И вот на тебе: боги забирают Ласкавицу.
   Чувствовала себя, как на угольях, добравшись к капищу и очутившись среди толпы. Силы почти покинули ее, пока ждала. А дождалась, холод заполонил сердце: в сопровождении старух и княжьих мужей шла все-таки Ласкавица.
   Лучше бы не видеть всего, что произошло. Девушка не хотела идти в шатер. А там закричала таким страшным, нечеловеческим криком, раненой птицей выпорхнула из шатра. А у Зоринки волосы поднялись дыбом. И хотела что-то сделать, и не могла. Страх сковал ей руки, ноги, лишил дара речи. А пока приходила в себя, Ласкавица снова предстала перед тиверским народом, только теперь уже не плакала и не молила о спасении, лежала на носилках бледная, тихая и спокойная. Зоринка уже не могла смотреть, что будет дальше. Вернулась к привязанному коню – и в Веселый Дол.
   Дома застала только челядь. Никому не пришлось объяснять, где была, почему пошла против воли родителей. Челядницы проводили ее наверх и уложили, посочувствовав, что на их горлице лица нет, не иначе, чем-то напугана. Зато когда появилась на подворье мать Людомила, пришлось выслушать нарекания и попреки. И недостойна она рода своего, и неблагодарная. Мать вон как о ней заботится, хочет уберечь от беды, а дочь только то и делает, что сует свою неразумную голову куда не следует, того и гляди, сама на себя беды накличет.
   Выговаривала дочери и плакала. Поэтому Зоринка больше отмалчивалась. Когда же мать заговорила о хлопотах, не сдержалась, поднялась с ложа и сказала:
   – А не кажется ли матушке, что эти хлопоты и заставляют быть такой? Неужели вы не видите: я не живу в тереме отца своего, а отбываю наказание! Мне не вольно поехать, куда хочу, не вольно и сердцем избрать, кого хочу.
   – Что сделаешь, если так получилось? Думаешь, меня это радует?
   – А теперь пусть матушка знает, стало еще хуже: в жертву Хорсу принесена моя подруга из Колоброда – Ласкавица. Поэтому прошу ни этим летом, ни следующим не тревожить меня и не хлопотать обо мне. Объявлю траур по Ласкавице, и ни за Богданку, ни за того отрока из Колоброда замуж не пойду. Слышали, от лета и до лета никого не желаю видеть!

XX

   Прошла одна, вторая, пошла уже и третья седмица, как предали огню хозяйку этого не такого уж и безлюдного жилища, а Миловида никак не привыкнет к тишине, поселившейся в покоях княгини, никак не свыкнется с положением, которым наградила ее покойная. Все идут к ней, кланяются до земли, как не кланялись, может, и Доброгневе, а потом спрашивают, куда девать овец, которых не стоит оставлять на зиму из-за нехватки корма, как быть с сыром и маслом, собранным за лето, с молоком, которое надаивали ежедневно. Вроде как нарочно идут, идут и спрашивают, идут и спрашивают, а Миловида, удивляясь вниманию челяди, краснеет. Один раз отговорится советом: «Подождите, приедет князь, он скажет, как быть», в другой – мучительно колеблется, не решаясь сделать по-своему: «Делайте так, как делали до сих пор». Знает, это плохо, рано или поздно почувствуют ее слабость и не станут обращать внимания на ее приказания. «Это не хозяйка, – скажут, – а так себе, непонятно что», – и будут делать и поступать, как кому на сердце ляжет. Однако отважиться быть хозяйкой в родовом доме князя тоже не может. Почему-то ей боязно, откуда-то приходит страх, в сердце поселяется неуверенность, что все сказанное князем правда. Может и так случиться: потешил сказкой и исчез, покинул ее, словно сироту при дороге: хочешь – верь, хочешь – нет. Откуда же взяться вере и уверенности, если слышала только слова, а дела не видела?
   Такая печаль ходит следом, такая тревога закрадывается в душу, что сердце обливается кровью от жалости к себе. А князя все нет и нет. Говорил: «Готовься к тризне по матери. Я отдам жертву богам и вернусь». А не появился в Соколиной Веже, сына Богданку, вишь, прислал вместо себя, чтобы проводил бабку в последний путь, собрал плакальщиц да и сам поплакал перед тем, как предать тело огню. Богданко и выполнил, что велел князь. Однако делал… делал все так, будто ее, Миловиды, и нет. Если приказывал, то кому-то, а не ей, если спрашивал, снова-таки не у нее, а у кого-то. Как же после всего этого будешь хозяйничать, будешь уверенной, что тебя оставили здесь за хозяйку? Если бы не челядь и не ее постоянное напоминание о делах, давно бы оставила терем и пошла куда глаза глядят. Отчего челядь так подозрительно добра и слишком заискивает перед ней? То ли боятся новой хозяйки, то ли хотят, чтобы ключница Миловидка оставалась в Соколиной Веже хозяйкой. Вот и сегодня. Встретила Миловидку одна мастерица и не отпустила, пока не уговорила пойти к ней и посмотреть, хорошо ли, так ли делает: «Не первый раз шью, – говорила, – для князя, для княгини, их детей. Но то, что заказал сейчас, совсем другое. Пусть молодая хозяйка посмотрит и скажет: все ли хорошо сшила. Она была в ромеях, много видела, а это убранство не ромейское ли?»
   Ей показали не диво какое-то, всего-навсего корзно. Но сшито оно было не из тиверских, а из ромейских тканей: верх – светло-синий, подкладка – пурпурная. И обе ткани такие яркие, так радовали своими красками, что не залюбоваться их красотой было нельзя. Да и шила, по всему видно, настоящая мастерица. Когда накинула Миловиде шитье на плечи и поставила перед зеркалом, не только глаза, уста открыла Миловида от удивления и невольно вырвалось у нее привычное: «Ой».
   – Корзно понравится князю, – сказала погодя. – Ваша правда, мастерица, такую одежду только ромейские императоры и носят.
   – Правда?
   – Правда. Живого императора не пришлось видеть, а на картинах, в церкви видела.
   – Спаси тебя бог, дитя, за доброе слово. Спаси бог! Я давно присматриваюсь к молодой хозяйке княжьего очага и вот что хочу сказать: если будут на то ее воля и желание, могу сшить ей наряд к зиме.
   – За добрые пожелания тоже скажу: спасибо. Но у меня, мастерица, не из чего шить.
   – Велика беда! Зато у князя есть из чего. Вот, прошу. Пусть госпожа станет к зеркалу и прикинет, идет ли ей.
   Она не обращала внимания на возражения Миловиды, накинула ей на плечи то, чем хвалилась, и поставила перед зеркалом, а уж как поставила, засветилась вся, радуясь будущему творению рук своих.
   – Ну не я ли говорила? Только такой красавице и годится этот наряд. Не шуба – загляденье будет. Правду говорю, девушка красная, просто загляденье.
   Пока говорила, успела мерку снять с Миловиды. Но Миловидка решительно воспротивилась.
   – Прошу вас. – Девушка отстранила мастерицу, и так решительно, что у той невольно опустились руки. – Не нужно. Я не заслужила еще у князя ни туник, ни шуб.
   – Так заслужишь! – не уступала мастерица и, казалось, была искренней в своих намерениях. – Пока сошью, будут уже и заслуги, а будут заслуги, князь похвалит нас, тебя – за наряд, меня – за старание. Вот увидишь.
   Все это правда: благосклонность челяди – большая утеха для души, но и боль в сердце не покидала ни на минуту. Почему князь пустил о ней в Соколиной Веже славу как о молодой хозяйке, а сам не едет? Почему?
   Что ни день, то тревожнее думалось об этом, а тревога сеяла не только страх, зарождала и жалость к себе. Куда ей податься, если убедится, что князь хочет всего лишь ославить ее? На кого и на что надеяться тогда? На Выпал и приют у тетки или у Божейковой родни? Боже, да там же свои беды и заботы. Разве она не знает?
   Задумавшись, Миловидка не заметила, как задремала, и не услышала, когда и откуда появились на подворье всадники. Подхватилась, едва уловила краем уха разговор, узнала голос князя Волота. Кинулась было к дверям, но сразу же и передумала: разве она может вот так предстать перед ним? Люди добрые! Заснула же и, наверное, сбила всегда гладко причесанные косы, примяла одежду. Нельзя показаться перед господином пугалом с заспанными глазами и всклокоченными волосами. И быстренько двери на засов и ну прибираться, приводить себя в порядок!
   Метнулась, как на пожаре, к небогатому на содержимое сундучку, выхватила самый лучший свой наряд и стала переодеваться. Спешила очень, но прихорашивалась старательно. Чувствовала, дрожит вся, знала, может выдать себя этим, но ничего не могла поделать с собой. Это было выше ее сил – оставаться сейчас спокойной.
   К счастью, князь не спешил в терем. И переодеться успела, и причесаться, и к стене на миг прислониться, чтобы унять свою дрожь. А пришла немного в себя, снова всполошилась: хорошо ли делает, что стоит и ждет. Волот – князь и, как князь, привык, что его встречают хлебом-солью, поздравляют со счастливым возвращением из дальнего пути, а она по клетям-углам прячется. Хозяйка же она, какая ни есть, но хозяйка!
   Вздохнула глубоко и пошла к выходу. Не задерживалась больше. И только распахнула последние двери, те, что вели из терема, остановилась на пороге как вкопанная: прямо на нее шел со двора Волот, он уже был почти рядом.
   – Прошу князя в хоромы, – приложила руку к сердцу и поклонилась низко.
   Князь тоже остановился, задержал на ней потеплевший взгляд:
   – Спаси бог. Все ли благополучно в хозяйстве, здорова ли хозяйка?
   – Хвала богам, все хорошо. Челядь княжья на здоровье не жалуется.
   – Ну и хорошо. Веди тогда в терем.
   И проводила, и раздеться помогла, и купель приготовила. Челядницам велела накрывать в гриднице стол. Носили и носили на него блюда, ставили и ставили жбаны, корчаги, братницы. Князь ведь не один прибыл, с мужьями и отроками. А еще позовет ловчих. Сказал, что пробудет здесь долго, не сможет усидеть в тереме, пойдет на охоту. Когда же и поговорить о предстоящем развлечении, если не за общей трапезой. Миловида тоже не присела. Смотрела, как накрывают столы, наливала питье в братницы, чтобы трапеза была не абы какая – княжья.
   Видела: князь Волот не спускает с нее глаз. И не хочет себя выдавать преждевременно, и все-таки смотрит. Это Миловидку смущало, она раскраснелась от этого смущения, он же словно прикипел к ней очами и уже не отводил их.
   – А Миловидка почему не пьет, не гуляет с нами?
   – У меня, княже, своя обязанность.
   Князь встал, отыскал для нее место в застолье.
   – К лешему все обязанности! Гуляет князь, гуляют его гости, должна гулять и хозяйка княжьего застолья.
   – Однако ж…
   – Какое еще там «однако»? Знает ли Миловидка, почему я не был на тризне по своей матери, княгине Доброгневе? Из-за своих обязанностей. Ведает ли, почему недосыпаю ночей, не знаю радости от воли, весь в ратных заботах и походах, в мыслях о законе и благодати? Опять-таки из-за обязанностей перед землей, перед народом Тиверской земли. Не пора ли подумать и о себе, тем паче что я и мужи мои не просто празднуем удачное завершение возложенных на нас обязанностей, мы справляем тризну по матери моей, княгине Доброгневе.
   – На тризне по княгине я пила, но и с князем выпью.
   – Вот и хорошо. Поднимаю братницу, – Волот повернулся к мужам, – за новую хозяйку Соколиной Вежи по имени Миловида. Слава самой прекрасной деве земли Тиверской! Слава молодой княгине синеокой Тивери!
   – Слава! Слава! – дружно поднялись мужи и протянули к ней наполненные питьем братнины. Видно было: они разделяют выбор своего князя и рады, что он назвал ее княгиней синеокой Тивери.
   Тишина и покой в Волотовом тереме у леса наступили где-то под утро. Одни ушли, перебрав хмельного, к своим халупам, других челядь спровадила чуть не силой в клети. Потом принялись за уборку. Миловида не бралась за черную работу, больше указывала, что и куда нести, да наводила после того, как вынесли недоеденное и недопитое, порядок в гриднице. Хмель прибавил ей сил или радость бодрила ее – работа горела в руках. Видно-таки, радость будила в сердце силу: приятно, что была в центре внимания всего застолья, что ее принимали не за челядницу, а за госпожу, тянулись к ней братницами, хвалили и льстили, говорили, знают, сколько горя пережила, и потому рады, что все позади, что она снова в своей земле, среди своих людей. Ой, да такого о себе сроду не слышала, такой доброты не видела. Почему же не быть в руках силе, не играть веселью в сердце, когда в душе праздник? Если бы могла, весь мир обняла бы, всех наградила бы тем теплом, той радостью. Заново застелила освобожденный от яств стол, расставила вдоль стен лавки, а усталости, несмотря на позднюю ночь, не было в помине. До усталости ли, если в тебе играет-перекатывается веселая волна? Вот расставит все по порядку, подметет гридницу, тогда уж пойдет ляжет и заснет, если сможет.
   Оглянулась, услышала скрип двери и застыла: на пороге стоял он, князь Волот.
   – Я за тобой, Миловидка. Время позднее, оставь уборку на завтра.
   Не знала, что сказать ему, однако и на зов не шла. Стояла, отрешенная, и ждала. Да не ждалось Волоту. Оставил приоткрытой дверь и пошел к ней твердым, несмотря на хмель, шагом. Видел: чем ближе он подходил к Миловиде, тем взволнованнее она становилась. Раскраснелась, глазами, устами хотела что-то сказать и не могла.
   – Может, раздумала, отменила свое решение, с которым шла к покойной княгине? Может, разгневалась на меня за то, что так долго не возвращался?
   – Я не из гневных, дорогой мой князь, – говорила и не прятала, как раньше, глаз. – Наверное, это и хорошо, что задержался. Было время подумать.
   – Правда?
   Волот и без объяснений видел, что правда. Не расспрашивал больше ни о чем, не колебался, а подхватил взлелеянное в мечтах счастье на руки и понес к дверям. Открывал их сильным толчком ноги и шел дальше, ощущая радость, какой не знал до сих пор, счастье, какого еще не изведал.
   «Моя, моя!» – кричало все его естество, а девушка словно бы услышала этот крик и попросила:
   – Ты же не обманешь меня, князь?!
   – Никогда!
   – И долго-долго будешь со мной?
   – До конца дней своих. Если и уеду по зову земли или народа тиверского, то ненадолго. Слышишь, счастье мое, все буду делать, лишь бы не оставлять тебя надолго.
   – Я полагаюсь на твое слово и вверяюсь твоей чести.
   Недаром говорят: мягче стелешь – тверже спать будет. Миловидка не знала, не ведала о том, что ее ждет, когда так сладко спала под надежной рукой Волота. Давно отпели разбуженные рассветом птицы – под окнами терема и далеко за лесом, поднялось солнце, ночная прохлада уступила место дневному теплу, а в княжьей почивальне все еще видели сны и наслаждались тем покоем, который дарит утренний сон. Миловидка проснулась и сразу поняла, что проснулась не сама.
   – Кто-то стучит в ворота, – всполошилась и настороженно прислушалась она.
   – Ну и что? Там есть челядь, – сквозь сон успокоил ее князь.
   – И все же вон как стучат! Я пойду, пожалуй, в свою клеть.
   Говорила, пойду, а сама не шла, лежала и боязливо жалась под одеялом. Всем своим видом умоляла: будь добр, отвернись, дай одеться. Но князь не сразу отогнал от себя сон и покорился воле жены своей. Только когда стук повторился еще громче и настойчивее, потянулся сладко и сказал:
   – Лежи, я сам пойду, угомоню нетерпеливых.
   Он был недоволен: где же челядь, почему его заставляют выполнять и эту работу? Вышел на крыльцо, остановился удивленный: ворота уже открывали, и первой в просвете появилась Малка.
   Знал ли, что привело ее сюда, или только догадывался, но снова нахмурился, посуровел.
   – Что случилось? Почему так внезапно приехала?
   – Может, поведешь сперва в покои, потом будешь спрашивать?
   Молча повернулся и пошел. Уверей был: Миловидку уже не застанет, но об этом меньше всего и думал, а горел желанием отчитать Малку, и отчитать по возможности язвительней.
   – Ну, – остановился перед нею, когда зашли в покои. – Говори, что случилось?
   – Боюсь за всех нас, потому и приехала. С каких это пор ты стал обходить свой терем и семью свою в стольном Черне? Почему приехал сюда?
   – А с каких пор Малка забыла, что она княгиня, а не просто жена?
   – Разве с таким князем не позабудешь?
   Видят боги: не хотел быть слишком резким с матерью своих детей, но что поделать, если сама напрашивается.
   – С каким это – таким? Неужели тебе не ясно: то, что делает и думает князь, касается только его. Если сказано жене: будь в Черне, присматривай за очагом и детьми, то и должна быть у очага. Тебе этого мало?
   – Наверное, мало, если не спала всю ночь, снялась ни свет ни заря и приехала.
   – Ну так довольствуйся этим и возвращайся в Черн.
   Малка позеленела от злости.
   – А ты… будешь тешиться с другой? Кто она? Как смела?!
   – Еще раз говорю: не она – я посмел. На то была и есть моя княжеская воля. Не надрывай себя и не проклинай, все уже случилось: с сегодняшнего дня моя избранница – жена моя. Если же хочешь знать, кто она, то знай: Миловида, та самая девушка, что поздравляла нашего Богданку на пострижинах.
   Малка умолкла на миг, широко раскрыв от удивления глаза. Удивлялась или вспоминала – кто знает. Наверное, вспоминала, а потом враз сникла и прикрыла лицо руками.
   – Пусть я тебе опостылела, – заплакала Малка, – а дети? Богданко места себе не находит, страдает, сохнет от присухи. Его нужно женить, а ты о себе…
   – Успеет. У него еще все впереди. Пусть и думать забудет о Зоринке, найдет себе другую – вот и будет избавление от присухи. Тебя же и детей своих я не забуду. Ты там, в Черне, будешь женой и хозяйкой, Миловида – здесь. Сыновья мне нужны, понимаешь? Поэтому и беру другую, потому и говорю: не вставай на пути, времена смутные, а Богданко один у нас. Могу ли я полагаться только на одного, быть уверенным, что с ним уберегу и землю, и народ тиверский?
   Еще ниже склонилась Малка, еще горше заплакала. Спасибо, не напомнил вслух, что она пустопорожняя, потому берет другую.
   – Ничего страшного не произошло, – старался утешить жену. – Говорю же, была и останешься женой. Удовольствуйся этим и иди.
   – Мало удовольствия, Волот.
   – Что поделаешь? Ты в свое время как в раю купалась, дай и Миловидке порадоваться.
   – Не брак – горе берешь с нею. Разве не видишь, чем полнится земля, до этого ли сейчас?
   – Ничего. Мы все сделали для людей, пусть и люди дадут нам возможность хоть несколько дней побыть счастливыми. Слышишь, если не вечность, то хоть несколько дней!
   Малка поднялась, вытерла слезы.
   – Могу я глянуть на нее? Хоть увидеть: какая?
   – Не нужно. Потом, когда привыкнет к своему месту в доме. Она слишком молода, чтобы вынести сразу все: и счастье-радость, и громы Перуна.

XXI

   Князь Добрит, видимо, не только сейчас увиделся со славянами, которые живут в Карпатах и по ту сторону Карпат, он давно общается с ними и, когда произносил: «Наш отказ от ратного вторжения в земли ромейские не остановит склавинов», – знал, что говорил. Как только по весне растаяли снега, наполнив реки и море талой водой, снялись эти славяне с насиженных мест, уютных, но небогатых, и все вместе, забрав с собой детей, жен, какой-никакой домашний скарб, направились в земли илирийцев. Всем родом двинулись белые хорваты, словаки, сорбы. К ним присоединились соседи, к тем – еще соседи, договорились меж собой и выставили впереди конные полки, а по одну и по другую сторону – пешие, и, увидев, какая у них собралась сила, пошли и сказали илирийцам: «Не против вас идем походом ратным, против ромеев, которые заняли земли наши. Вы же как сидели на своих землях, так и сидите, нам и ромейских хватит».
   Первыми забили тревогу правители соседних со славянами провинций – Верхней Мезии, прибрежной Дакии – и отважились выступить против своевольных склавинов с находящимся под рукой провинциальным войском. Однако недолго тешили себя надеждой остановить нашествие. Склавины смяли провинциальное войско ромеев так быстро, что оно показало врагам империи спину, впереди же войска понесся в соседние провинции – Внутреннюю Дакию, Дарданию, Превалитанию, а чуть погодя и в Македонию – страх перед славянами. Говорили, надвигается тьма, неподвластная разуму сила, от которой гудит и стонет измученная земля, никакое провинциальное войско не может остановить ее. Для этого нужны воины самого императора, нужны такие непобедимые полководцы, как Велисарий, нужны его палатийские легионы.
   Префекту не верилось, что вторжение славян настолько серьезно.
   – Идут не все славяне, только склавины, и вы не в состоянии их остановить? – спрашивал у тех, кто пугал его неисчислимыми полчищами. – Не отступать! Бросить против варваров все и всех!
   А когда прискакали во второй раз, затем в третий, крича о помощи, префект всполошился не на шутку и приказал собираться оставшимся провинциальным войскам в Фессалоники, надеясь под защитой надежных стен выстоять, пока подоспеет помощь.
   Теперь уже не скрывал от императора, какая беда постигла Илирик. Воспользовался попутным ветром и послал известие с нарочными мужами в Константинополь. «Вторжение это, – писал Юстиниану, – не просто татьба. Варвары идут с семьями. Похоже, что на поселение. Если не выставим против них палатийское войско и не позаботимся по-настоящему о защите Илирика, можем потерять его насовсем».
   Наверное, не был уверен, что император поддержит его сразу, долго ходил, обдумывал положение, собирал советников и снова все обдумывал наедине с собой, пока не натолкнулся на спасительную мысль: не скупиться на золото, которое есть в префектуре, послать сообразительных послов и сказать варварам: «Если повернете назад в свои варварские земли и поклянетесь, что ни вы, ни ваши дети не переступят вод Дуная, дадим достойный для мира между нашими землями выкуп – сто тысяч золотых солидов».
   Ждал ответа от предводителей варварского нашествия словно манны небесной, а дождался – совсем упал духом. Склавины сказали: «Мы не за золотом пришли. Нам тесно и голодно там, за Дунаем, хотим сесть родами своими на южных землях и сидеть здесь вечно».
   Что теперь делать? Противостоять своими силами варварам – напрасные надежды, а от императора ни слова. Оно и неудивительно. Разве ему, наместнику Илирика, без императорских эдиктов-разъяснений не ведомо, в какую переделку попал Юстиниан, намереваясь расширить границы Восточной Римской империи за счет Западной? Замахнулся не на что-нибудь – на полмира. Мало ему метрополии, что охватывает все Переднюю Азию – диоцез Понт, диоцез Азия, диоцез Восток, мало Фракии, Дакии, Македонии, Египта, наконец. Захотелось пустить корни свои по всей Северной Африке, в Сицилии, на Апеннинском полуострове. Но хотеть – одно, а претворить это желание в жизнь – совсем другое. Велисарий высадился с отборными легионами в Северной Африке и разбил вандалов, овладел Карфагеном, Сардинией, со временем – Цезарией, крепостью Сектем поблизости от Геракловых Столбов, Балеарскими островами, но ему не посчастливилось сделать завоеванные провинции покорными. Первыми подняли меч против империи маврусии – туземные племена, первобытнообщинный строй которых позволил им собрать огромное ополчение и вырезать в Нумидии и Бизацене поредевшие византийские когорты до последнего человека. Следом за маврусиями взбунтовалось и собственное войско: солдаты, нижние чины оккупационной армии, считающие себя победителями, не без оснований претендовали на землю в завоеванной стране, тем более что многие из них успели сойтись с вдовами, сестрами и дочерьми вандалов, которые погибли в сечах с византийцами, и имели на эти земли право законных наследников. Император же отписал занятые земли себе или фиску, Православной церкви, потомкам римских посессоров и местной романизированной африканской знати. Это и положило начало массовому бунту и потребовало от империи немало сил в течение многих лет, чтобы его подавить.
   Что-то подобное намечается и на Апеннинах. Во всяком случае, видимое покорение остготов обернулось новым подъемом сопротивления, и кто знает, на сколько оно серьезно. А все из-за нашей ромейской самоуверенности, все потому, что считаем себя самыми мудрыми и самыми хитрыми.
   Оно будто бы и не было причин осуждать Юстиниана, тем более поначалу. Кто обойдет стороной колодец с холодной водой, если донимает жажда? И есть ли среди людей такие, кто, встретив на своем пути солид, не поднимет его? Такой криницей, таким солидом казались всем древние земли Римской империи, когда умер грозный король ее завоевателей – остготов – Теодорих. Власть его унаследовал, как водится у остготов, ближайший родственник короля по мужской линии, малолетний внук Теодориха – Атоларих. Фактически же правила державой мать малолетнего короля и дочь Теодориха Амаласунта, женщина молодая, красивая и, что еще очень важно, умная. Оставаясь верной памяти отца и руководствуясь здравым смыслом, она не пошла на поводу у той остготской знати, которая носилась с титулом завоевателей чужой земли, словно дитя с писанкой, – она признала целесообразным быть лояльной с завоеванным народом, особенно со староримской знатью. А чтобы ориентация ее не была истолкована двусмысленно как врагами, так и друзьями, окружила себя советниками из римской аристократии, запретила готам силой захватывать земли знатных римлян, не ограничивала в правах Католическую церковь.
   Это подняло ее авторитет среди римлян, зато очень осложнило отношения с остготской знатью. Оппозиция воспользовалась ориентацией регентши на тех, кто был пылью под ногами остготов-завоевателей, и склонила на свою сторону большую часть остготской знати. На беду, осложнились отношения остготского королевства с соседями: на юге – с вандалами, на северо-западе – с франками. Петля вокруг шеи затягивалась с каждым днем, и регентше ничего не оставалось, как искать поддержки у самого сильного из соседей – у Византийской империи.