сердцебиение, вызванное падением, мало-помалу успокаивалось, я вдруг вспомнил, как однажды во время одной из наших поездок в дельту Роны я по просьбе Орелин съехал с Солиньяргской дороги на проселок, обсаженный виноградниками, который привел нас к солисским лугам. С самого утра накрапывал дождь. Я остановил машину и выключил мотор. Мы вышли и сделали несколько шагов между лужами, чтобы разглядеть пасущихся быков, которые забеспокоились при нашем появлении и подняли свои рога в форме лиры.
— Максим, ты был когда-нибудь в Трамбле?
— Нет, никогда.
— Его недавно купил Мореито. Сказал, что для меня.
— Да?
— Там я и думаю закончить свою жизнь.
— Закончить? Почему закончить? Все еще только начинается.
Быки стали удаляться от нас. Мы снова тронулись в путь. В тот момент, когда мы проезжали Солиньяргское кладбище, где она сейчас покоится, Орелин спросила меня, что я думаю о Мореито. Знала ли она, что о нем повсюду говорят? Я хотел было сказать ей об этом, но не люблю сплетен, и поэтому решил промолчать. Должно быть, Орелин была признательна мне за это, потому что до самого Нима тесно прижималась ко мне.
Где кончается воспоминание и где начинается мечта? Вчера после полудня я долго гулял под дождем в дюнах Эспигета и все время бессмысленно твердил про себя: «Ничего не пропало, ничего не пропало». Потом, возвращаясь с моря, я зашел в бар, чтобы просушить одежду. В баре было пусто, если не считать мертвецки пьяного типа в бушлате у стойки, который при моем появлении сразу же уцепился за мой пиджак и назвал меня капитаном.
Я уселся на веранде возле батареи, подальше от него. Наверное, я выглядел как искупавшийся медведь, но меня это ничуть не смущало: я давно не обращаю внимания на косые взгляды. Официантка принесла капуччино, который я заказал при входе. Это была молодая женщина с грустными глазами и крапинками веснушек на скулах. Она могла бы быть красивой, если бы только захотела, но сегодня она была явно не в форме.
— Вы журналист? — спросила она меня, увидев, что я делаю записи в блокноте.
Чтобы не разочаровывать ее, я не ответил ни да, ни нет.
— Я знаю, зачем вы здесь! — продолжила она. — Вы пишете о торговле наркотиками. Но вы опоздали, полиция арестовала яхту и накрыла всю шайку. Вечно вы появляетесь из-за какой-нибудь гадости. Лучше бы приезжали, когда ничего не случается.
Я как раз начал насыпать сахар из пакетика в свой капуччино, но прервался и посмотрел на нее.
— А чем развлекаетесь вы, когда ничего не случается?
— Я разговариваю с клиентами.
Мне понравился ее ответ. И сама официантка тоже. Чтобы рассеять недоразумение, я открыл блокнот и показал ей свой «репортаж»: несколько нот на пяти линейках, — начало мелодии, которая пришла мне в голову, пока я ехал. Она склонилась и сказала:
— Ну и разыграли же вы меня!
Поскольку она не знала сольфеджио, я сначала насвистел тему, потом напел. Ей понравилось: в мелодии был ритм.
Она ушла, чтобы обслужить вошедшего рыбака, принесла ему мятный ликер, затем вернулась с двойным ромом, который я заказал. К тому моменту я уже выпил капуччино и выскребал ложкой сахар на дне чашки.
— Вы играете на гитаре? — спросила она.
— На фортепиано.
— Вот уже два года я пою в одной группе. На испанском. Скоро у нас должен выйти диск. Вы знаете «Compay Segundo»?
— Конечно. И Рубена Гонсалеса тоже.
— Вот такую музыку мы играем.
— Где можно вас послушать?
— На музыкальном празднике в Ниме, на площади Озерб.
— Обязательно приду посмотреть на вас двадцать первого июня, прежде чем отправлюсь играть в «Лесной уголок».
Полночь. Я пишу эти строки дома, сидя у распахнутого окна с видом на Маньскую башню с сигарой в левой руке. Вчера я снова обрел надежду. Почему я решил, что моя жизнь кончена? Разве не достаточно осталось на мою долю этих холодных и дождливых дней, когда воздух пропитан запахами винограда, травы, сосновой коры, когда каждый зверек, встретившийся на дороге, каждое увиденное вдалеке дерево, каждое облако, плывущее в сером небе, привносит свой собственный оттенок вечности в наше возникающее на мгновение счастье? Почему должен иссякнуть поток, текущий под моими девятью пальцами?
Наверное, еще не один день я проведу за рулем, с утра до вечера разъезжая по покрытым лужами дорогам. Не раз я буду разглядывать пасущиеся в тумане стада, и однажды меня вдруг охватит такая неожиданная, взявшаяся ниоткуда радость, что станет ясно: она всегда ждала меня здесь под дождем. И поскольку, когда я не играю в «Лесном уголке», мне нечего делать, кроме как внимательно прислушиваться к своим ощущениям, то не удивляйтесь, если увидите меня в моей старенькой машине, стоящей на глухой лесной просеке, в ожидании того, что это пока еще смутное и неясное чувство освободится от равнодушия окружающего мира, примет облик Орелин — или, может быть, чей-нибудь еще — и тихим голосом шепнет: «Happy birthday to you, Максим! Happy birthday!»
Эпилог (написанный Зитой)
Пятнадцатого июля 1999 года, в соответствии со своим пожеланием не дожить до 2000 года, Максим Милано нашел смерть в автомобильной катастрофе. К тому моменту он как раз заканчивал писать историю своих отношений с Орелин. Хотя эти страницы не всегда справедливы по отношению ко мне, я считаю своим долгом опубликовать их полностью, ничего в них не меняя. Возможно, если бы обстоятельства сложились иначе, мой брат внес бы многочисленные исправления в первоначальную версию. Теперь я предлагаю читателям домыслить их самостоятельно.
Жозеф, противившийся изданию этих записок из опасения публичного скандала, — весьма, впрочем, маловероятного, — в конце концов согласился со мной, но поставил одно условие: из соображений объективности включить в книгу его протестующее письмо и мою собственную версию событий, которая могла бы послужить противовесом саркастическим суждениям моего брата-близнеца.
Никто не знает, как Максим завершил бы свои воспоминания. Среди его личных бумаг я нашла это стихотворение, написанное на последней странице нотной тетради, которое мне кажется вполне подходящим для окончания.
Жозеф, противившийся изданию этих записок из опасения публичного скандала, — весьма, впрочем, маловероятного, — в конце концов согласился со мной, но поставил одно условие: из соображений объективности включить в книгу его протестующее письмо и мою собственную версию событий, которая могла бы послужить противовесом саркастическим суждениям моего брата-близнеца.
Никто не знает, как Максим завершил бы свои воспоминания. Среди его личных бумаг я нашла это стихотворение, написанное на последней странице нотной тетради, которое мне кажется вполне подходящим для окончания.
Эпитафия Орелин
Пока еще не высохли чернила
иль не исчезли вовсе, без следа,
когда ударов град огромной силы
нам расточает обухом беда,
Хочу завет я свой оставить братьям,
всем тем, кто был и кто еще придет,
чтоб жизни распахнуть свои объятья,
пока уйти не выпадет черед:
Заснуть надолго предстоит мне вскоре,
средь гусениц и муравьев почить,
в утробе яблока, как в чреве моря,
плод вечности готовлюсь я вкусить.
Но вы, оставшиеся в мире бренном,
вы, братья, сестры — пленники пути,
ведущего, как прежде, в Рим нетленный,
постойте здесь, чтоб верный путь найти.
Задумайтесь, мне большего не надо,
о той, что так легко стереть смогла
одним движеньем ластика преграды
забот земных со своего чела.
И вспомните о том, как жизнь прекрасна,
как хороша, хотя и краток миг,
дарованный судьбою безучастной
на то, чтоб человек сей рай постиг. [26]