— Подобные же случаи были в Стокгольме и Мадриде, не так ли?
— Да, я слышал об этом.
— Не слишком ли много развелось сейчас немцев, которые оказываются предателями? Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что может быть настоящей причиной этого?
— Да, я думал об этом. По-моему, обычно люди настолько возмущаются самим актом измены, что никогда не задумываются над его причинами. Как вы говорите, теперь это становится обычным явлением. Если бы вожди германского государства понимали эти причины, они, может быть, постарались бы ликвидировать их последствия. Но мы, немцы, никогда ведь не были хорошими психологами.
Кивком головы Элизабет выразила своё согласие. По-видимому, она о чем-то глубоко задумалась.
Прошло много времени, прежде чем я вспомнил об этом разговоре. Между тем, уже на следующее утро Элизабет снова удивила меня.
Придя в кабинет, я увидел, что она сидит нагнувшись над своим письменным столом и плачет навзрыд. Как можно более деликатно я спросил её, в чем дело. Она не ответила, продолжая истерично рыдать.
Я ничего не мог с ней поделать. Шнюрхен, которая пришла немного позже, сумела несколько успокоить девушку. Элизабет так никогда и не сказала ни мне, ни Шнюрхен о причине этих слез. Я предложил ей хорошенько отдохнуть дома и не возвращаться до тех пор, пока она не почувствует себя лучше.
Она молча ушла, но после полудня вернулась. Пробормотав несколько слов извинения, Элизабет стала продолжать неоконченный перевод, лежавший на её письменном столе. Перевод был выполнен очень плохо: в нем было много опечаток и других ошибок. Я исправил их, не сказав ни единого слова упрёка. По правде говоря, я боялся вызвать новый приступ истерики.
Целый день я не спускал глаз с Элизабет, так как видел, что ей не по себе. Иногда она по нескольку минут, не отрываясь, смотрела в окно и тяжело вздыхала. Я заметил, что раз или два она взяла французский словарь, хотя переводила с английского, и при этом не сразу заметила свою ошибку.
Однако на следующий день Элизабет казалась вполне отдохнувшей и даже более беззаботной и оживлённой, чем когда-либо. Трудно было поверить, что эта же самая девушка двадцать четыре часа назад так безутешно рыдала.
Когда Элизабет вышла из комнаты, я высказал Шнюрхен предположение, что тут может быть замешана какая-нибудь любовная история, но Шнюрхен не согласилась со мной.
Однажды — это было в марте — Шнюрхен заболела гриппом. Она очень редко болела, и это было тем досаднее, что случилось как раз тогда, когда у меня была масса дел. Теперь со мной осталась одна Элизабет. Правда, Элизабет делала все, чтобы выручить меня. Она работала очень много и гораздо добросовестнее, чем обычно. Было совершенно очевидно, что она старалась выполнять всю дополнительную работу, значительная часть которой была ей незнакома.
Самым тяжёлым бывал у нас день накануне отправления в Берлин курьерского самолёта, когда приходилось работать обычно до глубокой ночи, чтобы подготовить всю почту к полудню следующего дня. В конце одного из таких хлопотливых дней, когда я кончил диктовать Элизабет, она, без всякого напоминания с моей стороны, сама изъявила желание остаться работать и закончить все, чтобы утром не надо было торопиться. Я одобрил её желание и пошёл домой, впервые оставив ей ключ от сейфа. Я очень устал и сразу же лёг спать, но не мог уснуть. Около полуночи я начал волноваться, что оставил Элизабет ключ. Я вовсе не подозревал её в чем-либо — такая мысль даже не приходила мне в голову. Я просто боялся, что по легкомыслию она могла забыть запереть как следует сейф или потерять ключ по пути домой.
Не было смысла лежать так и мучиться. Я встал, оделся и поехал в посольство. В моем кабинете всё ещё горел свет. Тяжёлые гардины не были опущены, и на фоне занавески я мог видеть тень Элизабет, которая двигалась по комнате.
Когда я вошёл в комнату, Элизабет сидела за машинкой. Увидев меня, она вскочила с места.
— Вам давно пора быть в постели, Элизабет. Ничего, если вы не успели закончить работу. Ведь завтра у нас ещё целое утро.
— Но я предпочитаю работать ночью, и я нисколько не устала, — сказала она.
У меня не было никакого желания вступать с ней в спор. Я настоял на том, чтобы она немедленно прекратила работу. Она неохотно встала со своего места. Ключ был в сейфе, и когда все было положено в сейф, я запер его, а ключ положил в карман.
Элизабет взглянула мне прямо в глаза; тень печали прошла по её лицу.
— Вы не доверяете мне? Вы ведь разрешаете вашему другому секретарю хранить у себя ключ.
— Если бы я не доверял вам, я бы не оставил его раньше. Я беру его с собой сейчас просто потому, что беспокоюсь, когда его нет при мне, а я хочу поспать эту ночь спокойно.
Она опять повторила, что я не доверяю ей. Две крупных слезы скатились по её щекам. У неё было такое выражение глаз, какое бывает у собаки, которую побили ни за что. Я почувствовал, что поступаю жестоко, но промолчал. Она тоже ничего не сказала, и мы молча подошли к моему автомобилю. Я предложил отвезти её домой, но она отказалась.
В последующие несколько дней никаких событий не произошло. Я не мог пожаловаться на поведение Элизабет. Однажды, во время обеденного перерыва, она вошла в мой кабинет, держа в руке два письма. Она сказала, что это письма от её брата, находящегося на Восточном фронте. Казалось, она очень любила этого брата и всегда была счастлива, когда получала от него известия. Не хочу ли я прочитать их?
Я никогда не имел особого желания читать чужие письма, но мне не хотелось обижать её. Кроме того, всегда была опасность, что она снова может устроить мне истерику.
Я начал читать довольно неохотно, но прочитав несколько строк, сильно заинтересовался содержанием письма. Должно быть, её брат был интересным человеком и знал, как писать. Большинство солдатских писем неинтересны, написаны топорным языком. Некоторые из них наполнены сентиментальной ура-патриотической чепухой. В этом же письме я не нашёл ни того, ни другого. Это было простое излияние чувств честного молодого человека, который старался как можно лучше выполнить свой долг и которого глубоко тревожила судьба своей страны, своего народа и своего дома.
Я был искренне тронут, хотя и чувствовал себя довольно неловко в присутствии Элизабет. Она села напротив меня, устремив на меня свои большие, светлые глаза. Казалось, она хотела прочитать мои самые сокровенные мысли. Я не мог понять, почему она дала мне письма своего брата. Прочитав эти письма, я с благодарностью вернул их Элизабет. Через несколько минут она облокотилась на свою пишущую машинку, горько рыдая. Эти внезапные приступы слез и истерики повторялись очень часто. В перерывах между ними Элизабет выглядела беспричинно оживлённой и неестественной.
Я так и не смог понять, что с ней такое творится. Как бы то ни было, это страшно мешало моей работе. Наконец, я решил пойти к послу и рассказать ему обо всем. Так или иначе, я должен был избавиться от Элизабет и попросил его помочь мне.
Надо сказать, фон Папен вовсе не был в восторге от этой просьбы. Он напомнил мне, что я сам требовал её перевода в Анкару и был причиной всех тех сложных махинаций, к которым пришлось тогда прибегнуть. Если Элизабет никуда не годится, то мне надо пенять лишь на самого себя.
— Я вполне согласен с вами, господин посол, — сказал я, — и никогда не посмел бы беспокоить вас по этому поводу, если бы не операция «Цицерон». Поскольку я несу за неё полную ответственность, я не должен допускать, чтобы в моем отделе работала такая глупая и истеричная девушка. С женщинами, подобными Элизабет, трудно сработаться, — ведь совершенно невозможно предугадать, какой номер они выкинут в дальнейшем. Я уверен, что сама девушка для нас ничего опасного не представляет, но, учитывая её теперешнее состояние, мы не можем оставлять её в моём отделе.
Посол задумался.
— Что мы можем сделать? — сказал он, рассеянно рисуя кружочки на промокательной бумаге. — Если я сообщу в Берлин, что она не справляется с работой, её отправят в Германию и пошлют на военный завод. Откровенно говоря, мне не хотелось бы доводить до этого, хотя бы ради её отца. Самой девушке это тоже сулит мало хорошего и, пожалуй, для неё было бы равносильно гибели. Мне кажется, лучше всего будет, если я напишу письмо её отцу, расскажу об её состоянии и попрошу его приехать и забрать дочь обратно. В Берлин мы могли бы сообщить, что она заболела и уехала лечиться. Судя по вашим словам, это будет недалеко от истины.
Я был в восторге от такого чисто дипломатического решения вопроса. Следующим курьерским самолётом фон Папен отправил письмо отцу Элизабет. Она, конечно, об этом ничего не знала. У меня же гора свалилась с плеч.
Между тем, я уже гораздо реже виделся с Цицероном, хотя время от времени он приносил документы. Часть материала всё ещё представляла большой интерес, но в целом это было уже далеко не то, что прежде. Когда англичане усилили меры по сохранению секретности, важные документы хранились в сейфе посла, вероятно, лишь в течение такого промежутка времени, когда они были нужны ему. Поэтому Цицерон теперь ещё больше зависел от счастливого случая, чем раньше.
Но даже при таких обстоятельствах ему удалось в это время сделать важное дело. В течение нескольких недель мы замечали, что во многих недавно доставленных документах содержатся намёки на нечто совершенно секретное, казавшееся очень важной операцией. Однажды я случайно натолкнулся на новое зашифрованное название «Операция Оверлорд». Я ломал себе голову над тем, что могло бы означать слово «Оверлорд», но все мои попытки оказались безуспешными. В течение долгого времени мы не имели об этом никаких сведений. Берлин тоже не мог ничего придумать. Я убедился в этом после получения директивы, разосланной большинству посольств и миссий. Всем нам давалось указание любой ценой срочно добиться расшифровки таинственного названия. Это распоряжение было в духе многих других, которые нам присылали из Берлина, — мы не видели, каким образом его можно было выполнить.
Я сказал Цицерону, что если он когда-либо услышит в английском посольстве слово «Оверлорд», то он должен постараться запомнить его значение и немедленно сообщить мне. Казалось, его это совершенно не интересовало. Как всегда, ему было бесполезно отдавать какие-либо приказания.
В течение некоторого времени мне не удавалось найти никаких нитей, ведущих к раскрытию сущности операции «Оверлорд». Вероятно, она представляет собою что-то совершенно новое и, кажется, имеет огромное значение. Судя по материалам, доставляемым Цицероном, операция носила скорее военный, чем политический характер.
Однажды мне припомнилось интересное место в одном из документов, принесённых Цицероном. Я быстро нашёл его в своей папке. Это была телеграмма из Лондона английскому послу в Анкаре, в которой Лондон настаивал, чтобы англо-турецкие переговоры были закончены к 15 мая или ещё раньше. Должно быть, они имели какое-то отношение к операции «Оверлорд».
В документах, переданных нам Цицероном, были также и другие интересные места, например, выдержки из протоколов Московской и Тегеранской конференций. Черчилль под влиянием значительного нажима со стороны Кремля обязался в 1944 году открыть в Европе второй фронт.
Наконец, судя по самому названию операции «Оверлорд»[7], западные союзники планировали её как одну из решающих во второй мировой войне.
Теперь я был вполне уверен, что нашёл ответ на мучивший меня вопрос. «Операция Оверлорд» была условным названием второго фронта.
Я немедленно послал в Берлин донесение, подробно изложив свою точку зрения и мотивы, которыми я руководствовался. Через неделю я получил лаконичный ответ: «Возможно, но маловероятно».
Итак, окончательное подтверждение настоящего значения этого таинственного зашифрованного слова Германия получила лишь 6 июня 1944 года, когда рано утром у берегов Нормандии появилась англо-американская армада.
Было весьма странно, что и к последним бесценным сведениям, доставленным нам Цицероном, в Берлине отнеслись с таким же равнодушием, как и ко всем остальным.
Я говорю «последним», так как документы, переданные в начале марта и содержащие намёки на операцию «Оверлорд», были действительно последними. Больше Цицерон нам ничего не принёс.
Трудно решить, удовлетворил ли он свою жажду денег или, скорее, работа стала слишком опасной. Он никогда не сказал мне об этом, хотя и не заявил определённо, что все уже кончено. Едва ли Цицерон хотел прекратить эту работу. Он обещал принести нам новые плёнки, и я был уверен, что он действительно собирается это сделать. Однако ему больше не представилось случая сфотографировать секретные документы англичан.
Я видел Цицерона несколько раз после того, как он принёс мне последние фотоплёнки. Он пришёл ко мне несколько дней спустя за причитавшимися ему деньгами. И даже после этого я снова встречался с ним. В последний раз это было всего за несколько дней до ужасного 6 апреля, в который, как я представляю себе, решилась и его и моя судьба. Приблизительно в это время я послал в Берлин финансовый отчёт об операции «Цицерон».
Всего Цицерон получил от меня триста тысяч фунтов стерлингов.
Глава девятая
— Да, я слышал об этом.
— Не слишком ли много развелось сейчас немцев, которые оказываются предателями? Задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что может быть настоящей причиной этого?
— Да, я думал об этом. По-моему, обычно люди настолько возмущаются самим актом измены, что никогда не задумываются над его причинами. Как вы говорите, теперь это становится обычным явлением. Если бы вожди германского государства понимали эти причины, они, может быть, постарались бы ликвидировать их последствия. Но мы, немцы, никогда ведь не были хорошими психологами.
Кивком головы Элизабет выразила своё согласие. По-видимому, она о чем-то глубоко задумалась.
Прошло много времени, прежде чем я вспомнил об этом разговоре. Между тем, уже на следующее утро Элизабет снова удивила меня.
Придя в кабинет, я увидел, что она сидит нагнувшись над своим письменным столом и плачет навзрыд. Как можно более деликатно я спросил её, в чем дело. Она не ответила, продолжая истерично рыдать.
Я ничего не мог с ней поделать. Шнюрхен, которая пришла немного позже, сумела несколько успокоить девушку. Элизабет так никогда и не сказала ни мне, ни Шнюрхен о причине этих слез. Я предложил ей хорошенько отдохнуть дома и не возвращаться до тех пор, пока она не почувствует себя лучше.
Она молча ушла, но после полудня вернулась. Пробормотав несколько слов извинения, Элизабет стала продолжать неоконченный перевод, лежавший на её письменном столе. Перевод был выполнен очень плохо: в нем было много опечаток и других ошибок. Я исправил их, не сказав ни единого слова упрёка. По правде говоря, я боялся вызвать новый приступ истерики.
Целый день я не спускал глаз с Элизабет, так как видел, что ей не по себе. Иногда она по нескольку минут, не отрываясь, смотрела в окно и тяжело вздыхала. Я заметил, что раз или два она взяла французский словарь, хотя переводила с английского, и при этом не сразу заметила свою ошибку.
Однако на следующий день Элизабет казалась вполне отдохнувшей и даже более беззаботной и оживлённой, чем когда-либо. Трудно было поверить, что эта же самая девушка двадцать четыре часа назад так безутешно рыдала.
Когда Элизабет вышла из комнаты, я высказал Шнюрхен предположение, что тут может быть замешана какая-нибудь любовная история, но Шнюрхен не согласилась со мной.
Однажды — это было в марте — Шнюрхен заболела гриппом. Она очень редко болела, и это было тем досаднее, что случилось как раз тогда, когда у меня была масса дел. Теперь со мной осталась одна Элизабет. Правда, Элизабет делала все, чтобы выручить меня. Она работала очень много и гораздо добросовестнее, чем обычно. Было совершенно очевидно, что она старалась выполнять всю дополнительную работу, значительная часть которой была ей незнакома.
Самым тяжёлым бывал у нас день накануне отправления в Берлин курьерского самолёта, когда приходилось работать обычно до глубокой ночи, чтобы подготовить всю почту к полудню следующего дня. В конце одного из таких хлопотливых дней, когда я кончил диктовать Элизабет, она, без всякого напоминания с моей стороны, сама изъявила желание остаться работать и закончить все, чтобы утром не надо было торопиться. Я одобрил её желание и пошёл домой, впервые оставив ей ключ от сейфа. Я очень устал и сразу же лёг спать, но не мог уснуть. Около полуночи я начал волноваться, что оставил Элизабет ключ. Я вовсе не подозревал её в чем-либо — такая мысль даже не приходила мне в голову. Я просто боялся, что по легкомыслию она могла забыть запереть как следует сейф или потерять ключ по пути домой.
Не было смысла лежать так и мучиться. Я встал, оделся и поехал в посольство. В моем кабинете всё ещё горел свет. Тяжёлые гардины не были опущены, и на фоне занавески я мог видеть тень Элизабет, которая двигалась по комнате.
Когда я вошёл в комнату, Элизабет сидела за машинкой. Увидев меня, она вскочила с места.
— Вам давно пора быть в постели, Элизабет. Ничего, если вы не успели закончить работу. Ведь завтра у нас ещё целое утро.
— Но я предпочитаю работать ночью, и я нисколько не устала, — сказала она.
У меня не было никакого желания вступать с ней в спор. Я настоял на том, чтобы она немедленно прекратила работу. Она неохотно встала со своего места. Ключ был в сейфе, и когда все было положено в сейф, я запер его, а ключ положил в карман.
Элизабет взглянула мне прямо в глаза; тень печали прошла по её лицу.
— Вы не доверяете мне? Вы ведь разрешаете вашему другому секретарю хранить у себя ключ.
— Если бы я не доверял вам, я бы не оставил его раньше. Я беру его с собой сейчас просто потому, что беспокоюсь, когда его нет при мне, а я хочу поспать эту ночь спокойно.
Она опять повторила, что я не доверяю ей. Две крупных слезы скатились по её щекам. У неё было такое выражение глаз, какое бывает у собаки, которую побили ни за что. Я почувствовал, что поступаю жестоко, но промолчал. Она тоже ничего не сказала, и мы молча подошли к моему автомобилю. Я предложил отвезти её домой, но она отказалась.
В последующие несколько дней никаких событий не произошло. Я не мог пожаловаться на поведение Элизабет. Однажды, во время обеденного перерыва, она вошла в мой кабинет, держа в руке два письма. Она сказала, что это письма от её брата, находящегося на Восточном фронте. Казалось, она очень любила этого брата и всегда была счастлива, когда получала от него известия. Не хочу ли я прочитать их?
Я никогда не имел особого желания читать чужие письма, но мне не хотелось обижать её. Кроме того, всегда была опасность, что она снова может устроить мне истерику.
Я начал читать довольно неохотно, но прочитав несколько строк, сильно заинтересовался содержанием письма. Должно быть, её брат был интересным человеком и знал, как писать. Большинство солдатских писем неинтересны, написаны топорным языком. Некоторые из них наполнены сентиментальной ура-патриотической чепухой. В этом же письме я не нашёл ни того, ни другого. Это было простое излияние чувств честного молодого человека, который старался как можно лучше выполнить свой долг и которого глубоко тревожила судьба своей страны, своего народа и своего дома.
Я был искренне тронут, хотя и чувствовал себя довольно неловко в присутствии Элизабет. Она села напротив меня, устремив на меня свои большие, светлые глаза. Казалось, она хотела прочитать мои самые сокровенные мысли. Я не мог понять, почему она дала мне письма своего брата. Прочитав эти письма, я с благодарностью вернул их Элизабет. Через несколько минут она облокотилась на свою пишущую машинку, горько рыдая. Эти внезапные приступы слез и истерики повторялись очень часто. В перерывах между ними Элизабет выглядела беспричинно оживлённой и неестественной.
Я так и не смог понять, что с ней такое творится. Как бы то ни было, это страшно мешало моей работе. Наконец, я решил пойти к послу и рассказать ему обо всем. Так или иначе, я должен был избавиться от Элизабет и попросил его помочь мне.
Надо сказать, фон Папен вовсе не был в восторге от этой просьбы. Он напомнил мне, что я сам требовал её перевода в Анкару и был причиной всех тех сложных махинаций, к которым пришлось тогда прибегнуть. Если Элизабет никуда не годится, то мне надо пенять лишь на самого себя.
— Я вполне согласен с вами, господин посол, — сказал я, — и никогда не посмел бы беспокоить вас по этому поводу, если бы не операция «Цицерон». Поскольку я несу за неё полную ответственность, я не должен допускать, чтобы в моем отделе работала такая глупая и истеричная девушка. С женщинами, подобными Элизабет, трудно сработаться, — ведь совершенно невозможно предугадать, какой номер они выкинут в дальнейшем. Я уверен, что сама девушка для нас ничего опасного не представляет, но, учитывая её теперешнее состояние, мы не можем оставлять её в моём отделе.
Посол задумался.
— Что мы можем сделать? — сказал он, рассеянно рисуя кружочки на промокательной бумаге. — Если я сообщу в Берлин, что она не справляется с работой, её отправят в Германию и пошлют на военный завод. Откровенно говоря, мне не хотелось бы доводить до этого, хотя бы ради её отца. Самой девушке это тоже сулит мало хорошего и, пожалуй, для неё было бы равносильно гибели. Мне кажется, лучше всего будет, если я напишу письмо её отцу, расскажу об её состоянии и попрошу его приехать и забрать дочь обратно. В Берлин мы могли бы сообщить, что она заболела и уехала лечиться. Судя по вашим словам, это будет недалеко от истины.
Я был в восторге от такого чисто дипломатического решения вопроса. Следующим курьерским самолётом фон Папен отправил письмо отцу Элизабет. Она, конечно, об этом ничего не знала. У меня же гора свалилась с плеч.
Между тем, я уже гораздо реже виделся с Цицероном, хотя время от времени он приносил документы. Часть материала всё ещё представляла большой интерес, но в целом это было уже далеко не то, что прежде. Когда англичане усилили меры по сохранению секретности, важные документы хранились в сейфе посла, вероятно, лишь в течение такого промежутка времени, когда они были нужны ему. Поэтому Цицерон теперь ещё больше зависел от счастливого случая, чем раньше.
Но даже при таких обстоятельствах ему удалось в это время сделать важное дело. В течение нескольких недель мы замечали, что во многих недавно доставленных документах содержатся намёки на нечто совершенно секретное, казавшееся очень важной операцией. Однажды я случайно натолкнулся на новое зашифрованное название «Операция Оверлорд». Я ломал себе голову над тем, что могло бы означать слово «Оверлорд», но все мои попытки оказались безуспешными. В течение долгого времени мы не имели об этом никаких сведений. Берлин тоже не мог ничего придумать. Я убедился в этом после получения директивы, разосланной большинству посольств и миссий. Всем нам давалось указание любой ценой срочно добиться расшифровки таинственного названия. Это распоряжение было в духе многих других, которые нам присылали из Берлина, — мы не видели, каким образом его можно было выполнить.
Я сказал Цицерону, что если он когда-либо услышит в английском посольстве слово «Оверлорд», то он должен постараться запомнить его значение и немедленно сообщить мне. Казалось, его это совершенно не интересовало. Как всегда, ему было бесполезно отдавать какие-либо приказания.
В течение некоторого времени мне не удавалось найти никаких нитей, ведущих к раскрытию сущности операции «Оверлорд». Вероятно, она представляет собою что-то совершенно новое и, кажется, имеет огромное значение. Судя по материалам, доставляемым Цицероном, операция носила скорее военный, чем политический характер.
Однажды мне припомнилось интересное место в одном из документов, принесённых Цицероном. Я быстро нашёл его в своей папке. Это была телеграмма из Лондона английскому послу в Анкаре, в которой Лондон настаивал, чтобы англо-турецкие переговоры были закончены к 15 мая или ещё раньше. Должно быть, они имели какое-то отношение к операции «Оверлорд».
В документах, переданных нам Цицероном, были также и другие интересные места, например, выдержки из протоколов Московской и Тегеранской конференций. Черчилль под влиянием значительного нажима со стороны Кремля обязался в 1944 году открыть в Европе второй фронт.
Наконец, судя по самому названию операции «Оверлорд»[7], западные союзники планировали её как одну из решающих во второй мировой войне.
Теперь я был вполне уверен, что нашёл ответ на мучивший меня вопрос. «Операция Оверлорд» была условным названием второго фронта.
Я немедленно послал в Берлин донесение, подробно изложив свою точку зрения и мотивы, которыми я руководствовался. Через неделю я получил лаконичный ответ: «Возможно, но маловероятно».
Итак, окончательное подтверждение настоящего значения этого таинственного зашифрованного слова Германия получила лишь 6 июня 1944 года, когда рано утром у берегов Нормандии появилась англо-американская армада.
Было весьма странно, что и к последним бесценным сведениям, доставленным нам Цицероном, в Берлине отнеслись с таким же равнодушием, как и ко всем остальным.
Я говорю «последним», так как документы, переданные в начале марта и содержащие намёки на операцию «Оверлорд», были действительно последними. Больше Цицерон нам ничего не принёс.
Трудно решить, удовлетворил ли он свою жажду денег или, скорее, работа стала слишком опасной. Он никогда не сказал мне об этом, хотя и не заявил определённо, что все уже кончено. Едва ли Цицерон хотел прекратить эту работу. Он обещал принести нам новые плёнки, и я был уверен, что он действительно собирается это сделать. Однако ему больше не представилось случая сфотографировать секретные документы англичан.
Я видел Цицерона несколько раз после того, как он принёс мне последние фотоплёнки. Он пришёл ко мне несколько дней спустя за причитавшимися ему деньгами. И даже после этого я снова встречался с ним. В последний раз это было всего за несколько дней до ужасного 6 апреля, в который, как я представляю себе, решилась и его и моя судьба. Приблизительно в это время я послал в Берлин финансовый отчёт об операции «Цицерон».
Всего Цицерон получил от меня триста тысяч фунтов стерлингов.
Глава девятая
Рано или поздно это должно было случиться. К концу марта Элизабет узнала об операции «Цицерон». Я находился по делам в Стамбуле, когда из Берлина в Анкару прибыла дипломатическая почта. Поскольку Шнюрхен ещё не вышла на работу, корреспонденцию, присланную на мой отдел, вскрыла Элизабет. Обычно все письма, связанные с операцией «Цицерон», приходили в специальном конверте, адресованном мне и помеченном: «Совершенно секретно. Вскрыть лично».
Но — странное совпадение — на этот раз чиновник, отправлявший почту из Берлина, забыл положить её в специальный конверт. В результате Элизабет вскрыла корреспонденцию и прочла её.
Когда я вернулся в Анкару, она передала мне все письма. Элизабет была вполне права, вскрыв корреспонденцию, поскольку я не давал ей указаний не делать этого. Тем не менее я испытывал смутное беспокойство. Моя тревога возросла, когда она, с невинным видом вдруг спросила меня:
— Кто такой Цицерон?
Я не ответил ей, притворившись, что поглощён работой и не слышу. Она повторила свой вопрос.
— Послушайте, — сказал я, видя, что не могу увильнуть от ответа, — есть такие дела, о которых должен знать я один. Это одно из таких дел. Пожалуйста, не задавайте мне больше вопросов, потому что я не смогу ответить на них.
— Какой вы грубиян! — сказала она с лукавой улыбкой. — Неужели вы никогда не научитесь доверять малютке Эльзе?
— Нет, никогда, — ответил я, смеясь. Я был рад, что она превратила все в шутку, и сам постарался ответить в таком же тоне.
Понятно, с каким напряжённым вниманием читал я депешу. Небрежность берлинского чиновника оказалась особенно досадной, так как из этого письма каждый мог понять, что операция «Цицерон» связана с чем-то происходящим внутри английского посольства. Мне это совсем не нравилось. Тем не менее, мне не приходило в голову подозревать, что Элизабет, дочь весьма уважаемого немецкого дипломата, может оказаться шпионкой.
Правда, она мне не нравилась, а её истеричность внушала отвращение, и я хотел как можно скорее избавиться от неё. Но считать Элизабет возможным агентом врага было совершенно немыслимо. Её глупые вопросы можно объяснить скорее всего чисто женским любопытством. Так думал я, по крайней мере, в тот момент. Часа через два я совсем забыл об этом случае.
Через несколько дней я повёз Элизабет на своей машине в город. Она хотела купить какие-то вещи. Когда мы подъехали к улице, на которой находятся лучшие магазины Анкары, Элизабет попросила меня сопровождать её, пока она будет покупать себе бельё. В городе был только один такой магазин. Мне не хотелось идти с ней, но Элизабет не умела говорить по-турецки, и нужно было помочь ей сделать покупки. Не желая обидеть её и помня, что через несколько дней она уедет, я пошёл с ней.
Она оказалась весьма капризной покупательницей. Несчастный продавец выложил перед ней целую гору материалов, но Элизабет никак не могла выбрать, что ей нужно. Она всё ещё стояла у прилавка, когда висевший у двери звонок, звякнув, заставил меня обернуться. Вошёл ещё один покупатель. Это был Цицерон.
Конечно, я сделал вид, что не знаю его. Сначала он встал позади меня, потом рядом с Элизабет. Он тоже вёл себя так, как будто никогда в жизни не видел меня.
Он заказал рубашки, очень дорогие шёлковые рубашки. Помню, я подумал, как глупо с его стороны обнаруживать таким образом своё богатство: такое детское хвастовство может привести его к гибели.
Цицерон уже сделал свой заказ, а Элизабет до сих пор ничего не выбрала. Моё знание турецкого языка было весьма ограниченным, и поэтому я испытывал затруднения, объясняя продавцу, что именно ей нужно.
Цицерон, прекрасно говоривший по-турецки, предложил свои услуги в качестве переводчика. Он переводил довольно искусно и вообще был исключительно галантен; разговор с Элизабет шёл на французском языке. Я не принимал в нем участия и, по правде говоря, чувствовал себя очень неловко. Зато Цицерону все это, казалось, доставляло большое удовольствие.
В конце концов Элизабет захотела, чтобы ей сшили бельё по заказу. Цицерон стоял рядом с ней. Один за другим он брал с прилавка куски тонкой материи и прикладывал их к себе, словно был манекеном. Должен сказать, что при этом он выглядел очень забавным. Элизабет смеялась, и, казалось, им было очень хорошо вместе. Они улыбались и шутили, как будто были давным-давно знакомы. Когда Элизабет выбрала, наконец, материал и продавщица стала снимать с неё мерку, от смущения она немного покраснела. Цицерон, как настоящий джентльмен, смотрел в другую сторону.
Затем он поинтересовался, не немка ли она, а когда она ответила утвердительно, вежливо спросил, нравится ли ей жизнь в Анкаре.
— Очень, — ответила она с улыбкой.
Я держался в стороне, внимательно прислушиваясь к их разговору. Оба они, казалось, совсем забыли о моем существовании.
Цицерон, заплатив за свои рубашки из огромной пачки банкнот, среди которых я заметил много десятифунтовых, вышел из магазина раньше нас. Уходя, он подчёркнуто вежливо раскланялся с Элизабет. Потом, когда никто не смотрел на нас, он понимающе подмигнул мне и многозначительно улыбнулся.
Ни он, ни я не подозревали, что через несколько дней Элизабет суждено будет решить судьбу нас обоих. А она, конечно, не представляла, что этот пожилой, дружески расположенный к ней человек и есть тот самый Цицерон, о котором она спрашивала меня.
Насколько мне известно, это была единственная встреча Цицерона и Элизабет.
Наконец, фон Папен получил ответ от отца Элизабет. Задержка объяснялась тем, что его неожиданно перевели в Будапешт. Кроме того, у него серьёзно заболела жена. По этим причинам он мог забрать дочь только после пасхи. Извинившись за промедление с ответом, он благодарил посла за заботу о дочери и выражал глубокое беспокойство об её здоровье.
Я был в восторге, что после пасхи избавлюсь от Элизабет. Ждать оставалось недолго. К тому же она стала вести себя гораздо лучше: начала следить за своей внешностью, стала более уравновешенной, чем прежде, а по временам даже жизнерадостной. Но иногда Элизабет, задумавшись, останавливала на мне какой-то странный, пристальный взгляд, и я чувствовал, что она хочет, но не решается спросить меня о чем-то.
Один незначительный случай должен был бы навести меня на правильную мысль, однако в то время я не придал ему значения.
Было прекрасное весеннее утро. Работы было мало, и Элизабет, воспользовавшись этим, вежливо попросила меня уделить несколько минут её другу-лётчику, человеку, которого я назвал Гансом. Она сказала, что он ищет работу. Он не очень заинтересован в заработке, хотя, конечно, деньги, полученные сверх скудного пособия, которое выделяет ему посольство, были бы не лишними. В основном же Гансу хотелось иметь какое-нибудь постоянное занятие, так как ему надоело бездельничать. Не могу ли я найти для него какую-нибудь работу в своём отделе? Или, если это невозможно, не пожелаю ли я взять его в качестве шофёра?
Очевидно, она очень хотела помочь молодому человеку, и, конечно, я вспомнил сплетню о её связи с одним из лётчиков. Я согласился поговорить с ним.
На следующий день оба лётчика пришли ко мне на службу. Это был первый случай, когда я разговаривал с ними, хотя видел их раньше. Они скромно, даже несколько застенчиво сели и закурили сигареты, которые я предложил им. Разглагольствуя об отечестве, о долге солдата и своём желании вернуться на фронт и сражаться за фюрера, они отняли у меня массу времени. К сожалению, они были интернированы и к тому же дали слово послу, иначе они давно бы уже бежали из Турции, уверяли они.
Наконец, они заговорили о деле и спросили меня, не могу ли я дать им работу. Неважно, какая это работа, лишь бы им хватало на сигареты. Но их цель даже и не в этом. Они хотели только быть полезными Германии. От Элизабет они узнали о моей необыкновенной доброте — я, дескать, один из немногих в посольстве, кто не откажется помочь человеку… и вот они рискнули обратиться ко мне с просьбой.
Я дал им закончить эту довольно продолжительную речь, стараясь составить о них своё мнение. Наконец, я ответил, что как бы я ни хотел, я не в состоянии ничего сделать для них. Они не могут получить никакой работы в посольстве без специального разрешения министерства иностранных дел, даже если эта работа совсем не оплачивается.
Но не мог ли я взять одного из них в качестве своего личного шофёра? Конечно, мне не потребуется на это разрешения Берлина, и я могу взять кого-либо из них, тем более, что оба они прекрасные механики по автоделу. Но я сказал, что, как ни печально, это тоже совершенно исключено.
Они неохотно ушли от меня. Я же был рад выпроводить их — ни один из них мне не нравился. В их поведении было что-то странное, хотя оба они были очень вежливы и даже раболепны.
Элизабет никогда больше не упоминала о лётчиках, но её поведение не оставляло ни малейшего сомнения, что девушку глубоко задел мой отказ помочь её друзьям.
В то же самое утро, когда я проходил по посольскому саду, направляясь к себе домой завтракать, ко мне обратился наш военно-воздушный атташе. Оказывается, он заметил лётчиков, выходивших из моего отдела. Он спросил меня, знаю ли я, что об этих двух лётчиках в штаб военно-воздушных сил послан официальный запрос. В их рассказах о знаменитой вынужденной посадке слишком много противоречий. Больше того, продолжал военно-воздушный атташе, он слышал, что у них слишком дружеские отношения с моим секретарём. Учитывая предстоящее расследование, не лучше ли мне приказать ей положить конец этой сомнительной дружбе. Он хотел придти ко мне в кабинет и рассказать обо всем этом там, но по совершенно понятным причинам решил не говорить в присутствии Элизабет.
— Мне кажется, генерал, уже давно пора раз и навсегда выяснить этот вопрос, — сказал я. — Об этих двух парнях болтают всякое. Насколько мне помнится, официальный запрос был отослан в прошлом году. Но как я могу приказать своему секретарю не видеться с ними, когда мы всё ещё не получили ответа? Если эти люди окажутся теми, за кого они себя выдают, меня обвинят в злостной клевете, а это серьёзное дело. Между нами говоря, мне они нравятся не больше, чем вам. Но едва ли это достаточное основание для того, чтобы запретить Элизабет обедать с ними. Кстати, они заходили ко мне сегодня утром и просили работы.
— Что же вы им сказали? — спросил генерал.
— Я очень вежливо ответил, что ничем не могу им помочь.
— Правильно. Я рад, что вы так ответили. Я жду ответа на свой запрос со дня на день и извещу вас, как только он будет получен.
Я поблагодарил генерала и пошёл завтракать. Ещё одна гора свалилась с моих плеч.
Но через несколько дней у меня в кабинете опять произошла досадная сцена: Элизабет снова заливалась слезами. На этот раз я был, пожалуй, немного виноват.
Больше недели Шнюрхен находилась в отпуске, и, как я уже сказал, Элизабет прекрасно справлялась с дополнительной работой. Она оказалась гораздо более надёжным человеком, чем я ожидал. Мне приходилось оставлять на неё свой кабинет в течение многих часов подряд, когда я бывал у посла или на служебных совещаниях. В моё отсутствие она вполне удовлетворительно выполняла все, что требовалось. Кстати, к этому времени она уже довольно хорошо была информирована о характере операции «Цицерон», хотя ничего не знала о деталях.
Затем возвратилась Шнюрхен и снова взяла на себя основную часть работы, оставаясь такой же надёжной и пунктуальной, как всегда. А Элизабет вернулась к переводам из иностранной прессы. Несмотря на отличное знание языков, она всегда очень плохо выполняла эту работу, вероятно, потому, что она просто ненавидела её. Её переводы, переписанные на машинке, были полны опечаток, грамматических ошибок и грубых искажений текста. Я сам всегда исправлял эти ошибки, причём никогда не бранил Элизабет. Мне не хотелось лишних сцен. Но в то утро её перевод был так плох, что я потерял терпение.
Но — странное совпадение — на этот раз чиновник, отправлявший почту из Берлина, забыл положить её в специальный конверт. В результате Элизабет вскрыла корреспонденцию и прочла её.
Когда я вернулся в Анкару, она передала мне все письма. Элизабет была вполне права, вскрыв корреспонденцию, поскольку я не давал ей указаний не делать этого. Тем не менее я испытывал смутное беспокойство. Моя тревога возросла, когда она, с невинным видом вдруг спросила меня:
— Кто такой Цицерон?
Я не ответил ей, притворившись, что поглощён работой и не слышу. Она повторила свой вопрос.
— Послушайте, — сказал я, видя, что не могу увильнуть от ответа, — есть такие дела, о которых должен знать я один. Это одно из таких дел. Пожалуйста, не задавайте мне больше вопросов, потому что я не смогу ответить на них.
— Какой вы грубиян! — сказала она с лукавой улыбкой. — Неужели вы никогда не научитесь доверять малютке Эльзе?
— Нет, никогда, — ответил я, смеясь. Я был рад, что она превратила все в шутку, и сам постарался ответить в таком же тоне.
Понятно, с каким напряжённым вниманием читал я депешу. Небрежность берлинского чиновника оказалась особенно досадной, так как из этого письма каждый мог понять, что операция «Цицерон» связана с чем-то происходящим внутри английского посольства. Мне это совсем не нравилось. Тем не менее, мне не приходило в голову подозревать, что Элизабет, дочь весьма уважаемого немецкого дипломата, может оказаться шпионкой.
Правда, она мне не нравилась, а её истеричность внушала отвращение, и я хотел как можно скорее избавиться от неё. Но считать Элизабет возможным агентом врага было совершенно немыслимо. Её глупые вопросы можно объяснить скорее всего чисто женским любопытством. Так думал я, по крайней мере, в тот момент. Часа через два я совсем забыл об этом случае.
Через несколько дней я повёз Элизабет на своей машине в город. Она хотела купить какие-то вещи. Когда мы подъехали к улице, на которой находятся лучшие магазины Анкары, Элизабет попросила меня сопровождать её, пока она будет покупать себе бельё. В городе был только один такой магазин. Мне не хотелось идти с ней, но Элизабет не умела говорить по-турецки, и нужно было помочь ей сделать покупки. Не желая обидеть её и помня, что через несколько дней она уедет, я пошёл с ней.
Она оказалась весьма капризной покупательницей. Несчастный продавец выложил перед ней целую гору материалов, но Элизабет никак не могла выбрать, что ей нужно. Она всё ещё стояла у прилавка, когда висевший у двери звонок, звякнув, заставил меня обернуться. Вошёл ещё один покупатель. Это был Цицерон.
Конечно, я сделал вид, что не знаю его. Сначала он встал позади меня, потом рядом с Элизабет. Он тоже вёл себя так, как будто никогда в жизни не видел меня.
Он заказал рубашки, очень дорогие шёлковые рубашки. Помню, я подумал, как глупо с его стороны обнаруживать таким образом своё богатство: такое детское хвастовство может привести его к гибели.
Цицерон уже сделал свой заказ, а Элизабет до сих пор ничего не выбрала. Моё знание турецкого языка было весьма ограниченным, и поэтому я испытывал затруднения, объясняя продавцу, что именно ей нужно.
Цицерон, прекрасно говоривший по-турецки, предложил свои услуги в качестве переводчика. Он переводил довольно искусно и вообще был исключительно галантен; разговор с Элизабет шёл на французском языке. Я не принимал в нем участия и, по правде говоря, чувствовал себя очень неловко. Зато Цицерону все это, казалось, доставляло большое удовольствие.
В конце концов Элизабет захотела, чтобы ей сшили бельё по заказу. Цицерон стоял рядом с ней. Один за другим он брал с прилавка куски тонкой материи и прикладывал их к себе, словно был манекеном. Должен сказать, что при этом он выглядел очень забавным. Элизабет смеялась, и, казалось, им было очень хорошо вместе. Они улыбались и шутили, как будто были давным-давно знакомы. Когда Элизабет выбрала, наконец, материал и продавщица стала снимать с неё мерку, от смущения она немного покраснела. Цицерон, как настоящий джентльмен, смотрел в другую сторону.
Затем он поинтересовался, не немка ли она, а когда она ответила утвердительно, вежливо спросил, нравится ли ей жизнь в Анкаре.
— Очень, — ответила она с улыбкой.
Я держался в стороне, внимательно прислушиваясь к их разговору. Оба они, казалось, совсем забыли о моем существовании.
Цицерон, заплатив за свои рубашки из огромной пачки банкнот, среди которых я заметил много десятифунтовых, вышел из магазина раньше нас. Уходя, он подчёркнуто вежливо раскланялся с Элизабет. Потом, когда никто не смотрел на нас, он понимающе подмигнул мне и многозначительно улыбнулся.
Ни он, ни я не подозревали, что через несколько дней Элизабет суждено будет решить судьбу нас обоих. А она, конечно, не представляла, что этот пожилой, дружески расположенный к ней человек и есть тот самый Цицерон, о котором она спрашивала меня.
Насколько мне известно, это была единственная встреча Цицерона и Элизабет.
Наконец, фон Папен получил ответ от отца Элизабет. Задержка объяснялась тем, что его неожиданно перевели в Будапешт. Кроме того, у него серьёзно заболела жена. По этим причинам он мог забрать дочь только после пасхи. Извинившись за промедление с ответом, он благодарил посла за заботу о дочери и выражал глубокое беспокойство об её здоровье.
Я был в восторге, что после пасхи избавлюсь от Элизабет. Ждать оставалось недолго. К тому же она стала вести себя гораздо лучше: начала следить за своей внешностью, стала более уравновешенной, чем прежде, а по временам даже жизнерадостной. Но иногда Элизабет, задумавшись, останавливала на мне какой-то странный, пристальный взгляд, и я чувствовал, что она хочет, но не решается спросить меня о чем-то.
Один незначительный случай должен был бы навести меня на правильную мысль, однако в то время я не придал ему значения.
Было прекрасное весеннее утро. Работы было мало, и Элизабет, воспользовавшись этим, вежливо попросила меня уделить несколько минут её другу-лётчику, человеку, которого я назвал Гансом. Она сказала, что он ищет работу. Он не очень заинтересован в заработке, хотя, конечно, деньги, полученные сверх скудного пособия, которое выделяет ему посольство, были бы не лишними. В основном же Гансу хотелось иметь какое-нибудь постоянное занятие, так как ему надоело бездельничать. Не могу ли я найти для него какую-нибудь работу в своём отделе? Или, если это невозможно, не пожелаю ли я взять его в качестве шофёра?
Очевидно, она очень хотела помочь молодому человеку, и, конечно, я вспомнил сплетню о её связи с одним из лётчиков. Я согласился поговорить с ним.
На следующий день оба лётчика пришли ко мне на службу. Это был первый случай, когда я разговаривал с ними, хотя видел их раньше. Они скромно, даже несколько застенчиво сели и закурили сигареты, которые я предложил им. Разглагольствуя об отечестве, о долге солдата и своём желании вернуться на фронт и сражаться за фюрера, они отняли у меня массу времени. К сожалению, они были интернированы и к тому же дали слово послу, иначе они давно бы уже бежали из Турции, уверяли они.
Наконец, они заговорили о деле и спросили меня, не могу ли я дать им работу. Неважно, какая это работа, лишь бы им хватало на сигареты. Но их цель даже и не в этом. Они хотели только быть полезными Германии. От Элизабет они узнали о моей необыкновенной доброте — я, дескать, один из немногих в посольстве, кто не откажется помочь человеку… и вот они рискнули обратиться ко мне с просьбой.
Я дал им закончить эту довольно продолжительную речь, стараясь составить о них своё мнение. Наконец, я ответил, что как бы я ни хотел, я не в состоянии ничего сделать для них. Они не могут получить никакой работы в посольстве без специального разрешения министерства иностранных дел, даже если эта работа совсем не оплачивается.
Но не мог ли я взять одного из них в качестве своего личного шофёра? Конечно, мне не потребуется на это разрешения Берлина, и я могу взять кого-либо из них, тем более, что оба они прекрасные механики по автоделу. Но я сказал, что, как ни печально, это тоже совершенно исключено.
Они неохотно ушли от меня. Я же был рад выпроводить их — ни один из них мне не нравился. В их поведении было что-то странное, хотя оба они были очень вежливы и даже раболепны.
Элизабет никогда больше не упоминала о лётчиках, но её поведение не оставляло ни малейшего сомнения, что девушку глубоко задел мой отказ помочь её друзьям.
В то же самое утро, когда я проходил по посольскому саду, направляясь к себе домой завтракать, ко мне обратился наш военно-воздушный атташе. Оказывается, он заметил лётчиков, выходивших из моего отдела. Он спросил меня, знаю ли я, что об этих двух лётчиках в штаб военно-воздушных сил послан официальный запрос. В их рассказах о знаменитой вынужденной посадке слишком много противоречий. Больше того, продолжал военно-воздушный атташе, он слышал, что у них слишком дружеские отношения с моим секретарём. Учитывая предстоящее расследование, не лучше ли мне приказать ей положить конец этой сомнительной дружбе. Он хотел придти ко мне в кабинет и рассказать обо всем этом там, но по совершенно понятным причинам решил не говорить в присутствии Элизабет.
— Мне кажется, генерал, уже давно пора раз и навсегда выяснить этот вопрос, — сказал я. — Об этих двух парнях болтают всякое. Насколько мне помнится, официальный запрос был отослан в прошлом году. Но как я могу приказать своему секретарю не видеться с ними, когда мы всё ещё не получили ответа? Если эти люди окажутся теми, за кого они себя выдают, меня обвинят в злостной клевете, а это серьёзное дело. Между нами говоря, мне они нравятся не больше, чем вам. Но едва ли это достаточное основание для того, чтобы запретить Элизабет обедать с ними. Кстати, они заходили ко мне сегодня утром и просили работы.
— Что же вы им сказали? — спросил генерал.
— Я очень вежливо ответил, что ничем не могу им помочь.
— Правильно. Я рад, что вы так ответили. Я жду ответа на свой запрос со дня на день и извещу вас, как только он будет получен.
Я поблагодарил генерала и пошёл завтракать. Ещё одна гора свалилась с моих плеч.
Но через несколько дней у меня в кабинете опять произошла досадная сцена: Элизабет снова заливалась слезами. На этот раз я был, пожалуй, немного виноват.
Больше недели Шнюрхен находилась в отпуске, и, как я уже сказал, Элизабет прекрасно справлялась с дополнительной работой. Она оказалась гораздо более надёжным человеком, чем я ожидал. Мне приходилось оставлять на неё свой кабинет в течение многих часов подряд, когда я бывал у посла или на служебных совещаниях. В моё отсутствие она вполне удовлетворительно выполняла все, что требовалось. Кстати, к этому времени она уже довольно хорошо была информирована о характере операции «Цицерон», хотя ничего не знала о деталях.
Затем возвратилась Шнюрхен и снова взяла на себя основную часть работы, оставаясь такой же надёжной и пунктуальной, как всегда. А Элизабет вернулась к переводам из иностранной прессы. Несмотря на отличное знание языков, она всегда очень плохо выполняла эту работу, вероятно, потому, что она просто ненавидела её. Её переводы, переписанные на машинке, были полны опечаток, грамматических ошибок и грубых искажений текста. Я сам всегда исправлял эти ошибки, причём никогда не бранил Элизабет. Мне не хотелось лишних сцен. Но в то утро её перевод был так плох, что я потерял терпение.