И последняя деталь: владыка ничего не делает сам. Его свита, кажущаяся скромной, делает все за него — а сверх того в необходимых случаях к ней добавляются: Абадонна, его «черные молодые» и волонтеры вроде Маргариты, Варенухи, Наташи.
   Итак, властительный дух, при котором служат мефистофелями — устроителями и убийцами, мастерами развлечений и охранителями, секретарями, прислужниками, палачами — чины его свиты.

13. Свита

   Их всего четверо. «Я враг таких больших компаний!» — как говорил Мефистофель. Три демона-мужчины и прислужница, ведьма Гелла. Здесь очередной перевертыш: эти слуги пришли в роман опять-таки из «Фауста»: «трое сильных», силачи-наемники Рауфебольд, Габебальд и Гальтефест, и при них маркитантка Айлебойта служат Мефистофелю за деньги — долю военной или пиратской добычи. Дьявол вынужден покупать их услуги, что выглядит, пожалуй, и комично — где же его могущество? Услуги же их простые: «Кого ни встречу — в ухо дам // И съезжу кулаком по рылу, // А беглеца обратно сам // Доставлю за волосы силой»[42]. Этот монолог профессионального вояки Рауфебольда напрямую задал сцену избиения и похищения Варенухи в общественной уборной — воистину карнавальный перевертыш! Цепь притяжений-отталкиваний начал не Булгаков, а сам Гете, снабдивший ремарку «Входят трое сильных» сноской, по сути юмористической: «Кн. Царств, II, 23. 8». В Библии «трое сильных» — храбрейшие воины царя Давида, Божьего любимца; Гете превратил их в продажных наемников сатаны. Эта подмена, на мой взгляд, примечательна; булгаковской манере она совершенно соответствует.
   Метка заимствования — слова Воланда о некоей маркитантке, с которой он «знался давно» (622).
   Тройка «сильных» у Булгакова сместилась очередной раз, превратилась в трех лукавых, — но получила зато обратно свое библейское качество: беззаветную преданность монарху и готовность все сделать для него и за него. При этом они из слуг Мефистофеля стали как бы расщепленным Мефистофелем; они выполняют все функции гетевского дьявола — и кое-что еще в запас. Воланд не участвует даже в главном деле, «извлечении» Мастера и Маргариты из тюрьмы земной жизни, он только распоряжается: «Лети к ним и все устрой». Азазелло «устраивает». Опять зеркальный перифраз гетевской трагедии. Ведь Мефистофель буквально в поте лица освобождает Фауста из тюрьмы стареющего тела, тюрьмы предрассудков, наконец, оков пространства и времени — когда сводит его с Еленой Прекрасной. Он же пытается вызволить Гретхен из тюремного замка, спасти ее от казни, этого убийства во благо. Все это Мефистофель делает сам, так же, как убивает Валентина, подсовывает яд матери Гретхен, и даже ради любви Фауста к Елене отказывается от своего немецкого «я» и оборачивается Форкиадой, античным демоном, одною из сестер-горгон. Бедняге дьяволу приходится проникнуть в «Чужой ад» ради Фауста.
   У Булгакова все перечисленное делает слуга Воланда, Азазелло. Ему и придан облик Форкиады: «рыжий, с желтым клыком, с бельмом на левом глазу». (По греческому мифу, использованному Гете, Форкиады имеют один глаз и один зуб на троих. «Зажмурь свой глаз один и выставь клык, // И в профиль ты наш вылитый двойник», — говорит горгона Мефистофелю (с. 330).)
   Итак, первый из «трех сильных» — Азазелло, он пользуется не шпагою, как дьявол XVI века, а «черным автоматическим пистолетом», но владеет своим оружием не менее виртуозно, чем Мефистофель шпагой («Я бьюсь как с дьяволом самим!» — воскликнул Валентин перед смертью). Мефистофелева шпага оставлена самому владыке как знак судейского достоинства, но знак амбивалентный — Воланд шарит ею под диваном, выгоняя шута, и ею же подает сигнал к казни — а палачом служит тот же Азазелло…
   Этот герой в своем роде еще более химеричен, чем Воланд; во всяком случае, элементы, его создающие, кажутся на первый взгляд несовместимыми: наследник Мефистофеля и его же наемный слуга. Он характеризует себя почти теми же словами, что и первый из «трех сильных»: «Надавать администратору по морде, или выставить дядю из дому, или подстрелить кого-нибудь… это моя прямая специальность» (643). Но — вот какая странность — камзол Мефисто тесен Азазелло. На этого черта-прислужника не замахнешься крестным знамением — он рявкнет: «Отрежу руку!» — да и был таков. Потом, его имя; о важности имен для понимания символических систем «Мастера» мы только что говорили. Так вот, «Азазелло» — имя по звучанию итальянское; на деле же ему придано итальянское окончание, а имя древнееврейское: Азазел или Азазель[43]. Оно обозначает, что в химерическом естестве этого героя фаустианские элементы не являются главными деталями. Основу химеры, достойной украсить фронтон Нотр-Дам, составляет «демон безводной пустыни, демон-убийца» (795) — так рекомендует Азазелло сам Булгаков. Столь прямые указания в «Мастере» даются крайне редко, и всегда неспроста.
   В «Брокгаузе-Ефроне»[44], энциклопедии, почитаемой Булгаковым, имеется статья «Азазел». Там сообщается, что Азазелу приносили в жертву козла, и при этом еще одного козла отпускали в пустыню (отсюда «козел отпущения»)[45]. От этой двойной жертвы пошла, по «Брокгаузу», жертва тела Христова. Далее сообщается, что по еврейскому преданию Азазел суть ангел, сброшенный с неба; что у древних христиан его имя было именем сатаны, а у арабов — злого духа.
   Выходит, что на службе у Воланда состоит древнейший из дьяволов, сам претендовавший на трон сатаны.
   Это — предельное возвеличение Воланда.
   О других химерических элементах Азазелло чуть позже. Остановимся прежде на шестой фигуре булгаковского пандемониума, фигуре странной, ибо она в некотором роде эмансипирована от Воланда, и в некотором же роде ей подчинен Азазелло.
   Вот сцена казни барона Майгеля: «Барон стал бледнее, чем Абадонна, который был исключительно бледен по своей природе, а затем произошло что-то странное. Абадонна оказался перед бароном и на секунду снял свои очки. В тот же момент что-то сверкнуло в руках Азазелло, что-то негромко хлопнуло как в ладоши, барон стал падать навзничь, алая кровь брызнула у него из груди…» (690). Азазелло исполнил приговор Воланда, произнесенный несколькими секундами раньше, но обратите внимание — лишь после того, как Абадонна снял очки. Действительно — «что-то странное»: слуга и личный палач самого мессира, сам по себе могущественный дьявол, действует по сигналу третьего лица.

14. «Аваддон и смерть»

   …С неподвижным взглядом,
   Как белый мрамор холоден и нем,
   Как Аббадона грозный, новым адом
   Испуганный, но помнящий Эдем…
М. Лермонтов. «Сашка»

 
   Абадонна уже был представлен читателю. Сначала — заочно. На глобусе Воланда взлетает клуб черного дыма, и Маргарита видит «маленькую женскую фигурку, лежащую на земле, а возле нее в луже крови разметавшего руки маленького ребенка.
   — Вот и все, — улыбаясь, сказал Воланд, — он не успел нагрешить. Работа Абадонны безукоризнена» (675).
   Это странно и пугающе. Воланд редко отдает приказы о смертной казни, и то по строжайшему отбору и после суда (или, по крайней мере, приговора). А тут — убийство заведомо невинного существа, убийство ребенка! Может быть, это ответ на вопрос Ивана Карамазова — страдания детей идут от злодея-сатаны? Ведь мессир улыбается — радуется… Но вчитаемся внимательнее: «работа безукоризненна» — убит сразу; не страдая, обрел смерть. А смерти ведь нет — как учил Иешуа Га-Ноцри… Не грешившее дитя без страданий попадет в рай, и мать с ним в смерти не разлучена. Быстрая смерть — милосердие; Мастера и Маргариту тоже спасают смертью. Вдумаемся — какое ужасное спасение!
   В этом слышится мучительное противоречие: светлое «смерти нет» Иешуа, весеннее, радостное слово — и ребенок в луже крови.
   Это — единственная точка в книге, где Воланд показывает себя настоящим дьяволом. Точка, в которой впервые появляется грозный, немой, мраморно-белый — по Лермонтову — демон-палач, стократ более страшный, чем Азазелло.
   Боюсь, что мы ничего не поймем в «Мастере», если не найдем этического обоснования формулы Воланда: «Он не успел нагрешить». Судейская справедливость, любые рассуждения о двойственности понятий зла и добра рушатся, ибо сердцем мы знаем твердо: смерти ребенка нельзя радоваться.
   Что же, начнем разбираться по привычному порядку. В «Брокгаузе» есть статья «Аваддон»: «Аваддон по евр. — уничтожение, прекращение бытия, нечто в роде буддийского нирвана, употребляется в Ветхом Завете синонимом смерти и преисподней: „Аваддон и смерть говорят…“ (Иов, 28, 22), „Преисподняя и Аваддон…“ (Притч. Сол. 15, 11). В Откровении св. Иоанна (9, 11) А. представляется особым духовным существом, как ангел бездны, „имя которому по-евр. Аваддон, по-гречески Аполион“.
   Итак, булгаковская трактовка Абадонны прямо идет из энциклопедии: уничтожение бытия есть вид нирваны, т. е. отрешения и спокойствия. Если обратиться к источникам, образ демона-палача станет еще насыщенней и грозней. Притчи Соломоновы как бы обосновывают три казни, исполненные по приказу Воланда в Москве (Берлиоза, Майгеля, Бенгальского): «Злое наказание —уклоняющемуся от пути, и ненавидящий обличение погибнет. Преисподняя и Аваддон открыты пред Господом, тем более сердца сынов человеческих»[46].
   Тройка казненных — литературный босс, шпион и бесстыдный враль конферансье — есть «уклонившиеся от пути» и, разумеется, «ненавидящие обличение» своей скверны — такие уж у них профессии. Но «злое наказание» — через Аваддона — идет не от Бога, а от сатаны. И ему открыты «сердца сынов человеческих»…
   По Апокалипсису, Аваддон — не «духовное существо», как почему-то оценил его автор статьи «Брокгауза». Он — руководитель одной из казней Страшного суда, царь чудовищной саранчи, вышедшей из «кладезя бездны». «И дано ей не убивать их (людей. — А. З.), а только мучить… В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее; пожелают умереть, но смерть убежит от них»[47].
   По Иоанну Богослову, Аваддон мучит без убийства, по Булгакову, Абадонна убивает без мучительства. Для Булгакова совершенно неприемлема главная апокалиптическая линия — Божье руководство мучительством. По Иоанну, ангел выпускает Аваддона из бездны. У Булгакова это делает Воланд. Снова сатана заменяет Бога…
   Наконец, в Книге Иова — третья трактовка этого образа. «Откуда не исходит премудрость? и где место разума? Сокрыта она от очей всего живущего. …Аваддон и смерть говорят: „ушами нашими слышали мы слух о ней“. Бог знает путь ее, и Он ведает место ее»[48].
   В «Мастере и Маргарите» Воланд, сатана «знает путь ее и ведает место ее». Введя Аваддона-Абадонну в сферу власти Воланда, Булгаков еще раз подчеркнул то, что мы постоянно отмечаем: сатана заменяет Бога. Самый страшный из слуг Яхве стал самым ужасающим из слуг Воланда, учредителем войн. «Он на редкость беспристрастен и равно сочувствует обеим сражающимся сторонам. Вследствие этого и результаты для обеих сторон бывают всегда одинаковы» (675), — рекомендует его Воланд.
   «Холодный и убежденный палач», как сказал бы Пилат; вернее — ледяной образ смерти.
   Но сейчас нам интересней то, что Абадонна как бы не совсем подчиняется и сатане. В книгах Ветхого Завета Аваддон несколько эмансипирован от Вседержителя; «Аваддон и преисподняя», «Аваддон и смерть» обозначаются почти как самостоятельная область космоса — «открытая перед Господом», но не подчиненная ему непосредственно. Интонация такая: раз уж эта область «открыта», раз уж она не знает чего-либо, то какова же власть Яхве, знающего все!
   Тончайшими деталями Булгаков показывает подобную двойственность Абадонны: он не присутствует в свите, но является по вызову или ради особо торжественных случаев; он инициирует войну сам — Воланд наблюдает его деяния со стороны, как всю жизнь людей.
   Двойственность чувствуется и в сцене, где мессир представляет Абадонну королеве бала; продолжаю цитату: «Абадонна, — негромко позвал Воланд, и тут из стены появилась фигура какого-то худого человека в темных очках. Эти очки почему-то произвели на Маргариту такое сильное впечатление, что она, тихонько вскрикнув, уткнулась лицом в ногу Воланда.
   — Да перестаньте, — крикнул Воланд… — Ведь видите же, что он в очках. Кроме того, никогда не было случая, да и не будет, чтобы Абадонна появился перед кем-нибудь преждевременно. Да и, наконец, я здесь. Вы у меня в гостях! Я просто хотел вам показать.
   Абадонна стоял неподвижно.
   — А можно, чтобы он снял очки на секунду? — спросила Маргарита…
   — А вот этого нельзя, — серьезно ответил Воланд и махнул рукой Абадонне и того не стало…» (675, 676).
   Удивительно! Он вроде чересчур усердно убеждает Маргариту, как бы успокаивая себя: «Да и, наконец, я здесь». Воланд боится — и знает чего: Абадонна никогда не появляется «преждевременно». Может быть, он и Маргарите явился не преждевременно? Может быть, события вырвались из рук самого владыки, и он догадывается теперь, что немного часов спустя ему придется послать Азазелло убить Маргариту и Мастера?..
   Здесь таинственный узел, разрешить который нам еще предстоит. Ведь Абадонна связан с мессиром знаком Страшного суда, что обозначается перед самым явлением демона. Мы впервые видим левый глаз Воланда как «узкое игольное ухо, как выход в бездонный колодец всякой тьмы и теней» (669). Символ даже двойной: «игольное ухо» — намек на притчу Иисуса о богатых на Страшном суде; «бездонный колодец» — из него и вышло войско Аваддона. «Она отворила кладязь бездны, и вышел дым из кладязя… и помрачилось солнце и воздух от дыма из кладязя»[49]. Пугающий образ, который не смягчается даже тем, что портрет Абадонны во всех деталях списан с портрета героя фривольной поэмы Лермонтова «Сашка» (см. эпиграф к этой главе). Портрета иронического — какой «Аббадона» из распутного подростка? Сравниваем: Абадонна грозен, «исключительно бледен», юношески худ, стоит неподвижно, и взор его, ясно же, неподвижен — поскольку он в темных очках… И имя читается не по Библии, а по «Сашке». Это всегдашний булгаковский смех — пронизывающий все, и возвышающий, и принижающий все. Абадонна «пролитературен», как все демоны в «Мастере и Маргарите»; это ничего не меняет — мы поставлены перед двумя новыми этическими загадками. Мы не знаем, почему Воланд улыбается над мертвым ребенком и почему его связь с демоном смерти обозначена символом Страшного суда по самой мрачной книге Нового Завета.

15. Азазелло — «страшная месть»

   Абадонна персонифицирует смерть, Воланд — суд. Азазелло служит двум дьяволам, олицетворяющим суд и смерть. Он — палач, не интересующийся добром и злом, правом и насилием — был бы приговор… В сплетении фаустианских аллюзий он не только одна из ипостасей Мефистофеля; он еще соответствует палачу, казнившему Гретхен, — а ведь она потому и попала в рай, что отказалась бежать из тюрьмы следом за дьяволом…
   Азазелло казнит Мастера и Маргариту по суду Бога в буквальном смысле слова — но суд исполняется, и они получают спасительную смерть-нирвану потому, что согласились уйти из своего подвала, своей земной тюрьмы, ускакать на черных адских конях — пойти за дьяволом.
   Эту антифаустианскую линию мы еще затронем в связи с Мастером, сейчас интересно следующее: если Воланду приданы внешние черты Мефистофеля, то Азазелло, который унаследовал многие функции гетевского дьявола, носит лишь его машкеру — «один глаз и один клык» (маска Форкиады)[50].
   В сцене похищения Мастера и Маргариты появляется еще одна примета: «Азазелло сунул руку с когтями в печку…» (737); примета постоянная, не разовая — в другом месте «птичья лапа» (631). А это уже Гоголь, «Сорочинская ярмарка» и «Пропавшая грамота»; следовательно, мы должны задуматься над аналогиями с Гоголем.
   Дразнящее звучание, которое я назвал бы обертоном гоголевской прозы, в «Мастере», несомненно, слышится — не так сильно, как в «Белой гвардии» или «Роковых яйцах», но все же есть. И есть вещь Гоголя, которую Булгаков не мог обойти по концептуальным соображениям: «Страшная месть», в которой фигурирует чудовищный злодей, колдун — не дьявол, а человек. Вот фрагменты его портрета: «изо рта выбежал клык»; «рот в минуту растянулся до ушей»; «зуб выглянул изо рта».
   А вот описание Азазелло (в той же сцене, где «птичья лапа»): рот «мужской, кривой, до ушей, с одним клыком». Повторения слов достаточно характерные: это — метка заимствования. С обычным хитроумием Булгаков добавил к портрету колдуна один штрих — и получилась Форкиада.
   Виртуозное владение пистолетом идет у Азазелло не только от виртуоза шпаги Мефистофеля. Колдун говорит: «Э, козак! знаешь ли ты… я плохо стреляю: всего за сто сажен пуля моя пронизывает сердце»[51]. Откроем «Мастера» на 694-й странице, где ведутся речи о стрелковом мастерстве Азазелло. Случайно или нет, но Булгаков начинает так и сяк поворачивать слово «сердце» еще в разговоре Маргариты с Коровьевым о наблюдении за «нехорошей квартирой». «Что-то сосало мое сердце! Ах!» — паясничает Коровьев, потом говорит: «…Чует сердце, что придут…», затем вступает Азазелло с тем же словом, и ему отвечает королева бала: «В сердце! — восклицала Маргарита, почему-то берясь за свое сердце, — в сердце! — повторила она глухим голосом». Затем разговор опять подхватывает Коровьев: «…Ах, да, — сердце. В сердце он попадает… по выбору, в любое предсердие сердца или в любой из желудочков» (695).
   Вместе они повторяют это слово девять раз на протяжении одной печатной страницы! Для такого стилиста, как Булгаков, чудовищно много. Это — поэтически — перифраз и похвальбы колдуна из «Страшной мести» (попасть из пищали за сто шагов в сердце было практически невозможно), и его дьявольских возможностей. Слово колдуна не расходится с делом, он издалека попадает в сердце своему зятю — а сердце пана Данилы будет перед тем болеть в предчувствии гибели.
   Следующая параллель с гоголевской вещью не менее причудлива, чем две первые; она в некотором роде комическая. Вот как пан Данила обвиняет колдуна: «…Живет около месяца и хоть бы раз развеселился, как добрый козак! Не захотел выпить меду! …Горелки даже не пьет! Экая пропасть! Мне кажется, пани Катерина, что он и в господа Христа не верует» (217). Чуть дальше колдун говорит, что не любит украинского национального блюда, галушек, и Данила снова усматривает в том знак антихриста: «Все святые люди и угодники божии едали галушки» (219). Языческая наивность украинского дворянина комична; великий юморист, даже создавая страшную сказку-трагедию, оставался самим собой, и эта склонность мешать трагедию со смехом была необыкновенно близка Булгакову: он сам так делал достаточно часто. Так вот, речения пана Данилы Булгаков переигрывает, помещая их в основу бытового, так сказать, поведения своих демонов. Они много пьют и едят, причем употребляют напитки вполне «христианские»: водку — «горелку» — и коньяк. Пьют спирт, и спиртом лечат Мастера: «…и помог этот стаканчик». Воланд пьет доблестно — «не закусывая никогда». Наблюдая Азазелло, Мастер отмечает: «Коньяк он тоже ловко пил, как и все добрые люди, целыми стопками и не закусывая» (783). Пан Данила так бы и подумал, разве чуть по-иному: «Как все добрые козаки». Кот Бегемот, как завзятый русак, жует маринованный гриб. Дьявольских трапез, если я не ошибаюсь, в романе семь (если считать трапезой хулиганское пожирание шоколада и селедок в Торгсине). Прошу прощения за непрерывные подсчеты, но ведь у большого писателя слово счет любит! Булгаков, как бы в прямой ответ Гоголю, заставляет сатану перефразировать слова Данилы, сказанные о дьявольском отродье: «…Что-то, воля ваша, недоброе таится в мужчинах, избегающих вина, игр, общества прелестных женщин, застольной беседы» (624). Наивное псевдохристианство, верней, полуязычество «Страшной мести» как бы выворачивается наизнанку[52].
   Забавная микрополемика с Гоголем, по-видимому, не случайна. Гоголевский Данила судит, может быть, и наивно, зато традиционно — в европейской традиции еда и выпивка трактуются символически с глубокой языческой древности. Важнейшие богослужебные таинства, вкушение хлеба и вина, отождествляются с поеданием тела и крови Христа. О хлебе: «…Приимите, ядите; сие есть Тело Мое», о вине: «сие есть Кровь Моя Нового Завета, за многих изливаемая во оставление грехов»[53]. Слова эти были сказаны на «тайной вечери», перед самой гибелью Иисуса; кровь — та, что прольется из-под жертвенного ножа. Это жертвоприношение Булгаковым отрицается; не сам его факт, но спасительность для человечества гибели Учителя: казнь Иешуа Га-Ноцри — никоим образом не благо, а позор, лежащий на всех людях. Соответственно, сакральное свойство вина и хлеба меняет знак; трапеза перестает быть символом единства во Христе, становится единством в сатане[54], и ресторан, это специальное место для «вечерей», ассоциируется с полночью и адом.
   Но вернемся к теме. Почему в «Мастере» уделено внимание «Страшной мести»? Зачем понадобилось наделять библейского дьявола чертами языческого персонажа, колдуна?
   Потому что «Страшная месть» — сказка не просто языческая, но, пожалуй, антихристианская.
   Разберемся. Как и «Мастер», сказка имеет два сюжета: один главный, другой — вспомогательный, разворачивающийся много раньше первого. В «сейчас» главное лицо — могущественный ведун, то есть, в традиционных представлениях, слуга сатаны. Злодей он мерзкий: убивает дочь, зятя, святого схимника. Особо отметим: убивает младенца-внука. Но отвратительное его могущество объясняется во вспомогательном сюжете престранным путем: оно даровано не дьяволом, а Богом! История такова: давным-давно казак по имени Петро подло убил своего побратима Ивана, не пощадив и его малолетнего сына. Когда же умер и Петро, «призвал Бог души обоих братьев» и сказал: «Иване! не выберу я ему скоро казни; выбери ты сам ему казнь!» Иван и выбирает казнь: «все потомство» Петра должно быть несчастно, а последний в роде должен быть таким злодеем, «какого еще не бывало на свете!». (Затеяно для того, чтобы предки последнего в роде злодея терпели на том свете страшные муки при каждом его злодеянии[55].) Бог все это утверждает, выпуская в мир могущественного преступника.
   Как будто он поступает подобно Богу в «Фаусте» и в Книге Иова — санкционирует земное злодейство. Но там в мир выходит дьявол, злодеяния вершатся им. Кроме того, там действие хотя бы осмысленно: Бог как бы желает усовершенствовать и Иова, и Фауста. Здесь оно ничем не одушевлено: просто месть. Страшная — так повесть и называется… И во имя человеческой мести, действия безнравственного, Бог делает человека злодеем. Страшным злодеем, волшебником. Булгаков как бы возвращает колдуну его истинное, дьявольское обличье. Он был вправе игнорировать то, что Гоголь пересказывал народное предание, ибо, пройдя через руки писателя, предание становится Литературой. Литература же не имеет права освящать злодейство — тем более освящать именем Бога. И если уж мы имеем дело с литературой, мы вправе усматривать в ней не только мораль, но и теологическую мысль. С этой позиции глядя, «Страшная месть» — вещь антихристианская, поскольку в ней Бог стал «наперсником разврата».