Сделав над собой усилие, я перестал думать об этом. Я не собирался сдаваться, не сделав последней попытки избавиться от них.
Въехав в очень узкий и тёмный переулок, я медленно повернул за угол, а затем прибавил скорость и на полном ходу завернул за один угол, потом за другой. Это не помогло. В зеркале я всё ещё видел отражение тёмного лимузина, который держался на том же расстоянии.
Что мне оставалось делать? Если бы это было днём, я бы пытался прорваться к германскому посольству, но ночью привратнику потребовалось бы по меньшей мере одна-две минуты, чтобы открыть тяжёлые железные ворота. Кроме того, даже если бы ворота были открыты, въехать в них означало бы дать преследователям неоспоримое доказательство того, что Цицерон был немецким шпионом. Наде было придумать другой выход.
Огибая углы улиц, я увидел в зеркале отражение Цицерона, который сидел, сгорбившись, в своём углу, бледный, как мертвец. Он понимал, что на карту поставлена его жизнь. Луч света от второй машины на секунду осветил его, и я увидел, что лицо его покрыто потом. Он вцепился руками в спинку переднего сиденья.
— Неужели вы не можете ехать быстрее? — спросил он хриплым шёпотом.
— Могу. Но это бесполезно.
Вдруг мне пришло в голову попробовать выехать на одну из тех больших новых автострад, которые идут от Анкары в разных направлениях. На одной из них я смог бы помчаться с предельной скоростью и оторваться от лимузина. Но тотчас же понял, что этот план бесполезен. По выезде из города дороги были великолепные, но на них не было поворотов. Всякий, кто уезжал по одной из них, должен был возвращаться тем же путём. В таком случае англичанам, если это были они, не нужно было даже затруднять себя погоней: они могли просто подождать, пока я вернусь.
У меня не было револьвера. Живя в Анкаре, я никогда не носил оружия. Да это было бы бесполезным, поскольку я никогда, конечно, не стал бы стрелять первым, а стрелять вторым уже не имело смысла. Кроме того, я всегда считал, что носить заряженный револьвер опаснее, чем обходиться без него, так как он внушает человеку совершенно ложное чувство безопасности. Лучше уж полагаться на свой собственный ум — оружие куда более полезное.
Но у Цицерона был заряженный револьвер. И это было чрезвычайно опасно для нас обоих. Мне так хотелось каким-нибудь образом извлечь этот револьвер из его кармана.
Я ещё раз попробовал проделать прежний трюк. Очень медленно я проехал перекрёсток. То же самое сделали мои преследователи. Затем, разогнав машину, я завернул за один угол, потом за другой и, наконец, за третий. Это был критический момент. Я чувствовал, как машину заносило на двух колёсах, как она скрипела на поворотах, а в одном узком переулке чуть было не задела за угол дома. Но скоро я вывел машину на прямую дорогу и опять заставил её слушаться. Обогнув ещё два угла, я достиг большого центрального бульвара Анкары, где довёл скорость машины до ста десяти, а затем и ста двадцати километров. Оглянувшись, я сразу почувствовал огромное облегчение: сзади никого не было. Я продолжал ехать с прежней скоростью. Хорошо, что бульвар с его многочисленными перекрёстками в этот поздний час был почти пуст. Мы пронеслись мимо огромных железных ворот германского посольства.
— Отвезите меня в английское посольство, — послышался слабый голос с заднего сиденья.
В знак согласия я кивнул головой и быстро повёл машину вверх по крутому шоссе. Одиноко стоявший полицейский, спасая свою жизнь, отпрянул в сторону. Надо было обогнуть ещё один угол. Скрипя тормозами, я резко снизил скорость. Мы были не более чем в ста метрах от английского посольства. Цицерон молча выскочил из машины, и темнота поглотила его.
Обратно я возвращался тем же путём, так как другой дороги не было. Теперь я никого не видел: ни пешеходов, ни полицейского, ни машин, и, конечно, никакого тёмного лимузина.
Войдя к себе в кабинет, я почувствовал, что меня всего трясёт. Рубашка моя промокла насквозь, а волосы прилипли ко лбу.
Я спрятал новую катушку фотоплёнки в сейфе. Оставался ещё маленький пакетик. В нем оказалась коричневая картонная коробочка около десяти сантиметров в длину, пяти в ширину и пяти в высоту. Внутри неё, завёрнутый в вату и папиросную бумагу, находился какой-то твёрдый предмет. Пока я разворачивал его, он выскользнул из моих трясущихся рук. Подняв его, я увидел небольшой чёрный предмет размером со спичечную коробку. От него шёл запах воска, и я начал теряться в догадках, что бы это могло быть. Я уже собирался положить его в ящик письменного стола, как вдруг, повернув, увидел на обратной стороне оттиск двух замысловатых ключей.
Теперь мне все стало ясно. Чёрное вещество было куском обычного воска, а оттиск на нем, очевидно, оттиском ключей от сейфа английского посла. Цицерон прав — в Берлине будут знать, что с ним надо делать.
Я был слишком взволнован, чтобы уснуть. Но заниматься в моем состоянии такой ответственной работой, как проявление фотоплёнок, было просто невозможно. Поэтому я вывел из гаража старый «Мерседес» — служебную машину, которой пользовался днём, — и отправился в единственный ночной клуб Анкары.
Там я сел за столик и распил в одиночестве бутылку вина. В другом конце комнаты шумно веселилась большая группа англичан. Зная их секреты, я подумал, что они имеют на это все основания.
А я был так потрясён утренними документами и ночным происшествием, что мне было не до веселья. Я сидел, попивая небольшими глотками вино, и постепенно это успокоило мои нервы. Было уже далеко за полночь, когда я попросил подать счёт.
Глава седьмая
Въехав в очень узкий и тёмный переулок, я медленно повернул за угол, а затем прибавил скорость и на полном ходу завернул за один угол, потом за другой. Это не помогло. В зеркале я всё ещё видел отражение тёмного лимузина, который держался на том же расстоянии.
Что мне оставалось делать? Если бы это было днём, я бы пытался прорваться к германскому посольству, но ночью привратнику потребовалось бы по меньшей мере одна-две минуты, чтобы открыть тяжёлые железные ворота. Кроме того, даже если бы ворота были открыты, въехать в них означало бы дать преследователям неоспоримое доказательство того, что Цицерон был немецким шпионом. Наде было придумать другой выход.
Огибая углы улиц, я увидел в зеркале отражение Цицерона, который сидел, сгорбившись, в своём углу, бледный, как мертвец. Он понимал, что на карту поставлена его жизнь. Луч света от второй машины на секунду осветил его, и я увидел, что лицо его покрыто потом. Он вцепился руками в спинку переднего сиденья.
— Неужели вы не можете ехать быстрее? — спросил он хриплым шёпотом.
— Могу. Но это бесполезно.
Вдруг мне пришло в голову попробовать выехать на одну из тех больших новых автострад, которые идут от Анкары в разных направлениях. На одной из них я смог бы помчаться с предельной скоростью и оторваться от лимузина. Но тотчас же понял, что этот план бесполезен. По выезде из города дороги были великолепные, но на них не было поворотов. Всякий, кто уезжал по одной из них, должен был возвращаться тем же путём. В таком случае англичанам, если это были они, не нужно было даже затруднять себя погоней: они могли просто подождать, пока я вернусь.
У меня не было револьвера. Живя в Анкаре, я никогда не носил оружия. Да это было бы бесполезным, поскольку я никогда, конечно, не стал бы стрелять первым, а стрелять вторым уже не имело смысла. Кроме того, я всегда считал, что носить заряженный револьвер опаснее, чем обходиться без него, так как он внушает человеку совершенно ложное чувство безопасности. Лучше уж полагаться на свой собственный ум — оружие куда более полезное.
Но у Цицерона был заряженный револьвер. И это было чрезвычайно опасно для нас обоих. Мне так хотелось каким-нибудь образом извлечь этот револьвер из его кармана.
Я ещё раз попробовал проделать прежний трюк. Очень медленно я проехал перекрёсток. То же самое сделали мои преследователи. Затем, разогнав машину, я завернул за один угол, потом за другой и, наконец, за третий. Это был критический момент. Я чувствовал, как машину заносило на двух колёсах, как она скрипела на поворотах, а в одном узком переулке чуть было не задела за угол дома. Но скоро я вывел машину на прямую дорогу и опять заставил её слушаться. Обогнув ещё два угла, я достиг большого центрального бульвара Анкары, где довёл скорость машины до ста десяти, а затем и ста двадцати километров. Оглянувшись, я сразу почувствовал огромное облегчение: сзади никого не было. Я продолжал ехать с прежней скоростью. Хорошо, что бульвар с его многочисленными перекрёстками в этот поздний час был почти пуст. Мы пронеслись мимо огромных железных ворот германского посольства.
— Отвезите меня в английское посольство, — послышался слабый голос с заднего сиденья.
В знак согласия я кивнул головой и быстро повёл машину вверх по крутому шоссе. Одиноко стоявший полицейский, спасая свою жизнь, отпрянул в сторону. Надо было обогнуть ещё один угол. Скрипя тормозами, я резко снизил скорость. Мы были не более чем в ста метрах от английского посольства. Цицерон молча выскочил из машины, и темнота поглотила его.
Обратно я возвращался тем же путём, так как другой дороги не было. Теперь я никого не видел: ни пешеходов, ни полицейского, ни машин, и, конечно, никакого тёмного лимузина.
Войдя к себе в кабинет, я почувствовал, что меня всего трясёт. Рубашка моя промокла насквозь, а волосы прилипли ко лбу.
Я спрятал новую катушку фотоплёнки в сейфе. Оставался ещё маленький пакетик. В нем оказалась коричневая картонная коробочка около десяти сантиметров в длину, пяти в ширину и пяти в высоту. Внутри неё, завёрнутый в вату и папиросную бумагу, находился какой-то твёрдый предмет. Пока я разворачивал его, он выскользнул из моих трясущихся рук. Подняв его, я увидел небольшой чёрный предмет размером со спичечную коробку. От него шёл запах воска, и я начал теряться в догадках, что бы это могло быть. Я уже собирался положить его в ящик письменного стола, как вдруг, повернув, увидел на обратной стороне оттиск двух замысловатых ключей.
Теперь мне все стало ясно. Чёрное вещество было куском обычного воска, а оттиск на нем, очевидно, оттиском ключей от сейфа английского посла. Цицерон прав — в Берлине будут знать, что с ним надо делать.
Я был слишком взволнован, чтобы уснуть. Но заниматься в моем состоянии такой ответственной работой, как проявление фотоплёнок, было просто невозможно. Поэтому я вывел из гаража старый «Мерседес» — служебную машину, которой пользовался днём, — и отправился в единственный ночной клуб Анкары.
Там я сел за столик и распил в одиночестве бутылку вина. В другом конце комнаты шумно веселилась большая группа англичан. Зная их секреты, я подумал, что они имеют на это все основания.
А я был так потрясён утренними документами и ночным происшествием, что мне было не до веселья. Я сидел, попивая небольшими глотками вино, и постепенно это успокоило мои нервы. Было уже далеко за полночь, когда я попросил подать счёт.
Глава седьмая
Лихорадочная автомобильная гонка глубокой ночью по улицам и переулкам Анкары была первым сигналом, что кто-то, кому не полагалось знать об операции «Цицерон», все же знал о ней. Эта ночь оказалась поворотным пунктом во всей операции. Лично я считаю её началом всех своих бед. И в самом деле, вскоре в Анкаре появилась Элизабет, хотя между этими двумя событиями не было никакой связи.
Я так и не узнал, кто же гнался за нами. Не думаю, чтобы лимузин принадлежал английскому посольству, а если и гак, то сидевшие в нем люди все же не знали, кто находился в моей машине. Знай они об этом, Цицерон, конечно, больше не имел бы доступа к сейфу посла, — а ведь он продолжал безнаказанно хозяйничать в нем ещё в течение многих месяцев.
Может быть, в тёмном лимузине находились какие-нибудь гуляки, которые погнались за нами лишь от нечего делать, заметив, что мы стараемся скрыться от них. Возможно, они приняли меня за кого-нибудь другого. Словом, можно сделать множество различных предположений, но ни одно из них нельзя доказать.
Больше всего я склонён думать, что автомобиль принадлежал турецкой полиции, хотя мне было совершенно непонятно, зачем ей понадобилось гнаться за мной. Однако в пользу такого предположения говорил весьма странный случай, происшедший через несколько дней.
Я присутствовал на обеде, который давали Йенке. Среди гостей находилось несколько старших чиновников турецкого министерства иностранных дел. После обеда, когда все мы непринуждённо болтали, один из них неожиданно обратился ко мне.
— Мой дорогой Мойзиш, — сказал он, — боюсь, что вы водите машину, пренебрегая правилами уличного движения. Вам следует быть более осторожным, особенно ночью.
Он обронил это замечание между прочим, во время лёгкой беседы, не придавая ему никакого значения. Мне же потребовалось все присутствие духа, чтобы воспринять его так же легко, как оно было сделано. С любезной улыбкой я поблагодарил его за добрый совет. Надеюсь, мне удалось скрыть свои истинные чувства.
Что же все-таки знает этот человек? — думал я. Вероятно, ему известны причины ночной гонки, но не мог же я спросить его об этом! Если за мной гналась турецкая полиция, то знала ли она, кто был моим пассажиром? Я до сих пор думаю об этом, но не нахожу удовлетворительного ответа, да и едва ли когда-нибудь найду его.
Погоня за нашей машиной до смерти напугала Цицерона. Когда ему удалось, наконец, выскользнуть из моего автомобиля, он был на грани нервного потрясения. Однако он, должно быть, быстро пришёл в себя, так как уже через три дня снова встретился со мной. На этот раз мы отправились в дом моего друга.
Здесь, чувствуя себя в полной безопасности, он рассказал мне, что после того, как мы с таким трудом избежали опасности, ему удалось пробраться в свою комнату незамеченным. Едва он успел надеть ливрею, как его пришёл навестить другой слуга, очевидно, его друг. Итак, Цицерону повезло — у него был свидетель на случай, если бы его вздумали допрашивать, где он находился той ночью. К счастью, этого не случилось.
Цицерон хотел знать, отправлен ли в Берлин тот кусок воска, который он мне передал. Ему срочно нужны были ключи. Имея их, он получил бы возможность фотографировать документы в большей безопасности, когда его шефа не было в посольстве. Очевидно, в тот вечер у Цицерона было много свободного времени. Угощаясь вином, бутербродами и сигарами, он чувствовал себя непринуждённо и беззаботно. Он оказался даже болтливым, хвастался, много говорил о своих стремлениях, кичился своей принадлежностью к культурному миру. В будущем камердинер английского посла намеревался посвятить себя музыке. Он сделал бы это раньше, да обстоятельства не позволяли. Цицерон очень гордился своим голосом и спел мне несколько арий из «Паяцев» Леонкавалло. У него был лёгкий, приятного тембра тенор. Но что особенно поразило меня в ту ночь — это выражение, которое появилось на его суровом, некрасивом лице, когда он пел. Казалось, под влиянием музыки он становился совсем другим человеком.
В тот вечер вино сделало Цицерона очень добродушным, и это помогло мне выполнить недавно полученное из Берлина указание не совсем приятного свойства. Мне предлагалось сократить плату за каждую катушку плёнок с пятнадцати тысяч фунтов стерлингов до десяти. К моему удивлению, Цицерон охотно согласился на снижение платы.
Дня через два он принёс мне новую плёнку, которая, после того как я проявил её и отпечатал снимки, причинила мне массу хлопот и неприятностей. Это был такой же интересный и важный документ, как и прежние. Но меня смутил не текст. На увеличенном снимке с края был ясно виден отпечаток двух пальцев, показывавший, в каком положении держали оригинал во время фотографирования. Я не сомневался, что это были указательный и большой пальцы Цицерона.
У меня хорошая зрительная память на руки. Я помнил, что Цицерон носил на указательном пальце довольно большое кольцо с печаткой, и оно было ясно видно на снимке. Мне тотчас же пришла в голову мысль, что если англичане когда-нибудь увидят этот снимок, Цицерону придёт конец.
Когда я увидел его в следующий раз, на его пальце, как всегда, было это кольцо. В дальнейшем оно доставило массу неприятностей и мне, так как служило неопровержимым доказательством того, что у Цицерона все-таки был помощник. Так снова воскресли прежние сомнения в подлинности документов. Подозрения Риббентропа, и без того уже сильные, должны были ещё больше возрасти. Кроме того, надо было ожидать нового потока запросов от ведомства Кальтенбруннера.
В Берлине с самого начала больше всего интересовались тем, как Цицерон фотографирует документы. Мне приходилось входить в мельчайшие детали, объясняя все или, по крайней мере, то, что я знал. Цицерон неоднократно рассказывал мне, как он проводит съёмку: не пользуясь треножником или какой-либо другой подставкой, он просто держит «Лейку» в руке. Пальцем этой же руки он устанавливает экспозицию и открывает затвор. Кажется почти невозможным сделать хороший снимок, держа в одной руке аппарат, а в другой — фотографируемые документы. Ясно, что либо у Цицерона есть помощник, либо он неправильно информирует меня о своём методе съёмки.
И то и другое могло вызвать в Берлине только крайнее раздражение.
Едва там получили снимок с отпечатками пальцев, как на меня обрушился поток телеграмм: почему, как, откуда, чем, почему нет и прочее и прочее. Я должен расспросить Цицерона как можно быстрее, немедленно, тотчас же. Объяснение должно быть получено в течение двадцати четырех часов… необходима абсолютная точность… и так далее и тому подобное.
Все это доводило меня почти до сумасшествия. В Анкаре у нас есть человек, доставляющий Германской империи ценнейшие сведения о Тегеранской конференции и других важных событиях. Сомневаться в подлинности документов невозможно, ибо её подтверждают доказательства внутреннего и внешнего характера, да и весь ход последующих событий. Лично мне в этих условиях казалось абсолютно несущественным, работал ли Цицерон один или у него был помощник. Рассматривать эту «проблему» как суть всей операции, без конца задавать одни и те же надоедливые вопросы, которые только раздражали Цицерона, казалось мне верхом глупости.
Допустим, что у Цицерона был-таки сообщник, которого по какой-то причине он не хотел называть. Разве это имеет какое-нибудь значение? Да и как я мог заставить его раскрыть свой секрет, если он предпочитал не делать этого? Я придерживался мнения, что до тех пор, пока Цицерон передаёт нам документы, он может лгать нам, сколько ему угодно. Конечно, я тоже был озадачен этими отпечатками пальцев. Теперь ясно, что он работает не один.
Пусть будет так, но какое это имеет значение? Почему нужно бесконечно надоедать мне вопросами, на которые нельзя дать ответов, так как Цицерон не хочет отвечать на них?
Если бы это случилось до Тегеранской конференции, подозрения Риббентропа и Кальтенбруннера были бы более или менее понятны. Но поскольку не оставалось ни малейшего сомнения в подлинности Документов, мне представлялось совершенно нелепым поднимать такой шум по поводу того, лгал ли нам Цицерон в этом маловажном вопросе или не лгал.
Наконец, каких-то бюрократов в Берлине осенила, как им казалось, блестящая идея: они прислали в Анкару специалиста по фотографии, которому очень доверяли. Прибыв в Стамбул специальным самолётом, он привёз с собой магнитофон и длинный список чисто технических вопросов, которые я должен был выучить наизусть.
После долгих упрашиваний мне удалось, наконец, уговорить Цицерона опять явиться ко мне в посольство. Он долго отказывался, справедливо считая это абсолютно ненужным риском, — ведь мы могли совершенно спокойно встретиться на улице или в доме моего друга. Все же он явился ко мне в кабинет, где я предложил ему те многочисленные вопросы, которые доставили мне из Берлина. Каждое слово беседы записывалось на плёнку. Так как Цицерон всегда категорически отказывался видеть в посольстве кого-либо, кроме меня, я, конечно, скрыл от него, что в соседней комнате находится человек, слушающий нашу беседу.
Благополучно выпроводив Цицерона из посольства, я вернулся в свой кабинет, где меня ожидал берлинский специалист.
— Этот человек — гений в фотографии, — сказал он высокопарным тоном, — если все сказанное им здесь — правда. Я не могу утверждать наверняка, что такая съёмка физически невозможна, но лишь один из тысячи шансов за то, что он работает без помощника. Только одно я могу сказать с абсолютной уверенностью: этот человек лгал в отношении снимка, на котором видна его вторая рука. Во время фотографирования по крайней мере этого документа у него был помощник. Если говорить об остальных, то здесь, как я уже сказал, один шанс против тысячи, что он фотографировал именно так, как утверждает, и совершенно один. Однако я считаю это почти невозможным.
Специалист по фотографии на следующий день уехал обратно в Берлин. Я никогда не видел его официального доклада. С моей точки зрения, его визит имел только один положительный результат: мне перестали надоедать телеграммами, на которые я не в состоянии был ответить.
Но это ещё не все, что произошло в богатом событиями декабре. Последнее, самое значительное и неприятное событие этого года, непосредственно коснувшееся меня, произошло из-за моего шефа. Случилось вот что.
Незадолго до рождества Цицерон доставил нам новые документы. Один из них отражал развитие англо-турецких отношений за последнее время. Мы узнали, что ввиду ухудшившегося военного положения Германии. Анкара, уступая требованию англичан, готова допустить все возрастающее «просачивание» в Турцию личного состава английских сухопутных, военно-морских и военно-воздушных сил. Приводились цифровые данные. Для немцев это были очень важные сведения. При данных обстоятельствах я счёл своим долгом сообщить о них фон Папену, то есть на этот раз не выполнить указания Кальтенбруннера.
Посол очень расстроился — отчасти из-за того, что результаты переговоров между английским и турецким правительствами были тревожными и угрожающими для немцев, а ещё более из-за того, что он предчувствовал бурную реакцию Риббентропа. Антитурецкая позиция Риббентропа теперь может быть одобрена фюрером и высшим командованием, а вслед за этим будут приняты совершенно безрассудные меры. Учитывая все это, фон Папен решил действовать без промедления. Но его смелый шаг был чреват серьёзными последствиями.
Он немедленно потребовал приёма у министра иностранных дел Турции Нумана Менеменджоглу. Они долго беседовали наедине. Турецкий министр попытался рассеять подозрения германского посла. Турция не собирается нарушать нейтралитет, уверял он. Тогда господин фон Папен без колебаний рассказал о тех сведениях, которые он имел по этому поводу. Он, конечно, не цитировал буквально документов, полученных от Цицерона, но ясно давал понять, что знает гораздо больше, чем предполагает турецкое правительство. Он должен был сделать это, чтобы обосновать своё вмешательство. С нашей точки зрения, при данных обстоятельствах важно было дать туркам понять — немцы прекрасно осведомлены о характере чрезвычайно секретных англо-турецких переговоров. Это был один из дипломатических способов нажима, ибо уже простой намёк на ответные меры со стороны немцев мог заставить турок осторожнее принимать военные обязательства по отношению к англичанам. Этим решительным демаршем фон Папен, несомненно, взял быка за рога.
Нуман Менеменджоглу был чрезвычайно проницательным человеком и столь же опытным дипломатом, как и германский посол. Фон Папена, должно быть, неправильно информировали, утверждал он. В Анкаре или Лондоне действительно могло состояться несколько бесед между военными специалистами — этого он не отрицал, но заявил, что было бы неправильно придавать этим переговорам такое большое значение. Перед уходом фон Папена турецкий министр ещё раз попытался приуменьшить значение взаимопонимания между Лондоном и Анкарой.
Проводив господина фон Папена, Нуман Менеменджоглу немедленно пригласил к себе английского посла. Он передал ему каждое слово, произнесённое германским послом. Оба согласились, что фон Папен мог быть так хорошо информирован лишь благодаря просачиванию сведений из высших инстанций — либо со стороны англичан, либо со стороны турок.
Вернувшись к себе в посольство, сэр Хью был встревожен не меньше, чем Нуман Менеменджоглу. Посол немедленно, во всех деталях информировал своё министерство иностранных дел об этой беседе. Представляю себе, какую тревогу вызвало его сообщение на Уайтхолле. Я до сих пор помню последнюю фразу доклада сэра Хью: «Папен, очевидно, знает больше, чем ему следует знать».
Меньше чем через тридцать часов после того, как донесение английского посла было отправлено в Лондон, я держал в руках его фотокопию. В эти дни Цицерон работал особенно быстро.
Я не питал никаких иллюзий насчёт последствий для себя лично посылки этого документа в Берлин. Из сообщения англичан было ясно, что фон Папен, ведя беседу с Нуманом Менеменджоглу, пользовался сведениями, которые могли быть взяты лишь из самых последних документов, переданных Цицероном. Как я уже говорил, в начале декабря я получил строгие указания Кальтенбруннера не показывать фотокопий послу. Когда снимки с сообщения сэра Хью о его беседе с Нуманом Менеменджоглу дойдут до Кальтенбруннера, он поймёт, что я намеренно не выполнил его строгого приказа.
Я решил было изъять этот документ, но потом понял, что это совершенно бесполезно — ведь все равно Берлин, кроме фотокопий, получил бы негатив, который немедленно был бы проявлен. Затем мне пришла в голову мысль скрыть самый факт существования всей катушки. Тогда мне пришлось бы отчитываться за те десять тысяч фунтов стерлингов, которые мы за неё заплатили. Я даже хотел заплатить деньги из своих собственных средств, но если бы я и смог собрать такую огромную сумму денег в столь короткий срок, мне все равно пришлось бы столкнуться с огромными трудностями при покупке английской валюты. Нет, выхода не было. С тяжёлым сердцем я запечатал документы в конверт. При этом я чувствовал себя гак, словно отправлял по почте свой смертный приговор.
В течение некоторого времени ничего нового не случилось. Зловещее молчание Кальтенбруннера действовало на нервы больше, чем самый суровый выговор. Но вот примерно через неделю курьер принёс мне письмо, помеченное «Вскрыть лично». Это была короткая записка, написанная на бланках приказов Кальтенбруннера. В ней холодно сообщалось, что я буду привлечён к ответственности за грубое нарушение дисциплины, выразившееся в невыполнении строгого приказа. Риббентропу же, видимо, нечего было сказать ни по этому поводу, ни по поводу важных политических событий, происходящих в Анкаре и Лондоне. Да, это был человек, который пальцем не шевельнёт, чтобы помочь своему подчинённому в трудную минуту.
Что касается Цицерона, то и он неожиданно оказался в большой опасности. Очевидно, и в английском посольстве в Анкаре, и в Лондоне возникли подозрения. Правда, пока они ещё не повлекли за собой никаких конкретных действий.
Я не могу сказать, как, в конечном счёте, повлияла беседа фон Папена с турецким министром иностранных дел на дальнейший ход операции «Цицерон». Но поскольку у англичан возникли подозрения, они приложили все усилия, чтобы выяснить, откуда германский посол получил секретные сведения.
Основная роль в этих усилиях принадлежала Элизабет — моему собственному секретарю. Но она приехала в Анкару значительно позже, лишь в начале нового года.
Около середины декабря наш пресс-атташе Сейлер поехал в Софию по одному официальному делу. Когда он находился там, американцы совершили свой первый воздушный налёт на столицу Болгарии. Правда, этот налёт был пока не очень сильным. Однако Сейлера поразило, что в городе не было никакой противовоздушной обороны для защиты населения Софии от налётов вражеских бомбардировщиков.
Во время одного из таких налётов в бомбоубежище германской миссии Сейлер впервые встретил Элизабет и её родителей. Отец Элизабет, профессиональный дипломат старой школы, занимал ответственный пост в германской миссии в Софии.
Сама Элизабет выполняла секретарскую работу. Она очень плохо переносила воздушные налёты, и родители чувствовали, что её нервы вот-вот сдадут. Отец обожал её. Он спросил Сейлера, нельзя ли найти какую-нибудь работу для Элизабет либо в посольстве Анкары, либо в стамбульском консульстве. Его дочери, говорил он, необходимо отдохнуть в какой-нибудь нейтральной стране.
Вернувшись в Анкару, Сейлер рассказал мне об этом. Он знал, что мне срочно нужен второй секретарь, так как работы у меня значительно прибавилось, а Шнюрхен всё ещё могла печатать только одной рукой.
Элизабет была как будто именно такой девушкой, какую я искал, — дочь весьма уважаемого немецкого дипломата, сама имевшая некоторый опыт секретарской работы на дипломатической службе, прекрасный лингвист и, судя по её происхождению и воспитанию, вероятно, вполне надёжный человек. Так как операция «Цицерон» продолжалась, все это имело первостепенное значение.
Я обсудил кандидатуру Элизабет с послом. Он ничего не имел против её перевода из Софии в Анкару. Фон Папен знал и уважал её отца и очень сочувственно отнёсся к нервной девушке. Что касается начальника управления кадров министерства иностранных дел в Берлине, то и он не возражал. Единственным человеком, который мог бы воспрепятствовать переводу Элизабет, был Кальтенбруннер. Поскольку он был лично заинтересован в операции «Цицерон», приходилось советоваться с ним по всем вопросам, касающимся каких-либо изменений в составе моих помощников. Так как в получении его согласия произошла некоторая задержка, я написал ему длинное письмо, в котором доказывал, что не могу справиться с работой без дополнительной помощи.
В ответ на мою просьбу мне предложили прислать из Берлина секретаря-мужчину. Ясно, чего хотел Берлин, — приставить ко мне одного из осведомителей Кальтенбруннера, чтобы он шпионил за мной. Но мне это вовсе не улыбалось. Я хотел только иметь секретарём надёжную девушку, умеющую печатать на машинке и прилично владеющую английским и французским языками.
То обстоятельство, что я был главным лицом, отвечающим за проведение операции «Цицерон», очевидно, придавало мне значительный вес. В конце концов, я все-таки добился согласия Кальтенбруннера, и Элизабет, которую я никогда не видел, была переведена из Софии в Анкару.
Она приехала в первую неделю января. Я встречал её на вокзале. Моё первое впечатление от неё было крайне неблагоприятным. Она показалась мне просто ужасной женщиной. Теперь я понимаю, что тогда мне надо было прислушаться к голосу инстинкта и немедленно отправить её обратно в Софию. Если бы я поступил так, то избавил бы себя от массы неприятностей.
Я так и не узнал, кто же гнался за нами. Не думаю, чтобы лимузин принадлежал английскому посольству, а если и гак, то сидевшие в нем люди все же не знали, кто находился в моей машине. Знай они об этом, Цицерон, конечно, больше не имел бы доступа к сейфу посла, — а ведь он продолжал безнаказанно хозяйничать в нем ещё в течение многих месяцев.
Может быть, в тёмном лимузине находились какие-нибудь гуляки, которые погнались за нами лишь от нечего делать, заметив, что мы стараемся скрыться от них. Возможно, они приняли меня за кого-нибудь другого. Словом, можно сделать множество различных предположений, но ни одно из них нельзя доказать.
Больше всего я склонён думать, что автомобиль принадлежал турецкой полиции, хотя мне было совершенно непонятно, зачем ей понадобилось гнаться за мной. Однако в пользу такого предположения говорил весьма странный случай, происшедший через несколько дней.
Я присутствовал на обеде, который давали Йенке. Среди гостей находилось несколько старших чиновников турецкого министерства иностранных дел. После обеда, когда все мы непринуждённо болтали, один из них неожиданно обратился ко мне.
— Мой дорогой Мойзиш, — сказал он, — боюсь, что вы водите машину, пренебрегая правилами уличного движения. Вам следует быть более осторожным, особенно ночью.
Он обронил это замечание между прочим, во время лёгкой беседы, не придавая ему никакого значения. Мне же потребовалось все присутствие духа, чтобы воспринять его так же легко, как оно было сделано. С любезной улыбкой я поблагодарил его за добрый совет. Надеюсь, мне удалось скрыть свои истинные чувства.
Что же все-таки знает этот человек? — думал я. Вероятно, ему известны причины ночной гонки, но не мог же я спросить его об этом! Если за мной гналась турецкая полиция, то знала ли она, кто был моим пассажиром? Я до сих пор думаю об этом, но не нахожу удовлетворительного ответа, да и едва ли когда-нибудь найду его.
Погоня за нашей машиной до смерти напугала Цицерона. Когда ему удалось, наконец, выскользнуть из моего автомобиля, он был на грани нервного потрясения. Однако он, должно быть, быстро пришёл в себя, так как уже через три дня снова встретился со мной. На этот раз мы отправились в дом моего друга.
Здесь, чувствуя себя в полной безопасности, он рассказал мне, что после того, как мы с таким трудом избежали опасности, ему удалось пробраться в свою комнату незамеченным. Едва он успел надеть ливрею, как его пришёл навестить другой слуга, очевидно, его друг. Итак, Цицерону повезло — у него был свидетель на случай, если бы его вздумали допрашивать, где он находился той ночью. К счастью, этого не случилось.
Цицерон хотел знать, отправлен ли в Берлин тот кусок воска, который он мне передал. Ему срочно нужны были ключи. Имея их, он получил бы возможность фотографировать документы в большей безопасности, когда его шефа не было в посольстве. Очевидно, в тот вечер у Цицерона было много свободного времени. Угощаясь вином, бутербродами и сигарами, он чувствовал себя непринуждённо и беззаботно. Он оказался даже болтливым, хвастался, много говорил о своих стремлениях, кичился своей принадлежностью к культурному миру. В будущем камердинер английского посла намеревался посвятить себя музыке. Он сделал бы это раньше, да обстоятельства не позволяли. Цицерон очень гордился своим голосом и спел мне несколько арий из «Паяцев» Леонкавалло. У него был лёгкий, приятного тембра тенор. Но что особенно поразило меня в ту ночь — это выражение, которое появилось на его суровом, некрасивом лице, когда он пел. Казалось, под влиянием музыки он становился совсем другим человеком.
В тот вечер вино сделало Цицерона очень добродушным, и это помогло мне выполнить недавно полученное из Берлина указание не совсем приятного свойства. Мне предлагалось сократить плату за каждую катушку плёнок с пятнадцати тысяч фунтов стерлингов до десяти. К моему удивлению, Цицерон охотно согласился на снижение платы.
Дня через два он принёс мне новую плёнку, которая, после того как я проявил её и отпечатал снимки, причинила мне массу хлопот и неприятностей. Это был такой же интересный и важный документ, как и прежние. Но меня смутил не текст. На увеличенном снимке с края был ясно виден отпечаток двух пальцев, показывавший, в каком положении держали оригинал во время фотографирования. Я не сомневался, что это были указательный и большой пальцы Цицерона.
У меня хорошая зрительная память на руки. Я помнил, что Цицерон носил на указательном пальце довольно большое кольцо с печаткой, и оно было ясно видно на снимке. Мне тотчас же пришла в голову мысль, что если англичане когда-нибудь увидят этот снимок, Цицерону придёт конец.
Когда я увидел его в следующий раз, на его пальце, как всегда, было это кольцо. В дальнейшем оно доставило массу неприятностей и мне, так как служило неопровержимым доказательством того, что у Цицерона все-таки был помощник. Так снова воскресли прежние сомнения в подлинности документов. Подозрения Риббентропа, и без того уже сильные, должны были ещё больше возрасти. Кроме того, надо было ожидать нового потока запросов от ведомства Кальтенбруннера.
В Берлине с самого начала больше всего интересовались тем, как Цицерон фотографирует документы. Мне приходилось входить в мельчайшие детали, объясняя все или, по крайней мере, то, что я знал. Цицерон неоднократно рассказывал мне, как он проводит съёмку: не пользуясь треножником или какой-либо другой подставкой, он просто держит «Лейку» в руке. Пальцем этой же руки он устанавливает экспозицию и открывает затвор. Кажется почти невозможным сделать хороший снимок, держа в одной руке аппарат, а в другой — фотографируемые документы. Ясно, что либо у Цицерона есть помощник, либо он неправильно информирует меня о своём методе съёмки.
И то и другое могло вызвать в Берлине только крайнее раздражение.
Едва там получили снимок с отпечатками пальцев, как на меня обрушился поток телеграмм: почему, как, откуда, чем, почему нет и прочее и прочее. Я должен расспросить Цицерона как можно быстрее, немедленно, тотчас же. Объяснение должно быть получено в течение двадцати четырех часов… необходима абсолютная точность… и так далее и тому подобное.
Все это доводило меня почти до сумасшествия. В Анкаре у нас есть человек, доставляющий Германской империи ценнейшие сведения о Тегеранской конференции и других важных событиях. Сомневаться в подлинности документов невозможно, ибо её подтверждают доказательства внутреннего и внешнего характера, да и весь ход последующих событий. Лично мне в этих условиях казалось абсолютно несущественным, работал ли Цицерон один или у него был помощник. Рассматривать эту «проблему» как суть всей операции, без конца задавать одни и те же надоедливые вопросы, которые только раздражали Цицерона, казалось мне верхом глупости.
Допустим, что у Цицерона был-таки сообщник, которого по какой-то причине он не хотел называть. Разве это имеет какое-нибудь значение? Да и как я мог заставить его раскрыть свой секрет, если он предпочитал не делать этого? Я придерживался мнения, что до тех пор, пока Цицерон передаёт нам документы, он может лгать нам, сколько ему угодно. Конечно, я тоже был озадачен этими отпечатками пальцев. Теперь ясно, что он работает не один.
Пусть будет так, но какое это имеет значение? Почему нужно бесконечно надоедать мне вопросами, на которые нельзя дать ответов, так как Цицерон не хочет отвечать на них?
Если бы это случилось до Тегеранской конференции, подозрения Риббентропа и Кальтенбруннера были бы более или менее понятны. Но поскольку не оставалось ни малейшего сомнения в подлинности Документов, мне представлялось совершенно нелепым поднимать такой шум по поводу того, лгал ли нам Цицерон в этом маловажном вопросе или не лгал.
Наконец, каких-то бюрократов в Берлине осенила, как им казалось, блестящая идея: они прислали в Анкару специалиста по фотографии, которому очень доверяли. Прибыв в Стамбул специальным самолётом, он привёз с собой магнитофон и длинный список чисто технических вопросов, которые я должен был выучить наизусть.
После долгих упрашиваний мне удалось, наконец, уговорить Цицерона опять явиться ко мне в посольство. Он долго отказывался, справедливо считая это абсолютно ненужным риском, — ведь мы могли совершенно спокойно встретиться на улице или в доме моего друга. Все же он явился ко мне в кабинет, где я предложил ему те многочисленные вопросы, которые доставили мне из Берлина. Каждое слово беседы записывалось на плёнку. Так как Цицерон всегда категорически отказывался видеть в посольстве кого-либо, кроме меня, я, конечно, скрыл от него, что в соседней комнате находится человек, слушающий нашу беседу.
Благополучно выпроводив Цицерона из посольства, я вернулся в свой кабинет, где меня ожидал берлинский специалист.
— Этот человек — гений в фотографии, — сказал он высокопарным тоном, — если все сказанное им здесь — правда. Я не могу утверждать наверняка, что такая съёмка физически невозможна, но лишь один из тысячи шансов за то, что он работает без помощника. Только одно я могу сказать с абсолютной уверенностью: этот человек лгал в отношении снимка, на котором видна его вторая рука. Во время фотографирования по крайней мере этого документа у него был помощник. Если говорить об остальных, то здесь, как я уже сказал, один шанс против тысячи, что он фотографировал именно так, как утверждает, и совершенно один. Однако я считаю это почти невозможным.
Специалист по фотографии на следующий день уехал обратно в Берлин. Я никогда не видел его официального доклада. С моей точки зрения, его визит имел только один положительный результат: мне перестали надоедать телеграммами, на которые я не в состоянии был ответить.
Но это ещё не все, что произошло в богатом событиями декабре. Последнее, самое значительное и неприятное событие этого года, непосредственно коснувшееся меня, произошло из-за моего шефа. Случилось вот что.
Незадолго до рождества Цицерон доставил нам новые документы. Один из них отражал развитие англо-турецких отношений за последнее время. Мы узнали, что ввиду ухудшившегося военного положения Германии. Анкара, уступая требованию англичан, готова допустить все возрастающее «просачивание» в Турцию личного состава английских сухопутных, военно-морских и военно-воздушных сил. Приводились цифровые данные. Для немцев это были очень важные сведения. При данных обстоятельствах я счёл своим долгом сообщить о них фон Папену, то есть на этот раз не выполнить указания Кальтенбруннера.
Посол очень расстроился — отчасти из-за того, что результаты переговоров между английским и турецким правительствами были тревожными и угрожающими для немцев, а ещё более из-за того, что он предчувствовал бурную реакцию Риббентропа. Антитурецкая позиция Риббентропа теперь может быть одобрена фюрером и высшим командованием, а вслед за этим будут приняты совершенно безрассудные меры. Учитывая все это, фон Папен решил действовать без промедления. Но его смелый шаг был чреват серьёзными последствиями.
Он немедленно потребовал приёма у министра иностранных дел Турции Нумана Менеменджоглу. Они долго беседовали наедине. Турецкий министр попытался рассеять подозрения германского посла. Турция не собирается нарушать нейтралитет, уверял он. Тогда господин фон Папен без колебаний рассказал о тех сведениях, которые он имел по этому поводу. Он, конечно, не цитировал буквально документов, полученных от Цицерона, но ясно давал понять, что знает гораздо больше, чем предполагает турецкое правительство. Он должен был сделать это, чтобы обосновать своё вмешательство. С нашей точки зрения, при данных обстоятельствах важно было дать туркам понять — немцы прекрасно осведомлены о характере чрезвычайно секретных англо-турецких переговоров. Это был один из дипломатических способов нажима, ибо уже простой намёк на ответные меры со стороны немцев мог заставить турок осторожнее принимать военные обязательства по отношению к англичанам. Этим решительным демаршем фон Папен, несомненно, взял быка за рога.
Нуман Менеменджоглу был чрезвычайно проницательным человеком и столь же опытным дипломатом, как и германский посол. Фон Папена, должно быть, неправильно информировали, утверждал он. В Анкаре или Лондоне действительно могло состояться несколько бесед между военными специалистами — этого он не отрицал, но заявил, что было бы неправильно придавать этим переговорам такое большое значение. Перед уходом фон Папена турецкий министр ещё раз попытался приуменьшить значение взаимопонимания между Лондоном и Анкарой.
Проводив господина фон Папена, Нуман Менеменджоглу немедленно пригласил к себе английского посла. Он передал ему каждое слово, произнесённое германским послом. Оба согласились, что фон Папен мог быть так хорошо информирован лишь благодаря просачиванию сведений из высших инстанций — либо со стороны англичан, либо со стороны турок.
Вернувшись к себе в посольство, сэр Хью был встревожен не меньше, чем Нуман Менеменджоглу. Посол немедленно, во всех деталях информировал своё министерство иностранных дел об этой беседе. Представляю себе, какую тревогу вызвало его сообщение на Уайтхолле. Я до сих пор помню последнюю фразу доклада сэра Хью: «Папен, очевидно, знает больше, чем ему следует знать».
Меньше чем через тридцать часов после того, как донесение английского посла было отправлено в Лондон, я держал в руках его фотокопию. В эти дни Цицерон работал особенно быстро.
Я не питал никаких иллюзий насчёт последствий для себя лично посылки этого документа в Берлин. Из сообщения англичан было ясно, что фон Папен, ведя беседу с Нуманом Менеменджоглу, пользовался сведениями, которые могли быть взяты лишь из самых последних документов, переданных Цицероном. Как я уже говорил, в начале декабря я получил строгие указания Кальтенбруннера не показывать фотокопий послу. Когда снимки с сообщения сэра Хью о его беседе с Нуманом Менеменджоглу дойдут до Кальтенбруннера, он поймёт, что я намеренно не выполнил его строгого приказа.
Я решил было изъять этот документ, но потом понял, что это совершенно бесполезно — ведь все равно Берлин, кроме фотокопий, получил бы негатив, который немедленно был бы проявлен. Затем мне пришла в голову мысль скрыть самый факт существования всей катушки. Тогда мне пришлось бы отчитываться за те десять тысяч фунтов стерлингов, которые мы за неё заплатили. Я даже хотел заплатить деньги из своих собственных средств, но если бы я и смог собрать такую огромную сумму денег в столь короткий срок, мне все равно пришлось бы столкнуться с огромными трудностями при покупке английской валюты. Нет, выхода не было. С тяжёлым сердцем я запечатал документы в конверт. При этом я чувствовал себя гак, словно отправлял по почте свой смертный приговор.
В течение некоторого времени ничего нового не случилось. Зловещее молчание Кальтенбруннера действовало на нервы больше, чем самый суровый выговор. Но вот примерно через неделю курьер принёс мне письмо, помеченное «Вскрыть лично». Это была короткая записка, написанная на бланках приказов Кальтенбруннера. В ней холодно сообщалось, что я буду привлечён к ответственности за грубое нарушение дисциплины, выразившееся в невыполнении строгого приказа. Риббентропу же, видимо, нечего было сказать ни по этому поводу, ни по поводу важных политических событий, происходящих в Анкаре и Лондоне. Да, это был человек, который пальцем не шевельнёт, чтобы помочь своему подчинённому в трудную минуту.
Что касается Цицерона, то и он неожиданно оказался в большой опасности. Очевидно, и в английском посольстве в Анкаре, и в Лондоне возникли подозрения. Правда, пока они ещё не повлекли за собой никаких конкретных действий.
Я не могу сказать, как, в конечном счёте, повлияла беседа фон Папена с турецким министром иностранных дел на дальнейший ход операции «Цицерон». Но поскольку у англичан возникли подозрения, они приложили все усилия, чтобы выяснить, откуда германский посол получил секретные сведения.
Основная роль в этих усилиях принадлежала Элизабет — моему собственному секретарю. Но она приехала в Анкару значительно позже, лишь в начале нового года.
Около середины декабря наш пресс-атташе Сейлер поехал в Софию по одному официальному делу. Когда он находился там, американцы совершили свой первый воздушный налёт на столицу Болгарии. Правда, этот налёт был пока не очень сильным. Однако Сейлера поразило, что в городе не было никакой противовоздушной обороны для защиты населения Софии от налётов вражеских бомбардировщиков.
Во время одного из таких налётов в бомбоубежище германской миссии Сейлер впервые встретил Элизабет и её родителей. Отец Элизабет, профессиональный дипломат старой школы, занимал ответственный пост в германской миссии в Софии.
Сама Элизабет выполняла секретарскую работу. Она очень плохо переносила воздушные налёты, и родители чувствовали, что её нервы вот-вот сдадут. Отец обожал её. Он спросил Сейлера, нельзя ли найти какую-нибудь работу для Элизабет либо в посольстве Анкары, либо в стамбульском консульстве. Его дочери, говорил он, необходимо отдохнуть в какой-нибудь нейтральной стране.
Вернувшись в Анкару, Сейлер рассказал мне об этом. Он знал, что мне срочно нужен второй секретарь, так как работы у меня значительно прибавилось, а Шнюрхен всё ещё могла печатать только одной рукой.
Элизабет была как будто именно такой девушкой, какую я искал, — дочь весьма уважаемого немецкого дипломата, сама имевшая некоторый опыт секретарской работы на дипломатической службе, прекрасный лингвист и, судя по её происхождению и воспитанию, вероятно, вполне надёжный человек. Так как операция «Цицерон» продолжалась, все это имело первостепенное значение.
Я обсудил кандидатуру Элизабет с послом. Он ничего не имел против её перевода из Софии в Анкару. Фон Папен знал и уважал её отца и очень сочувственно отнёсся к нервной девушке. Что касается начальника управления кадров министерства иностранных дел в Берлине, то и он не возражал. Единственным человеком, который мог бы воспрепятствовать переводу Элизабет, был Кальтенбруннер. Поскольку он был лично заинтересован в операции «Цицерон», приходилось советоваться с ним по всем вопросам, касающимся каких-либо изменений в составе моих помощников. Так как в получении его согласия произошла некоторая задержка, я написал ему длинное письмо, в котором доказывал, что не могу справиться с работой без дополнительной помощи.
В ответ на мою просьбу мне предложили прислать из Берлина секретаря-мужчину. Ясно, чего хотел Берлин, — приставить ко мне одного из осведомителей Кальтенбруннера, чтобы он шпионил за мной. Но мне это вовсе не улыбалось. Я хотел только иметь секретарём надёжную девушку, умеющую печатать на машинке и прилично владеющую английским и французским языками.
То обстоятельство, что я был главным лицом, отвечающим за проведение операции «Цицерон», очевидно, придавало мне значительный вес. В конце концов, я все-таки добился согласия Кальтенбруннера, и Элизабет, которую я никогда не видел, была переведена из Софии в Анкару.
Она приехала в первую неделю января. Я встречал её на вокзале. Моё первое впечатление от неё было крайне неблагоприятным. Она показалась мне просто ужасной женщиной. Теперь я понимаю, что тогда мне надо было прислушаться к голосу инстинкта и немедленно отправить её обратно в Софию. Если бы я поступил так, то избавил бы себя от массы неприятностей.