Страница:
Разговоры пошли, что понесла Соломония: от отчаяния чего не бывает! А великий князь еще сильнее заторопился. Слышать о беременности не захотел, бабок да докториц никаких к жене пускать не велел.
Иноземные послы иначе все разочли. При Венском дворе толковали: хотел Московский князь с польским королем расчесться. Пока была сестра Василия III замужем за великим Литовским князем Александром Казимировичем – забот не было, хоть и настоящей дружбы не получалось. Не соглашалась княгиня Елена Ивановна от православия отрекаться.
Смерть Александра была на руку Глинским: половина литовских земель им принадлежала. Свою волю всем навязывать могли. Вот потому, кто из знати католической веры держался, Сигизмунда предпочли. Теперь же с Глинскими мог Московский великий князь соединить Северо-Восточную Русь с западнорусскими землями. Семейственный союз всегда прочнее считался, хоть на деле оно по-разному выходило.
Да и за наследие ханов Золотой Орды Московский великий князь мог начинать бороться – вели Глинские свой род от чингизида Ахмата. С Империей переговоры вести: Вена о Михаиле Юрьевиче хлопотать не переставала, судьбой его сродственников беспокоилась.
Куда ни кинь, союз с Глинскими выгодным для Москвы рисовался. А великая княгиня Соломония – ну, покричала, добром постригаться не согласилась, в соборе Рождественского монастыря московского по полу каталась, куколь с себя срывала, в великом обмане супруга обвиняла. Великого князя при том не было. Доверенные бояре одни справились. Понадобилось, так и плетью разок-другой ослушницу огрели, волоком по плитам каменным протащили. Все едино – обряд совершили. Дальше – в возок да в Суздаль, в Покровский девичий монастырь. Побоялся великий князь бунтовщицу в столице, даже в Новодевичьей обители оставлять. Не столько ее самой побоялся, сколько сродственников. Хотя время показало: никто за отрешенную великую княгиню не подумал вступиться. Даже родной брат, давший против сестры самые тяжелые показания – обвинивший Соломонию в колдовстве, которым якобы хотела она удержать любовь князя и разрешить свое бесплодие. С перепугу Иван Юрьевич Сабуров и собственную супругу – «женку Настасью» приплел, благо невыгодно было великому князю такому делу ход давать.
Все знала медынская княжна. Как другую ради нее судьбы лишили. Как изворачивался царственный жених, от былой своей княгини освобождаясь. Как ни перед церковными, ни перед людскими угрозами не отступал.
Бояться бы должна – не боялась. И что сыновей родит, не сомневалась. Иной раз перед ее нравом родные дядья отступали. Лишь бы великой княгиней стать! Лишь бы в кремлевские терема полновластной хозяйкой войти!
Разом хотелось расправиться Василию Ивановичу со всеми недругами придворными. Отсюда затеял в год свадьбы с Еленой Васильевной страшное дело против Максима Грека, Ивана Никитича Берсеня Беклемишева да и родни бывшей княгини, кстати.
О Берсене Беклемишеве Москва не случайно память в веках сохранила – и в башне кремлевской, и в набережной. Не знало Московское княжество при Иване Васильевиче Третьем лучшего дипломата и переговорщика. Состоял он приставом при германском после Делаторе, который от лица императора Максимилиана приезжал искать союза с Москвой против поляков и просить руки великокняжеской дочери.
Так хорошо себя Берсень Беклемишев выказал, что двумя годами позже сам отправился послом к Казимиру IV, а перед самой кончиной государя – для переговоров к крымскому хану Менгли-Гирею. За опальных князей мог просить и государевой милости для них добиваться. Свое мнение на все иметь и гнева Ивана Васильевича на себя не навлекать.
Не потому ли от Василия Ивановича ничего, кроме ненависти, не увидел! Во время Литовской войны не согласился с суждением великого князя по поводу Смоленска и в ответ услышал: «Поди, смерд, прочь, не надобен ми еси!»
И снова только дожидался великий князь нужной минуты, чтобы уничтожить боярина. Не успело дело Максима Грека начаться, к нему боярина приплели. Будто жаловался Максиму Греку на «переставление обычаев» и поносил государя. Всех обезглавили. Всех до одного. С того и началась жизнь молодой княгини.
Наследник наследником, но главной оставалась для великого князя борьба с польским королем. Потому и медынскую княжну Василий Иванович вычислил – разве что не все об этом догадаться сумели. И называть молодую княгиню надо было сербиянкой.
Расчет простой. Было у сербского воеводы Стефана Якшича две дочери – Елена и Анна. Елена вышла замуж за сербского же деспота Иована. Анну выдали за князя Василия Львовича Глинского. У обеих родились дочери Елены. Елена Иовановна стала супругой волошского – румынского воеводы Петра Рареша. Елена Васильевна вступила на престол московский.
С Еленой Васильевной великий князь обвенчался, а князя Михаила Глинского из темницы не подумал выпустить. Выжидал. Чего – дивилась Москва. То ли того, чтобы Венский двор снова просить начал. То ли, чтобы молодая жена мужнину власть поняла.
Так и вышло. В ногах у мужа Елена Васильевна и то только через год вымолила прощение дяде. Не она одна – сколько бояр за Михаила Львовича Глинского поручилось владениями да имуществом своим. Коли сбежит, Московскому князю изменит, платить поручителям 5 тысяч рублей.
Силу свою показал великий князь Василий Иванович, а жену потерял. Не простила гордая сербиянка унижения. Разговоры в народе пошли – возненавидела мужа. Три с половиной года никаких детей и в помине не было. Что там – возле княгини любимец объявился. И крыться с ним не стала: конюший боярин Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Во всем ему потачки мужниной добивалась. Подарков не жалела.
На четвертый год родила княгиня сына. Известно, из книг понял апостол преимущество христианства, книги пророческие ему истину открыли.
В храмах стихиру читали: «Божественными сияньями озарив твой ум, яко же луча шествовав с солнцем, просвещающи омраченныя с Павлом, Божественный Тите: и с ним всю землю от глубокия нощи избавил еси. Тем же тя ублажаем, яко святителя благоприятна, яко апостола божественна, яко молитвенника тепла...» А кругом знаки – один другого страшнее.
Не обошлось без предзнаменований и на день крещения младенца – 4 сентября, когда празднуется память пророка-боговидца Моисея, столько народу своему сострадавшего.
Через три года понесла великая княгиня опять, и опять пошли знаки один другого страшнее. Все лето не пролилось ни капли дождя. От великого жара земля трескаться начала. На день празднества Владимирской иконы Божией Матери в память спасения Москвы от нашествия хана Ахмата, 23 июня, пронесся над столицей ураган. На день памяти мученика Андрея Стратилата, 19 августа, случилось затмение солнца. А там пришел конец и самому великому князю.
О сентябре и вспоминать страшно – залила Москву людская кровь. Казнили здесь многих москвичей, смолян, костромичей, вологжан, ярославцев и других. За подделку монет.
На день Сергия Радонежского отправился великий князь с семейством и «непраздной» княгиней на богомолье к Троице, а оттуда на свою потеху – в село Озерецкое на Волоке.
В Озерецком «явися у него мала болячка на левой стране на стегне (бедре) на згибе, близ нужного места, з булавочную голову, верху же у нее несть, ни гною в ней несть же, а сама багрова».
Вспоминать об этом стали позже, как и гадать, что за притча: откуда хворь взялась. Зашелестело кругом: не отрава ли?
Между тем великий князь поначалу, хоть и стал лечиться, менять поездки не захотел. Поехал в Нахабино, Фуниково, Волоколамск, в село Колпь. В Колпи разболелся – целых две недели пробыл и совсем слег. На Волок понесли его дети боярские и княжата на себе пешком. В повозку от боли втиснуться не мог. На руках донесли до Москвы.
А в ночь с 3 на 4 декабря великого князя Василия III Ивановича не стало.
Через несколько дней по кончине великого князя Василия Ивановича старший из оставшихся его братьев Юрий в тюрьме оказался: о власти думать начал. Младший – князь Андрей Иванович Старицкий, что всю жизнь руку великого князя держал, только до сорокоуста дотянул, а там о разделе наследства осмелился заговорить. Мало ему показалось одной рухляди, что великая княгиня выделила. О городах толковать начал.
Уехал к себе в Старицу недовольный. У княгини везде соглядатаи – тотчас донесли. Не хуже мужа покойного стала придумывать, как врага своего достать. Затаилась.
Между тем князь Михаил Львович, советник, покойным князем ей назначенный, решил племянницу образумить. Из-за Овчины-Телепнева в беспутстве обвинил. Уж коли на то пошло, крыться с ним приказал. И вмиг в темнице оказался.
Никому великая княгиня не доверяла, так и тюрьму для самых опасных для нее преступников велела в самих теремах устроить.
Для такого дела палат покойной свекрови своей, византийской принцессы Софьи Фоминишны, не пожалела. Чтобы за всем самой следить, потачки узникам не давать. И не дала – через год князя Михаила Львовича Глинского не стало. Голодом уморили.
Подошел черед и Андрея Старицкого. Трижды звала его великая княгиня в Москву на Казанский совет. Дважды князь не поехал, а на третий решил и вовсе бежать из русских земель. Понял – не жилец он здесь.
Тут уж Овчина-Телепнев исхитрился – путь на Литву ему отрезал. Пришлось Андрею Ивановичу в Новгороде защиты искать. Только здесь сумел смутить его боярин: слово дал, честью великой княгини поручился, что никакого зла ему в Москве не станет.
Ошибся боярин. В неистовство великую княгиню привел. Ни с каким его словом считаться Елена Васильевна не пожелала: и князь, и боярин в той же дворцовой темнице оказались... Князь Андрей Иванович вскоре конец свой нашел. Овчина-Телепнев еще год продержался. То ли моложе был, то ли сильнее. Все равно от голода умер. Очевидцы говорили, что еще и в железах, прикованный к стене, сгнил.
Познакомившись с характером великой княгини – иностранные дипломаты предпочтут называть Елену Васильевну правительницей, – многие из знатных вельмож решат обратиться в бегство. Семен Бельский и Ляцкий сумеют добраться до Литвы и оттуда будут безуспешно добиваться возвращения своих вотчин, которые правительница отберет в казну.
Сколько иностранных правителей разочаруется в своих надеждах на ослабление московского правительства! Польский король Сигизмунд самоуверенно потребует возвращения Московским государством всех городов, завоеванных Василием III, и получит немедленный отказ. Соединившись с крымским ханом, Сигизмунд объявит войну Москве и позорно ее проиграет. Действия русского войска во главе с Овчиной-Телепневым окажутся настолько успешными, что в 1536 году противникам придется согласиться на перемирие, выгодное для Москвы. В составлении его условий Елена Васильевна будет принимать самое деятельное участие.
Удачно сложатся у правительницы отношения и со шведским королем Густавом Вазой. По заключенному с ним договору Швеция брала на себя обязательство не помогать ни Литве, ни Ливонии и обеспечивать свободную торговлю.
И все же удача ей слишком скоро изменила. Великой княгини Елены не стало в апреле 1538 года. Ни москвичи, ни иностранные дипломаты не сомневались – от яда. Валявшемуся в ногах у бояр восьмилетнему Грозному не удалось вымолить пощады мамке Аграфене – ее насильно постригут в дальнем северном монастыре. Ребенку все равно предстояло стать Иваном Васильевичем Грозным.
Власть и покаяние
М. Антокольский. «Иван Грозный».
Начало всему положила первая часть драматической трилогии Алексея Константиновича Толстого, появившаяся в печати в 1866 году и поставленная на сцене Александринского театра годом позже, – «Смерть Ивана Грозного». Попытка увидеть в легендарной личности смертного человека со всеми его слабостями и страстями. Отец, муж, вечный искатель женской юности и красоты, неврастеник, не умеющий обрести душевного равновесия даже перед лицом государственных дел, – все казалось откровением, тем более в поражавших современников своей исторической достоверностью костюмах и декорациях В. Г. Шварца, к которому обратился Императорский театр. Когда через 14 лет в открывающейся Русской Частной опере С. И. Мамонтова Репин будет восхищаться декорациями и костюмами Виктора Васнецова к «Снегурочке» А. Н. Островского, он обратится памятью к петербургской постановке: «А с этими вещами могут сравняться только типы Шварца к „Ивану Грозному“.
Дальше страницы биографии царя Ивана раскрывались год за годом. 1870-й – «Иван Грозный и Малюта Скуратов» Г. С. Седова: два пожилых человека, мирно беседующих о неспешных делах. 1872-й – «Иван Грозный» М. М. Антокольского, объехавший всемирные выставки в Лондоне, Вене и Париже. Возражая против обвинения скульптора В. В. Стасовым в неспособности к единственно необходимой в искусстве активной драме, Репин спустя почти десять лет писал: «И этот мерзавец, Иван IV, сидит неподвижно, придавленный призраками своих кровавых жертв, и в его жизни взята минута пассивного страдания. Я вижу в Антокольском последовательность развития его натуры, и напрасно Вы огорчаете его, особенно теперь, когда человек уже выразился ясно и полно».
1875-й – картина А. Д. Литовченко «Иван Грозный показывает свои драгоценности английскому послу Горсею». Репинское разоблачение сути Грозного так же далеко художнику, как и возвращающемуся к старой теме Г. С. Седову: художник показывает в 1876 году полотно «Царь Иван Грозный любуется на спящую Василису Мелентьевну». Снова натюрморт из великолепных тканей, драгоценностей, стенных росписей терема и образ благообразного старца. Известным исключением оказывается в 1882 году картина В. В. Пукирева «Иван Грозный и патриарх Гермоген», драматическая по сюжету и успокоенно-бытовая по решению. 1883 год приносит работу еще одного передвижника – Н. В. Неврева «Посол Иоанна Грозного Писемский смотрит для него в Англии невесту, племянницу Елизаветы – Марию Гастингс». Миф Синей Бороды одинаково привлекал воображение художников и зрителей. Наконец, академическая выставка 1885 года приносит Большую золотую медаль картине С. Р. Ростворовского «Послы Ермака бьют челом царю Ивану Грозному, принося покоренное Ермаком царство Сибирское». Следующее место в этом ряду принадлежало И. Е. Репину.
Историческую картину – с четко выверенным мизансценическим построением, старательно уложенными на фигурах «историческими одеждами», множеством отысканных в музеях и увражах подлинных или правдоподобных деталей: с благообразными лицами, широкими театральными движениями и жестами – ее не представлял и не хотел себе представить Репин. Он будто взрывается всей гаммой человеческих чувств – отчаяния, потрясения, жалости и гнева, бешеного гнева против насилия, бесправия, безропотности, против права одного отнять жизнь у другого, стать хозяином живота и смерти, творить свою волю вопреки заветам божественным и человеческим. Поиски типажа, исторических костюмов, правдоподобности обстановки – все имело и все не имело значения. Время, сегодняшний день – они обрекали художника на работу.
«Как-то в Москве, в 1881 году, в один из вечеров, я слышал новую вещь Римского-Корсакова „Месть“. Она произвела на меня неотразимое впечатление. Эти звуки завладели мною, и я подумал, нельзя ли воплотить в живописи то настроение, которое создавалось у меня под влиянием этой музыки. Я вспомнил о царе Иване. Это было в 1881 году. Кровавое событие 1 марта всех взволновало. Какая-то кровавая полоса прошла через этот год... я работал завороженный. Мне минутами становилось страшно. Я отворачивался от этой картины, прятал ее. На моих друзей она производила то же впечатление. Но что-то гнало меня к этой картине, и я опять работал над ней...»
Со временем Игорь Грабарь скажет, что успех пришел к Репину именно потому, что он создал не историческую быль, которой, впрочем, никогда и никакой художник восстановить не может, но «страшную современную быль о безвинно пролитой крови».
Первые шаги в решении действующих лиц драмы Илье Ефимовичу Репину подскажет его единственный учитель – Павел Петрович Чистяков. Художник бывает у Чистякова на его даче в Царском Селе, и здесь Павел Петрович покажет ему старика, ставшего прототипом царя. Потом на него наложатся черты встреченного на Лиговском рынке чернорабочего – этюд был написан прямо под открытым небом. А во время работы над холстом И. Е. Репину будет позировать для головы Ивана художник Г. Г. Мясоедов. Разные люди, разные судьбы и поразительный сплав не того, что можно назвать характером, но символом понятия, против которого бунтует Репин: «Что за нелепость – самодержавие. Какая это неестественная, опасная и отвратительная по своим последствиям выдумка дикого человека».
Казалось бы, слишком легко меняющий свои суждения, попадающий в плен новых впечатлений, весь во власти эмоциональных увлечений, здесь Репин совершенно непримирим. Когда у многих памятник Александру III Паоло Трубецкого вызовет внутренний протест, обвинение в нарушении привычных эстетических канонов, он будет в восторге от гротескового характера портрета. Его славословия в адрес автора вызовут откровенное недовольство при дворе и взрыв негодования официальной печати. И тем не менее Репин, всегда очень сдержанный на траты, решит устроить в ресторане Контана в Петербурге в честь памятника банкет на 200 человек. Другое дело, что разделить откровенно его взгляды решится только десятая часть: за стол сядут всего 20 приглашенных. В его натуре нет и следа той психологии дворового человека, которая захватывала всю служившую Россию: презрение к барину, но и откровенное захребетничество, нежелание работать, но и глубочайшая убежденность в обязанности барина содержать каждого, кто умеет быть холуем.
«Самая отвратительная отрава всех академий и школ есть царящая в них подлость. К чему стремится теперь молодежь, приходя в эти храмы искусства? Первое: добиться права на чин и на мундир соответствующего шитья. Второе: добиться избавленья от воинской повинности. Третье: выслужиться у своего ближайшего начальства для получения постоянной стипендии». Когда в 1893 году произойдет реформа Академии художеств, доставившая И. Е. Репину и руководство творческой мастерской, и звание профессора, и членство в Совете, его позиция останется неизменной. Он будет протестовать против всякой оплаты членов Совета, вплоть до полагавшейся пятерки на извозчика в дни заседаний, чтобы не попасть в зависимость от академического начальства, не дать основания для малейшего давления на мнение художников.
Темпераментный, увлекающийся, чуткий к каждому новому явлению в искусстве, восторгающийся или протестующий, Репин даже на склоне лет способен судить самого себя за поспешность оценок, за непродуманность поступков. Живой, он и в товарищах по искусству видит живых, легкоранимых, безоружных перед общежитием людей. «Я теперь без конца каюсь за все свои глупости, которые возникали всегда – да и теперь часто – на почве моего дикого воспитания и необузданного характера. Акселя Галлена (финского художника. – Авт.) я увидел впервые на выставке в Москве. А был я преисполнен ненависти к декадентству... А эти вещи были вполне художественны... Судите теперь: есть отчего, проснувшись часа в два ночи, уже не уснуть до утра – в муках клеветника на истинный талант... Ах, если бы вы знали, сколько у меня на совести таких пассажей».
В этой неустанной работе совести, стремлении понять себя и понять других приходит решение образа Грозного как человека и как явления русской истории, именно русской. На это можно было откликнуться или остаться глухим – дело жизненной позиции каждого зрителя. «Сенатор Крамской», как его станут называть к этому времени передвижники, предпочтет чисто человеческую драму случайности:
«...Люди с теориями, с системами, и вообще умные люди чувствуют себя несколько неловко. Репин поступил, по-моему, даже неделикатно, потому что только что я, например, установился благополучно на такой теории: что историческую картину следует писать только тогда, когда она дает канву, так сказать, для узоров, по поводу современности, когда исторической картиной, можно сказать, затрагивается животрепещущий интерес нашего времени, и вдруг... Изображен просто какой-то не то зверь, не то идиот... который воет от ужаса, что убил нечаянно своего собственного друга, любимого человека, сына... А сын, этот симпатичнейший молодой человек, истекает кровью и беспомощно гаснет. Отец схватил его, закрыл рану на виске крепко, крепко рукою, а кровь все хлещет, и отец только в ужасе целует сына в голову и воет, воет, воет. Страшно...»
Для Л. Н. Толстого все иначе: «У нас была геморроидальная, полоумная приживалка-старуха, и еще есть Карамазов-отец. Иоанн ваш для меня соединение этой приживалки и Карамазова. Он самый плюгавый и жалкий убийца, какими они должны быть, – и красивая смертная красота сына. Хорошо, очень хорошо...»
Непосредственная работа над картиной заняла весь 1884-й и январь 1885 года – едва ли не самый трудный период в жизни И. Е. Репина. Он имел все основания воскликнуть: «Сколько горя я пережил с нею, и какие силы легли там. Ну да, конечно, кому же до этого дело?» Силы пережить и силы понять: Грозный – это великое прозрение мастера, к которому он пришел без документов, фактов, свидетельств, без всего того, что открылось историкам наших дней.
...Страх. Звериный страх. С липким холодным потом. Пеленой перед глазами. Отступающим сознанием. Немеющими руками. Отчаянным криком, комом застревающим в горле, чтобы вырваться сдавленным шепотом: «Господи... Господи... Господи...» Страх, рождающий предательство; предательство, рождающее ненависть, – Богом проклятый круг, в котором катилась жизнь. В двадцать лет он, царь Всея Руси Иоанн IV, скажет: «От сего... вниде страх в душу мою и трепет в кости моа и смирися дух мой». Через считанные дни после его венчания на царство – пожар, уничтоживший всю Москву в стенах города, взорвавший кремлевские башни и стены, где хранился боевой порох и ядра, едва не стоивший жизни митрополиту Макарию, – обронили его, спуская на веревках из горевшего Кремля. Говорили, будто литовская княгиня Анна Глинская «волхованием сердца человеческие вымаша и в воде мочища и тою водою кропиша, и от того вся Москва выгоре». Сына ее, царского родного дядьку князя Юрия Глинского, выволокли из Успенского собора и на площади порешили.
Иноземные послы иначе все разочли. При Венском дворе толковали: хотел Московский князь с польским королем расчесться. Пока была сестра Василия III замужем за великим Литовским князем Александром Казимировичем – забот не было, хоть и настоящей дружбы не получалось. Не соглашалась княгиня Елена Ивановна от православия отрекаться.
Смерть Александра была на руку Глинским: половина литовских земель им принадлежала. Свою волю всем навязывать могли. Вот потому, кто из знати католической веры держался, Сигизмунда предпочли. Теперь же с Глинскими мог Московский великий князь соединить Северо-Восточную Русь с западнорусскими землями. Семейственный союз всегда прочнее считался, хоть на деле оно по-разному выходило.
Да и за наследие ханов Золотой Орды Московский великий князь мог начинать бороться – вели Глинские свой род от чингизида Ахмата. С Империей переговоры вести: Вена о Михаиле Юрьевиче хлопотать не переставала, судьбой его сродственников беспокоилась.
Куда ни кинь, союз с Глинскими выгодным для Москвы рисовался. А великая княгиня Соломония – ну, покричала, добром постригаться не согласилась, в соборе Рождественского монастыря московского по полу каталась, куколь с себя срывала, в великом обмане супруга обвиняла. Великого князя при том не было. Доверенные бояре одни справились. Понадобилось, так и плетью разок-другой ослушницу огрели, волоком по плитам каменным протащили. Все едино – обряд совершили. Дальше – в возок да в Суздаль, в Покровский девичий монастырь. Побоялся великий князь бунтовщицу в столице, даже в Новодевичьей обители оставлять. Не столько ее самой побоялся, сколько сродственников. Хотя время показало: никто за отрешенную великую княгиню не подумал вступиться. Даже родной брат, давший против сестры самые тяжелые показания – обвинивший Соломонию в колдовстве, которым якобы хотела она удержать любовь князя и разрешить свое бесплодие. С перепугу Иван Юрьевич Сабуров и собственную супругу – «женку Настасью» приплел, благо невыгодно было великому князю такому делу ход давать.
24 января [1525] великий князь Василий женился вторым браком: взял за себя дочь князя Василия Глинского княжну Елену. Венчал же их митрополит Даниил.
Вторая Софийская летопись
28 ноября великая княгиня Соломония постриглась в монахини из-за болезни, и отпустил ее великий князь в девичий монастырь в Суздаль...Иные летописцы утверждали, что было дело не в болезни – возжелала сама великая княгиня от мирской суеты удалиться, возжаждала монашеской жизни. Да о летописцах какой разговор! Им бы жалованье свое отслужить, власть имущим угодить, сильных не огорчить.
Вторая Софийская летопись
Все знала медынская княжна. Как другую ради нее судьбы лишили. Как изворачивался царственный жених, от былой своей княгини освобождаясь. Как ни перед церковными, ни перед людскими угрозами не отступал.
Бояться бы должна – не боялась. И что сыновей родит, не сомневалась. Иной раз перед ее нравом родные дядья отступали. Лишь бы великой княгиней стать! Лишь бы в кремлевские терема полновластной хозяйкой войти!
Разом хотелось расправиться Василию Ивановичу со всеми недругами придворными. Отсюда затеял в год свадьбы с Еленой Васильевной страшное дело против Максима Грека, Ивана Никитича Берсеня Беклемишева да и родни бывшей княгини, кстати.
О Берсене Беклемишеве Москва не случайно память в веках сохранила – и в башне кремлевской, и в набережной. Не знало Московское княжество при Иване Васильевиче Третьем лучшего дипломата и переговорщика. Состоял он приставом при германском после Делаторе, который от лица императора Максимилиана приезжал искать союза с Москвой против поляков и просить руки великокняжеской дочери.
Так хорошо себя Берсень Беклемишев выказал, что двумя годами позже сам отправился послом к Казимиру IV, а перед самой кончиной государя – для переговоров к крымскому хану Менгли-Гирею. За опальных князей мог просить и государевой милости для них добиваться. Свое мнение на все иметь и гнева Ивана Васильевича на себя не навлекать.
Не потому ли от Василия Ивановича ничего, кроме ненависти, не увидел! Во время Литовской войны не согласился с суждением великого князя по поводу Смоленска и в ответ услышал: «Поди, смерд, прочь, не надобен ми еси!»
И снова только дожидался великий князь нужной минуты, чтобы уничтожить боярина. Не успело дело Максима Грека начаться, к нему боярина приплели. Будто жаловался Максиму Греку на «переставление обычаев» и поносил государя. Всех обезглавили. Всех до одного. С того и началась жизнь молодой княгини.
Наследник наследником, но главной оставалась для великого князя борьба с польским королем. Потому и медынскую княжну Василий Иванович вычислил – разве что не все об этом догадаться сумели. И называть молодую княгиню надо было сербиянкой.
Расчет простой. Было у сербского воеводы Стефана Якшича две дочери – Елена и Анна. Елена вышла замуж за сербского же деспота Иована. Анну выдали за князя Василия Львовича Глинского. У обеих родились дочери Елены. Елена Иовановна стала супругой волошского – румынского воеводы Петра Рареша. Елена Васильевна вступила на престол московский.
С Еленой Васильевной великий князь обвенчался, а князя Михаила Глинского из темницы не подумал выпустить. Выжидал. Чего – дивилась Москва. То ли того, чтобы Венский двор снова просить начал. То ли, чтобы молодая жена мужнину власть поняла.
Так и вышло. В ногах у мужа Елена Васильевна и то только через год вымолила прощение дяде. Не она одна – сколько бояр за Михаила Львовича Глинского поручилось владениями да имуществом своим. Коли сбежит, Московскому князю изменит, платить поручителям 5 тысяч рублей.
Силу свою показал великий князь Василий Иванович, а жену потерял. Не простила гордая сербиянка унижения. Разговоры в народе пошли – возненавидела мужа. Три с половиной года никаких детей и в помине не было. Что там – возле княгини любимец объявился. И крыться с ним не стала: конюший боярин Иван Федорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Во всем ему потачки мужниной добивалась. Подарков не жалела.
На четвертый год родила княгиня сына. Известно, из книг понял апостол преимущество христианства, книги пророческие ему истину открыли.
В храмах стихиру читали: «Божественными сияньями озарив твой ум, яко же луча шествовав с солнцем, просвещающи омраченныя с Павлом, Божественный Тите: и с ним всю землю от глубокия нощи избавил еси. Тем же тя ублажаем, яко святителя благоприятна, яко апостола божественна, яко молитвенника тепла...» А кругом знаки – один другого страшнее.
Не обошлось без предзнаменований и на день крещения младенца – 4 сентября, когда празднуется память пророка-боговидца Моисея, столько народу своему сострадавшего.
Через три года понесла великая княгиня опять, и опять пошли знаки один другого страшнее. Все лето не пролилось ни капли дождя. От великого жара земля трескаться начала. На день празднества Владимирской иконы Божией Матери в память спасения Москвы от нашествия хана Ахмата, 23 июня, пронесся над столицей ураган. На день памяти мученика Андрея Стратилата, 19 августа, случилось затмение солнца. А там пришел конец и самому великому князю.
О сентябре и вспоминать страшно – залила Москву людская кровь. Казнили здесь многих москвичей, смолян, костромичей, вологжан, ярославцев и других. За подделку монет.
На день Сергия Радонежского отправился великий князь с семейством и «непраздной» княгиней на богомолье к Троице, а оттуда на свою потеху – в село Озерецкое на Волоке.
В Озерецком «явися у него мала болячка на левой стране на стегне (бедре) на згибе, близ нужного места, з булавочную голову, верху же у нее несть, ни гною в ней несть же, а сама багрова».
Вспоминать об этом стали позже, как и гадать, что за притча: откуда хворь взялась. Зашелестело кругом: не отрава ли?
Между тем великий князь поначалу, хоть и стал лечиться, менять поездки не захотел. Поехал в Нахабино, Фуниково, Волоколамск, в село Колпь. В Колпи разболелся – целых две недели пробыл и совсем слег. На Волок понесли его дети боярские и княжата на себе пешком. В повозку от боли втиснуться не мог. На руках донесли до Москвы.
А в ночь с 3 на 4 декабря великого князя Василия III Ивановича не стало.
Тогда же митрополит Даниил послал старца Мисаила, повелел принести в комнату одеяние иноческое и епитрахиль и все необходимое для пострижения было у него с собой... Пришел же старец Мисаил с одеянием, а князь великий уже приближался к концу; митрополит же взял епитрахиль и передал через великого князя троицкому игумену Иоасафу. Князь же Андрей Иванович и боярин Михаил Семенович Воронцов не хотели дать постричь великого князя. И сказал митрополит Даниил князю Андрею: «Не будет на тебе нашего благословения ни в этом веке, ни в будущем, потому что сосуд серебряный добро, а позолоченный и того лучше». И когда отходил уже великий князь, спешно стали постригать его; митрополит Даниил возложил на троицкого игумена епитрахиль, а сам постриг князя... а мантии не было, потому что в спешке, когда несли, выронили ее. И снял с себя келарь троицкий Серапион Курцов мантию, и положили на него ее, и схиму ангельскую и Евангелие на грудь его положили. И стоял близ него Шигона (фаворит Василия III, думный дворянин Иван Юрьевич Шигона-Поджогин), и видел он, что когда положили Евангелие на грудь, отошел дух его, словно дымок малый. Люди же всегда тогда плакали и рыдали...На Москве толковали: все едино – заберут власть Михайла Глинский и Овчина-Телепнев. С ним великая княгиня и вовсе не крылась. Родную сестру любимца, Аграфену Челяднину, назначила нянькой к своему первенцу. Просчитались! И москвичи досужие, и бояре. Престол заняла сама Елена Васильевна и властью своей ни с кем делиться не захотела. Круто за дело взялась – дня не дала боярам опомниться. Самые в хитросплетениях дворцовых опытные и те растерялись. Сговориться меж собой не успели. Попросту испугались.
Никоновская летопись
Через несколько дней по кончине великого князя Василия Ивановича старший из оставшихся его братьев Юрий в тюрьме оказался: о власти думать начал. Младший – князь Андрей Иванович Старицкий, что всю жизнь руку великого князя держал, только до сорокоуста дотянул, а там о разделе наследства осмелился заговорить. Мало ему показалось одной рухляди, что великая княгиня выделила. О городах толковать начал.
Уехал к себе в Старицу недовольный. У княгини везде соглядатаи – тотчас донесли. Не хуже мужа покойного стала придумывать, как врага своего достать. Затаилась.
Между тем князь Михаил Львович, советник, покойным князем ей назначенный, решил племянницу образумить. Из-за Овчины-Телепнева в беспутстве обвинил. Уж коли на то пошло, крыться с ним приказал. И вмиг в темнице оказался.
Никому великая княгиня не доверяла, так и тюрьму для самых опасных для нее преступников велела в самих теремах устроить.
Для такого дела палат покойной свекрови своей, византийской принцессы Софьи Фоминишны, не пожалела. Чтобы за всем самой следить, потачки узникам не давать. И не дала – через год князя Михаила Львовича Глинского не стало. Голодом уморили.
Подошел черед и Андрея Старицкого. Трижды звала его великая княгиня в Москву на Казанский совет. Дважды князь не поехал, а на третий решил и вовсе бежать из русских земель. Понял – не жилец он здесь.
Тут уж Овчина-Телепнев исхитрился – путь на Литву ему отрезал. Пришлось Андрею Ивановичу в Новгороде защиты искать. Только здесь сумел смутить его боярин: слово дал, честью великой княгини поручился, что никакого зла ему в Москве не станет.
Ошибся боярин. В неистовство великую княгиню привел. Ни с каким его словом считаться Елена Васильевна не пожелала: и князь, и боярин в той же дворцовой темнице оказались... Князь Андрей Иванович вскоре конец свой нашел. Овчина-Телепнев еще год продержался. То ли моложе был, то ли сильнее. Все равно от голода умер. Очевидцы говорили, что еще и в железах, прикованный к стене, сгнил.
Познакомившись с характером великой княгини – иностранные дипломаты предпочтут называть Елену Васильевну правительницей, – многие из знатных вельмож решат обратиться в бегство. Семен Бельский и Ляцкий сумеют добраться до Литвы и оттуда будут безуспешно добиваться возвращения своих вотчин, которые правительница отберет в казну.
Сколько иностранных правителей разочаруется в своих надеждах на ослабление московского правительства! Польский король Сигизмунд самоуверенно потребует возвращения Московским государством всех городов, завоеванных Василием III, и получит немедленный отказ. Соединившись с крымским ханом, Сигизмунд объявит войну Москве и позорно ее проиграет. Действия русского войска во главе с Овчиной-Телепневым окажутся настолько успешными, что в 1536 году противникам придется согласиться на перемирие, выгодное для Москвы. В составлении его условий Елена Васильевна будет принимать самое деятельное участие.
Удачно сложатся у правительницы отношения и со шведским королем Густавом Вазой. По заключенному с ним договору Швеция брала на себя обязательство не помогать ни Литве, ни Ливонии и обеспечивать свободную торговлю.
И все же удача ей слишком скоро изменила. Великой княгини Елены не стало в апреле 1538 года. Ни москвичи, ни иностранные дипломаты не сомневались – от яда. Валявшемуся в ногах у бояр восьмилетнему Грозному не удалось вымолить пощады мамке Аграфене – ее насильно постригут в дальнем северном монастыре. Ребенку все равно предстояло стать Иваном Васильевичем Грозным.
Власть и покаяние
...Молодец Репин, именно молодец. Тут что-то бодрое, сильное, смелое и попавшее в цель... И хотел художник сказать значительное и сказал вполне ясно.
Л. Н. Толстой – И. Е. Репину. 1885
Сегодня я видел эту картину и не мог смотреть на нее без отвращения. Трудно понять, какой мыслью задается художник, рассказывая во всей реальности именно такие моменты. И к чему тут Иван Грозный?...И в самом деле: почему Грозный? Друзья и недоброжелатели одинаково недоумевали. После «Бурлаков», «Проводов новобранца», «Крестного хода в Курской губернии», после «Не ждали» – и вдруг история! Вернее – снова история. Промелькнувшая шестью годами раньше «Царевна Софья» никого не взволновала. И. Н. Крамской вежливо похвалил за живописное мастерство, В. В. Стасов обрушился на неправильную, с его точки зрения, трактовку образа самой умной, образованной и талантливой женщины своего времени. Но все открыто или молчаливо признали, что история не для Репина. И вот новая попытка, да еще с самым расхожим персонажем выставок последних лет. Кто только не писал царя Ивана, кто не выискивал колоритных подробностей его бурной жизни! На этом сходились и передвижники, и участники академических салонов, еще с середины шестидесятых годов.
К. П. Победоносцев – Александру III. 1885
М. Антокольский. «Иван Грозный».
Начало всему положила первая часть драматической трилогии Алексея Константиновича Толстого, появившаяся в печати в 1866 году и поставленная на сцене Александринского театра годом позже, – «Смерть Ивана Грозного». Попытка увидеть в легендарной личности смертного человека со всеми его слабостями и страстями. Отец, муж, вечный искатель женской юности и красоты, неврастеник, не умеющий обрести душевного равновесия даже перед лицом государственных дел, – все казалось откровением, тем более в поражавших современников своей исторической достоверностью костюмах и декорациях В. Г. Шварца, к которому обратился Императорский театр. Когда через 14 лет в открывающейся Русской Частной опере С. И. Мамонтова Репин будет восхищаться декорациями и костюмами Виктора Васнецова к «Снегурочке» А. Н. Островского, он обратится памятью к петербургской постановке: «А с этими вещами могут сравняться только типы Шварца к „Ивану Грозному“.
Дальше страницы биографии царя Ивана раскрывались год за годом. 1870-й – «Иван Грозный и Малюта Скуратов» Г. С. Седова: два пожилых человека, мирно беседующих о неспешных делах. 1872-й – «Иван Грозный» М. М. Антокольского, объехавший всемирные выставки в Лондоне, Вене и Париже. Возражая против обвинения скульптора В. В. Стасовым в неспособности к единственно необходимой в искусстве активной драме, Репин спустя почти десять лет писал: «И этот мерзавец, Иван IV, сидит неподвижно, придавленный призраками своих кровавых жертв, и в его жизни взята минута пассивного страдания. Я вижу в Антокольском последовательность развития его натуры, и напрасно Вы огорчаете его, особенно теперь, когда человек уже выразился ясно и полно».
1875-й – картина А. Д. Литовченко «Иван Грозный показывает свои драгоценности английскому послу Горсею». Репинское разоблачение сути Грозного так же далеко художнику, как и возвращающемуся к старой теме Г. С. Седову: художник показывает в 1876 году полотно «Царь Иван Грозный любуется на спящую Василису Мелентьевну». Снова натюрморт из великолепных тканей, драгоценностей, стенных росписей терема и образ благообразного старца. Известным исключением оказывается в 1882 году картина В. В. Пукирева «Иван Грозный и патриарх Гермоген», драматическая по сюжету и успокоенно-бытовая по решению. 1883 год приносит работу еще одного передвижника – Н. В. Неврева «Посол Иоанна Грозного Писемский смотрит для него в Англии невесту, племянницу Елизаветы – Марию Гастингс». Миф Синей Бороды одинаково привлекал воображение художников и зрителей. Наконец, академическая выставка 1885 года приносит Большую золотую медаль картине С. Р. Ростворовского «Послы Ермака бьют челом царю Ивану Грозному, принося покоренное Ермаком царство Сибирское». Следующее место в этом ряду принадлежало И. Е. Репину.
Историческую картину – с четко выверенным мизансценическим построением, старательно уложенными на фигурах «историческими одеждами», множеством отысканных в музеях и увражах подлинных или правдоподобных деталей: с благообразными лицами, широкими театральными движениями и жестами – ее не представлял и не хотел себе представить Репин. Он будто взрывается всей гаммой человеческих чувств – отчаяния, потрясения, жалости и гнева, бешеного гнева против насилия, бесправия, безропотности, против права одного отнять жизнь у другого, стать хозяином живота и смерти, творить свою волю вопреки заветам божественным и человеческим. Поиски типажа, исторических костюмов, правдоподобности обстановки – все имело и все не имело значения. Время, сегодняшний день – они обрекали художника на работу.
«Как-то в Москве, в 1881 году, в один из вечеров, я слышал новую вещь Римского-Корсакова „Месть“. Она произвела на меня неотразимое впечатление. Эти звуки завладели мною, и я подумал, нельзя ли воплотить в живописи то настроение, которое создавалось у меня под влиянием этой музыки. Я вспомнил о царе Иване. Это было в 1881 году. Кровавое событие 1 марта всех взволновало. Какая-то кровавая полоса прошла через этот год... я работал завороженный. Мне минутами становилось страшно. Я отворачивался от этой картины, прятал ее. На моих друзей она производила то же впечатление. Но что-то гнало меня к этой картине, и я опять работал над ней...»
Со временем Игорь Грабарь скажет, что успех пришел к Репину именно потому, что он создал не историческую быль, которой, впрочем, никогда и никакой художник восстановить не может, но «страшную современную быль о безвинно пролитой крови».
Первые шаги в решении действующих лиц драмы Илье Ефимовичу Репину подскажет его единственный учитель – Павел Петрович Чистяков. Художник бывает у Чистякова на его даче в Царском Селе, и здесь Павел Петрович покажет ему старика, ставшего прототипом царя. Потом на него наложатся черты встреченного на Лиговском рынке чернорабочего – этюд был написан прямо под открытым небом. А во время работы над холстом И. Е. Репину будет позировать для головы Ивана художник Г. Г. Мясоедов. Разные люди, разные судьбы и поразительный сплав не того, что можно назвать характером, но символом понятия, против которого бунтует Репин: «Что за нелепость – самодержавие. Какая это неестественная, опасная и отвратительная по своим последствиям выдумка дикого человека».
Казалось бы, слишком легко меняющий свои суждения, попадающий в плен новых впечатлений, весь во власти эмоциональных увлечений, здесь Репин совершенно непримирим. Когда у многих памятник Александру III Паоло Трубецкого вызовет внутренний протест, обвинение в нарушении привычных эстетических канонов, он будет в восторге от гротескового характера портрета. Его славословия в адрес автора вызовут откровенное недовольство при дворе и взрыв негодования официальной печати. И тем не менее Репин, всегда очень сдержанный на траты, решит устроить в ресторане Контана в Петербурге в честь памятника банкет на 200 человек. Другое дело, что разделить откровенно его взгляды решится только десятая часть: за стол сядут всего 20 приглашенных. В его натуре нет и следа той психологии дворового человека, которая захватывала всю служившую Россию: презрение к барину, но и откровенное захребетничество, нежелание работать, но и глубочайшая убежденность в обязанности барина содержать каждого, кто умеет быть холуем.
«Самая отвратительная отрава всех академий и школ есть царящая в них подлость. К чему стремится теперь молодежь, приходя в эти храмы искусства? Первое: добиться права на чин и на мундир соответствующего шитья. Второе: добиться избавленья от воинской повинности. Третье: выслужиться у своего ближайшего начальства для получения постоянной стипендии». Когда в 1893 году произойдет реформа Академии художеств, доставившая И. Е. Репину и руководство творческой мастерской, и звание профессора, и членство в Совете, его позиция останется неизменной. Он будет протестовать против всякой оплаты членов Совета, вплоть до полагавшейся пятерки на извозчика в дни заседаний, чтобы не попасть в зависимость от академического начальства, не дать основания для малейшего давления на мнение художников.
Темпераментный, увлекающийся, чуткий к каждому новому явлению в искусстве, восторгающийся или протестующий, Репин даже на склоне лет способен судить самого себя за поспешность оценок, за непродуманность поступков. Живой, он и в товарищах по искусству видит живых, легкоранимых, безоружных перед общежитием людей. «Я теперь без конца каюсь за все свои глупости, которые возникали всегда – да и теперь часто – на почве моего дикого воспитания и необузданного характера. Акселя Галлена (финского художника. – Авт.) я увидел впервые на выставке в Москве. А был я преисполнен ненависти к декадентству... А эти вещи были вполне художественны... Судите теперь: есть отчего, проснувшись часа в два ночи, уже не уснуть до утра – в муках клеветника на истинный талант... Ах, если бы вы знали, сколько у меня на совести таких пассажей».
В этой неустанной работе совести, стремлении понять себя и понять других приходит решение образа Грозного как человека и как явления русской истории, именно русской. На это можно было откликнуться или остаться глухим – дело жизненной позиции каждого зрителя. «Сенатор Крамской», как его станут называть к этому времени передвижники, предпочтет чисто человеческую драму случайности:
«...Люди с теориями, с системами, и вообще умные люди чувствуют себя несколько неловко. Репин поступил, по-моему, даже неделикатно, потому что только что я, например, установился благополучно на такой теории: что историческую картину следует писать только тогда, когда она дает канву, так сказать, для узоров, по поводу современности, когда исторической картиной, можно сказать, затрагивается животрепещущий интерес нашего времени, и вдруг... Изображен просто какой-то не то зверь, не то идиот... который воет от ужаса, что убил нечаянно своего собственного друга, любимого человека, сына... А сын, этот симпатичнейший молодой человек, истекает кровью и беспомощно гаснет. Отец схватил его, закрыл рану на виске крепко, крепко рукою, а кровь все хлещет, и отец только в ужасе целует сына в голову и воет, воет, воет. Страшно...»
Для Л. Н. Толстого все иначе: «У нас была геморроидальная, полоумная приживалка-старуха, и еще есть Карамазов-отец. Иоанн ваш для меня соединение этой приживалки и Карамазова. Он самый плюгавый и жалкий убийца, какими они должны быть, – и красивая смертная красота сына. Хорошо, очень хорошо...»
Непосредственная работа над картиной заняла весь 1884-й и январь 1885 года – едва ли не самый трудный период в жизни И. Е. Репина. Он имел все основания воскликнуть: «Сколько горя я пережил с нею, и какие силы легли там. Ну да, конечно, кому же до этого дело?» Силы пережить и силы понять: Грозный – это великое прозрение мастера, к которому он пришел без документов, фактов, свидетельств, без всего того, что открылось историкам наших дней.
...Страх. Звериный страх. С липким холодным потом. Пеленой перед глазами. Отступающим сознанием. Немеющими руками. Отчаянным криком, комом застревающим в горле, чтобы вырваться сдавленным шепотом: «Господи... Господи... Господи...» Страх, рождающий предательство; предательство, рождающее ненависть, – Богом проклятый круг, в котором катилась жизнь. В двадцать лет он, царь Всея Руси Иоанн IV, скажет: «От сего... вниде страх в душу мою и трепет в кости моа и смирися дух мой». Через считанные дни после его венчания на царство – пожар, уничтоживший всю Москву в стенах города, взорвавший кремлевские башни и стены, где хранился боевой порох и ядра, едва не стоивший жизни митрополиту Макарию, – обронили его, спуская на веревках из горевшего Кремля. Говорили, будто литовская княгиня Анна Глинская «волхованием сердца человеческие вымаша и в воде мочища и тою водою кропиша, и от того вся Москва выгоре». Сына ее, царского родного дядьку князя Юрия Глинского, выволокли из Успенского собора и на площади порешили.