У меня был «пежо» на ходу. Спустя несколько дней после Рождества я погрузил в него два чемодана с костюмами и отправился на Юг.
   На Лазурном берегу стояла сырая и промозглая погода. Облачное небо мрачно нависало над пальмами. В середине дня, словно это было самым обычным делом в здешних местах, пошел снег, невесомый, как ласковое прикосновение. Эта картина падающего снега так и стоит у меня перед глазами. Помню, как осторожно я вел машину по Английской аллее и с какой завистью провожал взглядом хорошо прогретые лимузины, медленно и важно плывущие по направлению к Негреско, где служащие гостиницы с красными зонтиками в руках встречали прибывающих эмиров. Стоило мне на мгновенье отвлечься, как меня чуть не смял какой-то «кадиллак», который занесло на скользкой дороге. Его развернуло на сто восемьдесят градусов и вынесло на тротуар. Никогда не забуду радость мальчишек, мгновенно окруживших розовую громадину, и ярость продавщицы газет, у которой оказалась разбита витрина. Я оправился от волнения только в кафе на площади Массены, перелистывая проспекты представлений на неделю.
   Черным кружочком я обвел адреса всех кабаре и развлекательных заведений на побережье — от самых роскошных и дорогих до экзотических, сомнительных и захудалых. К сожалению, несмотря на мою слабость к лукуму, мне пришлось исключить восточные клубы с танцем живота, лютнями, мятным чаем и наргиле. [15]Как показывает опыт, такие заведения не нуждаются в меланхоличных пианистах. Снег валил все сильнее, и надо было на что-то решаться. Не знаю, по какой причине я направился в «Hot Dog», захудалый местный кабачок. Может быть, потому, что я проголодался.
   Когда у вас нет импресарио, то есть два способа действовать. Вы снимаете телефонную трубку, набираете номер зала, где вы хотите выступать, десять раз подряд просите позвать к телефону директора и, наконец договорившись, приезжаете в назначенный день. Заставив вас прождать час (а то и два), появляется молодой, но уже плешивый человек, который, даже не поздоровавшись, затевает примерно такой разговор:
   — Так это вы играли с Гордоном?
   — Да, я.
   — Вы принесли диск?
   — Нет. Видите ли, концерт не был записан…
   — Значит, вашим словам нет никакого подтверждения. Я, знаете ли, тоже могу сказать, что аккомпанировал Майлсу Дэвису. Ладно, садитесь за рояль…
   Ну, это плохой способ. В девяти случаях из десяти ваш собеседник не имеет в клубе никакого веса. Он только оплачивает счета поставщиков, а само заведение принадлежит его матери, которая выбор программы не доверит никому. Она не подходит к телефону и не отвечает на звонки концертирующих композиторов.
   Остается второй метод, к которому я обычно и прибегаю. Я прихожу на последнее представление вечера, замечаю ту неуловимую особу, которая не подходит к телефону, — обычно это женщина с твердым выражением лица, которая держится возле бармена и вполглаза приглядывает за всем. Я устраиваюсь по возможности поближе к ней и, повернувшись спиной к сцене, затеваю разговор. Есть у меня одно счастливое свойство, которым я обязан своей фигуре: моя персона может вспугнуть разве что воробьев, да и то лишь особо нервных. Таким образом, даже самые недоверчивые люди на время забывают о своей подозрительности и с легкостью доверяют мне тайны, которые инквизиция не смогла бы вытянуть из них клещами. После этого уже ничего не стоит убедить хозяйку заведения в том, что настоящее кабаре никак не может обойтись без своего пианиста, так сказать, во плоти.
   В общем, маневр понятен, и ни к чему вдаваться в дальнейшие подробности. Признаюсь, мне случалось после таких неформальных встреч добиваться ангажемента даже без предварительного прослушивания. Если же в «Хот-доге» все сложилось иначе, то лишь потому, что дьявол или его подручные предложили мне кое-что получше.
   Был субботний вечер. Снегопад затруднял движение в окрестностях Ниццы, и мне потребовалось больше часа, чтобы наконец найти вывеску кабаре. Поставив машину на тротуар, я нетвердым шагом двинулся к дверям. Заметив меня, швейцар в красном пальто, притоптывавший ногами от холода, осведомился, не я ли арбитр матча. Его шутка стала мне понятна, только когда выяснилось, что как раз перед моим прибытием подъехали два автобуса с английскими и французскими рэгбистами, встреча которых была отменена из-за непогоды. Надо отдать должное этим лишенным слуха голиафам: никто из них не растоптал меня, даже ради потехи. Так слоны, самые чувствительные животные в мире, обходят упавшего на дороге человека. Более того, однажды в Копенгагенском зоопарке я с восхищением наблюдал, как слон всячески старался не наступить на брошенную какой-то девочкой целлулоидную куклу — такое уважение внушает им человеческое лицо.
   Как бы то ни было, я прошел в холл и затерялся среди трех десятков колоссов, которые громко лопотали на двух языках и с такой силой хлопали друг друга по спинам, что пришлось пробираться сквозь толпу, стиснув зубы и крепко держа обеими руками промокшую шляпу. Блондинка в гардеробе была до такой степени возбуждена присутствием спортсменов, что не сразу сообразила, что я протягиваю ей пальто.
   У меня еще было время отказаться от своей затеи и попытаться успеть на отходящий в Лозер поезд, где по крайней мере мне не угрожала опасность быть придушенным в сутолоке. Но пока я колебался и размышлял, переваливаясь с пяток на носки в своих ботинках на каучуковой подошве, я услышал голос, доносящийся из зала, перекрывая франко-английский гвалт. Голос пел:
 
Ночь лунная, дорога, человек
И пес, бегущий следом — тень его.
То я иль ты, нам не узнать вовек,
Кто был иль будет им и для чего.
Пока же человек еще в пути
И бег Луна свой не оборвала,
Сольются пусть, чтоб цельность обрести,
Сейчас иль никогда, в одно тела. [16]
 
   Все было решено. Я забыл, что у меня промокли ноги, забыл о том, что голоден и что пришел сюда не для того, чтобы развлекаться. Поправив свой белый шелковый галстук, я сделал попытку протиснуться поближе к певице. Но как пробить брешь в несокрушимой стене рэгбистов, столпившихся у входа в зал? Сколько бы я ни извивался, как выдра, как бы ни исходил вежливостью, раздавая налево и направо «извините, сэр», мне так и не удалось увидеть обладательницу голоса. Я не мог влезть в эту толпу без риска быть покалеченным, растертым в порошок или размазанным по стене. Когда я попытался пробраться поближе к сцене справа, на моем пути встала галльская зашита, а при повторной попытке ввинтиться в массу британских игроков в центре какой-то фермер с юго-западным акцентом прижал меня к стене. Тогда я замер на месте и, подняв глаза на уровень локтей окружавших меня джентльменов, скорее угадал, чем увидел, гитариста в ковбойской рубашке, потом различил провод от микрофона, женское колено, бедро и больше ничего. Потом я услышал:
 
Что плотские утехи нам могут подарить?
Замедлить время, вечность на миг открыв для нас?
Иль силою любви вновь чувства оживить,
Что в памяти хранятся до срока про запас?
 
   Этот голос мне кого-то напоминал. Он показался мне как-то странно знакомым, но где я мог его слышать? В Париже? В Дании? Нет, он явился откуда-то издалека, из того времени, о котором я больше не вспоминал и куда путь мне был заказан, из времени, когда любовь, чистая любовь, любовь-грааль еще не была для меня под запретом. Так, хватит раздумывать. Во что бы то ни стало мне надо увидеть эту певицу. Мне надо ее увидеть! Песня продолжалась:
 
На что способно тело, чем удивляет нас?
Преград в любви не зная, спешит разоружить,
Одним прикосновеньем воспламенит тотчас,
Бросая в жар и негу, чтоб снова остудить. [17]
 
   Чья-то рука подтолкнула меня вперед, спина, закрывавшая проход, подвинулась, я получил удар локтем в подбородок и продвинулся на полметра. На этот раз не осталось никаких сомнений. Это был не обман зрения. То, что я заподозрил с самого начала и во что не смел поверить, оказалось правдой: внизу, в маленьком круге света, перекрывая гул голосов и шум передвигаемых стульев, пела Орелин. Облегающее черное платье с оборкой от колен, бретельки, перекрещенные на спине, сценический макияж — Орелин во всем своем блеске.
 
Смейтесь над тем, что сердце мое
На части разбито, бесчувственным стало.
Роза, в губу мне шипа острие
Вонзив, под рояль упала.
Надо скорее ее поднять,
Иначе чувства умрут навеки,
Прежде чем что-то удастся понять. [18]
 
   Когда Орелин закончила петь, раздались жидкие аплодисменты, к которым я присоединил свои, и, воспользовавшись моментом, проскользнул к освободившемуся у стойки табурету. Отсюда была хорошо видна узкая сцена с пейзажем из кокосовых пальм на цементном заднике и слепящим освещением, которое было бы вполне уместно в полицейском участке. Я закурил сигару и приготовился наслаждаться следующим номером, когда стало ясно, что я пришел слишком поздно — гитарист укладывал свой инструмент в футляр, а Орелин исчезла за кулисами. «Если публика попросит, она споет на бис, от этого ведь не отказываются», — подумал я. Но никто не утруждал рук, кроме меня…
   — Закажете что-нибудь, мсье?
   — Водку с апельсиновым соком и порцию холодной закуски, пожалуйста.
   Бармен так долго возился с моим заказом, что я еще не успел прикончить ростбиф, когда вдруг у стойки возникла Орелин, во фланелевом костюме цвета ржавчины и в таком же берете. Не заметив меня, она прошла мимо, обдав меня ароматом своих духов, и уселась у другого конца стойки между двумя гигантами. Гарсон принес ей коктейль со льдом. Она закурила сигарету и с рассеянным видом стала отвечать на вопросы соседей. Несколько раз ее взгляд скользнул, не задерживаясь, по моему лицу. Она меня не узнавала.
   Ведущий объявил следующий номер:
   — Невиданное зрелище, только в нашем кабаре! Тройной стриптиз на тему боя быков! Пасодобль и фанфары корриды.
   На сцену вышел травести в сопровождении двух женщин в сверкающих одеждах. В этот момент Орелин выскользнула из-за стойки и села за столик к субъекту, с которым мне было бы страшно ехать в одном лифте. Я подозвал гарсона и попросил принести двойную порцию водки с закуской. Он со вздохом принял заказ. Отчего эти вздохи? Оказалось, что хозяйка заведения удрала на Филиппины и поэтому в конце месяца кабаре закрывается.
   Что ж, теперь я могу с чистой совестью уйти. В этом аду мне больше нечего делать. Но иногда случается так, что события развиваются помимо нашей воли, и, какова бы ни была наша решимость (а моя была не очень-то велика), изменить их ход не в наших силах. Пока я искал в проспекте адрес другого кабаре, обведенный черным кружком, мне на плечо легла женская рука.
   — Максим, как ты узнал, что я пою здесь?
   — Э… Видишь ли… я…
   — Вот уж не ожидала увидеть тебя в подобном месте. Обычно ты такой застенчивый! Может быть, все-таки поцелуешь меня?
   Мы расцеловались. Да. Орелин и я. В щеки. Один раз, два раза. Чего еще можно было ожидать после стольких лет? На какое-то мгновенье я ощутил теплый запах, исходящий от ее плеч, и аромат волос, коснувшихся моего лица. Затем я попытался представить себе, что сказал бы отец в этой ситуации. Но его уже не было, — он умер, пока я был в Дании. А неотразимые остроты приходят мне в голову только в три часа ночи, когда я сижу дома один.
   — Ты на машине?
   — Да.
   — Ты не мог бы отвезти меня?
   — Когда?
   — Минут через двадцать. Подождешь?
   Мог ли я отказаться? Я взял одежду из гардероба. Руки у меня дрожали так, словно я был взят в заложники среди ничего не подозревающей толпы. Медленно одевшись, застегнув пальто на все пуговицы и с особой тщательностью повязав кашемировый шарф под подбородком, обманчиво твердым шагом я вышел на улицу. Швейцар по-прежнему топтался в кружке, образовавшемся на месте растаявшего снега.
   — Славный вечерок, — промурлыкал я, приветствуя его, — побольше бы таких.
   Он опустил глаза, пытаясь понять, не шучу ли я и не следует ли дать мне в морду, но при виде беспредельного идиотизма, написанного на моем лице, похожем на полную луну, он молча продолжил свой сапатеадо. [19]
   С той поры, когда произошли события, о которых я собираюсь рассказать, прошли многие годы. Некоторые дни так и остались лишь тонким слоем снега, прилипшим к подошвам моих ботинок, другие по-прежнему всплывают у меня в памяти. Восемь раз я сменил машину и одиннадцать раз — квартиру. Я играл в десятке заведений, которых больше не существует. Иногда мне аплодировали, иногда — нет. Случалось, я уходил со сцены под гиканье и свист, а бывало, мне после концерта в артистическую приносили цветы. Тысячу двести раз, никак не меньше, я играл на бис «On the Sunny Side of the Street». Однажды после скромного успеха в маленьком местном зале с дышащим на ладан кондиционером мне пришлось идти под руку с чьей-то невестой, спотыкаясь на каждом шагу, как сутяга, только что проигравший судебный процесс. Но к чему вспоминать прошлые успехи и неудачи, свое жалкое и ущербное бродячее существование, все эти мелкие ненужные и пустые события, из которых в конце концов и сложилась жизнь? Не лучше ли, минуя отступления, сразу перейти к тому единственному моменту, подарившему мне больше счастья, чем я мог вместить? У меня свои мотивы.
   Прежде всего в ожидании Орелин нужно было завести мотор моего «пежо», чтобы прогреть салон. Во-вторых, я должен был преодолеть страх. Какой страх? Тот самый, о котором писал Аполлинер:
 
Эта женщина была так прекрасна,
Что было бы страшно ее полюбить.
 
   Да, именно так. Это из «Алкоголий». Можно проверить. Наконец, я должен предупредить читателя, что начиная с того момента, когда Орелин села ко мне в машину, все последующие события следуют иной логике и в ином темпе, чем предыдущие. Одного этого эпизода было бы достаточно, чтобы оправдать появление нового искусства, в котором под сверкающей и волнующейся поверхностью угадывается медленное течение глубинных вод. Надо ли говорить, что, несмотря на все мои чаяния, я не способен к такому искусству, а могу лишь предчувствовать это тайное глубинное движение, что в некотором смысле уже привилегия.
 
   Всю дорогу Орелин молчала. Только на перекрестках, не говоря ни слова, жестами указывала направление. Снег хлопьями валил в расходящемся желтом свете фар. Неисправные дворники расчищали лишь узкую полоску на ветровом стекле. Машину постоянно заносило, поэтому приходилось ехать очень осторожно. Часы на приборной доске показывали половину второго. Меня мучила жажда. Из вентилятора в лицо дул тепловатый воздух. Моя голова потела в шляпе, но снять ее я не решался. Ослабив узел кашне, я попытался представить себе, чем кончится эта экспедиция.
   Проезд по Английскому бульвару был закрыт из-за попавшего в аварию автобуса с туристами. В несколько секунд перед нами промелькнула жуткая ирреальная картина случившегося. Надо было ехать в объезд по дороге, огибавшей город, которая проходила по незнакомым мне районам. Орелин по-прежнему молчала. Вдруг на перекрестке мне наперерез выскочила машина и еще одна ей навстречу. Ожидая удара, я закрыл глаза. Не считая этого, я сделал все абсолютно не так, как рекомендуют в подобных случаях инструктора по вождению: все мои девять пальцев вцепились в баранку руля, а нога до отказа выжала педаль тормоза… Но за этим не последовало ни удара, ни шока. Открыв глаза, я словно в замедленной съемке увидел бесшумно и немного торжественно проскользнувший перед нами освещенный салон «скорой помощи» и медсестру, склонившуюся над носилками. Еще мгновение — и сине-красные огни исчезли, мерцая в зеркале заднего вида. Я облегченно вздохнул и убрал ногу с тормоза.
   — Направо, — сказала Орелин, указывая на проспект, перпендикулярный нашему пути.
   Машину снова резко занесло на повороте, и она встала, едва не уткнувшись в уличный фонарь. Мне удалось включить заднюю передачу и выехать на дорогу.
   — Так мы далеко не уедем, — сказал я, — надо бы надеть цепи на колеса.
   — Это здесь рядом, первый дом справа.
   Я собирался высадить Орелин у подъезда и вернуться в гостиницу, находящуюся на другом конце города, но теперь этот план стал невыполним.
   — Я переночую в машине, у меня есть спальник.
   — Ты шутишь!
   — Нет, я привык.
   Я не врал. В то время, чтобы сэкономить на гостинице, я часто проводил ночи в машине, завернувшись в спальный мешок. Но Орелин не могла смириться с тем, что я буду замерзать под ее окнами. После нескольких минут препирательств я согласился воспользоваться ее гостеприимством, не подозревая, к чему это приведет.
   Все, кому доводилось переживать подобное приключение — а я сомневаюсь, чтобы имя им было легион, — подтвердят мои слова: в моменты, когда желание и страх уравновешивают друг друга, мозг отказывается воспринимать внешний мир как нечто целое и гармоничное и схватывает только череду разрозненных картин, не в силах установить связь между ними. Поэтому я только перечислю подробности, представлявшиеся моему зрению. Выключатель в вестибюле. Неоновый свет. Лестница. Четвертый этаж. Последняя дверь, запертая на два оборота. Свет. Коридор. Комната-студия с окном без занавесок. Большая двуспальная кровать у стены. Двуспальная кровать. Кровать.
   — Максим, проходи и будь как дома. Я приму душ. Если хочешь, свари кофе…
   Я бросил свои вещи на стул и скрылся на кухне. В такие моменты, когда сознание находится на грани бреда, для моего мозга, целиком занятого попытками вернуть утерянный рай, любое простое и конкретное дело — благо. Я достал из шкафа все необходимое, своей зажигалкой зажег газ, поставил кипятиться воду в чайнике, сполоснул желтый фаянсовый кофейник с отбитым носиком, насыпал в фильтр восемь приличных ложек кофе. Этого должно хватить на всю ночь. Затем на полированном столике из тика я расставил белые чашки, блюдца, тонкие позолоченные кофейные ложки и толстопузую сахарницу, похожую на копилку примерной девочки.
   Все это время мне было слышно сквозь стену, как потоки воды сбегают по плечам Орелин. Я представил себе, как она обнаженная стоит под душем, голова слегка откинута назад, плечи вздрагивают под струей воды, как вздрагивал я по другим причинам, снимая чайник с огня и заливая кипятком кофейную гущу, отчего сразу же кофейный аромат распространился по всей кухне. «Максим, — повторял я себе, — не питай иллюзий, Орелин не любит тебя. Забудь ее и проследи, чтобы кофе не убежал. Если ты хочешь сохранить хорошее воспоминание об этом вечере и остаться хозяином своих страстей, тебе надо всего лишь сочинить соответствующее ситуации хайку». Что я и сделал.
 
Вот чайник.
Приделать колеса —
получится паровоз!
 
   Поздно ночью, когда кофейник опустел, а я уже успел набросать в своей записной книжке первые такты блюза, который я с тех пор играю на каждом концерте (он зарегистрирован в Комитете по защите авторских прав музыкантов под названием «Орелин-блюз»), до меня донесся жалобный и сонный голос. Он произнес три незабываемых слова:
   — Так ты идешь?
   Сначала я подумал, что Орелин обращается во сне к какому-то невидимому собеседнику. Может, ей приснился тот усатый мужчина из бара, которого я бы не взял на работу лифтером, а может быть, кто-то другой, какой-нибудь более романтичный образ, может, жених Орелин, о существовании которого она еще не успела объявить.
   — Максим, что ты там делаешь?
   — Извини, тебя беспокоит свет?
   — Ты не собираешься ложиться?
   — Да, сейчас, только расстелю пальто на ковре.
   При мысли о той пытке, которую готовил я себе, она засмеялась. Смех окончательно разбудил ее. Она откинула красное шерстяное одеяло и натянула пододеяльник до самых глаз, как мусульманскую паранджу.
   — Да ты сумасшедший! Давай ложись, я подвинусь.
   Она переместилась под простыней к самому краю матраца. Проворство ее движений убедило меня в том, что она совершенно голая.
   — Столько места тебе хватит? Вот уж никогда бы не подумала, что ты стесняешься спать рядом со мной. Не бойся, я не буду на тебя смотреть.
   Из ее слов я заключил, что она приписывает мои затруднения не желанию, которое в этой ситуации могло у меня возникнуть, а естественной стыдливости обиженного природой человека, не желающего выставлять напоказ свои физические изъяны. Пережевывая эту черную мысль, я снял купленные в Дании ботинки с двойным каблуком и поставил их рядышком под стул, повесил на спинку пропитанный потом галстук и с бьющимся сердцем осторожно залез под одеяло. Кроме зимних кальсон, носков, нательного белья, белой рубашки со стоячим воротничком на мне оставался костюм в клетку, одетый поверх жилета с пятью пуговицами, покрытыми той же тканью. Молния на брюках была застегнута до предела. Лежа на спине и уставив взгляд в темноту, я начал погружение во мрак. Но сон не шел. Темнота отказывалась принять меня. Время шло медленно, вязко, неуловимо. Бесконечное время бессонницы, в котором не за что уцепиться. Я наполнял его картинами пережитого за день: мой приезд в кабаре, появление на сцене Орелин, зрелище горящего автобуса, наше долгое путешествие среди снегопада. Так прошел час. Потом второй, третий… Я старался ворочаться как можно меньше, чтобы не разбудить спящую рядом и вообще как можно меньше напоминать о своем существовании, но сила тяготения незаметно влекла меня к середине кровати и даже еще дальше, к тому краю, который не был предназначен для меня. Мало-помалу я приближался к моей соседке, и чтобы не скатиться в ее объятия, мне приходилось все время бороться с собой.
   Внезапно в какой-то момент этой невидимой борьбы Орелин повернулась и положила свою голову на подушку рядом с моей. Я готов был поклясться, что она смотрит в темноте на меня и пытается определить, сплю я или нет. Я подумал, что, предлагая мне заночевать у нее, она не представляла себе всех неудобств, вытекающих из ее великодушного приглашения, и что теперь она, должно быть, сожалеет о том, что согласилась разделить постель с таким толстяком, как я. Чтобы не прибавлять к стыду неизбежное унижение, когда мне в двух словах дадут понять, что постеленное на полу пальто, возможно, было бы наилучшим решением проблемы, я стал сантиметр за сантиметром отодвигаться, думая потихоньку соскользнуть с кровати, не дожидаясь дальнейших событий. Но Орелин, словно угадав мое намерение, схватила меня за руку. Я услышал, как она прыснула в темноте.
   — Ты спишь в костюме? Неудивительно, что ты все время ворочаешься. Почему ты его не снял?
   Не дожидаясь ответа, она, посмеиваясь, расстегнула две большие бордовые пуговицы моего пиджака, затем пять светло-серых пуговиц жилета и, наконец, три маленькие перламутровые пуговицы на рубашке. Путь был свободен. Ее рука скользнула мне на грудь и не остановилась на этом.
   Ни созерцание статуи Русалочки в туманный день моего прибытия в Копенгаген, ни сорок минут, в течение которых я аккомпанировал легендарному саксофонисту, не могли сравниться с этим ощущением. Я знал, что с этого момента я опустошен навсегда. Все укрепления, за которыми я пытался скрыться от своего собственного чувства, все меры предосторожности, которые я предпринимал, чтобы ходить с поднятой головой, все уловки и все мои мальчишеские стратагемы, позволявшие мне справляться со своими эмоциями, были разрушены.
   Это было подобно ослеплению, мигрени, судороге. Мое тело никак не хотело соединяться со счастьем, оно настороженно держало его на расстоянии, как опасного зверя, оно бежало от счастья.
   Что же до моей души, то она жила сама по себе и спала с первой встречной — на обочинах дорог, в развалинах домов и в канавах, под дождем и при ярком солнце, — словом, везде, где чувствовала себя недосягаемой для взглядов нормальных людей.
   Раз уж я решил идти до конца в этой исповеди, которая не возвышает меня, то добавлю к этому хвалебному слову в адрес Орелин штрих, который может показаться незначительной подробностью: сначала я не мог ответить взаимностью, на которую Орелин была вправе рассчитывать. Я не сделал ни одного движения, чтобы прикоснуться к ней, и ничем не дал ей понять, что мне нравятся ее ласки. Но ее решимость вовсе не была притворной. Не обращая внимания на мое молчание, такое же мертвое, как молчание мумии, она своими нежными руками сняла с меня одежду, раздела догола и швырнула подальше все детали моего туалета. Она тихонько смеялась, когда ее руки встречали нехитрые трудности на своем пути. И, по мере того как препятствия исчезали, я слышал, как она со все возрастающим жаром повторяет, что никогда не встречала такого несговорчивого дикаря, как я. В другой ситуации я, может быть, счел бы это комплиментом, но уж никак не в этом контексте.
   Когда же наконец упорство Орелин победило мою инертность и когда ничто уже не мешало нашему сближению, я воочию убедился в справедливости моей догадки: Орелин была абсолютно голая, такая же голая, как и я, если не больше. И эта обнаженность наших тел (душу я пока оставляю в стороне), установившая между нами новое равенство, и проистекающее отсюда чувство невинности освободили меня от стыдливой скованности. В одно мгновение мой страх исчез. Обеими руками я жадно обхватил все то, что Орелин мне предлагала: ее плечи, грудь, шею, руки. Я целовал ее щеки, спину, щиколотки, икры. Я впивался в нежную и белую плоть бедер, которая пятнадцать лет назад заставляла меня грезить наяву. Я раздвигал ее ноги — один раз, два раза, тысячу раз. Мне хотелось, чтобы она явилась тысячерукой и тысяченогой богиней, в которой, как в лабиринте, я мог бы затеряться и пропасть.