Обычно Федор Николаевич воспринимал это как должное, но сегодня не выдержал: давала себя знать бессонная ночь.
- Братцы, - наконец взмолился он, - а не слишком ли вы злоупотребляете моим терпением?
"Братцы" усовестились, поток больных иссяк, словно его перегородили плотиной.
Давний друг, с которым Пескишев хотел встретиться, был в санатории, в Сочи; поезд домой ожидался только ночью. Перспектива провести вечер в чужом городе с малознакомыми людьми, а то и в одиночестве не радовала. Карасик сказал, что вечером в Энск идет рейсовый автобус. Федор Николаевич не любил ездить автобусами - сидишь, словно прикованный к креслу, ни выйти, ни размяться, ни покурить, но, подумав, попросил заказать билет. Вскоре медсестра, посланная Карасиком, привезла билет. Была она совсем юная, белокурая, с розовыми ногтями - и Пескишев вспомнил о больной, с которой промучился почти всю ночь. Как там она? Жива ли еще?
Позвонил в хирургию.
- То-то и дело, что жива, - раздраженно сказал заведующий хирургическим отделением. - А что с нею дальше делать?
- Не понимаю вопроса, - удивился Пескишев. - Готовьте к операции.
- Какая может быть операция, если больная не дышит?! Она же умрет на операционном столе. Кому это надо?
Заведующий хирургическим отделением злился, что ему оставили умирающую больную, которой он ничем не может помочь, но которой нужно продолжать делать искусственное дыхание. Из-за этого пришлось отложить плановую операцию, так как единственный наркозный аппарат занят. К тому же возле больной надо постоянно держать хирурга, а где его, ничем не занятого, взять? Ведь у каждого - свои больные, которые тоже нуждаются в помощи.
Пескишев задумался. Видимо, Круковский был прав: следовало рискнуть еще тогда, ночью. Вспомнил его недовольное лицо и внутренне поежился: струсил! Ушло столько времени, и все впустую. Надо убирать гематому, иначе больная не выкарабкается. Погибнет на столе? Возможно, но какой-то шанс есть. Все еще есть, и теперь отказываться от него - преступление.
- Я ее сам прооперирую, - заявил Пескишев.
- Зачем нам повышать послеоперационную смертность? Вы уедете, а с нас будут стружку снимать, - заведующий отделения отклонил эту идею, считая ее неразумной.
По сути дела он повторил то, что говорил Федор Николаевич Круковскому ночью. Слова были правильными, но сейчас Пескишеву слышать их было стыдно и неприятно. "Да, черт побери, а парень-то прав, - кладя трубку, подумал он, не слишком ли часто мы думаем о своем спокойствии и благополучии куда больше, чем о жизни больных?!" И тут же позвонил главному врачу.
- Зайдите, пожалуйста, ко мне, - предложил главврач. - Сейчас я приглашу Ковалева, вместе обсудим, что делать.
После долгой перебранки и препирательства заведующий отделением согласился, что операция необходима, но заявил, что всю ответственность за ее исход он с себя снимает.
- А ты не беспокойся, - понимающе усмехнулся главврач, ответственность мы с Федором Николаевичем берем на себя. Кто оперировать-то будет?
- Могу я, - снова предложил свои слуги Пескишев. - Времени до отхода автобуса у меня еще предостаточно.
- Зачем же? - возразил главврач. - Вы уже поработали, вам и отдохнуть не грех. У нас есть свой нейрохирург. Сделать трепанацию черепа и удалить гематому и он сумеет. Не ахти какая сложность.
- А что за нейрохирург?
- Есть тут у нас один, недавно на курсах усовершенствования был в институте Бурденко... Круковский Николай Александрович. Критикан, ворчун, но - умница и руки золотые. Сделает в лучшем виде, можете не сомневаться. Одним словом, спасибо вам за помощь. Я сейчас скажу, чтобы вас отвезли в гостиницу.
В гостиницу ехать Пескишеву не пришлось, так как у невропатологов были свои планы. В кабинете Карасика уже был накрыт стол, заставленный закусками. За столом сидели врачи отделения.
- А это что такое? - спросил удивленный Пескишев.
- Продолжение консультаций, а точнее - подведение итогов сегодняшнего дня, - шутливо пояснил Карасик, ставя на стол бутылку коньяка.
- Гм... Богато живете. Между прочим, я человек непьющий.
- Знаем, знаем, Федор Николаевич, - заверил Карасик. - И мы не бог весть какие выпивохи. Как говорится, по капельке... так, для аппетита.
- И откуда только этот дрянной обычай: чуть что - бутылку на стол? сказал Пескишев. - Поужинаю с удовольствием и чайку горячего выпью. А коньяк уберите.
- Вот и хорошо! - обрадовалась Зося. - Вы же с утра ничего не ели, да и мы с вами перекусим за компанию.
- Не обижайтесь на меня, Илья Матвеевич, - обратился к Карасику Пескишев. - Уж кому-кому, а нам, врачам, надо с этим делом построже.
- Оно-то так, - густо побагровел Карасик, убирая коньяк в портфель. Что ж, Федор Николаевич, спасибо за урок.
Федор Николаевич устал. Ломило виски, ужасно хотелось спать. "Видно, возраст сказывается, - подумалось. - Когда-то мог сутками работать, а сейчас... Рановато..."
На автовокзал Карасик и Зося доставили его полусонного и усадили в автобус.
Проходя по узкому проходу на свое место, Федор Николаевич увидел на переднем сидении Елену Константиновну, жену заведующего кафедрой психиатрии Цибулько, и добродушно кивнул ей. Не ответив на его поклон, она отвернулась: Цибулько и Пескишев не дружили. "Ну и шут с тобой, старая карга", - лениво подумал Федор Николаевич, сел на свое место и тут же уснул.
Во сне он вновь увидел большую и неуютную перевязочную, освещенную ярким светом, больную, поднявшуюся на перевязочном столе с протянутыми к нему руками. Простыня, упавшая на пол, обнажала прекрасное тело, широко открытые глаза смотрели на него с тоской и надеждой. Пескишев берет ее руки и... сильный толчок сотрясает его, вырывает из сна.
- Гражданин, вы что нахальничаете! - слышит он визгливый возмущенный голос. - Всю дорогу храпел над ухом, как паровоз, а теперь - за руки хватать! Надо же так нализаться!
Пескишев открывает глаза и удивленно смотрит на соседку - рыхлую пожилую женщину.
- Да отпустите же! - кричит женщина, пытаясь освободить свою руку. Посмотришь со стороны - вроде приличный человек, а оказывается, самый настоящий нахал. Нахал и есть! - для убедительности повторяет она.
- Извините, ради бога, - смущенно отдергивает свою руку Пескишев. Право же, я не хотел...
Окружающие оглядываются на него. Подзадоренная их вниманием, соседка Федора Николаевича не унимается.
- Не хотел, не хотел!.. - кричит она на весь автобус, видно, довольная, что можно как-то разогнать дорожную скуку. - Беда эти командировочные. Стоит только из дому вырваться - и пошли куролесить. Глаза-то как у кролика, до сих пор очухаться не может!
- Да не шумите вы, - попытался унять разбушевавшуюся женщину один из пассажиров. - Он же вам ничего плохого не сделал, а вы оскорбляете...
- Ничего плохого? А зачем руки распускает?! Вон чуть рукав не оторвал!
Пассажиры дружно хохотали, слушая перебранку. Пескишеву было не до смеха, от стыда хоть сквозь землю провались.
"Какая пошлость", - думал он, уходя на самое последнее сидение, пустое и неосвещенное. И вдруг его поразила мысль: "А что же с больной? Как прошла операция? Почему я сам ее вчера не сделал? Надо же такому случиться, а ведь хотел позвонить... Бумажная суета все из головы выбила, о человеке забыл. Стыд какой... Хоть бы фамилию узнал, имя... Так нет, ни того, ни другого не сделал. Плохо, очень плохо..."
4
Антона Семеновича Муравьева, ректора медицинского института, где Пескишев возглавлял кафедру невропатологии с курсом нейрохирургии, называли личностью из легенды. Легенда и впрямь существовала, настоящая, непридуманная, и во всем институте не было студента, а уж тем более преподавателя, который не знал бы ее во всех подробностях. А заключалась она в том, что два десятка лет назад, на заре своей деятельности, молодой врач захолустного сельского здравпункта Антон Муравьев сам себе сделал операцию по поводу аппендицита, поскольку деревня, в которой он жил, была начисто отрезана от райцентра весенней распутицей.
Этот мужественный поступок, благодаря журналистке местной районной газеты Катеньке Леонтьевой, давно положившей глаз на молодого симпатичного врача, получил небывалый резонанс. О нем много писали в газетах и журналах, весьма далеких от медицины, хотя сам Антон в ту пору был глубоко убежден, что писать следовало не о нем, а о плохом состоянии дорог в районе: будь дорога хоть мало-мальски проходимой для колхозного "газика", он никогда не решился бы на такой подвиг. Ну, а так что ему оставалось делать? Не умирать же в самом деле в двадцать три цветущих года из-за какого-то воспалившегося отростка слепой кишки, который, кстати, организму совсем не нужен.
Правда, вскоре Антон Муравьев начал куда с большим уважением думать о своем поступке. Случилось это тогда, когда слава, внезапно обрушившаяся на него, начала приносить вполне ощутимые плоды. Профессор Самойлов, ректор его родного института, предложил Антону место в аспирантуре на кафедре госпитальной хирургии. Он с радостью и благодарностью принял это предложение: глухая полесская деревушка, где Муравьев отрабатывал трехлетний срок после окончания института, уже на первом году основательно надоела ему.
Дальше все пошло-покатилось, как новенький трамвай по рельсам. Антон Семенович и оглянуться не успел, как стал кандидатом, а затем и доктором медицинских наук, сменил своего учителя на кафедре, а после неожиданной смерти профессора Самойлова возглавил институт. Было ему тогда сорок два года.
Он не был ни гением, ни воинствующей бездарью, пробивающей себе дорогу, не брезгуя никакими средствами. Человек по натуре добросовестный и порядочный, Антон Семенович, не узнай когда-то Катенька Леонтьева о его поступке и не расскажи о нем на страницах газеты, возможно, так и остался бы рядовым врачом, каких великое множество. Конечно, он уехал бы из своей деревушки, честно отработав положенный срок, ну, скажем, в райцентр, женился бы на Катеньке и оперировал своих больных до ухода на пенсию. Но судьбе было угодно распорядиться иначе, и Антон Семенович ничего не имел против. У профессора Самойлова, его научного руководителя, идей было предостаточно, а работать Антон умел, как вол. Он и работал, и в этом смысле его быстрое продвижение по служебной лестнице не вызывало у коллег ни зависти, ни раздражения, как обычно вызывают выскочки. Даже то, что он женился не на единственной дочери Самойлова, а на Катеньке Леонтьевой, говорило о нем как о человеке положительном. Тем более что один талант у Антона Семеновича Муравьева все-таки имелся: он оказался хорошим организатором.
Особенно ярко этот талант раскрылся, когда Муравьев стал ректором. При нем заурядный периферийный институт начал быстро перестраиваться и расти: появились новый учебный корпус, центральная лаборатория, общежитие для студентов.
Занятый от утра до позднего вечера административной работой, от научной деятельности Антон Семенович отошел, оперировал редко. Но читал курс госпитальной хирургии интересно, студентам он нравился.
Добрый и покладистый по характеру, он без крайней нужды не вмешивался в работу кафедр, справедливо полагая, что возглавляют их люди опытные, знающие, и только кафедра профессора Пескишева с некоторых пор стала вызывать в нем недовольство и раздражение.
В институте существовали три негласных лагеря. Представители одного из них занимались наукой и группировались вокруг Пескишева, которого считали своим лидером. Другие предпочитали преподавание и общественную деятельность. А третьим были безразличны как наука, так и студенты, их интересы лежали за пределами института, где они отбывали рабочее время и получали зарплату.
Вся жизнь Пескишева до перехода на преподавательскую работу была связана с научно-исследовательским институтом. Он и в медицинском институте продолжал оставаться ученым, ищущим новые пути в науке, отдавая ей предпочтение перед преподаванием. А это вызывало в ректорате беспокойство.
Антон Семенович утверждал, что главным в институте является профессиональная и идеологическая подготовка студентов, а наука - дело второстепенное. Пескишев возражал ему. И так как он это делал публично, то однажды ректор не выдержал.
- Мы не научно-исследовательский институт, - заявил он на заседании ученого совета. - И если кто-то, - из соображений деонтологических Муравьев все-таки решил пока не называть имени Пескишева, - со мной не согласен, может искать себе более подходящее место работы.
Пескишев понимал ректора, не сумевшего за всю свою жизнь написать ни одного солидного научного труда, не развившего в себе вкуса к науке и начисто лишенного научных идей. Конечно, дела в институте в первую очередь оценивали по тому, насколько подготовленных врачей он выпускал, а вовсе не по количеству монографий, опубликованных его сотрудниками. Однако же было ясно, что научить студентов, зажечь в них интерес к самостоятельному творчеству могли ученые, а не бесцветные лекторы, из года в год пересказывающие содержимое учебников.
Он возражал и против балльной оценки работы кафедр института согласно специально разработанной анкете. Составлена она была так, что при оценке публикация тезисов приравнивалась к публикации научной статьи и даже монографии, а рационализаторские предложения, не выходящие за пределы кафедры или лаборатории, оценивались выше любой теоретической разработки. Естественно, что такой подход к оценке научной деятельности был на руку тем, кто ею не занимался.
Однако больше всего в институте ценили не качество преподавания, не научную продуктивность, а лояльность к администрации и активность в общественной работе. В любом случае предпочтение отдавалось своим же выпускникам, людям местным, проработавшим бок о бок с Антоном Семеновичем долгие годы. А Пескишев был "варягом", и это накладывало на отношение к нему администрации свой отпечаток.
Уязвимой стороной Федора Николаевича было и то, что он печатался значительно чаще других. Это раздражало некоторых его коллег, и прежде всего тех, кому это не удавалось. На свою беду Пескишев забывал старую житейскую истину: если ученый не занимает высокого поста, а дает продукции больше того, кто этот пост занимает, он не должен строить иллюзий, что его труд заметят или отметят.
Руководство института формально не имело претензий к Пескишеву, но считало, что он высокомерен, зазнается, не считается с мнением других и претендует на особое положение. Это суждение было основано на том, что Пескишев не баловал администрацию своими посещениями и консультациями по поводу дел на кафедре, которые решал самостоятельно. В ректорат приходил только по вызову или тогда, когда в этом возникала насущная необходимость, что случалось весьма редко. При этом он, как говорится, руководствовался исключительно благими намерениями и с большим опозданием узнал, что благими намерениями вымощены дороги в ад... Федор Николаевич не стал переубеждать ни ректора, ни его заместителей, что не надоедает им вовсе не из чванства.
Пескишев был врожденным оратором. Говорил громко, четко, насыщая речь обилием жизненных примеров, формулировал свои мысли предельно кратко. Это особенно нравилось студентам. Лекции читал свободно, без шпаргалок, стараясь привить слушателям интерес к невропатологии. Некоторые лекции были настолько увлекательными, что их посещали даже студенты других институтов. А как-то в аудитории были обнаружены официантки из соседнего ресторана. Однако Федор Николаевич не усмотрел в этом ничего странного: лекция была посвящена сексопатологии - проблеме, которая волнует не только медиков. Но так как эта тема не была предусмотрена программой, проректор по учебной работе, человек осторожный и осмотрительный, порекомендовал Пескишеву впредь от чтения таких лекций воздержаться.
- Давайте, - сказал он ему, - подождем, когда эту тематику включат в программу. Вот тогда и читайте. А пока наших студентов надо просвещать не в вопросах секса, а в деонтологии, умении находить контакты с больными и их родственниками.
Хотя студенты считали Пескишева одним из лучших лекторов института, ректорат этой точки зрения не разделял. Профессор позволял себе излагать концепции, отличные от общепринятых, подчас выходил за рамки, предусмотренные программой, а по некоторым вопросам имел даже точку зрения, отличную от взглядов патриархов медицинской науки.
В большом почете в институте была общественная работа. Однако деятельность за пределами института в расчет не принималась. Вопрос стоял так: что ты сделал для института, для факультета?
И тут у Пескишева дела обстояли не лучшим образом: в институте он вел только философский семинар профессорско-преподавательского состава. И, следовательно, имел лишь одну нагрузку. За пределами института общественных поручений у него было много, но из-за них он имел одни неприятности. Они ежемесячно вынуждали его отлучаться в Москву, приходилось пропускать лекции, какие-то мероприятия в институте. Ни участие в работе ВАКа, ни заседания Президиума Всесоюзного общества невропатологов, членом которого он был, ни даже выступления с докладами на всесоюзных конференциях оправданием не служили.
Естественно, по ряду вопросов мнения Пескишева и ректора были различными. Но если другие, не соглашаясь с Антоном Семеновичем, предпочитали не высказывать этого вслух, то Пескишев тайны не делал. Более того, он отстаивал свою точку зрения, что, естественно, не нравилось ни Муравьеву, ни его заместителям.
В общем, Пескишев внушал недоверие. Никто не мог достоверно сказать, как он поступит в том или ином случае, а это нравится редко. Кое-кто из его коллег, руководствуясь добрыми пожеланиями, советовал Федору Николаевичу изменить свое поведение и даже говорил:
- Ну, зачем вы ссоритесь с руководством? Разве трудно промолчать или поддакнуть? Ведь жизнь - это политика и ее надо уметь делать.
Однако Пескишев такие советы отвергал.
5
Главным противником Пескишева был заведующий кафедрой психиатрии доцент Роман Федотович Цибулько, ранее занимавший ответственный пост в министерстве здравоохранения республики. Появление его в институте было для всех неожиданным. Он считался способным организатором, но человеком далеким как от практической медицины, так и от преподавания. Трудно сказать, что прервало его административную карьеру. Поговаривали о неудачной попытке подсидеть и обойти своего шефа, но мало ли о чем говорят в институтских коридорах...
Приход Цибулько на кафедру сразу же преобразил ее внешний вид. Со стен исчезли портреты бородатых представителей психиатрии прошлого, чьи имена, по-видимому, не вызывали благоговейного трепета у заведующего кафедрой. Правда, несколько портретов пришлось вернуть на прежнее место - ученые, запечатленные на них, оказались основателями отечественной психиатрии. Но это случилось позже, когда в клинику заглянул бывший заведующий, отправленный на заслуженный отдых, и схватился за голову, увидев, что натворил его преемник.
На самом видном месте Цибулько распорядился повесить графики и схемы, отражающие бурный рост и успехи промышленности и сельского хозяйства в СССР. Это произвело сильное впечатление на декана факультета, который стал ставить Цибулько всем в пример.
Цибулько придерживался железного правила, которому рекомендовал следовать и своим сотрудникам:
- Если хотите спокойно жить и работать, а тем более преуспевать, ориентируйтесь на ректора и его заместителей: никогда не ошибетесь, говорил он. - Не бойтесь лишний раз поздороваться с ними. Советуйтесь, если даже самим все ясно. Ешьте их глазами, и вас заметят.
Хорошо зная психологию, он быстро нашел общий язык с руководством института и стал в ректорате своим человеком.
Сегодня с самого утра Цибулько решал прозаичную задачу. Дело в том, что приближались праздники, уже были приглашены гости, а к столу кое-чего недоставало, и это "кое-что" надо было добыть. Вот почему, придя на работу, он сразу же стал звонить нужным людям.
Ему повезло, - один из "нужных" оказался на месте.
Усевшись поудобнее, Роман Федотович радостно приветствовал своего знакомого. Для приличия спросив о здоровье жены и детишек, он стал уточнять, что у того есть на складе. Судя по всему, дело обстояло не лучшим образом. Цибулько заерзал на месте.
- А ты попроси, попроси от моего имени! Разве я зря держал его племянника в отделении три месяца?.. Что надо? Ну, как что? Что есть, то и давай. Запиши! Запиши, а то перепутаешь. Шинки килограмма полтора. Рулета мясного столько же. Балычка килограммчик. Что? Нет?.. Как так нет? Пусть постарается. За мной не пропадет. Не стоит же из-за такого пустяка дружбу терять. Что еще?.. Курочек, икры баночки две-три. Нет икры? Вот тебе и на! Всегда была, а теперь нет. Ну, нет так нет. Колбасу не забудь. Ладно! Ладно! Не часто я тебя беспокою. Ведь праздник на носу. Ничего, не оскудеешь. Позвони мне. Сам привезешь? Когда? Отлично, будь здоров.
Не успел Цибулько повесить трубку, как раздался стук в дверь.
"Кто бы это мог быть? - подумал он. - Ведь у каждого сотрудника есть ключ". Нетерпеливо подошел к двери, открыл, и на его широком лице расплылась улыбка, которая должна была выражать удовольствие.
- Дорогой Федор Николаевич, какими судьбами?! Не видел вас целую вечность. Не ожидал, не ожидал. Вот сюрприз так сюрприз, - воскликнул Цибулько, словно всю жизнь мечтал об этой встрече. - Позвольте пожать руку. - Он протянул обе руки, проводил Пескишева к столу, усадил в кресло. Почетному гостю - почетное место. Садитесь, садитесь, в ногах правды нет, продолжал трещать Цибулько, не давая Федору Николаевичу вымолвить слово.
Усадив Пескишева, Роман Федотович занял свое место за столом и, улыбаясь, стал с любопытством рассматривать гостя, пытаясь угадать причину его прихода. Его удивлял этот человек. Молча признавая его одним из наиболее интересных ученых института, Цибулько поражался его трудоспособности, которой сам не обладал. У него был огромный запас энергии, однако тратил он ее в основном в холостую: часами сидел на различных собраниях и заседаниях, много говорил. Хотя Цибулько отлично понимал, что мероприятий в институте великое множество, что некоторые из них проводятся формально, как говорится, для галочки, тем не менее посещал их аккуратно и участие принимал самое активное. Нередко его избирали председателем всевозможных собраний, заседаний, комиссий, и в благодарность за доверие он старался изо всех сил.
Между прочим, посидеть за книгой, сделать сообщение, а тем более написать какую-либо статью Цибулько удавалось редко и с большим трудом. Да он к тому и не стремился, понимая, что на этом поприще звезд с неба не нахватает. Поэтому он предпочитал ограничиваться тем, что сочинял тезисы или популярные статьи, в которых в основном переливал из пустого в порожнее. Но поскольку это делалось не им одним и преподносилось серьезно и многозначительно, то на непосвященных производило впечатление.
В институте о работе кафедр судили не столько по делам, сколько по отчетам, придавая особое значение своевременности их представления. В этом отношении Цибулько был большим докой. Отчеты кафедра психиатрии обычно сдавала на день-два раньше всех.
Жить спокойно и беззаботно было так легко и просто, что Цибулько в душе удивлялся поведению Пескишева. Умный человек, а ведет себя глупо, как мальчишка. Все еще надеется пробить лбом стену. Смешно...
- Что это вы на меня смотрите такими влюбленными глазами? - прервал Пескишев размышления Цибулько.
- О, да вы цитируете не только классиков, но и опереточных героев! удивленно сказал Роман Федотович.
- Что делать, если ваш облик вызывает у меня такие ассоциации? - пожал плечами Пескишев.
Хотя это прозвучало оскорбительно, Цибулько молча проглотил пилюлю.
- Браво! Браво! Один - ноль в вашу пользу, - попытался отшутиться Роман Федотович, но вместо улыбки лицо исказила гримаса, скорее напоминающая приступ зубной боли. - И все же я надеюсь, что вы не за тем пришли ко мне, чтобы сказать, кого я вам напоминаю. Не так ли? - поинтересовался Цибулько, и лицо его стало серьезным.
- Конечно, не для этого. Мне нужна ваша помощь, я хотел бы просить вас принять участие в консилиуме.
Цибулько нравилось, когда профессора прибегали к его услугам. Он охотно участвовал в консилиумах, стараясь при этом все взять в свои руки. Особое удовлетворение он испытывал при обсуждении диагноза заболевания и назначении лечения. Много говорил, высказывал самые различные, нередко взаимоисключающие предположения, но принятие окончательного решения обычно откладывал на неопределенное время, требуя дополнительных исследований, которые подчас были совсем не нужны. Если же в трудных случаях можно было вообще уклониться от заключения или переложить его на плечи других, он это делал весьма охотно. Когда же решение отложить было нельзя, Цибулько формулировал его так, что трудно было понять, что же все-таки у больного? Обычно Роман Федотович перечислял все возможные диагнозы, и все либо не исключал, либо ставил под сомнения. Он никогда ничего не утверждал, но ничего и не отрицал. Таким образом, если в конце диагноз заболевания ни у кого не вызывал сомнения, то Цибулько самодовольно говорил, что он именно это, а не что-нибудь другое имел в виду. Отрицать это было трудно, так как среди перечисленных им предположений такой диагноз не исключался.
- Братцы, - наконец взмолился он, - а не слишком ли вы злоупотребляете моим терпением?
"Братцы" усовестились, поток больных иссяк, словно его перегородили плотиной.
Давний друг, с которым Пескишев хотел встретиться, был в санатории, в Сочи; поезд домой ожидался только ночью. Перспектива провести вечер в чужом городе с малознакомыми людьми, а то и в одиночестве не радовала. Карасик сказал, что вечером в Энск идет рейсовый автобус. Федор Николаевич не любил ездить автобусами - сидишь, словно прикованный к креслу, ни выйти, ни размяться, ни покурить, но, подумав, попросил заказать билет. Вскоре медсестра, посланная Карасиком, привезла билет. Была она совсем юная, белокурая, с розовыми ногтями - и Пескишев вспомнил о больной, с которой промучился почти всю ночь. Как там она? Жива ли еще?
Позвонил в хирургию.
- То-то и дело, что жива, - раздраженно сказал заведующий хирургическим отделением. - А что с нею дальше делать?
- Не понимаю вопроса, - удивился Пескишев. - Готовьте к операции.
- Какая может быть операция, если больная не дышит?! Она же умрет на операционном столе. Кому это надо?
Заведующий хирургическим отделением злился, что ему оставили умирающую больную, которой он ничем не может помочь, но которой нужно продолжать делать искусственное дыхание. Из-за этого пришлось отложить плановую операцию, так как единственный наркозный аппарат занят. К тому же возле больной надо постоянно держать хирурга, а где его, ничем не занятого, взять? Ведь у каждого - свои больные, которые тоже нуждаются в помощи.
Пескишев задумался. Видимо, Круковский был прав: следовало рискнуть еще тогда, ночью. Вспомнил его недовольное лицо и внутренне поежился: струсил! Ушло столько времени, и все впустую. Надо убирать гематому, иначе больная не выкарабкается. Погибнет на столе? Возможно, но какой-то шанс есть. Все еще есть, и теперь отказываться от него - преступление.
- Я ее сам прооперирую, - заявил Пескишев.
- Зачем нам повышать послеоперационную смертность? Вы уедете, а с нас будут стружку снимать, - заведующий отделения отклонил эту идею, считая ее неразумной.
По сути дела он повторил то, что говорил Федор Николаевич Круковскому ночью. Слова были правильными, но сейчас Пескишеву слышать их было стыдно и неприятно. "Да, черт побери, а парень-то прав, - кладя трубку, подумал он, не слишком ли часто мы думаем о своем спокойствии и благополучии куда больше, чем о жизни больных?!" И тут же позвонил главному врачу.
- Зайдите, пожалуйста, ко мне, - предложил главврач. - Сейчас я приглашу Ковалева, вместе обсудим, что делать.
После долгой перебранки и препирательства заведующий отделением согласился, что операция необходима, но заявил, что всю ответственность за ее исход он с себя снимает.
- А ты не беспокойся, - понимающе усмехнулся главврач, ответственность мы с Федором Николаевичем берем на себя. Кто оперировать-то будет?
- Могу я, - снова предложил свои слуги Пескишев. - Времени до отхода автобуса у меня еще предостаточно.
- Зачем же? - возразил главврач. - Вы уже поработали, вам и отдохнуть не грех. У нас есть свой нейрохирург. Сделать трепанацию черепа и удалить гематому и он сумеет. Не ахти какая сложность.
- А что за нейрохирург?
- Есть тут у нас один, недавно на курсах усовершенствования был в институте Бурденко... Круковский Николай Александрович. Критикан, ворчун, но - умница и руки золотые. Сделает в лучшем виде, можете не сомневаться. Одним словом, спасибо вам за помощь. Я сейчас скажу, чтобы вас отвезли в гостиницу.
В гостиницу ехать Пескишеву не пришлось, так как у невропатологов были свои планы. В кабинете Карасика уже был накрыт стол, заставленный закусками. За столом сидели врачи отделения.
- А это что такое? - спросил удивленный Пескишев.
- Продолжение консультаций, а точнее - подведение итогов сегодняшнего дня, - шутливо пояснил Карасик, ставя на стол бутылку коньяка.
- Гм... Богато живете. Между прочим, я человек непьющий.
- Знаем, знаем, Федор Николаевич, - заверил Карасик. - И мы не бог весть какие выпивохи. Как говорится, по капельке... так, для аппетита.
- И откуда только этот дрянной обычай: чуть что - бутылку на стол? сказал Пескишев. - Поужинаю с удовольствием и чайку горячего выпью. А коньяк уберите.
- Вот и хорошо! - обрадовалась Зося. - Вы же с утра ничего не ели, да и мы с вами перекусим за компанию.
- Не обижайтесь на меня, Илья Матвеевич, - обратился к Карасику Пескишев. - Уж кому-кому, а нам, врачам, надо с этим делом построже.
- Оно-то так, - густо побагровел Карасик, убирая коньяк в портфель. Что ж, Федор Николаевич, спасибо за урок.
Федор Николаевич устал. Ломило виски, ужасно хотелось спать. "Видно, возраст сказывается, - подумалось. - Когда-то мог сутками работать, а сейчас... Рановато..."
На автовокзал Карасик и Зося доставили его полусонного и усадили в автобус.
Проходя по узкому проходу на свое место, Федор Николаевич увидел на переднем сидении Елену Константиновну, жену заведующего кафедрой психиатрии Цибулько, и добродушно кивнул ей. Не ответив на его поклон, она отвернулась: Цибулько и Пескишев не дружили. "Ну и шут с тобой, старая карга", - лениво подумал Федор Николаевич, сел на свое место и тут же уснул.
Во сне он вновь увидел большую и неуютную перевязочную, освещенную ярким светом, больную, поднявшуюся на перевязочном столе с протянутыми к нему руками. Простыня, упавшая на пол, обнажала прекрасное тело, широко открытые глаза смотрели на него с тоской и надеждой. Пескишев берет ее руки и... сильный толчок сотрясает его, вырывает из сна.
- Гражданин, вы что нахальничаете! - слышит он визгливый возмущенный голос. - Всю дорогу храпел над ухом, как паровоз, а теперь - за руки хватать! Надо же так нализаться!
Пескишев открывает глаза и удивленно смотрит на соседку - рыхлую пожилую женщину.
- Да отпустите же! - кричит женщина, пытаясь освободить свою руку. Посмотришь со стороны - вроде приличный человек, а оказывается, самый настоящий нахал. Нахал и есть! - для убедительности повторяет она.
- Извините, ради бога, - смущенно отдергивает свою руку Пескишев. Право же, я не хотел...
Окружающие оглядываются на него. Подзадоренная их вниманием, соседка Федора Николаевича не унимается.
- Не хотел, не хотел!.. - кричит она на весь автобус, видно, довольная, что можно как-то разогнать дорожную скуку. - Беда эти командировочные. Стоит только из дому вырваться - и пошли куролесить. Глаза-то как у кролика, до сих пор очухаться не может!
- Да не шумите вы, - попытался унять разбушевавшуюся женщину один из пассажиров. - Он же вам ничего плохого не сделал, а вы оскорбляете...
- Ничего плохого? А зачем руки распускает?! Вон чуть рукав не оторвал!
Пассажиры дружно хохотали, слушая перебранку. Пескишеву было не до смеха, от стыда хоть сквозь землю провались.
"Какая пошлость", - думал он, уходя на самое последнее сидение, пустое и неосвещенное. И вдруг его поразила мысль: "А что же с больной? Как прошла операция? Почему я сам ее вчера не сделал? Надо же такому случиться, а ведь хотел позвонить... Бумажная суета все из головы выбила, о человеке забыл. Стыд какой... Хоть бы фамилию узнал, имя... Так нет, ни того, ни другого не сделал. Плохо, очень плохо..."
4
Антона Семеновича Муравьева, ректора медицинского института, где Пескишев возглавлял кафедру невропатологии с курсом нейрохирургии, называли личностью из легенды. Легенда и впрямь существовала, настоящая, непридуманная, и во всем институте не было студента, а уж тем более преподавателя, который не знал бы ее во всех подробностях. А заключалась она в том, что два десятка лет назад, на заре своей деятельности, молодой врач захолустного сельского здравпункта Антон Муравьев сам себе сделал операцию по поводу аппендицита, поскольку деревня, в которой он жил, была начисто отрезана от райцентра весенней распутицей.
Этот мужественный поступок, благодаря журналистке местной районной газеты Катеньке Леонтьевой, давно положившей глаз на молодого симпатичного врача, получил небывалый резонанс. О нем много писали в газетах и журналах, весьма далеких от медицины, хотя сам Антон в ту пору был глубоко убежден, что писать следовало не о нем, а о плохом состоянии дорог в районе: будь дорога хоть мало-мальски проходимой для колхозного "газика", он никогда не решился бы на такой подвиг. Ну, а так что ему оставалось делать? Не умирать же в самом деле в двадцать три цветущих года из-за какого-то воспалившегося отростка слепой кишки, который, кстати, организму совсем не нужен.
Правда, вскоре Антон Муравьев начал куда с большим уважением думать о своем поступке. Случилось это тогда, когда слава, внезапно обрушившаяся на него, начала приносить вполне ощутимые плоды. Профессор Самойлов, ректор его родного института, предложил Антону место в аспирантуре на кафедре госпитальной хирургии. Он с радостью и благодарностью принял это предложение: глухая полесская деревушка, где Муравьев отрабатывал трехлетний срок после окончания института, уже на первом году основательно надоела ему.
Дальше все пошло-покатилось, как новенький трамвай по рельсам. Антон Семенович и оглянуться не успел, как стал кандидатом, а затем и доктором медицинских наук, сменил своего учителя на кафедре, а после неожиданной смерти профессора Самойлова возглавил институт. Было ему тогда сорок два года.
Он не был ни гением, ни воинствующей бездарью, пробивающей себе дорогу, не брезгуя никакими средствами. Человек по натуре добросовестный и порядочный, Антон Семенович, не узнай когда-то Катенька Леонтьева о его поступке и не расскажи о нем на страницах газеты, возможно, так и остался бы рядовым врачом, каких великое множество. Конечно, он уехал бы из своей деревушки, честно отработав положенный срок, ну, скажем, в райцентр, женился бы на Катеньке и оперировал своих больных до ухода на пенсию. Но судьбе было угодно распорядиться иначе, и Антон Семенович ничего не имел против. У профессора Самойлова, его научного руководителя, идей было предостаточно, а работать Антон умел, как вол. Он и работал, и в этом смысле его быстрое продвижение по служебной лестнице не вызывало у коллег ни зависти, ни раздражения, как обычно вызывают выскочки. Даже то, что он женился не на единственной дочери Самойлова, а на Катеньке Леонтьевой, говорило о нем как о человеке положительном. Тем более что один талант у Антона Семеновича Муравьева все-таки имелся: он оказался хорошим организатором.
Особенно ярко этот талант раскрылся, когда Муравьев стал ректором. При нем заурядный периферийный институт начал быстро перестраиваться и расти: появились новый учебный корпус, центральная лаборатория, общежитие для студентов.
Занятый от утра до позднего вечера административной работой, от научной деятельности Антон Семенович отошел, оперировал редко. Но читал курс госпитальной хирургии интересно, студентам он нравился.
Добрый и покладистый по характеру, он без крайней нужды не вмешивался в работу кафедр, справедливо полагая, что возглавляют их люди опытные, знающие, и только кафедра профессора Пескишева с некоторых пор стала вызывать в нем недовольство и раздражение.
В институте существовали три негласных лагеря. Представители одного из них занимались наукой и группировались вокруг Пескишева, которого считали своим лидером. Другие предпочитали преподавание и общественную деятельность. А третьим были безразличны как наука, так и студенты, их интересы лежали за пределами института, где они отбывали рабочее время и получали зарплату.
Вся жизнь Пескишева до перехода на преподавательскую работу была связана с научно-исследовательским институтом. Он и в медицинском институте продолжал оставаться ученым, ищущим новые пути в науке, отдавая ей предпочтение перед преподаванием. А это вызывало в ректорате беспокойство.
Антон Семенович утверждал, что главным в институте является профессиональная и идеологическая подготовка студентов, а наука - дело второстепенное. Пескишев возражал ему. И так как он это делал публично, то однажды ректор не выдержал.
- Мы не научно-исследовательский институт, - заявил он на заседании ученого совета. - И если кто-то, - из соображений деонтологических Муравьев все-таки решил пока не называть имени Пескишева, - со мной не согласен, может искать себе более подходящее место работы.
Пескишев понимал ректора, не сумевшего за всю свою жизнь написать ни одного солидного научного труда, не развившего в себе вкуса к науке и начисто лишенного научных идей. Конечно, дела в институте в первую очередь оценивали по тому, насколько подготовленных врачей он выпускал, а вовсе не по количеству монографий, опубликованных его сотрудниками. Однако же было ясно, что научить студентов, зажечь в них интерес к самостоятельному творчеству могли ученые, а не бесцветные лекторы, из года в год пересказывающие содержимое учебников.
Он возражал и против балльной оценки работы кафедр института согласно специально разработанной анкете. Составлена она была так, что при оценке публикация тезисов приравнивалась к публикации научной статьи и даже монографии, а рационализаторские предложения, не выходящие за пределы кафедры или лаборатории, оценивались выше любой теоретической разработки. Естественно, что такой подход к оценке научной деятельности был на руку тем, кто ею не занимался.
Однако больше всего в институте ценили не качество преподавания, не научную продуктивность, а лояльность к администрации и активность в общественной работе. В любом случае предпочтение отдавалось своим же выпускникам, людям местным, проработавшим бок о бок с Антоном Семеновичем долгие годы. А Пескишев был "варягом", и это накладывало на отношение к нему администрации свой отпечаток.
Уязвимой стороной Федора Николаевича было и то, что он печатался значительно чаще других. Это раздражало некоторых его коллег, и прежде всего тех, кому это не удавалось. На свою беду Пескишев забывал старую житейскую истину: если ученый не занимает высокого поста, а дает продукции больше того, кто этот пост занимает, он не должен строить иллюзий, что его труд заметят или отметят.
Руководство института формально не имело претензий к Пескишеву, но считало, что он высокомерен, зазнается, не считается с мнением других и претендует на особое положение. Это суждение было основано на том, что Пескишев не баловал администрацию своими посещениями и консультациями по поводу дел на кафедре, которые решал самостоятельно. В ректорат приходил только по вызову или тогда, когда в этом возникала насущная необходимость, что случалось весьма редко. При этом он, как говорится, руководствовался исключительно благими намерениями и с большим опозданием узнал, что благими намерениями вымощены дороги в ад... Федор Николаевич не стал переубеждать ни ректора, ни его заместителей, что не надоедает им вовсе не из чванства.
Пескишев был врожденным оратором. Говорил громко, четко, насыщая речь обилием жизненных примеров, формулировал свои мысли предельно кратко. Это особенно нравилось студентам. Лекции читал свободно, без шпаргалок, стараясь привить слушателям интерес к невропатологии. Некоторые лекции были настолько увлекательными, что их посещали даже студенты других институтов. А как-то в аудитории были обнаружены официантки из соседнего ресторана. Однако Федор Николаевич не усмотрел в этом ничего странного: лекция была посвящена сексопатологии - проблеме, которая волнует не только медиков. Но так как эта тема не была предусмотрена программой, проректор по учебной работе, человек осторожный и осмотрительный, порекомендовал Пескишеву впредь от чтения таких лекций воздержаться.
- Давайте, - сказал он ему, - подождем, когда эту тематику включат в программу. Вот тогда и читайте. А пока наших студентов надо просвещать не в вопросах секса, а в деонтологии, умении находить контакты с больными и их родственниками.
Хотя студенты считали Пескишева одним из лучших лекторов института, ректорат этой точки зрения не разделял. Профессор позволял себе излагать концепции, отличные от общепринятых, подчас выходил за рамки, предусмотренные программой, а по некоторым вопросам имел даже точку зрения, отличную от взглядов патриархов медицинской науки.
В большом почете в институте была общественная работа. Однако деятельность за пределами института в расчет не принималась. Вопрос стоял так: что ты сделал для института, для факультета?
И тут у Пескишева дела обстояли не лучшим образом: в институте он вел только философский семинар профессорско-преподавательского состава. И, следовательно, имел лишь одну нагрузку. За пределами института общественных поручений у него было много, но из-за них он имел одни неприятности. Они ежемесячно вынуждали его отлучаться в Москву, приходилось пропускать лекции, какие-то мероприятия в институте. Ни участие в работе ВАКа, ни заседания Президиума Всесоюзного общества невропатологов, членом которого он был, ни даже выступления с докладами на всесоюзных конференциях оправданием не служили.
Естественно, по ряду вопросов мнения Пескишева и ректора были различными. Но если другие, не соглашаясь с Антоном Семеновичем, предпочитали не высказывать этого вслух, то Пескишев тайны не делал. Более того, он отстаивал свою точку зрения, что, естественно, не нравилось ни Муравьеву, ни его заместителям.
В общем, Пескишев внушал недоверие. Никто не мог достоверно сказать, как он поступит в том или ином случае, а это нравится редко. Кое-кто из его коллег, руководствуясь добрыми пожеланиями, советовал Федору Николаевичу изменить свое поведение и даже говорил:
- Ну, зачем вы ссоритесь с руководством? Разве трудно промолчать или поддакнуть? Ведь жизнь - это политика и ее надо уметь делать.
Однако Пескишев такие советы отвергал.
5
Главным противником Пескишева был заведующий кафедрой психиатрии доцент Роман Федотович Цибулько, ранее занимавший ответственный пост в министерстве здравоохранения республики. Появление его в институте было для всех неожиданным. Он считался способным организатором, но человеком далеким как от практической медицины, так и от преподавания. Трудно сказать, что прервало его административную карьеру. Поговаривали о неудачной попытке подсидеть и обойти своего шефа, но мало ли о чем говорят в институтских коридорах...
Приход Цибулько на кафедру сразу же преобразил ее внешний вид. Со стен исчезли портреты бородатых представителей психиатрии прошлого, чьи имена, по-видимому, не вызывали благоговейного трепета у заведующего кафедрой. Правда, несколько портретов пришлось вернуть на прежнее место - ученые, запечатленные на них, оказались основателями отечественной психиатрии. Но это случилось позже, когда в клинику заглянул бывший заведующий, отправленный на заслуженный отдых, и схватился за голову, увидев, что натворил его преемник.
На самом видном месте Цибулько распорядился повесить графики и схемы, отражающие бурный рост и успехи промышленности и сельского хозяйства в СССР. Это произвело сильное впечатление на декана факультета, который стал ставить Цибулько всем в пример.
Цибулько придерживался железного правила, которому рекомендовал следовать и своим сотрудникам:
- Если хотите спокойно жить и работать, а тем более преуспевать, ориентируйтесь на ректора и его заместителей: никогда не ошибетесь, говорил он. - Не бойтесь лишний раз поздороваться с ними. Советуйтесь, если даже самим все ясно. Ешьте их глазами, и вас заметят.
Хорошо зная психологию, он быстро нашел общий язык с руководством института и стал в ректорате своим человеком.
Сегодня с самого утра Цибулько решал прозаичную задачу. Дело в том, что приближались праздники, уже были приглашены гости, а к столу кое-чего недоставало, и это "кое-что" надо было добыть. Вот почему, придя на работу, он сразу же стал звонить нужным людям.
Ему повезло, - один из "нужных" оказался на месте.
Усевшись поудобнее, Роман Федотович радостно приветствовал своего знакомого. Для приличия спросив о здоровье жены и детишек, он стал уточнять, что у того есть на складе. Судя по всему, дело обстояло не лучшим образом. Цибулько заерзал на месте.
- А ты попроси, попроси от моего имени! Разве я зря держал его племянника в отделении три месяца?.. Что надо? Ну, как что? Что есть, то и давай. Запиши! Запиши, а то перепутаешь. Шинки килограмма полтора. Рулета мясного столько же. Балычка килограммчик. Что? Нет?.. Как так нет? Пусть постарается. За мной не пропадет. Не стоит же из-за такого пустяка дружбу терять. Что еще?.. Курочек, икры баночки две-три. Нет икры? Вот тебе и на! Всегда была, а теперь нет. Ну, нет так нет. Колбасу не забудь. Ладно! Ладно! Не часто я тебя беспокою. Ведь праздник на носу. Ничего, не оскудеешь. Позвони мне. Сам привезешь? Когда? Отлично, будь здоров.
Не успел Цибулько повесить трубку, как раздался стук в дверь.
"Кто бы это мог быть? - подумал он. - Ведь у каждого сотрудника есть ключ". Нетерпеливо подошел к двери, открыл, и на его широком лице расплылась улыбка, которая должна была выражать удовольствие.
- Дорогой Федор Николаевич, какими судьбами?! Не видел вас целую вечность. Не ожидал, не ожидал. Вот сюрприз так сюрприз, - воскликнул Цибулько, словно всю жизнь мечтал об этой встрече. - Позвольте пожать руку. - Он протянул обе руки, проводил Пескишева к столу, усадил в кресло. Почетному гостю - почетное место. Садитесь, садитесь, в ногах правды нет, продолжал трещать Цибулько, не давая Федору Николаевичу вымолвить слово.
Усадив Пескишева, Роман Федотович занял свое место за столом и, улыбаясь, стал с любопытством рассматривать гостя, пытаясь угадать причину его прихода. Его удивлял этот человек. Молча признавая его одним из наиболее интересных ученых института, Цибулько поражался его трудоспособности, которой сам не обладал. У него был огромный запас энергии, однако тратил он ее в основном в холостую: часами сидел на различных собраниях и заседаниях, много говорил. Хотя Цибулько отлично понимал, что мероприятий в институте великое множество, что некоторые из них проводятся формально, как говорится, для галочки, тем не менее посещал их аккуратно и участие принимал самое активное. Нередко его избирали председателем всевозможных собраний, заседаний, комиссий, и в благодарность за доверие он старался изо всех сил.
Между прочим, посидеть за книгой, сделать сообщение, а тем более написать какую-либо статью Цибулько удавалось редко и с большим трудом. Да он к тому и не стремился, понимая, что на этом поприще звезд с неба не нахватает. Поэтому он предпочитал ограничиваться тем, что сочинял тезисы или популярные статьи, в которых в основном переливал из пустого в порожнее. Но поскольку это делалось не им одним и преподносилось серьезно и многозначительно, то на непосвященных производило впечатление.
В институте о работе кафедр судили не столько по делам, сколько по отчетам, придавая особое значение своевременности их представления. В этом отношении Цибулько был большим докой. Отчеты кафедра психиатрии обычно сдавала на день-два раньше всех.
Жить спокойно и беззаботно было так легко и просто, что Цибулько в душе удивлялся поведению Пескишева. Умный человек, а ведет себя глупо, как мальчишка. Все еще надеется пробить лбом стену. Смешно...
- Что это вы на меня смотрите такими влюбленными глазами? - прервал Пескишев размышления Цибулько.
- О, да вы цитируете не только классиков, но и опереточных героев! удивленно сказал Роман Федотович.
- Что делать, если ваш облик вызывает у меня такие ассоциации? - пожал плечами Пескишев.
Хотя это прозвучало оскорбительно, Цибулько молча проглотил пилюлю.
- Браво! Браво! Один - ноль в вашу пользу, - попытался отшутиться Роман Федотович, но вместо улыбки лицо исказила гримаса, скорее напоминающая приступ зубной боли. - И все же я надеюсь, что вы не за тем пришли ко мне, чтобы сказать, кого я вам напоминаю. Не так ли? - поинтересовался Цибулько, и лицо его стало серьезным.
- Конечно, не для этого. Мне нужна ваша помощь, я хотел бы просить вас принять участие в консилиуме.
Цибулько нравилось, когда профессора прибегали к его услугам. Он охотно участвовал в консилиумах, стараясь при этом все взять в свои руки. Особое удовлетворение он испытывал при обсуждении диагноза заболевания и назначении лечения. Много говорил, высказывал самые различные, нередко взаимоисключающие предположения, но принятие окончательного решения обычно откладывал на неопределенное время, требуя дополнительных исследований, которые подчас были совсем не нужны. Если же в трудных случаях можно было вообще уклониться от заключения или переложить его на плечи других, он это делал весьма охотно. Когда же решение отложить было нельзя, Цибулько формулировал его так, что трудно было понять, что же все-таки у больного? Обычно Роман Федотович перечислял все возможные диагнозы, и все либо не исключал, либо ставил под сомнения. Он никогда ничего не утверждал, но ничего и не отрицал. Таким образом, если в конце диагноз заболевания ни у кого не вызывал сомнения, то Цибулько самодовольно говорил, что он именно это, а не что-нибудь другое имел в виду. Отрицать это было трудно, так как среди перечисленных им предположений такой диагноз не исключался.