– А… а… Мелли?
   – Мелани – самая неясная из моих грез, она всегда присутствовала в моих мечтаниях. И не случись войны, я бы так и прожил в счастливом уединении Двенадцати Дубов, наблюдая за тем, как жизнь течет мимо, однако не участвуя в ней. Но вот началась война, и жизнь подлинная, реальная обрушилась на меня. В первом же сражении – а было это, вы помните, у Булл-Рэна – я увидел, как друзей моего детства разрывало на куски снарядами, я слышал ржание гибнущих лошадей, познал мерзкую тошноту, которая подкатывает к горлу, когда у тебя на глазах вдруг сгибается пополам и харкает кровью человек, в которого ты всадил пулю. Но не это самое страшное на войне, Скарлетт. Для меня самым страшным были люди, с которыми приходилось жить.
   Я всю жизнь отгораживался от людей и своих немногих друзей выбирал очень тщательно. И вот на войне я узнал, что создал себе мир, населенный выдуманными людьми. Война открыла мне, каковы люди на самом деле, но не научила меня жить с ними. И боюсь, я никогда этому не научусь. Что ж, я понимаю, что должен кормить жену и ребенка и мне придется для этого прокладывать себе путь в мире людей, с которыми у меня нет ничего общего. Вы, Скарлетт, хватаете жизнь за рога и поворачиваете ее туда, куда хотите. А мое место в жизни – где оно теперь? Говорю вам: я боюсь.
   Тихий голос его звенел от напряжения, а Скарлетт, ничего не понимая, в отчаянии пыталась зацепиться хотя бы за отдельные слова и составить из них какой-то смысл. Но слова ускользали, разлетались, как дикие птицы. Что-то терзало Эшли, жестоко терзало, но она не могла понять, что именно.
   – Я и сам не знаю, Скарлетт, когда я толком понял, что моему театру теней пришел конец. Возможно, в первые пять минут у Булл-Рэна, когда я увидел, как упал первый простреленный мною солдат. Но я знал, что все кончено и я больше не могу быть просто зрителем. И я вдруг обнаружил, что нахожусь на сцене, что я – актер, гримасничающий и попусту жестикулирующий. Мой внутренний мирок рухнул, в него ворвались люди, чьих взглядов я не разделял, чьи поступки были мне столь же чужды, как поступки готтентотов. Они грязными башмаками прошлись по моему миру, и не осталось ни единого уголка, где я мог бы укрыться, когда мне становилось невыносимо тяжело. Сидя в тюрьме, я думал: «Вот кончится война, и я вернусь к прежней жизни, к моим старым мечтам, в свой театр теней». Но, Скарлетт, возврата к прошлому нет. И то, с чем столкнулись мы сейчас, – хуже войны и хуже тюрьмы, а для меня и хуже смерти… Так что, как видите, Скарлетт, я несу наказание за свой страх.
   – Но, Эшли, – начала она, все глубже увязая в трясине непонимания, – если вы боитесь, что мы умрем с голоду, так почему же… почему… Ах, Эшли, не волнуйтесь: мы как-нибудь справимся! Я знаю, что справимся.
   На секунду взгляд его вновь обратился на нее, и в серых глазах, широко раскрытых и ясных, было восхищение. А потом они снова стали отчужденными, далекими, и сердце у Скарлетт упало – она поняла: он думал не о том, что они могут умереть с голоду. Вечно они говорят на разных языках. Но она так любила его, что, когда он замыкался в себе, как сейчас, ей казалось, будто теплое солнце ушло с небосклона и она осталась в холодном сыром полумраке. Ей захотелось схватить его за плечи, привлечь к себе, заставить, наконец, осознать, что она живая, а не вычитанная им или вымечтанная. Вот если бы вновь почувствовать, что они – одно целое, как в тот давний день, когда он вернулся домой из Европы, стоял на ступеньках Тары и улыбался ей.
   – Голодать – не очень-то приятно, – сказал он. – Я это знаю, потому что голодал, но я не боюсь голода. Я боюсь жизни, лишенной неспешной красоты нашего мира, которого уже нет.
   Скарлетт в отчаянии подумала, что Мелани поняла бы его. Эшли с Мелани вечно болтают о всяких глупостях – стихи, книги, мечты, лунный свет, звездная пыль… Ему не страшно то, что страшит ее, Скарлетт, – не страшны режущие боли в голодном желудке, пронизывающий зимний ветер, выселение из Тары, Его терзает какой-то иной страх, которого она никогда не знала и не может вообразить. Честное слово, ну чего в этом мире еще бояться, если не голода, холода и возможности лишиться крова?
   А ведь ей казалось, что если она будет внимательно слушать Эшли, то поймет его.
   – Вот как?! – произнесла она, и в голосе ее прозвучало разочарование ребенка, который, развернув яркую бумажную обертку, обнаружил, что внутри ничего нет.
   При этом возгласе Эшли печально улыбнулся, как бы прося у нее прощения.
   – Извините меня, Скарлетт, за все, что я тут наговорил. Вы не можете меня понять, потому что не знаете страха. У вас сердце льва, вы начисто лишены воображения, и я вам завидую. Вас не страшит встреча с действительностью, и вы не станете бежать от нее, как я.
   – Бежать!
   Казалось, из всего им сказанного это было единственное слово, которое она поняла. Значит, Эшли, как и она, устал от борьбы и хочет бежать. Она чуть не задохнулась.
   – Ох, Эшли, – вырвалось у нее, – как вы не правы! Я тоже хочу бежать. Я тоже от всего этого устала!
   Он в изумлении поднял брови; в эту минуту она своей горячей рукой схватила его за плечо.
   – Послушайте меня, – быстро заговорила она; слова полились неудержимым потоком, подгоняя друг друга. – Я же говорю вам: я тоже от всего этого устала. До смерти устала и не желаю больше так жить. Я боролась за каждый кусок хлеба, за каждую лишнюю монету, я полола, и рыхлила мотыгой, и собирала хлопок, я даже пахала, а потом вдруг поняла, что не желаю больше так жить – ни минуты. Говорю вам, Эшли: Юг умер! Умер! Янки, вольные негры и «саквояжники» стали здесь хозяевами, а для нас ничего не осталось. Эшли, бежим отсюда!
   Он наклонился к ней и впился взглядом в ее пылающее лицо.
   – Да, давайте убежим-бросим их всех! Устала я гнуть спину на других. Кто-нибудь о них позаботится. Когда люди сами не могут заботиться о себе, всегда ведь находится кто-то, кто берет на себя заботу о них. Ах, Эшли, давайте убежим, убежим вдвоем – вы и я. Мы могли бы уехать в Мексику – мексиканской армии нужны офицеры, и мы могли бы быть так счастливы там. Я буду работать на вас, Эшли. Я для вас горы сверну. В глубине души вы сами знаете, что не любите Мелани…
   На лице его отразился испуг, изумление, он хотел что-то сказать, но она не дала ему и. рта раскрыть, обрушив на него поток слов.
   – Вы же сами сказали мне в тот день, – помните тот день? – что любите меня больше! И я знаю, что вы не изменились с тех пор! Я же вижу, что не изменились! Вот только сейчас вы говорили, что она для вас как сон, как мечта… Ох, Эшли, давайте уедем! Я могла бы сделать вас таким счастливым. Ведь Мелани, – с жестокой откровенностью добавила она, – Мелани больше не сможет… Доктор Фонтейн сказал, что у нее никогда уже не будет детей, а я могла бы родить вам…
   Он сжал ее плечи так крепко, что ей стало больно и она, задохнувшись, умолкла.
   – Мы должны забыть тот день в Двенадцати Дубах.
   – Да неужели вы думаете, что я могу его забыть?! Разве вы его забыли? Можете, положа руку на сердце, сказать, что вы меня не любите?
   Он глубоко вобрал в себя воздух и быстро произнес:
   – Да, могу. Я не люблю вас.
   – Это ложь.
   – Даже если и ложь, – сказал Эшли мертвенно ровным, спокойным голосом, – обсуждать это мы не станем.
   – Вы хотите сказать…
   – Да неужели вы думаете, что я мог бы уехать и бросить Мелани с нашим ребенком на произвол судьбы, даже если бы я их ненавидел? Мог бы разбить Мелани сердце? Оставить их обоих на милость друзей? Скарлетт, вы что, с ума сошли? Да неужели у вас нет ни капли порядочности? Вы ведь тоже не могли бы бросить отца и девочек. Вы обязаны о них заботиться, как я обязан заботиться о Мелани и Бо, и устали вы или нет, у вас есть обязательства, и вы должны их выполнять.
   – Я могла бы бросить отца и девочек… они мне надоели… я устала от них…
   Он склонился к ней, и на секунду с замирающим сердцем она подумала, что он сейчас обнимет ее, прижмет к себе. Но он лишь похлопал ее по плечу и заговорил, словно обращаясь к обиженному ребенку:
   – Я знаю, что вы устали и все вам надоело. Поэтому вы так и говорите. Вы тянете воз, который и трем мужчинам не под силу. Но я стану вам помогать… я не всегда буду таким никчемным…
   – Вы можете помочь мне только одним, – хмуро произнесла она, – увезите меня отсюда и давайте начнем новую жизнь в другом месте, где, может быть, нам больше повезет. Ведь нас же ничто здесь не держит.
   – Ничто, – ровным голосом повторил он, – ничто, кроме чести.
   Она с глубокой нежностью смотрела на него и словно впервые увидела, какие золотые, цвета спелой ржи, у него ресницы, как гордо сидит голова на обнаженной шее, какого благородства и достоинства исполнена его стройная фигура, несмотря на лохмотья, в которые он одет. Взгляды их встретились – в ее глазах была неприкрытая мольба, его же глаза, как горные озера под серым небом, не отражали ничего.
   И глядя в эти пустые глаза, она поняла, что ее отчаянные мечты, ее безумные желания потерпели крах.
   Разочарование и усталость сделали свое дело: Скарлетт уткнулась лицом в ладони и заплакала. Еще ни разу в жизни Эшли не видел, чтобы она так плакала. Он никогда не думал, что такие сильные женщины, как Скарлетт, вообще способны плакать, и волна нежности и раскаяния затопила его. Он порывисто шагнул к ней и через минуту уже держал ее в объятиях, нежно баюкая, прижав ее черную головку к своей груди.
   – Милая! – шептал он. – Мужественная моя девочка… Не надо! Ты не должна плакать!
   Он почувствовал, как она меняется от его прикосновения, стройное тело, которое он держал в объятиях, запылало, околдовывая; зеленые глаза, обращенные на него, зажглись, засияли. И вдруг угрюмой зимы не стало. В сердце Эшли возродилась весна – почти забытая, напоенная ароматом цветов, вся в зеленых шорохах и приглушенных звуках, – бездумная праздная весна и беззаботные дни, когда им владели желания юности. Тяжелых лет, выпавших за это время на его долю, словно и не было – он увидел совсем близко алые губы Скарлетт и, нагнувшись, поцеловал ее.
   В ушах ее стоял приглушенный грохот прибоя – так гудит раковина, приложенная к уху, – а в груди глухо отдавались удары сердца. Их тела слились, и время, казалось, перестало существовать – Эшли жадно, неутолимо прильнул к ее губам.
   Когда же он, наконец, разжал объятия, Скарлетт почувствовала, что колени у нее подгибаются, и вынуждена была ухватиться за ограду. Она подняла на него взгляд, исполненный любви и сознания своей победы.
   – Ведь ты же любишь меня! Любишь! Скажи это, скажи!
   Он все еще продолжал держать ее за плечи, и она почувствовала, как дрожат его руки, и еще больше полюбила его за это. Она снова пылко прильнула к нему, но он отстранился, и взгляд его уже не был отрешенным – в нем читались борьба и отчаяние.
   – Не надо! – сказал он. – Не надо! Перестань, иначе я овладею тобой прямо здесь, сейчас.
   Она только улыбнулась в ответ – бездумно, жадно: не все ли равно, когда и где, – важно, что он целовал ее, целовал.
   Внезапно он встряхнул ее, встряхнул так сильно, что ее черные волосы рассыпались по плечам, и продолжал трясти, точно вдруг обезумел от ярости на нее – и на себя.
   – Не будет этого! – сказал он. – Слышишь: этого не будет!
   Ей казалось, что голова у нее сейчас оторвется, если он еще раз так ее встряхнет. Ничего не видя из-за упавших на лицо волос, оглушенная этим внезапным взрывом, она наконец вырвалась из рук Эшли и в испуге уставилась на него. На лбу его блестели капельки пота, руки были сжаты в кулаки, словно от невыносимой боли. Он смотрел на нее в упор и будто пронизывал насквозь своими серыми глазами.
   – В том, что случилось, виноват я – и только я один, и этого никогда больше не повторится: я забираю Мелани с ребенком и уезжаю.
   – Уезжаешь? – в ужасе воскликнула она. – Ох, нет!
   – Клянусь богом, да! Неужели ты думаешь, что я останусь здесь после того, что произошло? Ведь это может произойти опять…
   – Но, Эшли, ты же не можешь так вот взять и уехать. И зачем тебе уезжать? Ты же любишь меня…
   – Ты хочешь, чтобы я тебе сказал? Хорошо, скажу. Я люблю тебя. – Он резко наклонился к ней; в его лице появилось такое исступление, что она невольно прижалась к ограде. – Да, я люблю тебя, люблю твою храбрость и твое упрямство, твою пылкость и твою безграничную беспринципность. Сильно ли я тебя люблю? Так люблю, что минуту назад чуть не попрал законы гостеприимства, чуть не забыл, что в этом доме приютили меня и мою семью и что у меня есть жена, лучше которой не может быть на свете… я готов был овладеть тобой прямо здесь, в грязи, как последний…
   Она пыталась разобраться в хаосе мыслей и чувств, обуревавших ее, а сердце холодело и ныло, словно пронзенное острой ледышкой. И она неуверенно пробормотала:
   – Если ты так желал меня… и не овладел мною… значит, ты не любишь меня.
   – Никогда ты ничего не поймешь.
   Они стояли и молча смотрели друг на друга. И вдруг Скарлетт вздрогнула и, словно возвращаясь из далекого путешествия, увидела, что на дворе зима, талые поля ощетинились жнивьем; она почувствовала, что ей очень холодно. Увидела она и то, что лицо Эшли снова приняло обычное отчужденное выражение, которое она так хорошо знала, что и ему тоже холодно, и больно, и совестно.
   Ей бы повернуться, оставить его, укрыться в доме, но на нее вдруг навалилась такая усталость, что она просто не могла сдвинуться с места. Даже слово сказать было тяжело и неохота.
   – Ничего не осталось, – произнесла она наконец. – У меня ничего не осталось. Нечего любить. Не за что бороться. Ты уходишь, и Тара уходит.
   Эшли долго смотрел на нее, потом нагнулся и взял пригоршню красной глины.
   – Нет, кое-что осталось, – сказал он, и на губах его промелькнуло что-то похожее на прежнюю улыбку, но только с иронией, которая относилась и к ней, и к нему самому. – Осталось то, что ты любишь больше меня, хотя, возможно, и не отдаешь себе в этом отчета. У тебя есть Тара.
   Он взял ее безвольно повисшую руку, вложил в ладонь комок влажной глины и сжал пальцы. Руки его уже лихорадочно не горели, да и у нее руки тоже были холодные. Она смотрела с минуту на комок красной земли, но эта земля ничего сейчас для нее не значила. Потом посмотрела на Эшли и вдруг впервые поняла, какой это цельный человек – ни ее страсть, ни чья-либо еще не заставит его раздвоиться.
   Он никогда – даже ради спасения своей жизни – не покинет Мелани. И никогда не сделает ее, Скарлетт, своей – хуже того: будет держать на расстоянии, какое бы пылкое чувство ни снедало его. Эту броню ей никогда уже не пробить. Слова «гостеприимство», «порядочность», «честь» значат для него куда больше, чем она сама.
   Глина холодила руку Скарлетт, и она снова взглянула на зажатый в пальцах комок.
   – Да, – сказала она, – это у меня пока еще есть.
   Сначала это были просто слова, а комок в руке был просто красной глиной. Но внезапно она подумала о море красной земли, окружающем Тару, о том, как это ей дорого, и как она боролась за то, чтобы это сохранить, и какая ей еще предстоит борьба, если она хочет, чтобы Тара осталась у нее. Скарлетт снова посмотрела на Эшли, удивляясь, куда вдруг исчезли бушевавшие в ней чувства. Мысли были, а чувств не было, словно ее выпотрошили: ей безразличен был и он, и Тара.
   – Тебе нет нужды уезжать, – отчетливо произнесла она. – Я не допущу, чтобы вы голодали из-за того, что я повисла у тебя на шее. Больше этого не повторится.
   Она повернулась и пошла к дому прямо по неровному полю, на ходу скручивая в узел волосы на затылке. Эшли стоял и смотрел ей вслед. Внезапно он увидел, как она распрямила свои худенькие плечи. И этот жест сказал ему больше, чем любые слова.

Глава XXXII

   Все еще сжимая в руке комок красной глины, Скарлетт поднялась по ступеням крыльца. Она намеренно не пошла черным ходом, ибо острые глаза Мамушки наверняка заметили бы – что-то неладно. А Скарлетт не хотела видеть ни Мамушку, ни вообще кого бы то ни было. Она не в силах была видеть людей, разговаривать. Ее уже не мучил стыд, разочарование или горечь – лишь была какая-то слабость в коленях да огромная пустота в душе. Крепко сжав глину, так что она просочилась между пальцами, Скарлетт все повторяла и повторяла, точно попугай:
   – Это у меня пока еще есть. Да, это у меня пока еще есть.
   А больше у нее уже ничего не было – ничего, кроме этой красной земли, которую несколько минут назад она готова была выбросить, как рваный носовой платок. Сейчас же земля эта снова стала ей дорога, и Скарлетт лишь тупо подивилась собственному безумию: как могла она с таким небрежением отнестись к земле. Уступи Эшли ее напору – и она уехала бы с ним, даже не обернувшись, чтобы бросить последний взгляд на свою семью и друзей, тем не менее даже сейчас, несмотря на пустоту в душе, она понимала, что ей было бы тяжело покинуть столь дорогие сердцу красные холмы, и узкие сырые овраги, и эти темные-призрачные сосны. Она бы снова и снова с жадностью вызывала их в памяти до самого своего смертного дня. Если бы она вырвала из сердца Тару, даже Эшли не смог бы заполнить образовавшуюся в нем пустоту. Какой же Эшли все-таки умный и как хорошо он ее знает! Вложил в ее руку комок влажной земли – и она пришла в себя.
   Войдя в холл и уже прикрывая за собой дверь, Скарлетт вдруг услышала стук копыт и обернулась, чтобы посмотреть, кто едет. Принимать сейчас гостей, – нет, это уж слишком! Скорее наверх, к себе, и сослаться на головную боль.
   Однако при виде подъезжавшей коляски Скарлетт в изумлении остановилась. Коляска была новая, лакированная, и у лошади была новая сбруя, на которой тут и там поблескивали начищенные медные бляшки. Кто-то чужой. Ни у кого из ее знакомых не было денег на такой великолепный новый выезд.
   Она стояла в двери и смотрела на приближавшуюся коляску, а холодный ветер, приподнимая юбки, обдувал ее мокрые ноги. Наконец коляска остановилась перед домом, и из нее выскочил Джонас Уилкерсон. Потрясенная Скарлетт не могла поверить своим глазам: перед ней был их бывший управляющий в роскошном пальто, прикативший к тому же в отличном экипаже. Уилл говорил ей, что Джонас стал явно процветать с тех пор, как получил эту новую работу в Бюро вольных людей. Нахватал кучу денег, сказал Уилл, облапошивая то ниггеров, то правительство, а то и тех и других: к примеру, отбирал у людей хлопок, а потом клялся, что это был хлопок Конфедерации. Конечно, никогда бы ему не заработать честным путем столько денег в такое тяжелое время.
   И вот он перед ней – вышел из элегантной коляски и помогает выйти какой-то женщине, разодетой в пух и прах. Скарлетт с одного взгляда увидела, что платье на женщине – яркое до вульгарности, и все же глаза ее жадно вбирали в себя мельчайшие детали туалета незнакомки: она ведь давно не видела новых модных нарядов. Та-ак! Значит, юбки в этом году носят не такие широкие, подытожила она, оглядывая красную клетчатую юбку. Потом взгляд ее скользнул вверх, по черному бархатному жакету – вот какие нынче их носят короткие! А до чего же смешная шляпка! Чепцы, должно быть, уже вышли из моды, ибо на макушке у незнакомки лежал нелепый плоский блин из красного бархата. И ленты завязаны не под подбородком, как у чепцов, а сзади, под тяжелой волной локонов, ниспадавших на шею из-под шляпки, – локонов, которые, как тотчас заметила Скарлетт, отличались от остальных волос и цветом, и шелковистостью.
   Женщина сошла на землю и повернулась к дому, и тут кроличье лицо, густо обсыпанное пудрой, почему-то показалось Скарлетт знакомым.
   – Да ведь это же Эмми Слэттери! – от изумления произнесла она вслух.
   – Да, мэм, она самая, – отозвалась Эмми и, вздернув голову, широко осклабившись, направилась к крыльцу.
   Эмми Слэттери! Грязная, нечесаная потаскушка, незаконнорожденного ребенка которой крестила Эллин, – Эмми, заразившая Эллин тифом! И эта разряженная, вульгарная, мерзкая девка, белая рвань, поднимается сейчас по ступеням Тары с таким видом и с такой улыбочкой, точно тут ей и место… Скарлетт вспомнила Эллин, и чувства нахлынули, затопив пустоту, образовавшуюся было в ее душе, – ею овладела такая смертоносная ярость, что она затряслась, как в приступе малярии.
   – Сойди сейчас же со ступеней, ты, дрянь! – закричала она. – Убирайся с нашей земли! Вон отсюда!
   У Эмми отвисла челюсть, и она взглянула на Джонаса. Тот шагнул, насупившись, стараясь держаться с достоинством, несмотря на закипавший гнев.
   – Вы не должны так говорить с моей женой, – сказал он.
   – Женой?! – повторила Скарлетт и разразилась презрительным смехом, резавшим точно нож. – Тебе давно пора было на ней жениться. А кто крестил остальных твоих выродков после того, как ты убила мою мать?
   – О! – воскликнула Эмми, повернулась и, сбежав со ступеней, кинулась к коляске, но Джонас резко схватил ее за руку и задержал.
   – Мы сюда приехали с визитом – с дружеским визитом, – прошипел он. – А также потолковать об одном небольшом дельце со старыми друзьями…
   – Друзьями? – Это прозвучало как удар хлыста. – Да разве мы когда-нибудь дружили с такими, как ты? Слэттери жили нашими благодеяниями и отблагодарили нас за это, убив мою мать, а ты… ты… папа выгнал тебя потому, что ты сделал Эмми ребенка, ты прекрасно это знаешь. Друзья?! Убирайся отсюда, пока я не позвала мистера Бентина и мистера Уилкса.
   Тут Эмми вырвалась из рук мужа, кинулась к коляске и мигом залезла в нее – мелькнули лишь лакированные сапожки с ярко-красной оторочкой и красными штрипками.
   Теперь и Джонас, подобно Скарлетт, весь затрясся от ярости, и его желтоватое лицо побагровело, как зоб у рассерженного индюка.
   – Все важничаете, все зазнаетесь, да? Только я ведь все про вас знаю. Знаю, что у вас и башмаков-то крепких нет – думаю, что отец ваш спятил…
   – Убирайся вон!
   – Ничего, долго вы так не попоете. Я же знаю, что вы на мели. Вы и налог-то заплатить не можете. Я приехал с предложением купить ваше поместье – с хорошим предложением. Уж: больно Эмми охота поселиться тут. А теперь – черта с два: я вам цента за него не дам! И кичитесь своими ирландскими кровями сколько хотите – все равно узнаете, кто нынче правит, когда продадут вас с молотка за неуплату налогов. А я куплю это поместье со всеми причиндалами – со всей мебелью и всем, что в доме есть, – и буду тут жить.
   Так, значит, это Джонас Уилкерсон зарится на Тару – Джонас и Эмми, которые, видно, решили, что поквитаются за прошлые обиды, поселившись в том доме, где эти обиды были им нанесены. От ярости нервы Скарлетт напряглись словно натянутая струна – как в тот день, когда она нацелилась из пистолета в бородатое лицо янки и выстрелила. Вот сейчас бы ей этот пистолет в руки.
   – Я разберу дом по камушку, все сожгу, а землю – акр за акром – засыплю солью, прежде чем вы переступите этот порог! – выкрикнула она. – Вы слышали: убирайтесь вон! Убирайтесь!
   Джонас ненавидящими глазами смотрел на нее, хотел было что-то сказать, затем повернулся и направился к коляске. Он сел рядом со своей всхлипывающей женой и стегнул лошадь. Скарлетт неудержимо Захотелось плюнуть им вслед. И она плюнула. Она понимала, что это вульгарная, детская выходка, зато ей стало легче. Жаль, что она не плюнула раньше, чтоб они видели.
   Эти проклятые выродки, подпевающие неграм, смеют приезжать сюда и издеваться над ее бедностью! Да ведь этот пес вовсе и не собирался предлагать ей деньги за Тару. Это был только предлог, чтобы покрасоваться перед ней вместе со своей Эмми. Грязные подлипалы, вшивая белая голытьба, а еще смеют бахвалиться, что будут жить в Таре!
   И тут вдруг ужас обуял ее, и всю ярость как рукой сняло. Мать пресвятая богородица! Конечно же, они приедут и поселятся здесь. И ей не помещать им: они купят Тару, приобретут с аукциона и зеркала, и столы, и кровати, всю мебель красного и розового дерева – приданое Эллин, все, что так бесконечно дорого ей, Скарлетт, хотя и поцарапано грабителями-янки. Не отстоять ей и робийяровского серебра. «Не допущу я этого! – с новым приливом ярости подумала Скарлетт. – Нет, пусть даже мне придется сжечь поместье! Нога Эмми Слэттери никогда не ступит на пол, по которому ходила мама!»
   Скарлетт закрыла входную дверь и прислонилась к ней, вся во власти несказанного ужаса. Куда более сильного, чем в тот день, когда солдаты Шермана явились к ним. В тот день она могла опасаться лишь того, что Тару сожгут у нее на глазах. Сейчас же было много хуже: вульгарные, премерзкие людишки вознамерились поселиться в их доме, чтобы потом хвастаться своим вульгарным, премерзким дружкам, как они выставили отсюда высокородных О'Хара. С них ведь станет и негров сюда приглашать-угощать их здесь, даже оставлять на ночь. Уилл рассказывал ей: Джонас всюду, где может, показывает, что он с неграми на равных – и ест с ними, и в гости к ним ходит, и раскатывает с ними в своей коляске, и разгуливает в обнимку.
   При одной мысли о таком надругательстве над Тарой у Скарлетт бешено заколотилось сердце и даже стало трудно дышать. Она пыталась сосредоточиться, пыталась найти какой-то выход, но не успевала собраться с мыслями, как новый приступ ярости и страха заглушал все. Однако должен же быть какой-то выход, должен же найтись человек, у которого есть деньги и который мог бы ей их ссудить. Не может так быть, чтобы деньги, точно сухие листья, вдруг как ветром сдуло. Есть же люди, у которых они должны быть. И тут она вдруг вспомнила фразу, которую с усмешкой произнес Эшли: