Смутное время – его начало уходило глубоко в предыдущее столетие, связывалось со смертью Ивана Грозного. Лишенное былого могущества родовитое боярство, которое беспощадно ломал Грозный, и разоренные холопы одинаково были его основой. Знатные боролись за власть, «низшие» искали облегчения своей жизни. Государство остро нуждалось в переустройстве. В сплошном калейдоскопе замелькали на престоле фигуры молоденького Федора, слишком романтично обрисованного Алексеем Толстым в его известной драме, Бориса Годунова, Василия Шуйского, самозванцев, которые олицетворяли для боярства поддержку Польши в их собственной борьбе за постоянно ускользающую из рук власть. Родоначальнику будущего царствующего дома Романовых Федору, который за попытку самому занять престол поплатился пострижением в монахи под именем Филарета, ничего не стоило присягнуть и первому Самозванцу, и Лжедмитрию II, которого называли Тушинским вором, только бы не потерять положения и влияния. Увлеченные борьбой бояре меньше всего задумывались над тем, что их переговоры с иноземными правителями оборачивались все худшими и худшими формами интервенции, полным разграблением государства. Они перебирали все новых и новых кандидатов – австрийский эрцгерцог Максимилиан (с него-то все и началось!), шведский король, польский королевич Владислав, против которого поспешил выступить его собственный отец. Казалось, им не виделось конца, так же как и народным бедствиям.
   Осенью 1610 года в Москву от имени королевича Владислава вступил иноземный гарнизон, и сразу же в городе стало неспокойно. Враждебно и зло «пошумливали» на торгах и площадях горожане, бесследно пропадали неосторожно показавшиеся на улицах ночным временем рейтары. Шла и «прельщала» все больше и больше людей смута.
   Против разрухи и иноземного засилья начинал подниматься народ, и к марту 1611 года, когда подошли к Москве отряды первого – рязанского ополчения во главе с князем Пожарским, обстановка в столице была напряжена до предела.
   Для настоящей осады закрывшихся в Кремле и Китай-городе сторонников Владислава у ополченцев сил еще не хватало, но контролировать действия иноземного гарнизона, мешать всяким его вылазкам, в ожидании пока соберется большее подкрепление, было возможно. Сам Пожарский занял наиболее напряженный пункт, которым стала Сретенская улица. К его отряду примкнули пушкари из близлежащего Пушечного двора. При их помощи почти мгновенно вырос здесь укрепленный орудиями острожец, боевая крепость, особенно досаждавшая иноземцам.
   Впрочем, 19 марта не предвещало никаких особенных событий. Снова ссора москвичей с гарнизоном – извозчики отказались тащить своими лошадьми пушки на кремлевские стены, офицеры кричали, грозились. Никто не заметил, как взлетела над толпой жердь, и уже лежал на кремлевской площади убитый наповал иноземец. Первая мысль солдат – смута обернулась войной. В дикой панике они кинулись, избивая всех на пути, на Красную площадь, начали разносить торговые ряды, и тогда загремел набат.
   Улицы наполнились народом. Поперек них в мгновение ока стали лавки, столы, кучи дров – баррикады на скорую руку. Легкие, удобные для перемещения, они опутали город непроходимой для чужих стрелков и конницы паутиной, исчезали в одном месте, чтобы тут же появиться в другом. И тогда командиры иноземного гарнизона приняли подсказанное стоявшими на их стороне боярами решение – сжечь город. В ночь с 19 на 20 марта отряды поджигателей разъехались по Москве.
   Население и ополченцы сражались отчаянно, и все же беспримерной, отмеченной летописцами осталась отвага Пожарского и его отряда. Пали один за другим все пункты сопротивления – огонь никому не давал пощады. Предательски бежал оборонявший Замоскворечье Иван Колтовской. Острожец продолжал стоять. «Вышли из Китая многие люди (иноземные солдаты. – Н. М.), – рассказывает современник, – к Устретенской улице, там же с ними бился у Введенского Острожку и не пропустил их в каменный город (так называлась Москва в границах бульварного кольца. – Н. М.) князь Д. М. Пожарский через весь день, и многое время тое страны не дал жечь». Сопротивление здесь прекратилось само собой. Вышли из строя все защитники острожца, а сам Пожарский «изнемогши от великих ран паде на землю». Потерявшего сознание, его едва успели вывезти из города в Троице-Сергиев монастырь.
   Днем позже, стоя на краю охватившего русскую столицу огненного океана, швед Петрей да Ерлезунда потрясенно записал: «Таков был страшный и грозный конец знаменитого города Москвы». Он не преувеличивал. В едко дымившемся от горизонта до горизонта пепелище исчезли посады, слободы, торговые ряды, улицы, проулки, тысячи и тысячи домов, погребов, сараи, скотина, утварь – все, что еще вчера было городом. Последним воспоминанием о нем остались Кремль и каменные стены Китая, прокопченные дочерна, затерявшиеся среди угарного жара развалин.
   Проходит девять лет. Всего девять. И вот в переписи те же, что и прежде, улицы, те же, что были, дворы в сложнейших измерениях саженями и аршинами с «дробными» – третями, половинами, четвертями. Опаленная земля будто прорастала скрывшимися в ней корнями. Многие погибли, многие разорились и пошли «кормиться в миру», но власть памяти, привычек, внутренней целесообразности, которая когда-то определила появление того или иного проезда, кривизну проулка, положение дома, диктовала возрождение города таким, каким он только что был, и с такой же точностью! Когда в 1634 году Гольштинское посольство в своем отчете о поездке в Московию использовало план начала столетия, неточностей оказалось немало, но только неточностей. Старый план – «чертеж земли Московской» ожил и продолжал жить.
   Документ 1620 года говорил, что на перекрестках-«крестцах» снова открылись бани, харчевные избы, блинные палатки, зашумели торговые ряды, рассыпались по городу лавки, заработали мастерские. Зажили привычной жизнью калашники, сапожники, колодезники, игольники, печатники, переплетчики, лекарь Олферей Олферьев – тогда еще единственный в городе и его соперники – рудомсты, врачевавшие от всех недугов пусканием крови, «торговые немчины» – иностранные купцы с Запада, пушкари, сарафанники, те, кто подбирал бобровые меха и кто делал сермяги, – каких только мастеров не знала Москва тех лет! И вот среди их имен и дворов двор князя Дмитрия Михайловича Пожарского.
   Пожарский – народный герой, Пожарский – символ, а тут двор, простой московский двор на такой же обыкновенной московской улице, которую даже не стерли прошедшие столетия, – Сретенской. Правда, начиналась та «Устретенская» от самых стен Китай-города, с нынешней Лубянской площади. И «в межах» – рядом с Пожарским такие обыденные соседи – безвестный поп Семен да «Введенская проскурница» Катерина Федотьева, которая перебивалась тем, что пекла просфоры на церковь. Князь жил по тем временам просторно – на две трети гектара, у попа было в семь раз меньше, а у Катерины и вовсе еле набиралось полторы наших нынешних сотки.
   Перепись еще раз называла Пожарского – теперь уже около нынешних Мясницких ворот, и не двор, а огород. Так и говорилось, что земля эта была дана царским указом князю, чтобы он пахал ее. Что ж, полтора гектара пахотной земли – немалое подспорье в любом хозяйстве. Вот и мерил Пожарский московскую землю от двора на улице Лубянка до огорода у Мясницких ворот и обратно. И не потому ли, что сажень за саженью, аршин за аршином можно было привязать его каждодневную жизнь к московским улицам, памятник оживал, становился будто более человечным.
   Сретенская улица – двор Пожарского и острожец Пожарского. Какая между ними связь? Случайное совпадение, попытка князя сохранить от врага родной дом или что-то иное – кто ответит на этот вопрос? Оказывается, опять-таки перепись и... погонные метры. Указания летописи, воспоминания очевидцев, но главное – «чертеж земли московской». Обмеры сажень за саженью позволяли утверждать: нет, Пожарский не только не заботился о своем дворе, он пожертвовал им, построив острожец на собственном дворе. Его родного дома не осталось вместе с острожцем. В следующей, более обстоятельной московской переписи 1638 года та же земля будет названа не «двором», но «местом» Пожарского. Велика ли разница, но именно она говорила о том, что собственного дома князя здесь больше не существовало, зато выросли вместо него избы Тимошки серебренника, Петруши и Павлика бронников, Пронки портного мастера, Мотюшки алмазника, Аношки седельника – крепостных Пожарского.
   Выгоды напрашивались сами собой: богато жил князь, раз требовались ему в его хозяйстве такие редкие мастера. И снова «но» – в действительности все это свидетельствовало не о богатстве Пожарского, а о его убеждениях. Роду Пожарских ни богатством, ни знатностью хвастаться не приходилось. И хоть велся он от одного из сыновей великого князя Всеволода Большое Гнездо, сын этот был седьмым по счету в многодетной семье, да и его потомкам не удалось улучшить своего материального положения. По службе занимали они невысокие должности, а при Иване Грозном и вовсе попали в опалу. Последние земли были у них отобраны царем, и род стал считаться «захудалым». А история с крепостными оказывалась и вовсе неожиданной.
   Крепостному праву в XVII веке еще далеко до жесточайшей безысходности последующих столетий. Сама эта зависимость была пожизненной: умирал владелец крепостного, и тот оказывался на свободе. Да и формы ее отличались разнообразием – от полного рабства до относительной свободы. Существовала категория холопов, так и называвшихся «деловыми людьми». Предоставленные личной инициативе, они занимались ремеслами, заводили целые мастерские, торговали, сколачивали немалые деньги, даже имели собственных холопов. Далеко не все крепостники на это шли, а, предоставляя самостоятельность, норовили взыскивать за нее подороже. Пожарский во многом был исключением, и каким же редким! Он охотно «распускал» холопов, да и требовал с них немногого, удовлетворяясь главным образом тем, что в случае военной необходимости его «люди» выступали вместе с ним. Потому так много в Москве было ремесленников из «деловых» Пожарского, им не пожалел он уступить и собственный двор.
   Все это так, но почему же все-таки остался неотстроенным княжеский дом на Сретенке? Не мог же Пожарский потерять все связи со столицей настолько, чтобы перестать нуждаться в московском жилье. Да и куда исчезла та огородная земля у Мясницких ворот, которую так торжественно передал ему царский указ? В переписи 1638 года она вообще не упоминалась. На ней успели вырасти дворы других владельцев. Сами собой такие перемены произойти не могли. Должны были существовать определенные причины, только где они крылись?
   Документы разные, подчас случайные, будто мимоходом роняли все новые и новые подробности. Не оправившийся от полученных у острожца на Сретенке ран, Пожарский был избран руководить новым, теперь уже нижегородским, ополчением. В этом выборе, сделанном осторожными и предусмотрительными нижегородцами, сказалась память и о московских сражениях, и о всем опыте полководца. Пусть Пожарскому было немногим больше тридцати лет, посторонним наблюдателем раздиравшей страну смуты он не оставался ни одного дня. В октябре 1608 года он со своими частями разбил осаждавших сторонников королевича Владислава. Годом позже, уже как воевода Зарайска, отбил от своего города казаков, выступавших на стороне только что объявившегося второго по счету Самозванца. Ему удалось освободить от них и Пронск, где формировалось рязанское ополчение, с частями которого Пожарский и оказался в Москве в марте 1611 года.
   Но документы рисовали не просто отважного и удачливого военачальника – да одно это и не убедило бы нижегородцев. Оказывается, как никто в те годы, думал он о тылах, умел организовать снабжение, стараясь приблизить свои отряды к регулярной армии, обладал талантом стратегически точно предугадать ход каждой операции и даже использовал неведомо какими путями оказавшихся на Руси военных специалистов-англичан. Месяц от месяца росло умение полководца, росла и его необычайная популярность.
   Нижегородское ополчение освободило Москву. Пришла победа, за ней выборы нового царя, и вот тогда-то – невероятно, но факты не оставляли места для сомнений! – и началось затянувшееся на века, старательно скрытое от глаз непосвященных «дело Пожарского».
   Кандидатов на престол, как всегда, было с избытком – обладающих родственными связями, богатством, способностью к интригам и при том одинаково лишенных государственных заслуг и популярности в народе. Пожарского не было в их числе – во всяком случае, формально, зато по существу... Не случайно кое-кто из современников, хоть и не слишком охотно, проговаривается, что, если бы князь обладал ловкостью и дипломатическими способностями Бориса Годунова, его кандидатура в цари могла оказаться вполне реальной. Выиграл же Годунов престол, в конце концов, вопреки воле бояр, опираясь на поддержку московских посадов. Не случайно находятся среди современников и такие, которые готовы обвинить Пожарского в тайной мечте о престоле, хотя никаких прямых доказательств тому и нет. Но главное – за его плечами маячит тень поднятого со всей Русской земли ополчения, тень народа. Опасность для всего боярства была слишком очевидной.
   Престол выигрывают Романовы, что не удалось в свое время Федору-Филарету, удалось его сыну Михаилу, а это одно и то же. Получивший тут же сан патриарха отец даже именовать себя заставляет государем наравне с шестнадцатилетним сыном: «великие государи Михаил и Филарет». Но мало было взойти на престол, надо было еще удержаться на нем, а это за последние 30 лет русской истории никому надолго не удавалось. Сторонников Романовым предстояло, не теряя времени, покупать. Щедрой рукой «веяние государей» раздают вокруг себя земли и ценности, казалось бы, кому придется, на самом же деле с оглядкой – и еще какой.
   Официальные историки в XIX веке, захлебываясь восторгом, рассказывали о царских милостях, осыпавших Пожарского: звание боярина, земли, богатые подарки. Буква документа – относительно нее все представлялось правильно. Но были другие документы, существовало сравнение, и оно-то вело к прямо противоположным выводам. Кто только не получил тогда боярского звания – и те, кто сражался вместе с Пожарским, и кто сражался против него, и кто ограничился плетением дворцовых интриг, не коснувшись за все Смутное время оружия. Сельцо под Рязанью, данное Пожарскому, по его собственным словам, «за кровь и за очищение Московское», – какой же ничтожной малостью смотрится оно рядом с целыми областями, передававшимися другим боярам. Подарки – они и вовсе выглядели скупыми: шуба, серебряный кубок...
   Посольский приказ. 1591 г. (Рисунок).
 
   Еще не кончилась борьба с интервентами, еще то там, то здесь появляются на Русской земле их отряды, но в царском окружении, как по тайному сговору, никто не вспоминает о заслугах Пожарского. Наоборот – бояре словно торопятся поставить его на свое место, место «худородного», незнатного, небогатого. Так им кажется спокойнее, надежнее.
   Дела о местничестве – сложнейшие счеты дворян между собой о родовитости, знатности, а значит, и месте, которое один мог занять относительно другого. «Вместно ли» – вопрос, которым постоянно задавались все, кто находился на царской службе. Вместно ли – не унизительно для собственного достоинства сесть на пиру рядом с таким-то и «ниже» такого-то, можно ли принять назначение – а вдруг занимает или занимало подобную должность лицо «худшего» происхождения, и так без конца. Так вот, всем оказывается невместно быть рядом с Пожарским: одним – чтобы служить, другим – чтобы видеть своих сыновей рядом с его сыновьями, пусть и на самом обыкновенном дворцовом приеме.
   Даже Иван Колтовской, тот самый, который предал Пожарского в бою, бросил оборону Замоскворечья, и тот отказывается от назначения вместе с князем на воеводство в Калугу. Правда, на него как раз управа находится очень быстро – слишком был нужен опытный военачальник в беспокойных тогда Калужских краях. А вот почти непосредственно после освобождения Москвы Пожарский «головой выдается» боярину Борису Салтыкову, который куда как верно служил польскому королевичу Владиславу и добивался его утверждения на русском престоле. Унижение вчерашнего героя входило в расчеты придворных кругов, как и возможность оставить его без средств, а уж это по тем временам было полностью в царских руках.
   Земли – когда-то Иван Грозный перетасовал их исконных владельцев, чтобы порвать связи феодалов с привычными местами, поставить их в зависимость от царской власти, унять феодальную вольницу. Земли давались царем – едва ли не единственная форма жалованья для служилого дворянства – и так же просто передавались другим лицам. Еще в самом начале столетия Пожарский получил за службу несколько крохотных деревенек неподалеку от Владимира, в том числе и ту, которая известна теперь своим художественным промыслом, – Холуй. Оборона острожца на Сретенке открыто поставила князя в число врагов королевича Владислава, и тот по просьбе одного из своих русских сторонников передал ему эти деревеньки. Казалось бы, с победой над интервентами подобное решение отпадало само собой. Не тут-то было!
   Пожарский должен был обратиться к Михаилу Романову с просьбой восстановить его в былых правах. Царский указ не заставил себя ждать, зато составлен был так искусно, что оставлял «в сомнительстве» – принадлежит ли все-таки земля Пожарскому или нет. Понадобилось еще немало лет, чтобы новый указ и с нужной формулировкой появился, но не в порядке восстановления справедливости, а как... награда за очередную службу. Да и исчезнувшая огородная земля у Мясницких ворот – она торжественно дана Пожарскому за ратное дело – удобный и дешевый вид награды: на виду и вместе с тем никакого сравнения по ценности с настоящим боярским поместьем. Данная при случае, она так же легко была отнята, едва успел Пожарский уехать на другое место назначения. А сколько переменил он их за свою жизнь!
   Ни Романовы, ни родовитое боярство не поняли, что Пожарскому не нужна была их власть. Он не искал ее и не стремился к ней. Он просто делал то, что считал своим долгом – человеческим, военным. Глухие города Нижнего Поволжья, Сибирь, Тверь, Клин, Калуга, печально знаменитая Коломенская дорога, откуда Москва не переставала ждать нашествия татар, Переславль-Залесский – всюду свои трудности, необходимость в опыте и таланте военачальника. И Пожарский имел полное основание сказать со спокойным достоинством Михаилу Романову и его отцу: «И где я на ваших службах не бывал, тут яз у вас, государей, непотерпливал, везде вам, государем, прибыль учинял».
   Пока жив был Пожарский, надо было бороться с его славой, стараться ее стереть, а после... Впрочем, о том, когда Пожарского не стало, исследователи могут судить только на основании дворцовых разрядов – документов, где отмечались события придворной жизни. Перестало встречаться там имя, значит, человека уже нет в живых. Утверждение официальных историков XIX века, будто умер князь в Москве, в своем доме и присутствовал на его погребении сам (!) Михаил Романов, не имеет никаких доказательств. Это легенда, скрывающая горькую правду.
   Скорее всего, находился Пожарский в Переславле – на очередной службе, московский дом так и оставался недостроенным – с переписями не поспоришь, а что касается «царских выходов», то они слишком тщательно фиксировались. Нет, Михаил Романов и не подумал проститься с полководцем. Зависимость от руководителя народного ополчения и опасность, которая таилась в его авторитете, – как же самая мысль о них была ненавистна Романовым и как не оставляет она их на протяжении всего правления династии. А памятник на Красной площади – он был задуман в самом начале XIX столетия не ими, но Вольным обществом любителей словесности, наук и художеств, тем самым, которое стало известно своей приверженностью радищевским идеям. Радищевские идеи продиктовали и выбор образов Минина и Пожарского.
   Страсти, разгоравшиеся при жизни Пожарского, продолжали кипеть и после его смерти. Ну а правда истории – она все равно заявила о себе. Сказали о ней свое слово и обойденные вниманием исследователей документы, обыкновенные свидетельства повседневной жизни города, страны. Через «чертеж земли Московской» яснее начинал прорисовываться портрет человека – портрет времени.

Загадка московского органа

   ...Москва 1619 года. Нестихающие отголоски Смутного времени. Перекатывающиеся по всей стране волны крестьянской войны. Город, уничтоженный сражениями и пожарами. И первое после Смутного времени дело о приезде иностранца, зарегистрированное Посольским приказом. Этим иностранцем был трубач Герман Руль.
   На что мог рассчитывать заезжий музыкант? Обычной придворной жизни в Москве еще не сложилось. Получивший в 1613 году скипетр Михаил Романов действительным царем не стал. Само его избрание было выигрышем боярской партии, которую возглавлял его отец, Федор Романов, успевший в смутные годы поплатиться за свое стремление к престолу пострижением в монахи под именем Филарета. Теперь, как монах, он мог получить самое большее сан патриарха, пусть в государственных бумагах они и будут титуловаться рядом – отец и сын: «великие государи Михаил и Филарет». Зато обиход нового двора будет определяться взглядами и вкусами Филарета, но по времени это произойдет позже – сам патриарх оказался в Москве только в 1618 году после долгих лет жизни в Варшаве. И действительно, приезд Руля не был связан ни с каким приглашением. Впрочем, трубач и не искал придворной службы. Он получил то, на что, по-видимому, рассчитывал с самого начала, – стал вольным московским музыкантом.
   Среди 250 профессий, которые существовали в Москве начала XVII века, историки никогда не учитывали музыкантов. Сказывалось утвердившееся представление о том, что инструментальная музыка распространения на Руси не имела и практиковалась только в царском, придворном обиходе. Однако московские переписи при всей своей неполноте и плохой сохранности утверждают иное.
   Если дворцовых музыкантов действительно немного, то многочисленны инструменталисты, живущие на положении вольных городовых музыкантов. Перепись 1620 года отмечает среди них рожешников, гусельников и исполнителей на духовых инструментах – «трубников». И хотя общепринятая точка зрения утверждает, что исполнителями на гуслях и главным образом на рожках выступали скоморохи, профессии инструменталиста и «потешника» в эти годы существуют совершенно независимо друг от друга. Больше того. Состав инструментов, которыми пользуются скоморохи, в течение XVII века претерпевает заметные изменения, и предпочтение начинает отдаваться ударным.
   В первой четверти XVII века «трубники» составляют меньше половины московских инструменталистов. Тем не менее можно утверждать, что именно их искусство пользуется большим спросом и высоко ценится москвичами. Характерное свидетельство – если гусельники и рожешники называются только уничижительным именем без отчества и тем более фамилии (Ивашко, Захарка, Данилко и т. п.), то «трубники» полным именем и фамилией, как, например, трубач Гаврила Локтев, имевший в Денежной слободе двор мерой 16 ? 3,5 сажени.
   Подобное отношение современников подтверждается и другим обстоятельством. Если через девять лет после «пожарного разорения» «трубники» могли восстановить свои дворы и дома, то среди гусельников и рожешников многим пришлось бросить землю и уйти «кормиться в миру», по выражению документов тех лет. Отсюда в переписях появляются отметки: «От Николы Драчова улица двор Кирилка Иванова сына кафтанника, а преж жил Ивашко рожешник» или там же: «Бывшее тяглое место Богдашки гусельника».
   Через несколько лет имена подобных «бывших» музыкантов вообще исчезают из городских документов – хозяевам не удается выбраться из нужды, тогда как нажитое тем же Гаврилой Локтевым состояние позволяет и двадцатью годами позже его вдове Офимье продолжать владеть двором и домом и даже не отдавать их частями внаймы – обычный удел для вдов ремесленников. Потребность в искусстве рожешников и гусельников, несомненно, продолжала существовать, но она сохранялась среди менее состоятельных слоев городского населения, что резко снизило заработки и материальные возможности музыкантов.
   Та же тенденция становится особенно очевидной в 1630-х годах. Гусельников и рожешников в Москве все меньше. Среди городовых музыкантов появляются органисты и «цимбальники», но безусловно преобладающую часть инструменталистов составляют «трубники». Они же принадлежат к наиболее зажиточным слоям посадского населения. За редким исключением «трубники» – владельцы собственных дворов. Их нет среди тех, кто вынужден был снимать дома на чужих дворах или и вовсе довольствоваться частью чужого дома, – так называемых соседей, подсоседников и захребетников.
   Профессию «трубника» можно определить как профессию вольных людей. Единственное исключение в 1638 году – «боярина князя Дмитрия Михайловича Пожарского человек Томилко Григорьев сын Мерин трубач» и тот располагает собственным двором в Сретенской сотне и называется в переписи так же уважительно, как другие музыканты, с отчеством и фамилией.