Консилиум с участием Пескишева особого удовольствия для Цибулько не представлял: тот не давал ему свободы действия, требовал краткости суждений, ясности формулировок и ограничивал число предположений наиболее вероятными. А это подавляло и сковывало Цибулько. В таких случаях он становился молчаливым и придирчивым к мнению других, ставил все под сомнение и улыбался так, будто только он знал диагноз, но воздерживается говорить о нем, ибо его мнение не соответствует общему.
Утренний визит Пескишева к Цибулько мог закончиться быстро и был бы ничем не омрачен, если бы не аспирант Борис Зверев, вмешавшийся в ход событий.
Дело в том, что Цибулько был чрезвычайно требовательным к своим сотрудникам, любил исполнительность и пунктуальность. Помня об этом, его аспирант в назначенное время вошел в кабинет и доложил:
- Роман Федотович, ваше указание выполнено. Больной доставлен на консультацию.
- Прекрасно! Пусть подождет за дверью. А пока мы послушаем вас. Не так ли, Федор Николаевич? Я надеюсь, что вместе нам будет легче разобраться. Случай крайне интересный, и ваше мнение будет очень полезно, - сказал Цибулько, обращаясь к Пескишеву.
Пескишев не стал возражать: он располагал свободным временем, к тому же психиатрия его интересовала.
Предлагая Пескишеву остаться, Цибулько хотел узнать, насколько он знаком с психиатрией, а если представится возможность, то и блеснуть эрудицией.
Бориса Зверева несколько смутило присутствие Пескишева, лекции которого он слушал в институте, а потому начало его сообщения было излишне торопливым и невразумительным. Однако терпимость, проявленная старшими, ободрила его. Вскоре он обрел спокойствие и уверенность и стал довольно толково излагать суть дела. Оказалось, в отделение психиатрии поступил старший научный сотрудник одного из научно-исследовательских институтов. Он просил снять с него диагноз шизофрении, поставленный ему лет двадцать назад каким-то психиатром. Просьба была законной, ибо за это время он ни разу не обращался за помощью к врачу, окончил институт, защитил диссертацию, женился, имеет двух детей и чувствует себя вполне здоровым человеком.
- Чем упорнее больной утверждает, что он здоров, и отрицает наличие у него шизофрении, тем больше данных за то, что она у него есть, - перебил аспиранта Цибулько.
- Ну, а как он ведет себя дома, в институте? - поинтересовался Пескишев.
- Дома нормально, а в институте указывают на трудный характер. Говорят, что нередко не соглашается с сотрудниками своей лаборатории и даже с руководством. Написал жалобу.
- На кого?
- На директора.
- Силен, бродяга, - усмехнулся Цибулько.
- Жалоба анонимная? - поинтересовался Пескишев.
- Нет! Зачем анонимная? - возразил Борис. - Подписался и адрес указал.
- Интересно, - оживился Цибулько, - чем же все это закончилось?
- Комиссию назначили, проверили факты. Директора сняли, а секретарю партбюро выговор с занесением в личное дело влепили.
- А больному, больному что?
- Больному? А ему что... Ничего.
- Ну и времена пошли, - разочарованно произнес Цибулько и откинулся на спинку кресла. - Написал жалобу на директора и - как с гуся вода. А директор-то что? Разве не знал, что тот на него телегу катит?
- Как не знал? Знал! Свою комиссию создал, проверили, соответствует ли больной занимаемой должности.
- Ну и что?
- Комиссия как комиссия. Свои люди. Что директор сказал, то и сделали. Только не помогло... Райком партии вмешался.
- Странный человек... Кто теперь жалобы пишет да еще подписывается? Только чокнутые...
- Это вы точно подметили, что теперь кое-кто и впрямь предпочитает анонимки. Если это принять за норму, то больной, бесспорно, - отклонение от нее, - заметил Пескишев.
- Вот! Вот! - подхватил Цибулько, не заметив иронии в словах Пескишева. - И я так думаю. Будь он здоровым человеком, не стал бы жаловаться. Как-нибудь столковался бы.
- Не поговорить ли нам с ним лично? - предложил Пескишев.
Цибулько согласился, и аспирант пригласил больного в кабинет.
Пескишев внимательно посмотрел на вошедшего мужчину, который поздоровался с присутствующими и сел на стул, предложенный ему Зверевым. Излишняя бледность и слегка дрожащие пальцы рук выдавали его волнение. Было ему лет сорок пять. Длинные волосы аккуратно причесаны, борода и усы пострижены. Внешний вид свидетельствовал об опрятности и чистоплотности.
Это были, конечно, мелочи, но и они в какой-то мере говорили о состоянии психики этого человека.
Больной настороженно выжидал, поглядывая то на Цибулько, то на Пескишева. А когда Цибулько поинтересовался, чего же он хочет, стал торопливо, слегка заикаясь, рассказывать, что совершенно здоров, ни на что не жалуется, что двадцать лет назад... Но Цибулько прервал его, сказав, что подробности ему известны и надо говорить по существу.
Смущенный тем, что его прервали на полуслове, больной замолчал, растерянно посмотрел на присутствующих и тихо, но твердо сказал, что он здоров и просит снять с него ошибочно поставленный диагноз.
- Разве это создает вам какие-нибудь трудности в жизни? - спросил Цибулько, будто не зная, что трудности у таких людей возникают немалые.
- А как же? Ведь все мои знакомые и родные считают меня шизофреником, а я совершенно здоров. К тому же дети подрастают. Что я им скажу? Кто мне поверит, что я здоров, если столько лет предполагается, что я болен?
- Ну, почему же не поверят? - возразил Цибулько. - Наши люди гуманные, еще лишний раз и пожалеют.
- Охотно согласен с вами, но мне нужна не жалость, а справедливость и к тому же справка о том, что я психически здоров. Смешно, конечно, но кто мне поверит без справки? Ведь вокруг меня пустота. Ни друзей, ни приятелей. Все чураются меня... Я совершенно одинок. Сами понимаете: кому хочется иметь дело с шизофреником...
- Но почему? - изображая удивление, спросил Цибулько.
- Как почему? Неужели вам не ясно? Вот вы о гуманности говорите - так покажите пример. Дайте справку, что никакой шизофрении у меня нет.
- А вы уверены, что у вас ее нет?
- Абсолютно!
- Зачем же жалобу на своего директора написали?
Пескишев молча следил за диалогом Цибулько с больным, который произвел на него приятное впечатление не только своим внешним видом, но манерой вести разговор. Первоначально возникшее желание вмешаться сменилось любопытством, и он решил повременить.
- Как зачем? - удивился больной. - Да он же злоупотреблял служебным положением в корыстных целях, нарушал закон. Разве можно равнодушно смотреть на это?
- А другие сотрудники знали об этом?
- Конечно знали и осуждали действия директора.
- Почему же они молчали?
- Одни боялись, другие не хотели ввязываться, считая выступление против директора бесперспективным.
- Но почему же вы ввязались, не побоялись возможных неблагоприятных для вас последствий?
- Почему я должен кого-то бояться? Я ведь написал правду, ничего не выдумывая.
- А сотрудники знали, что вы написали жалобу? - продолжал спрашивать больного Цибулько.
- Во-первых, я писал не жалобу, а информировал партийные органы о существующих в институте непорядках. Во-вторых, секрета из этого не делал.
- Ну, а вы думали о том, какую извлечете для себя выгоду из своей затеи?
- Я, уважаемый товарищ доцент, думал не о том, чтобы извлечь пользу для себя, а о пользе для дела, для института.
- Ну, а все-таки, чего же вы в конечном счете достигли?
- Лично я?
- Да, вы!
- Директор мне объявил выговор.
- За что?
- За нарушение трудовой дисциплины.
- В чем оно выражалось?
- Ушел с работы на час раньше положенного времени.
- Значит, заслужили?
- А я и не оправдываюсь. Но так у нас делают многие научные сотрудники. Неоднократно это делал и я, и никто ничего предосудительного в этом не видел. Директор об этом знал, обычно это бывало вызвано производственной необходимостью.
- Какая же необходимость в нарушении трудовой дисциплины?
- Но это никакое не нарушение. Ведь работа научного сотрудника должна оцениваться не временем пребывания в стенах института, а продуктивностью, возразил больной.
- Значит, дисциплина, по вашему мнению, ученым не нужна.
- Почему не нужна? - сказал больной. - Я этого не говорил. Дисциплина, конечно, нужна, но она не может быть самоцелью. Скажите мне, пожалуйста, обратился больной к Цибулько, - зачем научному сотруднику сидеть в институте, если в данный момент ему необходимо срочно пойти, например, в библиотеку, чтобы найти нужные литературные данные?
- Ну, это можно сделать и после работы.
- Можно и после работы. Но ведь это его работа. Зачем же он должен ее выполнять во внеурочное время? Тем более что в данный момент в институте делать нечего.
Цибулько пожал плечами, встал и, заложив руки за спину, стал расхаживать по кабинету, поглядывая на больного, затем взял молоточек, скорее для вида, чем для дела, исследовал реакцию зрачков на свет и рефлексы.
- Все ясно.
- Что ясно? - поинтересовался больной.
- Идите, идите, - сказал Цибулько, похлопывая его по плечу, словно выталкивая из кабинета.
Больной внимательно посмотрел на Цибулько и, не торопясь, направился к двери, уже открытой аспирантом.
- Интересная личность, - не то спрашивая, не то утверждая, сказал Цибулько и ополоснул руки. Вытерев их полотенцем и повесив его на вбитый в стенку гвоздь, он уселся в свое кресло и обратился к Пескишеву, чтобы узнать его мнение.
- Не могу не согласиться с вами, что он интересный человек. Критически мыслящая личность, - сказал Пескишев.
- Поменьше бы нам таких личностей, так и работы бы у нас поубавилось, возмутился Цибулько. Замолчал, вынул портсигар, закурил сигарету и, глубоко затянувшись, с шумом выпустил струю дыма.
Роман Федотович долго анализировал поведение больного. Пескишев внимательно слушал его, но так и не смог понять, каково мнение Цибулько: болен человек или нет? Наконец не выдержал, спросил:
- Все это хорошо, Роман Федотович, но шизофрения-то есть или нет?
- Ну зачем так остро? - недовольно сказал Цибулько. - Это вопрос деликатный. Его нужно тщательно продумать.
- А я считаю, что у больного нет никакой шизофрении, да и была ли она вообще? Какой-то, возможно, недостаточно искушенный врач почти четверть века назад поставил ошибочный диагноз, а теперь этот бедолага никак не может избавиться от него.
- Вы, Федор Николаевич, категоричны и недостаточно осторожны, - заметил Цибулько. - Одно оправдывает вас, что вы невропатолог и не очень осведомлены в том, что иногда выкидывают наши больные. А кто будет отвечать, если он что-нибудь натворит? Тот, кто снимет диагноз. Кстати, это делаю не я, а комиссия.
Цибулько замолчал. Зверев, воспользовавшись паузой, спросил, какое заключение записать в историю болезни.
- А что ты думаешь? - обратился к нему Цибулько.
- Я человек маленький. Мне что? Что вы скажете, то я и запишу. Подписывать-то вы будете.
- Что ж, у вас нет своего мнения? - поинтересовался Пескишев.
- А что мое мнение для вас? Диктуйте, я готов писать все, что вы скажете.
- И все же? - настаивал Пескишев, которого покоробили эти слова. Будущий ученый без своего мнения... М-да, грустно...
Аспирант покраснел и робко высказался в том смысле, что больной, по-видимому, все-таки здоров, но тут же оговорился, что у него пока нет ни должного опыта, ни необходимых знаний, чтобы решить такой сложный вопрос.
- Конечно, если учесть его нелегкий характер, тенденцию писать письма на руководство института, что свидетельствует о наличии комплекса неполноценности, то здоровым его можно признать с таким же успехом, как и больным, - заключил Зверев.
- Позвольте, позвольте! Но разве это характерно для шизофрении? возразил Пескишев. - А вы бы на его месте стали писать письма в партийные органы о неполадках, которые имеют место в институте?
- Я?
- Да, вы!
- Нет, не стал бы! - решительно ответил Борис.
- А почему?
- Мне, Федор Николаевич, диссертацию писать надо. А сочинение подобных писем выходит за рамки ее тематики, - с серьезным видом заявил аспирант.
Цибулько с удовлетворением выслушал ответ Зверева и сказал, что суть вопроса не в письмах больного - такие письма могут писать и пишут совершенно нормальные люди, а в том, что это поведение в коллективе и суждения настораживают и не позволяют отвергнуть ранее поставленный диагноз. Однако Пескишев снова возразил, что шизофрении у больного нет, что в прошлом совершена врачебная ошибка, которую надо исправлять, и чем раньше, тем лучше. Цибулько стал говорить об особенностях течения этого заболевания, о возможности длительной ремиссии, о том, что не исключена возможность обострения процесса, а потому нет оснований ставить под сомнение ранее поставленный диагноз.
- А какие у вас есть основания утверждать его достоверность? запальчиво бросил Пескишев.
- Вам легко рассуждать, Федор Николаевич, - замялся Цибулько. - Вы поговорите и уйдете. А заключение кто будет писать? Я! Кто будет нести ответственность за возможные последствия? Опять же я!
- Конечно, вы, - разозлился Пескишев. - На то вы и поставлены, чтобы принимать правильные решения и нести за них ответственность. Наберитесь смелости. Если вы этого не сделаете, то кто же сделает? Глядя на вас, и другие будут следовать вашему примеру.
- Вот что, Борис, - обратился Цибулько к аспиранту, - забирай-ка историю болезни и ничего не пиши. Будем считать, что никакой консультации не было. А так - обмен мнениями.
- Ну, а как же с диагнозом? Мне ведь диагноз надо ставить, - растерялся Зверев.
- Пусть все останется как было. Жил двадцать лет с этим диагнозом, проживет еще столько же. Диагноз ведь не болезнь, - заявил Цибулько.
Такое решение возмутило Пескишева. Он попросил аспиранта оставить их наедине, а когда тот вышел, сказал:
- Роман Федотович, я возмущен вашим решением!
- Не вижу в нем ничего предосудительного. Какие же основания у вас возмущаться?
- Но ведь это... ведь это подлость. Неужели вы не замечаете, что творите?! Речь идет о судьбе человека, а вы...
- Прошу точнее подбирать выражения.
- Куда уж точнее, точнее не придумаешь. Как можно лишать человека помощи, обрекать его на страдания? Вы кто, врач или бюрократ?
- Прекратите! - крикнул взбешенный Цибулько.
- Нет, не прекращу, бумажная вы душа. Как вам не стыдно! У вас даже смелости не хватает записать свое мнение о больном. Как бы чего не вышло... А вдруг да с вас спросят. На собраниях и заседаниях орла изображаете. Аника-воин, бог весть что можно о вас подумать. А на самом деле - мелкая, трусливая душонка. Не орел, а мокрая курица...
- Довольно! - Цибулько стукнул кулаком по столу и сморщился от боли.
- Ужасно испугали своим криком. Поджилки у меня затряслись от него. Это вы от страха кричите. Ведь боитесь, что я от слов перейду к делу. А ведь обязательно перейду. На первом же заседании ученого совета выложу всю эту историю.
- Что вы, что вы, - растерялся Цибулько, но тут же взял себя в руки. Вот уж не думал, что вы склочник.
- Я не склочник, - сказал Пескишев, вдруг почувствовав всю бессмысленность этого разговора: горбатого могила исправит! - Просто мне противно...
- Противно? А вы возьмите да сами напишите заключение, если такой смелый да принципиальный.
- Напишу, напишу. - Пескишев взял историю болезни, записал, что диагноз следует отменить как ошибочный, расписался и, не прощаясь, вышел из кабинета. При этом он так хлопнул дверью, что стоявший возле нее Борис вздрогнул и, заикаясь, спросил, что случилось. Отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, Федор Николаевич направился к выходу из отделения.
- Неврастеник! - проворчал вслед ему возмущенный Цибулько. - Ну, погоди! Я тебе еще все это припомню!
Позвав Бориса, он передал ему историю болезни и посоветовал не обращать никакого внимания на заключение Пескишева.
- Тоже мне специалист... В психиатрии - ни уха, ни рыла, а лезет...
- А все-таки он смелый человек, - не удержался Зверев.
- Не смелый, а нахальный, - поправил Цибулько и пристально посмотрел на сникшего аспиранта. - Запомни: нахальный...
6
Наиболее заметной фигурой на кафедре, возглавляемой Пескишевым, был доцент Бобарыкин. Фронтовой санинструктор, прошедший с медико-санитарным взводом отдельного батальона морской пехоты всю Отечественную войну от первого до последнего дня, несколько раз раненный и контуженный, демобилизовавшись, он с отличием окончил медицинский институт, увлекся изучением нервных болезней и сделал несколько интересных работ, которые привлекли к нему внимание видных невропатологов страны. Но, защитив кандидатскую диссертацию, Бобарыкин неожиданно для всех отошел от научной деятельности, стал пить. Несколько раз над ним висела угроза увольнения. Выручали Ивана Ивановича прошлые заслуги, пылкая любовь студентов и уважение больных, которых ему доводилось консультировать, - невропатолог Бобарыкин был первоклассный.
Этим и держался Иван Иванович. Пескишев не сразу узнал, что же, как говорится, выбило подававшего надежды молодого ученого из седла и превратило в равнодушного исполнителя, без лишних хлопот доживающего на кафедре свой век. Годы совместной работы потребовались, чтобы перед Федором Николаевичем приоткрылись створки раковины, в которую сознательно упрятал себя Бобарыкин.
Молодого ученого, внешне больше похожего на молотобойца, чем на кабинетного затворника, сломила худенькая болезненная женщина с большими печальными глазами, - его жена. Любил ее Бобарыкин без памяти, и она его любила, шумного, бестолкового, упоенного первыми удачами, и старалась делать все, чтобы ему хорошо жилось и хорошо работалось.
Александра Харитоновна была медсестрой в полевом подвижном госпитале, где Бобарыкин заканчивал войну. Там они познакомились, а вскоре после Победы и поженились. Она так и осталась медсестрой. Несмотря на уговоры Бобарыкина, поступать в институт не стала, а работала от раннего утра до ночи, на полторы-две ставки, чтобы дать ему возможность закончить институт, а затем и аспирантуру. Ее мысли были поглощены тем, как бы свести концы с концами в трудные послевоенные годы, чтобы Бобарыкин мог спокойно писать свою диссертацию, не зная забот ни о хлебе насущном, ни о чистой сорочке, ни об очередном новом костюме и добротном пальто... А он все подшучивал, что вот "остепенится" и начнет большие деньги загребать, и за все заплатит ей сторицей, и она благодарно улыбалась ему в ответ - ничегошеньки ей не нужно было, кроме добрых слов и внимания, которые он ей оказывал. И потом, когда Иван Иванович защитился и начал преподавать в институте, и можно было, что называется, перевести дыхание, она лишь одного захотела - ребенка. Александра Харитоновна знала, что у нее - врожденный порок сердца, что временами наступает декомпенсация. Знал об этом и Иван Иванович, а потому отговаривал ее. И все же, несмотря на запреты врачей, она настояла на своем - и умерла во время родов. Умер и ребенок. А с ними вместе умерло в Бобарыкине все: радость жизни, честолюбие, мечты...
Говорят, время лечит человека, но Ивана Ивановича оно не вылечило. Шли годы, а он продолжал жить в том сереньком осеннем дне, когда похоронил жену и новорожденного сына. Это он, он убил их, недоглядел, не настоял на своем, надорвал ее здоровье непосильной работой, проглядел беду, которая уже давно и неприметно ползла в его дом. Он казнил себя самым страшным судом - судом своей совести и не находил себе оправдания.
Именно тогда Бобарыкин стал пить. Водка еще острее разжигала тоску. Все, о чем раньше мечтал, к чему стремился, утратило для него интерес, превратилось в бессмыслицу.
Оживал он лишь в аудитории. Студенты любили его лекции, грубоватый юмор, резкость и прямоту. Их любовь и уважение долгие годы были тем единственным, что связывало Бобарыкина с миром. Жил он все в той же комнате, которую получил с Александрой Харитоновной, став ассистентом кафедры невропатологии. В институте Ивану Ивановичу предлагали однокомнатную квартиру, новую, куда более удобную и благоустроенную, но он только отмахивался. Зачем? Вот сколько у нас нуждающихся молодых семей, им давайте, а мне и здесь хорошо.
В комнате все оставалось так, как было при покойной жене: большая, никелированная кровать, тумбочка, круглый обеденный стол, несколько стульев, фотографии на стене - она в госпитале, она в клинике, она с букетом сирени... Раз в неделю сердобольная соседка Бобарыкина по общей кухне санитарка тетя Дуся убирала его комнату, меняла и отдавала в стирку постельное белье и рубашки, уносила пустые бутылки. По утрам Иван Иванович обычно довольствовался чашкой дегтярно-черного кофе, обедал в институтской столовой, вернувшись домой, пил водку, закусывая селедкой или соленым огурчиком из неистощимых запасов тети Дуси, затем готовился к лекциям или рассеянно листал литературные журналы: из года в год он выписывал главным образом "Новый мир" и "Иностранную литературу", и комплекты этих журналов загромоздили ему комнату. Тетя Дуся эти журналы ненавидела - совсем из-за них повернуться негде! - и все порывалась сдать в макулатуру, но Иван Иванович строжайше запретил ей это делать, хотя порой за год прочитывал не больше одного-двух романов, печатающихся там, - тех, о которых подчас в перерыве между лекциями говорили его студенты. Не хватало времени, все надеялся начитаться всласть, когда уйдет на пенсию.
Бобарыкин даже не заметил, как это время подошло: в июне ему исполнялось шестьдесят, и истекал срок пребывания его на должности доцента кафедры. Предстоял очередной конкурс.
Погруженный в себя, в свои мысли, Иван Иванович совершенно не обращал внимания на свою внешность. Годами он носил один и тот же костюм, благо его изъяны всегда прикрывал белый халат. Когда костюм вытирался до зеркального блеска и вконец обтрепывался, тетя Дуся брала у Ивана Ивановича деньги и покупала в магазине новый. Просто так, на глазок - уговорить Бобарыкина сходить в магазин, выбрать там что-нибудь по вкусу и примерить было невозможно. Если тетя Дуся забывала погладить его костюм, то Иван Иванович ходил в измятом - таких "мелочей", как пузыри на коленях или оторванная пуговица, он просто не замечал.
Когда Пескишев попытался намекнуть Бобарыкину, что следует следить за своим костюмом, хотя бы когда идешь читать лекцию студентам, тот насмешливо заявил, что он еще не настолько стар, чтобы пренебрегать модой, и для убедительности привел пример премьер-министра Англии, который приходит на заседание парламента в неглаженных штанах с заплатой на заднем месте.
- У меня, кстати, дело до этого еще не дошло, - успокоил он Пескишева.
Пиджак Бобарыкина украшали ордена и медали. Однажды Пескишев спросил, зачем он носит их круглый год, а не так, как другие, - по праздникам. Бобарыкин пожал плечами.
- У меня нет будущего, - сказал он, - но зато есть прошлое. А кто о нем будет знать, если я сниму ордена? Мне они не мешают, а вы не обращайте внимания.
На том и окончился разговор.
Иван Иванович не был, что называется, запойным пьяницей, но навеселе частенько. Это было его, так сказать, ненормально-нормальное состояние, к которому все давно привыкли и с которым молча смирились, хотя понимали, что оно губит человека.
Выпив, Бобарыкин становился разговорчивым, много шутил, хотя нередко и не совсем удачно. Трезвым был молчалив, задумчив, говорил только о политике и проблемах сельского хозяйства, которое по его мнению, нуждалось в реорганизации.
В целом же Иван Иванович был честным, трудолюбивым и безотказным человеком, и это позволяло некоторым сотрудникам клиники взваливать на его широкие плечи львиную долю повседневной работы. С раннего утра до позднего вечера он занимался со студентами и безотказно смотрел больных.
К больным у него был особый подход. Он всех называл на "ты", хлопал рукой кого по плечу, кого по спине, никто на него не сердился за бесцеремонность обращения. Более того, больные ценили и уважали его за непосредственность, искренность, душевность и желание помочь каждому. Бывало, что он и ругал своих пациентов, но только по делу. В общем, он любил больных, а те платили ему взаимностью.
Больных Бобарыкин смотрел долго и тщательно. Внимательно выслушивал сердце, легкие, мял живот, проверял рефлексы. И хотя диагноз порой был ясен с первого взгляда, он продолжал обследование.
Если кто-нибудь из коллег ему говорил, что такие обследования - это просто бессмысленная потеря времени, Бобарыкин поднимал очки на лоб, внимательно смотрел на указчика и говорил:
- Ты что, с луны свалился? Не соображаешь, что больному нужен не диагноз, а внимание? Что от того, что ты ему правильный диагноз поставишь, а помочь не сможешь? Внимание человека лечит, внимание. Медикаменты тело лечат, а внимание да доброе слово душу исцеляют.
Пескишев любил бывать на практических занятиях, которые Бобарыкин проводил со студентами. Вперемежку с необходимым материалом он рассказывал различные истории из своей жизни либо выдумывал их на ходу и так искренне верил в их достоверность, что передавал эту веру всем своим слушателям.
Иногда ради потехи студенты выучивали такое, о чем Бобарыкин и сам не знал, и устраивали ему экзамен.
Утренний визит Пескишева к Цибулько мог закончиться быстро и был бы ничем не омрачен, если бы не аспирант Борис Зверев, вмешавшийся в ход событий.
Дело в том, что Цибулько был чрезвычайно требовательным к своим сотрудникам, любил исполнительность и пунктуальность. Помня об этом, его аспирант в назначенное время вошел в кабинет и доложил:
- Роман Федотович, ваше указание выполнено. Больной доставлен на консультацию.
- Прекрасно! Пусть подождет за дверью. А пока мы послушаем вас. Не так ли, Федор Николаевич? Я надеюсь, что вместе нам будет легче разобраться. Случай крайне интересный, и ваше мнение будет очень полезно, - сказал Цибулько, обращаясь к Пескишеву.
Пескишев не стал возражать: он располагал свободным временем, к тому же психиатрия его интересовала.
Предлагая Пескишеву остаться, Цибулько хотел узнать, насколько он знаком с психиатрией, а если представится возможность, то и блеснуть эрудицией.
Бориса Зверева несколько смутило присутствие Пескишева, лекции которого он слушал в институте, а потому начало его сообщения было излишне торопливым и невразумительным. Однако терпимость, проявленная старшими, ободрила его. Вскоре он обрел спокойствие и уверенность и стал довольно толково излагать суть дела. Оказалось, в отделение психиатрии поступил старший научный сотрудник одного из научно-исследовательских институтов. Он просил снять с него диагноз шизофрении, поставленный ему лет двадцать назад каким-то психиатром. Просьба была законной, ибо за это время он ни разу не обращался за помощью к врачу, окончил институт, защитил диссертацию, женился, имеет двух детей и чувствует себя вполне здоровым человеком.
- Чем упорнее больной утверждает, что он здоров, и отрицает наличие у него шизофрении, тем больше данных за то, что она у него есть, - перебил аспиранта Цибулько.
- Ну, а как он ведет себя дома, в институте? - поинтересовался Пескишев.
- Дома нормально, а в институте указывают на трудный характер. Говорят, что нередко не соглашается с сотрудниками своей лаборатории и даже с руководством. Написал жалобу.
- На кого?
- На директора.
- Силен, бродяга, - усмехнулся Цибулько.
- Жалоба анонимная? - поинтересовался Пескишев.
- Нет! Зачем анонимная? - возразил Борис. - Подписался и адрес указал.
- Интересно, - оживился Цибулько, - чем же все это закончилось?
- Комиссию назначили, проверили факты. Директора сняли, а секретарю партбюро выговор с занесением в личное дело влепили.
- А больному, больному что?
- Больному? А ему что... Ничего.
- Ну и времена пошли, - разочарованно произнес Цибулько и откинулся на спинку кресла. - Написал жалобу на директора и - как с гуся вода. А директор-то что? Разве не знал, что тот на него телегу катит?
- Как не знал? Знал! Свою комиссию создал, проверили, соответствует ли больной занимаемой должности.
- Ну и что?
- Комиссия как комиссия. Свои люди. Что директор сказал, то и сделали. Только не помогло... Райком партии вмешался.
- Странный человек... Кто теперь жалобы пишет да еще подписывается? Только чокнутые...
- Это вы точно подметили, что теперь кое-кто и впрямь предпочитает анонимки. Если это принять за норму, то больной, бесспорно, - отклонение от нее, - заметил Пескишев.
- Вот! Вот! - подхватил Цибулько, не заметив иронии в словах Пескишева. - И я так думаю. Будь он здоровым человеком, не стал бы жаловаться. Как-нибудь столковался бы.
- Не поговорить ли нам с ним лично? - предложил Пескишев.
Цибулько согласился, и аспирант пригласил больного в кабинет.
Пескишев внимательно посмотрел на вошедшего мужчину, который поздоровался с присутствующими и сел на стул, предложенный ему Зверевым. Излишняя бледность и слегка дрожащие пальцы рук выдавали его волнение. Было ему лет сорок пять. Длинные волосы аккуратно причесаны, борода и усы пострижены. Внешний вид свидетельствовал об опрятности и чистоплотности.
Это были, конечно, мелочи, но и они в какой-то мере говорили о состоянии психики этого человека.
Больной настороженно выжидал, поглядывая то на Цибулько, то на Пескишева. А когда Цибулько поинтересовался, чего же он хочет, стал торопливо, слегка заикаясь, рассказывать, что совершенно здоров, ни на что не жалуется, что двадцать лет назад... Но Цибулько прервал его, сказав, что подробности ему известны и надо говорить по существу.
Смущенный тем, что его прервали на полуслове, больной замолчал, растерянно посмотрел на присутствующих и тихо, но твердо сказал, что он здоров и просит снять с него ошибочно поставленный диагноз.
- Разве это создает вам какие-нибудь трудности в жизни? - спросил Цибулько, будто не зная, что трудности у таких людей возникают немалые.
- А как же? Ведь все мои знакомые и родные считают меня шизофреником, а я совершенно здоров. К тому же дети подрастают. Что я им скажу? Кто мне поверит, что я здоров, если столько лет предполагается, что я болен?
- Ну, почему же не поверят? - возразил Цибулько. - Наши люди гуманные, еще лишний раз и пожалеют.
- Охотно согласен с вами, но мне нужна не жалость, а справедливость и к тому же справка о том, что я психически здоров. Смешно, конечно, но кто мне поверит без справки? Ведь вокруг меня пустота. Ни друзей, ни приятелей. Все чураются меня... Я совершенно одинок. Сами понимаете: кому хочется иметь дело с шизофреником...
- Но почему? - изображая удивление, спросил Цибулько.
- Как почему? Неужели вам не ясно? Вот вы о гуманности говорите - так покажите пример. Дайте справку, что никакой шизофрении у меня нет.
- А вы уверены, что у вас ее нет?
- Абсолютно!
- Зачем же жалобу на своего директора написали?
Пескишев молча следил за диалогом Цибулько с больным, который произвел на него приятное впечатление не только своим внешним видом, но манерой вести разговор. Первоначально возникшее желание вмешаться сменилось любопытством, и он решил повременить.
- Как зачем? - удивился больной. - Да он же злоупотреблял служебным положением в корыстных целях, нарушал закон. Разве можно равнодушно смотреть на это?
- А другие сотрудники знали об этом?
- Конечно знали и осуждали действия директора.
- Почему же они молчали?
- Одни боялись, другие не хотели ввязываться, считая выступление против директора бесперспективным.
- Но почему же вы ввязались, не побоялись возможных неблагоприятных для вас последствий?
- Почему я должен кого-то бояться? Я ведь написал правду, ничего не выдумывая.
- А сотрудники знали, что вы написали жалобу? - продолжал спрашивать больного Цибулько.
- Во-первых, я писал не жалобу, а информировал партийные органы о существующих в институте непорядках. Во-вторых, секрета из этого не делал.
- Ну, а вы думали о том, какую извлечете для себя выгоду из своей затеи?
- Я, уважаемый товарищ доцент, думал не о том, чтобы извлечь пользу для себя, а о пользе для дела, для института.
- Ну, а все-таки, чего же вы в конечном счете достигли?
- Лично я?
- Да, вы!
- Директор мне объявил выговор.
- За что?
- За нарушение трудовой дисциплины.
- В чем оно выражалось?
- Ушел с работы на час раньше положенного времени.
- Значит, заслужили?
- А я и не оправдываюсь. Но так у нас делают многие научные сотрудники. Неоднократно это делал и я, и никто ничего предосудительного в этом не видел. Директор об этом знал, обычно это бывало вызвано производственной необходимостью.
- Какая же необходимость в нарушении трудовой дисциплины?
- Но это никакое не нарушение. Ведь работа научного сотрудника должна оцениваться не временем пребывания в стенах института, а продуктивностью, возразил больной.
- Значит, дисциплина, по вашему мнению, ученым не нужна.
- Почему не нужна? - сказал больной. - Я этого не говорил. Дисциплина, конечно, нужна, но она не может быть самоцелью. Скажите мне, пожалуйста, обратился больной к Цибулько, - зачем научному сотруднику сидеть в институте, если в данный момент ему необходимо срочно пойти, например, в библиотеку, чтобы найти нужные литературные данные?
- Ну, это можно сделать и после работы.
- Можно и после работы. Но ведь это его работа. Зачем же он должен ее выполнять во внеурочное время? Тем более что в данный момент в институте делать нечего.
Цибулько пожал плечами, встал и, заложив руки за спину, стал расхаживать по кабинету, поглядывая на больного, затем взял молоточек, скорее для вида, чем для дела, исследовал реакцию зрачков на свет и рефлексы.
- Все ясно.
- Что ясно? - поинтересовался больной.
- Идите, идите, - сказал Цибулько, похлопывая его по плечу, словно выталкивая из кабинета.
Больной внимательно посмотрел на Цибулько и, не торопясь, направился к двери, уже открытой аспирантом.
- Интересная личность, - не то спрашивая, не то утверждая, сказал Цибулько и ополоснул руки. Вытерев их полотенцем и повесив его на вбитый в стенку гвоздь, он уселся в свое кресло и обратился к Пескишеву, чтобы узнать его мнение.
- Не могу не согласиться с вами, что он интересный человек. Критически мыслящая личность, - сказал Пескишев.
- Поменьше бы нам таких личностей, так и работы бы у нас поубавилось, возмутился Цибулько. Замолчал, вынул портсигар, закурил сигарету и, глубоко затянувшись, с шумом выпустил струю дыма.
Роман Федотович долго анализировал поведение больного. Пескишев внимательно слушал его, но так и не смог понять, каково мнение Цибулько: болен человек или нет? Наконец не выдержал, спросил:
- Все это хорошо, Роман Федотович, но шизофрения-то есть или нет?
- Ну зачем так остро? - недовольно сказал Цибулько. - Это вопрос деликатный. Его нужно тщательно продумать.
- А я считаю, что у больного нет никакой шизофрении, да и была ли она вообще? Какой-то, возможно, недостаточно искушенный врач почти четверть века назад поставил ошибочный диагноз, а теперь этот бедолага никак не может избавиться от него.
- Вы, Федор Николаевич, категоричны и недостаточно осторожны, - заметил Цибулько. - Одно оправдывает вас, что вы невропатолог и не очень осведомлены в том, что иногда выкидывают наши больные. А кто будет отвечать, если он что-нибудь натворит? Тот, кто снимет диагноз. Кстати, это делаю не я, а комиссия.
Цибулько замолчал. Зверев, воспользовавшись паузой, спросил, какое заключение записать в историю болезни.
- А что ты думаешь? - обратился к нему Цибулько.
- Я человек маленький. Мне что? Что вы скажете, то я и запишу. Подписывать-то вы будете.
- Что ж, у вас нет своего мнения? - поинтересовался Пескишев.
- А что мое мнение для вас? Диктуйте, я готов писать все, что вы скажете.
- И все же? - настаивал Пескишев, которого покоробили эти слова. Будущий ученый без своего мнения... М-да, грустно...
Аспирант покраснел и робко высказался в том смысле, что больной, по-видимому, все-таки здоров, но тут же оговорился, что у него пока нет ни должного опыта, ни необходимых знаний, чтобы решить такой сложный вопрос.
- Конечно, если учесть его нелегкий характер, тенденцию писать письма на руководство института, что свидетельствует о наличии комплекса неполноценности, то здоровым его можно признать с таким же успехом, как и больным, - заключил Зверев.
- Позвольте, позвольте! Но разве это характерно для шизофрении? возразил Пескишев. - А вы бы на его месте стали писать письма в партийные органы о неполадках, которые имеют место в институте?
- Я?
- Да, вы!
- Нет, не стал бы! - решительно ответил Борис.
- А почему?
- Мне, Федор Николаевич, диссертацию писать надо. А сочинение подобных писем выходит за рамки ее тематики, - с серьезным видом заявил аспирант.
Цибулько с удовлетворением выслушал ответ Зверева и сказал, что суть вопроса не в письмах больного - такие письма могут писать и пишут совершенно нормальные люди, а в том, что это поведение в коллективе и суждения настораживают и не позволяют отвергнуть ранее поставленный диагноз. Однако Пескишев снова возразил, что шизофрении у больного нет, что в прошлом совершена врачебная ошибка, которую надо исправлять, и чем раньше, тем лучше. Цибулько стал говорить об особенностях течения этого заболевания, о возможности длительной ремиссии, о том, что не исключена возможность обострения процесса, а потому нет оснований ставить под сомнение ранее поставленный диагноз.
- А какие у вас есть основания утверждать его достоверность? запальчиво бросил Пескишев.
- Вам легко рассуждать, Федор Николаевич, - замялся Цибулько. - Вы поговорите и уйдете. А заключение кто будет писать? Я! Кто будет нести ответственность за возможные последствия? Опять же я!
- Конечно, вы, - разозлился Пескишев. - На то вы и поставлены, чтобы принимать правильные решения и нести за них ответственность. Наберитесь смелости. Если вы этого не сделаете, то кто же сделает? Глядя на вас, и другие будут следовать вашему примеру.
- Вот что, Борис, - обратился Цибулько к аспиранту, - забирай-ка историю болезни и ничего не пиши. Будем считать, что никакой консультации не было. А так - обмен мнениями.
- Ну, а как же с диагнозом? Мне ведь диагноз надо ставить, - растерялся Зверев.
- Пусть все останется как было. Жил двадцать лет с этим диагнозом, проживет еще столько же. Диагноз ведь не болезнь, - заявил Цибулько.
Такое решение возмутило Пескишева. Он попросил аспиранта оставить их наедине, а когда тот вышел, сказал:
- Роман Федотович, я возмущен вашим решением!
- Не вижу в нем ничего предосудительного. Какие же основания у вас возмущаться?
- Но ведь это... ведь это подлость. Неужели вы не замечаете, что творите?! Речь идет о судьбе человека, а вы...
- Прошу точнее подбирать выражения.
- Куда уж точнее, точнее не придумаешь. Как можно лишать человека помощи, обрекать его на страдания? Вы кто, врач или бюрократ?
- Прекратите! - крикнул взбешенный Цибулько.
- Нет, не прекращу, бумажная вы душа. Как вам не стыдно! У вас даже смелости не хватает записать свое мнение о больном. Как бы чего не вышло... А вдруг да с вас спросят. На собраниях и заседаниях орла изображаете. Аника-воин, бог весть что можно о вас подумать. А на самом деле - мелкая, трусливая душонка. Не орел, а мокрая курица...
- Довольно! - Цибулько стукнул кулаком по столу и сморщился от боли.
- Ужасно испугали своим криком. Поджилки у меня затряслись от него. Это вы от страха кричите. Ведь боитесь, что я от слов перейду к делу. А ведь обязательно перейду. На первом же заседании ученого совета выложу всю эту историю.
- Что вы, что вы, - растерялся Цибулько, но тут же взял себя в руки. Вот уж не думал, что вы склочник.
- Я не склочник, - сказал Пескишев, вдруг почувствовав всю бессмысленность этого разговора: горбатого могила исправит! - Просто мне противно...
- Противно? А вы возьмите да сами напишите заключение, если такой смелый да принципиальный.
- Напишу, напишу. - Пескишев взял историю болезни, записал, что диагноз следует отменить как ошибочный, расписался и, не прощаясь, вышел из кабинета. При этом он так хлопнул дверью, что стоявший возле нее Борис вздрогнул и, заикаясь, спросил, что случилось. Отмахнувшись от него, как от назойливой мухи, Федор Николаевич направился к выходу из отделения.
- Неврастеник! - проворчал вслед ему возмущенный Цибулько. - Ну, погоди! Я тебе еще все это припомню!
Позвав Бориса, он передал ему историю болезни и посоветовал не обращать никакого внимания на заключение Пескишева.
- Тоже мне специалист... В психиатрии - ни уха, ни рыла, а лезет...
- А все-таки он смелый человек, - не удержался Зверев.
- Не смелый, а нахальный, - поправил Цибулько и пристально посмотрел на сникшего аспиранта. - Запомни: нахальный...
6
Наиболее заметной фигурой на кафедре, возглавляемой Пескишевым, был доцент Бобарыкин. Фронтовой санинструктор, прошедший с медико-санитарным взводом отдельного батальона морской пехоты всю Отечественную войну от первого до последнего дня, несколько раз раненный и контуженный, демобилизовавшись, он с отличием окончил медицинский институт, увлекся изучением нервных болезней и сделал несколько интересных работ, которые привлекли к нему внимание видных невропатологов страны. Но, защитив кандидатскую диссертацию, Бобарыкин неожиданно для всех отошел от научной деятельности, стал пить. Несколько раз над ним висела угроза увольнения. Выручали Ивана Ивановича прошлые заслуги, пылкая любовь студентов и уважение больных, которых ему доводилось консультировать, - невропатолог Бобарыкин был первоклассный.
Этим и держался Иван Иванович. Пескишев не сразу узнал, что же, как говорится, выбило подававшего надежды молодого ученого из седла и превратило в равнодушного исполнителя, без лишних хлопот доживающего на кафедре свой век. Годы совместной работы потребовались, чтобы перед Федором Николаевичем приоткрылись створки раковины, в которую сознательно упрятал себя Бобарыкин.
Молодого ученого, внешне больше похожего на молотобойца, чем на кабинетного затворника, сломила худенькая болезненная женщина с большими печальными глазами, - его жена. Любил ее Бобарыкин без памяти, и она его любила, шумного, бестолкового, упоенного первыми удачами, и старалась делать все, чтобы ему хорошо жилось и хорошо работалось.
Александра Харитоновна была медсестрой в полевом подвижном госпитале, где Бобарыкин заканчивал войну. Там они познакомились, а вскоре после Победы и поженились. Она так и осталась медсестрой. Несмотря на уговоры Бобарыкина, поступать в институт не стала, а работала от раннего утра до ночи, на полторы-две ставки, чтобы дать ему возможность закончить институт, а затем и аспирантуру. Ее мысли были поглощены тем, как бы свести концы с концами в трудные послевоенные годы, чтобы Бобарыкин мог спокойно писать свою диссертацию, не зная забот ни о хлебе насущном, ни о чистой сорочке, ни об очередном новом костюме и добротном пальто... А он все подшучивал, что вот "остепенится" и начнет большие деньги загребать, и за все заплатит ей сторицей, и она благодарно улыбалась ему в ответ - ничегошеньки ей не нужно было, кроме добрых слов и внимания, которые он ей оказывал. И потом, когда Иван Иванович защитился и начал преподавать в институте, и можно было, что называется, перевести дыхание, она лишь одного захотела - ребенка. Александра Харитоновна знала, что у нее - врожденный порок сердца, что временами наступает декомпенсация. Знал об этом и Иван Иванович, а потому отговаривал ее. И все же, несмотря на запреты врачей, она настояла на своем - и умерла во время родов. Умер и ребенок. А с ними вместе умерло в Бобарыкине все: радость жизни, честолюбие, мечты...
Говорят, время лечит человека, но Ивана Ивановича оно не вылечило. Шли годы, а он продолжал жить в том сереньком осеннем дне, когда похоронил жену и новорожденного сына. Это он, он убил их, недоглядел, не настоял на своем, надорвал ее здоровье непосильной работой, проглядел беду, которая уже давно и неприметно ползла в его дом. Он казнил себя самым страшным судом - судом своей совести и не находил себе оправдания.
Именно тогда Бобарыкин стал пить. Водка еще острее разжигала тоску. Все, о чем раньше мечтал, к чему стремился, утратило для него интерес, превратилось в бессмыслицу.
Оживал он лишь в аудитории. Студенты любили его лекции, грубоватый юмор, резкость и прямоту. Их любовь и уважение долгие годы были тем единственным, что связывало Бобарыкина с миром. Жил он все в той же комнате, которую получил с Александрой Харитоновной, став ассистентом кафедры невропатологии. В институте Ивану Ивановичу предлагали однокомнатную квартиру, новую, куда более удобную и благоустроенную, но он только отмахивался. Зачем? Вот сколько у нас нуждающихся молодых семей, им давайте, а мне и здесь хорошо.
В комнате все оставалось так, как было при покойной жене: большая, никелированная кровать, тумбочка, круглый обеденный стол, несколько стульев, фотографии на стене - она в госпитале, она в клинике, она с букетом сирени... Раз в неделю сердобольная соседка Бобарыкина по общей кухне санитарка тетя Дуся убирала его комнату, меняла и отдавала в стирку постельное белье и рубашки, уносила пустые бутылки. По утрам Иван Иванович обычно довольствовался чашкой дегтярно-черного кофе, обедал в институтской столовой, вернувшись домой, пил водку, закусывая селедкой или соленым огурчиком из неистощимых запасов тети Дуси, затем готовился к лекциям или рассеянно листал литературные журналы: из года в год он выписывал главным образом "Новый мир" и "Иностранную литературу", и комплекты этих журналов загромоздили ему комнату. Тетя Дуся эти журналы ненавидела - совсем из-за них повернуться негде! - и все порывалась сдать в макулатуру, но Иван Иванович строжайше запретил ей это делать, хотя порой за год прочитывал не больше одного-двух романов, печатающихся там, - тех, о которых подчас в перерыве между лекциями говорили его студенты. Не хватало времени, все надеялся начитаться всласть, когда уйдет на пенсию.
Бобарыкин даже не заметил, как это время подошло: в июне ему исполнялось шестьдесят, и истекал срок пребывания его на должности доцента кафедры. Предстоял очередной конкурс.
Погруженный в себя, в свои мысли, Иван Иванович совершенно не обращал внимания на свою внешность. Годами он носил один и тот же костюм, благо его изъяны всегда прикрывал белый халат. Когда костюм вытирался до зеркального блеска и вконец обтрепывался, тетя Дуся брала у Ивана Ивановича деньги и покупала в магазине новый. Просто так, на глазок - уговорить Бобарыкина сходить в магазин, выбрать там что-нибудь по вкусу и примерить было невозможно. Если тетя Дуся забывала погладить его костюм, то Иван Иванович ходил в измятом - таких "мелочей", как пузыри на коленях или оторванная пуговица, он просто не замечал.
Когда Пескишев попытался намекнуть Бобарыкину, что следует следить за своим костюмом, хотя бы когда идешь читать лекцию студентам, тот насмешливо заявил, что он еще не настолько стар, чтобы пренебрегать модой, и для убедительности привел пример премьер-министра Англии, который приходит на заседание парламента в неглаженных штанах с заплатой на заднем месте.
- У меня, кстати, дело до этого еще не дошло, - успокоил он Пескишева.
Пиджак Бобарыкина украшали ордена и медали. Однажды Пескишев спросил, зачем он носит их круглый год, а не так, как другие, - по праздникам. Бобарыкин пожал плечами.
- У меня нет будущего, - сказал он, - но зато есть прошлое. А кто о нем будет знать, если я сниму ордена? Мне они не мешают, а вы не обращайте внимания.
На том и окончился разговор.
Иван Иванович не был, что называется, запойным пьяницей, но навеселе частенько. Это было его, так сказать, ненормально-нормальное состояние, к которому все давно привыкли и с которым молча смирились, хотя понимали, что оно губит человека.
Выпив, Бобарыкин становился разговорчивым, много шутил, хотя нередко и не совсем удачно. Трезвым был молчалив, задумчив, говорил только о политике и проблемах сельского хозяйства, которое по его мнению, нуждалось в реорганизации.
В целом же Иван Иванович был честным, трудолюбивым и безотказным человеком, и это позволяло некоторым сотрудникам клиники взваливать на его широкие плечи львиную долю повседневной работы. С раннего утра до позднего вечера он занимался со студентами и безотказно смотрел больных.
К больным у него был особый подход. Он всех называл на "ты", хлопал рукой кого по плечу, кого по спине, никто на него не сердился за бесцеремонность обращения. Более того, больные ценили и уважали его за непосредственность, искренность, душевность и желание помочь каждому. Бывало, что он и ругал своих пациентов, но только по делу. В общем, он любил больных, а те платили ему взаимностью.
Больных Бобарыкин смотрел долго и тщательно. Внимательно выслушивал сердце, легкие, мял живот, проверял рефлексы. И хотя диагноз порой был ясен с первого взгляда, он продолжал обследование.
Если кто-нибудь из коллег ему говорил, что такие обследования - это просто бессмысленная потеря времени, Бобарыкин поднимал очки на лоб, внимательно смотрел на указчика и говорил:
- Ты что, с луны свалился? Не соображаешь, что больному нужен не диагноз, а внимание? Что от того, что ты ему правильный диагноз поставишь, а помочь не сможешь? Внимание человека лечит, внимание. Медикаменты тело лечат, а внимание да доброе слово душу исцеляют.
Пескишев любил бывать на практических занятиях, которые Бобарыкин проводил со студентами. Вперемежку с необходимым материалом он рассказывал различные истории из своей жизни либо выдумывал их на ходу и так искренне верил в их достоверность, что передавал эту веру всем своим слушателям.
Иногда ради потехи студенты выучивали такое, о чем Бобарыкин и сам не знал, и устраивали ему экзамен.