Страница:
Собаки метрах в тридцати-сорока от меня остановились и стали рычать.
— Р-р-р-р-р, — передразнил я их, продолжая шагать в их сторону.
— У-а! — вдруг взвыла одна из собак.
Все собаки замолкли. И тут самая крупная из них, наверное, вожак, побежала в сторону, а за ней ринулась и вся стая.
Меня трясло. Я взял направление по азимуту и, в каком-то опустошении, пошел вперед. Почти стемнело.
— Я переборол смерть, потому что не испугался ее, — устало подумал я.
Я шагал и шагал в темноте. Только иногда, где-то сбоку, раздавался противный вой — «У-у-у-у!».
Вскоре, чуть-чуть в стороне от линии азимута, я увидел свет фар.
— Молодец, Тату… и Лан-Винь-Е, — проговорил я, — включили фары!
Лан-Винь-Е встретил меня восторженным криком.
— Мень, мень, мень! — услышал я.
Я обнял его, этого китайского парня. Он тепло смотрел мне в глаза. Тату отодвинул его и обнял меня. А Лан-Винь-Е задержался, включая свет в салоне автомобиля, достал мою фляжку и протянул ее мне вместе с кружкой.
— Пень! — сказал он.
Я понял правильно и сделал хороший глоток из… горла. Потом я протянул фляжку им обоим. Они с удовольствием выпили оставшийся спирт.
— Спасибо, мужики! — проговорил я по-русски.
Они ничего не поняли.
А потом мы лихо доехали до нашего лагеря, конечно же, хорошо поплутав.
Из палаток высунулись сонные лица ребят. Сергей Анатольевич Селиверстов сказал:
— Ну, как ты, шеф?! Поешь, каши много осталось…
Утром, проснувшись, я заставил себя умыться и переодеться.
А потом я отошел в сторонку и сел на землю — тибетскую землю. Она была холодной, но уютной.
— А ведь смерть-то прошла стороной! — отстранение подумал я.
Ко мне подошли Лан-Винь-Е с Тату.
— Среди китайцев не бывает трусов, — сказал Лан-Винь-Е.
— Великая нация не может иметь трусов, — важно подтвердил я.
Я вспомнил ангела с нелепым прозвищем «Голодный Черт», встал и прошептал:
— Спасибо тебе, добрый Черный Ангел!
Сегодня мы отправлялись домой.
Глава 21. Домой
— Р-р-р-р-р, — передразнил я их, продолжая шагать в их сторону.
— У-а! — вдруг взвыла одна из собак.
Все собаки замолкли. И тут самая крупная из них, наверное, вожак, побежала в сторону, а за ней ринулась и вся стая.
Меня трясло. Я взял направление по азимуту и, в каком-то опустошении, пошел вперед. Почти стемнело.
— Я переборол смерть, потому что не испугался ее, — устало подумал я.
Я шагал и шагал в темноте. Только иногда, где-то сбоку, раздавался противный вой — «У-у-у-у!».
Вскоре, чуть-чуть в стороне от линии азимута, я увидел свет фар.
— Молодец, Тату… и Лан-Винь-Е, — проговорил я, — включили фары!
Лан-Винь-Е встретил меня восторженным криком.
— Мень, мень, мень! — услышал я.
Я обнял его, этого китайского парня. Он тепло смотрел мне в глаза. Тату отодвинул его и обнял меня. А Лан-Винь-Е задержался, включая свет в салоне автомобиля, достал мою фляжку и протянул ее мне вместе с кружкой.
— Пень! — сказал он.
Я понял правильно и сделал хороший глоток из… горла. Потом я протянул фляжку им обоим. Они с удовольствием выпили оставшийся спирт.
— Спасибо, мужики! — проговорил я по-русски.
Они ничего не поняли.
А потом мы лихо доехали до нашего лагеря, конечно же, хорошо поплутав.
Из палаток высунулись сонные лица ребят. Сергей Анатольевич Селиверстов сказал:
— Ну, как ты, шеф?! Поешь, каши много осталось…
Утром, проснувшись, я заставил себя умыться и переодеться.
А потом я отошел в сторонку и сел на землю — тибетскую землю. Она была холодной, но уютной.
— А ведь смерть-то прошла стороной! — отстранение подумал я.
Ко мне подошли Лан-Винь-Е с Тату.
— Среди китайцев не бывает трусов, — сказал Лан-Винь-Е.
— Великая нация не может иметь трусов, — важно подтвердил я.
Я вспомнил ангела с нелепым прозвищем «Голодный Черт», встал и прошептал:
— Спасибо тебе, добрый Черный Ангел!
Сегодня мы отправлялись домой.
Глава 21. Домой
Мы собрали вещи и погрузили их в автомобиль. Сергей Анатольевич Селиверстов задержался возле ставшего и вправду каким-то родным яка.
— Так я к нему привязался, шеф, что уезжать тяжело!
Як терся носом о впалый живот Сергея Анатольевича.
— Ну ладно, хватит сантименты разводить! Поехали, Сергей Анатольевич! — прервал я затянувшуюся прощальную сцену.
Мы залезли в наш джип и тронулись в обратный путь.
Лан-Винь-Е был очень доволен, он ехал домой. Тату грустил. Равиль часто и невпопад хохотал. Рафаэль Юсупов почему-то с удовольствием крякал на кочках. Сергей Анатольевич Селиверстов, элегантно поглаживая висок, постоянно смотрел в небо. А у меня болел желудок, но не очень сильно.
Кайлас был закрыт облаками. Его не было видно. А так хотелось помахать ему рукой…
— Тату! Лань-Винь-Е! Давайте подъедем к подножию гор, откуда начинается Город Богов. Будет крюк километров в двадцать, ну и что ж с этого! — предложил я.
Все согласились.
Мы подъехали к подножию гор и остановились. «Как по заказу», опустился туман и окутал нас белой пеленой.
Я вышел из машины и пошел к горе. Равиль пошел за мной.
Дойдя до горы, я опустился на колени и провел ладонью по каменистой поверхности горы (а вернее, одной из гор вокруг Города Богов). Она показалась мне очень и очень родной.
Я посмотрел вверх и увидел только белый туман. А потом склонил голову, склонил ее перед Городом Богов.
Я закрыл глаза, представил величие Города Богов и… еще ниже склонил голову. Равиль так и сфотографировал меня… в тумане… со склоненной головой.
]Мы снова сели в машину и поехали. Урчал мотор, мерно так урчал. Я прикрыл глаза и начал тихонько засыпать, потряхиваясь на кочках и не обращая внимания на ставшую уже привычной и какой-то «родной», боль в области желудка.
— Ур-р-ур-р-ур-р, — урчал мотор.
А спалось так сладко-сладко. Плечо Сергея Анатольевича было уютным, хотя и жестковатым. Оно, это плечо, как бы облегало мою голову со всех сторон и убаюкивало. И вдруг среди урчания мотора стали различаться какие-то нотки. Эти нотки усиливались, усиливались и вскоре стали проявляться в виде мелодии, которую будто бы пел Сергей Анатольевич Селиверстов:
Наверное, я во сне всхлипывал, и даже, возможно, у меня вытекла слюна на плечо Сергей Анатольевича. Но я спал, сладко спал, спал с чувством исполненного долга, который… конечно же, придумал я сам, сам не зная почему, придумал этот самый мой долг здесь… на Тибете.
Во сне я вспомнил одну свою особенность — засыпать где ни попадя. Мне приснилась прима-актриса уфимского драматического театра Тансулпан Бабичева, которая однажды пригласила меня на премьеру, где она играла главную роль (бомжихи, по-моему) и сказала, что она будет играть только для меня. А я… конечно же, сразу уснул в кресле, сладко всхлипывая. Спектакль вскоре закончился и я, свеженький как огурчик, предстал перед ней, делая вид, что я восхищен и очарован ее игрой.
— О, как противно было играть, когда ты дрых в кресле-кровати! — помню, сказала она.
А сейчас я спал не «где ни попадя», а спал законно, нормально… на плече Сергея Анатольевича Селиверстова, которого даже не смущала моя слюна, вытекающая на его грязный анорак. Это было нормально — спать, когда можно спать, а не спать, когда надо следовать ситуации — «Я весь внимание!».
Далее во сне мне примерещился один индийский этюд из моего прошлого. В 1996 году мы с Венером Гафаровым и Сергеем Селиверстовым совершили хирургический вояж по нескольким городам Индии, совместив его с началом нашей первой гималайской экспедиции. В каждом из индийских городов мы читали лекции местным глазным врачам и делали показательные операции. Но чтение лекций по индийской традиции сопровождалось пышной церемонией представления меня индийской «глазной» общественности, когда меня сажали на отдельный стул, обязательно надевали на шею венок из сильно пахнущих желтых цветов и, на смеси английского и хинди, говорили про меня минут этак сорок такие слова, такие слова… что даже из обрывков английских фраз можно было понять, что посещение им (то есть мною) этого города надо воспринимать по меньшей мере как «луч света в темном царстве». Но таковы уж традиции индийского народа, который склонен из всего устраивать праздник и умеет «из всего… сделать конфетку».
Я, слушая сладкие речи и сидя на отдельном стуле с венком на шее, конечно же, чувствовал себя полным идиотом. А слишком Долго чувствовать себя идиотом, поверьте, трудно, тем более — »сладким идиотом». Поэтому волей-неволей я засыпал (контролируя? правда, чтобы не вытекала слюна), но… продолжал «облагораживать» своим важным видом индийскую общественность. В те редкие моменты, когда я открывал глаза и смотрел в зал, я тут же замечал моих друзей — Венера и Сергея, которые изо всех сил телепатировали мне, что спать у всех на виду (да еще с венком на шее!) нельзя, и дико расширяли свои глаза, порой даже делая это пальцами. Я кивал им в ответ, выражая свое согласие, но их лица с расширенными глазами опять расплывались в тумане и… представали в том же виде, но… уже во сне.
А когда процедура представления меня… спящего… заканчивалась, я неведомым образом тут же поднимал голову, делая вид, будто бы у нас, в России, именно так принято слушать речи о себе. Вздох облегчения «Ух!» тут же исходил от Венера с Сергеем.
Встав за трибуну (с венком, конечно!) и взяв микрофон в руки, я уже окончательно просыпался и, даже не путая английскую речь с русской, бойко произносил: «Ladys and gentlemens! Dear colleagues!», с радостью ощущая, что говорю я уже… не во сне.
Я всегда завидовал моему другу Рафику Талгатовичу Нигма-туллину (доктору медицинских наук, профессору, заместителю директора нашего Центра по науке), который обладает способностью не спать в президиуме и может часами высиживать в состоянии бодрствования, не нуждаясь в комедийных очках, на которых нарисованы широко открытые глаза.
Плечо Сергея Анатольевича Селиверстова, на котором я спал в машине, показалось мне не совсем удобным; я стал в полусне двигать его и, наконец, нашел более удобное место для головы — его грудь. — Ух! — вздохнул я удовлетворенно.
А машина катилась вперед, напевая урчащую песенку дорог. А потом в этом урчании появились какие-то грандиозные нотки, появились басы, и… в ушах моих зазвучал прекрасный вальс послевоенных лет:
На площадке танцевала только одна пара: старенький-старенький полковник в кителе кружил старушку в старомодном платье и в туфлях со стоптанными толстыми каблуками.
Я стоял и смотрел, а мне образно представилась война, которую пережили наши отцы, и… мне показалось, что они, наши отцы и матери, даже воевали торжественно, потому что слово Родина всегда звучит торжественно. А этот полковник в кителе, до сих пор не потерявший осанку военного, так кружил свою… давным-давно бывшую девушку все в таких же туфлях на толстых каблуках, так кружил… что чувство глубочайшей несправедливости тем, что люди… почему-то стареют, пронзило меня. Но я понимал, что Бог решил сделать так; ведь злые люди, которых так много, не имеют права жить слишком долго и должны пройти очищение на Том Свете. Только вот… они, эти злые люди, увлекают в пучину смерти и других — добрых, которые тоже, как и злые, должны покрываться сединой и вспоминать, кружась в вальсе жизни, те годы, когда торжествовала молодая любовь, чтобы, может быть, в новой жизни, представ перед каким-то человеком в новом обличий, вдруг почувствовать, что он чем-то… чем-то… чем-то родной и близкий, не понимая того, что стоящий перед тобой человек есть твоя любовь… любовь той жизни.
Я стоял, даже не ощущая того, что носом и щекой совсем «въехал» в проволочную сетку ограды. А вальс все кружил и кружил прекрасную седовласую пару.
— Смерть не страшна, страшна разлука! — подумал я.
А еще я подумал тогда о том, что чем больше живут люди друг с другом или чем дольше дружат между собой, тем они ближе и роднее становятся.
Старых друзей не меняют! — пронеслось в голове. Помню, что тогда перед моим взором вереницей пронеслись образы моих старых друзей, с которыми жизнь уже развела меня, но… но… какая-то теплая и добрая энергия окутывала каждого из них.
— Старых друзей не меняют! — еще раз подумал я.
Помню, что тогда, в Сокольниках, когда я стоял, вжавшись лицом в проволочное ограждение, я подумал о том, что самая большая низость людей — это то, что они иногда гордятся молодостью. Я вспомнил лицо молодой дамы, которая сказала другой:
— У меня есть преимущество перед Вами — молодость!
Я представил, что если человеку нечем гордиться, то он гордится молодостью, не думая о том, что через сколько-то лет кто-то может и ему сказать, горделиво взглянув на него:
— У меня есть преимущество перед Вами — молодость!
Мне стало грустно. Я опустил голову и пошел по парку «Сокольники» к метро. А сзади играл духовой оркестр: «В городском саду играет…» — играл торжественно, как бы намекая на то, что, кроме низости, существует еще и торжество жизни.
Я почувствовал, что сползаю с груди Селиверстова. Я поднял голову.
— Спи! Спи! — сказал Селиверстов, пытаясь создать из своей груди что-то наподобие полувертикальной подушки.
Я опять опустил голову на его грудь. Но уже не спалось. Я почувствовал, что все еще сильно болит желудок. Боль была ноющей, и она достала меня. Но очень хотелось спать, очень… Я понимал, что мой сон — это естественная защитная реакция, возникшая после всех стрессов, которые мы пережили в Городе Богов, где Жизнь и Смерть соединились воедино… с одной лишь оговоркой — жить-то, все-таки, хочется…
И я чувствовал, что живу, но живу с этой вечной болью.
— Запачкался, наверное, там, … в «месте», ну… там, где надо быть другим… более чистым… значительно более чистым, — подумал я.
Я понимал, что с этой болью из меня выходит вся грязь… грязь банальной жизни, к которой мы так привыкли и которую считаем нормой, нормой под девизом — «Жить в душевной помойке». А так хотелось видеть у всех людей искрящиеся глаза! Но я знал, что глаза у людей искрятся очень редко… пока.
— Пока… — с надеждой повторил я про себя.
Боль усилилась. Я остановил машину и вышел. Отошел от машины на несколько метров по песчаному бархану и встал полусогнувшись.
— У-ух! — вырвался из меня звук боли.
Я постоял еще немного, а потом безнадежно подумал: — Куда мне деваться! Надо терпеть! Зато грязь выйдет из меня… с болью! Если бы люди не болели, то они бы совсем… охренели… от грязи! В сверхпомойке стали бы жить! Пусть это жестоко, но люди должны болеть, люди должны переносить боль, потому что боль — это отголосок грязи, от которой освобождается твоя душа! И пусть болит. Да, пусть болит — чем сильнее болит, тем чище ты станешь! Боли, боли сильнее, очищай меня, очищай! От этих мыслей мне стало легче. Вдруг я вздрогнул.
— А если меня совсем сильно «очистить», то… то… как я стану жить в нашем мире? Ведь здесь… извините, грязненьким быть приходится! — выдавил я из себя, совсем согнувшись от боли.
Я на мгновение опешил, но потом понял, что человек, вообще-то, живет вечно, меняя тела и жизни, и в этой веренице жизней главным критерием все же выступает Чистота Души, которую давным-давно, созидая нас, нарисовал сам Бог… по своему образу. И нам, божьим созданиям, некуда деваться, как следовать заветам Главного Отца — Бога, научившись отрекаться не только от грязного, но и от того, что имеет даже малейший грязноватый оттенок. А смог ли ты сделать это, отразится в твоих глазах…
В этот момент я как-то набычился, поднял голову и шепотом, отвернувшись в сторону гор, сказал:
— А я буду стараться… а я буду бороться… а я буду стремиться… а я буду рвать и метать, чтобы изменить наш запачканый мир, хоть чуть-чуть… хоть чуть-чуть….
Я поймал себя на том, что искра самонадеянности промелькнула во мне, а самонадеянным идиотом, желающим изменить весь мир, мне быть не хотелось.
Я задумался. Но потом сказал сам себе:
— Оптимисты решают в этой жизни все! А брюзжащие пессимисты, играющие роль «всезнаек-судей» и умеющие красиво покачивать головой, идут они… подальше, потому что они, смакуя негатив, только тянут общество вниз, смиряясь с грязью и перелопачивая эту грязь своими… привыкшими к грязи мыслями! Не надо брюзжать! А надо, все-таки, хоть на мгновение, сумев отречься от «грязной жизни» под сенью всезнайства «грязных законов», посмотреть на мир детскими глазами и увидеть, например, в том же человеке, в котором ты видишь потенциального предателя, человека светлого и чистого… даже если это не так… даже если ты ошибаешься… даже если ты… Смакование грязных законов само заводит в грязь!
А оптимисты, эти нелепые оптимисты, критикуемые и поучаемые всезнайками-пессимистами и… имеющие смелость по-детски розово смотреть на жизнь, решают все в этой жизни, потому что они видят ее в будущем, розовом будущем, лучшем будущем, прекрасном будущем — том будущем, которое и нарисовал всем нам Бог — Величайший Оптимист. А без этого божественного оптимизма не было бы и нас — людей.
Именно исторические пессимисты затащили нас в бездну всемирных катастроф и потопов, потому что они копались… рассудительно копались в «грязном белье». А «белье» должно всегда быть стиранным и чистым, как… детские глаза.
Я представил, сколько оптимизма надо было иметь людям Шамбалы, чтобы построить Город Богов и заново, через тернии, воссоздать Человечество на Земле. Только розовые мысли о будущем помогали им, этим оптимистам, свершать, свершать и свершать великие дела, и свершать их не ради себя, а ради нас — неразумных, чтобы на планете Земля человеческий голос мог произнести слова: «Я люблю Вас!».
Я вернулся к машине. Мы снова поехали. Горы и холмы «Вечного Материка» проплывали мимо.
Боль немножко успокоилась. Я поймал себя на мысли, что доволен. Я был доволен тем, что нам, простым российским парням, удалось побывать в объятиях Шамбалы, призрачных и прекрасных объятиях. Я был доволен тем, что нам удалось увидеть Город Богов — невероятный и необычный Город, который был создан для того… что имело принципиальное, и… я даже сказал бы, главное значение для жизни на Земле.
Я еще не знал, что разгадка предназначения Города Богов растянется на годы, но я уже чувствовал, что загадка Города Богов, который мы видели своими глазами, грандиозна.
Я ехал, порой засыпая и опуская голову то на плечо, то на грудь Сергея Анатольевича Селиверстова. Биополя Сергея Анатольевича приглушали боль — хорошие добрые биополя моего друга. Сергей Анатольевич порой кряхтел, стараясь сохранить одну позу, чтобы не разбудить меня, а если и поворачивался, то делал это тихо и уютно. Порой он, Сергей Анатольевич, на ходу отхлебывал из фляжки спирт, но делал это аккуратно и не издавал традиционных для данного момента: «У-ух! Хорошо пошло!», и даже ни разу не уронил на мою лысую голову каплю этого живительного напитка. Только звуки «Хрум-хрум» выдавали то, что Сергей Анатольевич закусывает сухарем.
В полусне (а может быть, и во сне!) передо мной проносились видения параллельных миров, и мне, спящему на плече Сергея Анатольевича Селиверстова, казалось, что все люди параллельных миров наши друзья, которые хотят помочь нам и которые дали свою силу нам — трехмерным людям, чтобы и в нашем мире, где слово «человек» пока не звучит с большой буквы, появилась божественная сила пяти элементов, способная не только сокрушать, но и созидать, созидать то, что невозможно создать ничем иным. Божественная сила пяти элементов работала на Земле именно здесь, на Тибете, чтобы сотворить здесь Город Богов, чтобы он мог… чтобы он мог… чтобы он мог… Результаты работы силы пяти элементов — объединенной силы параллельных миров — мы воочию видели здесь в виде уникальных каменных конструкций Города Богов, но так и не поняли, для чего же была применена здесь эта… «тяжелая артиллерия Вселенной». Но не поняли… пока… Пока еще не поняли!
Плечо (а порой и грудь!) Сергея Анатольевича было уютным. Я ощущал, что спал на теле трехмерного человека, трехмерного Сергея Анатольевича Селиверстова. И мне, почему-то, не хотелось менять его трехмерное тело (используемое в качестве подушки!) на гигантское тело четырехмерного человека, хотя Сергей Анатольевич и в трехмерном обличий был не мал! Я ведь и сам был порождением трехмерного мира и, естественно, тянулся ко всему трехмерному, потому что здесь, в этом по высшим меркам скучном и угрюмом мире, была моя Родина, которую мы, трехмерные люди, должны изменить и сделать веселой и жизнеутверждающей.
Я еще раз подвигал своей головой по трехмерному плечу (или груди?!) Сергея Анатольевича и вдруг ощутил, что мы, трехмерные люди, не очень-то уважающие самих себя, все-таки… все-таки сможем изменить наш скучный и угрюмый мир и сделать его таким… таким… что и в нем, этом заброшенном на низшие уровни мире, когда-нибудь появятся чудеса, те невероятные чудеса, на которых прозрачными, но ясными буквами будет нанесен главный девиз достижения чудес — Чистая Душа. И тогда (кто знает?!), может быть и в нашем, уже не угрюмом, а веселом мире, засияет чудодейственная сила пяти элементов, сила, которая (скажу я вам, забегая вперед) создала нас самих, как составную часть мироздания… создала через Город Богов, совместным творчеством (и зодчеством!) параллельных миров.
— Тр-тр-тр! — гулко прозвучало в моей голове.
Сергей Анатольевич снова закусывал сухарем.
Мне приснилось Главное Зеркало Времени и Зеркало Царя Смерти Ямы в Городе Богов. И я как-то просто и легко (во сне!) осознал, что времена чудес наступят тогда, когда Человечество познает законы Времени и станет признавать каждого человека как Человека-Время или Человека-Мысль (поскольку Энергия Мысли есть энергия Свободного Времени), а также станет больше доверять чувствам, которые и посланы Богом для того, чтобы инспектировать мысли. И тогда, если чувства начнут превалировать в нашем мире, вполне возможно, и наступят времена матриархата (поскольку женщины более склонны к чувствам!), и… женщины начнут ухаживать за мужчинами (кстати, такие симптомы уже есть!), когда с дурости накачавшийся «качок» будет стыдливо склонять голову, не решаясь позволить обнять свое «мясожировое тело» хрупкой женщине.
В тот момент, когда я ехал и, беспредельно устав, спал, спал и спал на плече (или груди!) Сергея Анатольевича Селиверстова, периодически пробуждаясь от уже привычных звуков «Тр-тр-тр!», я еще не знал, что скоро смогу сделать первую в мире трансплантацию глаза, в основу которой лягут пусть призрачные, пусть гипотетические и недоказуемые законы Времени (а именно «скоростного врастания кровеносных сосудов»), которые будет так трудно объяснять коллегам и которые были навеяны Зеркалом Царя Смерти Ямы — Думающим Зеркалом Времени.
— Тр-р-р-р-р-р-р-р-р! — прозвучало в голове.
— Твердый сухарь попался! — подумал я.
А мы все ехали и ехали. А желудок все болел и болел. А я, не обращая внимание на боль, спал и спал, спал и спал, спал и спал. Только иногда я, просыпаясь от нестерпимой боли, останавливал машину и выходил постонать, порой… громко постонать. А однажды я лег на плечо стоявшего рядом Сергея Анатольевича и громко заплакал.
— Больно! Очень больно! — вырвалось из меня сквозь слезы.
День проходил за днем. А мы ехали и ехали. А желудок болел и болел. А грязь выходила и выходила из меня.
Порой я открывал глаза и смотрел в окно и видел то каменные надписи на склонах, говорящие о том, что тибетцы не хотят забывать великих когда-то заклинаний, то ровные круги — свидетельства Шамбалы, то ступы — символы пирамид Города Богов, но я уже понимал, с болью в душе понимал, что миссия тибетцев уже выполнена.
— Почему же Бог обижает людей?! — думал я периодически.
Я не находил прямого ответа на этот вопрос, но в глубине души понимал, что… так, наверное, надо… ради прогресса… ради жестокого прогресса, поскольку без прогресса не будет жизни.
— Живет все: живут люди, живут насекомые, живет энергия, живет вода, живет огонь, — проносилось в моей голове.
Мне почему-то было грустно. И только периодические звуки «Тр-р» немного веселили меня.
Вскоре мы достигли того места, когда тибетское плато начало снижаться. Наступила пора прощаться с Тибетом. Мы горделиво обнимались, позируя перед фотоаппаратом то на фоне озера, то на фоне палатки, а на душе было грустно, потому что нам не хотелось расставаться с Тибетом — Колыбелью Человечества.
Я, конечно же, улыбался и фотографировался с деланной улыбкой на лице. А желудок болел, болел и болел… Но как только я.[ садился в автомобиль, я тут же засыпал и спал, спал и спал, не обращая внимания на боль. Срабатывала защитная реакция организма после перенесенных стрессов.
Иногда я вспоминал свои былые чемпионские походы, когда на тяжелых перевалах было столько стрессов, столько стрессов… А потом… нам на грудь вешали чемпионские медали.
— Неужели я сдал, неужели я… постарел? — думал я.
Мне вспомнился уже пожилой бывший президент японской фирмы «Ничиборен», господин Кондо, или вернее, Кондо-сан. Он прекрасно говорил по-русски, но иногда путал русские слова.
С ним, господином Кондо, мы как-то шли по Манежной площади в Москве, изрядно выпив. Конечно же, мы говорили о жизни. Весело говорили. Я помню, расспрашивал его о степени напора японских мужчин во время процедуры ухаживания за японскими женщинами, попросив особо отметить его личный опыт.
— Ты что, Мулдашев-сан, ты что? — помню, сказал Кондосан. — Я уже, уже… я уже устарел.
— Чего? — переспросил я.
— Устарел, — повторил он, путая слово «устарел» со словом «постарел».
Помню, мне стало грустно.
Вот и сейчас мне стало казаться, что я, возможно, тоже «устарел», но… кто знает…. кто знает, в какой степени. Вскоре стали встречаться селения, в которых мы останавливались, чтобы перекусить. Я наблюдал, как Рафаэль Юсупов пьет чай, всем своим видом оценивая качество этого напитка, я любовался, как Равиль Мирхай-даров простодушно «сосет» из горла пиво, но особо внимательно я следил за Сергеем Анатольевичем Селиверстовым, который выпивал любой напиток одним-двумя глотками и тут же начинал писать на коленях, желая, видимо, наверстать упущенное в ведении своих полевых дневников.
— Так я к нему привязался, шеф, что уезжать тяжело!
Як терся носом о впалый живот Сергея Анатольевича.
— Ну ладно, хватит сантименты разводить! Поехали, Сергей Анатольевич! — прервал я затянувшуюся прощальную сцену.
Мы залезли в наш джип и тронулись в обратный путь.
Лан-Винь-Е был очень доволен, он ехал домой. Тату грустил. Равиль часто и невпопад хохотал. Рафаэль Юсупов почему-то с удовольствием крякал на кочках. Сергей Анатольевич Селиверстов, элегантно поглаживая висок, постоянно смотрел в небо. А у меня болел желудок, но не очень сильно.
Кайлас был закрыт облаками. Его не было видно. А так хотелось помахать ему рукой…
— Тату! Лань-Винь-Е! Давайте подъедем к подножию гор, откуда начинается Город Богов. Будет крюк километров в двадцать, ну и что ж с этого! — предложил я.
Все согласились.
Мы подъехали к подножию гор и остановились. «Как по заказу», опустился туман и окутал нас белой пеленой.
Я вышел из машины и пошел к горе. Равиль пошел за мной.
Дойдя до горы, я опустился на колени и провел ладонью по каменистой поверхности горы (а вернее, одной из гор вокруг Города Богов). Она показалась мне очень и очень родной.
Я посмотрел вверх и увидел только белый туман. А потом склонил голову, склонил ее перед Городом Богов.
Я закрыл глаза, представил величие Города Богов и… еще ниже склонил голову. Равиль так и сфотографировал меня… в тумане… со склоненной головой.
]Мы снова сели в машину и поехали. Урчал мотор, мерно так урчал. Я прикрыл глаза и начал тихонько засыпать, потряхиваясь на кочках и не обращая внимания на ставшую уже привычной и какой-то «родной», боль в области желудка.
— Ур-р-ур-р-ур-р, — урчал мотор.
А спалось так сладко-сладко. Плечо Сергея Анатольевича было уютным, хотя и жестковатым. Оно, это плечо, как бы облегало мою голову со всех сторон и убаюкивало. И вдруг среди урчания мотора стали различаться какие-то нотки. Эти нотки усиливались, усиливались и вскоре стали проявляться в виде мелодии, которую будто бы пел Сергей Анатольевич Селиверстов:
А мне было хорошо… на плече моего друга. И мне казалось, что Сергей Анатольевич все пел и пел в сопровождении странного оркестра, играющего на инструментах, издающих только звук «Урр-урр…», среди которых иногда слышались слова «Баю-бай, должны все люди ночью спать…».
Баю-бай, должны все люди ночью спать.
Баю-баю, завтра будет день опять.
За день мы устали очень,
Скажем всем: «Спокойной ночи».
Глазки закрывай, баю-бай…
Наверное, я во сне всхлипывал, и даже, возможно, у меня вытекла слюна на плечо Сергей Анатольевича. Но я спал, сладко спал, спал с чувством исполненного долга, который… конечно же, придумал я сам, сам не зная почему, придумал этот самый мой долг здесь… на Тибете.
Во сне я вспомнил одну свою особенность — засыпать где ни попадя. Мне приснилась прима-актриса уфимского драматического театра Тансулпан Бабичева, которая однажды пригласила меня на премьеру, где она играла главную роль (бомжихи, по-моему) и сказала, что она будет играть только для меня. А я… конечно же, сразу уснул в кресле, сладко всхлипывая. Спектакль вскоре закончился и я, свеженький как огурчик, предстал перед ней, делая вид, что я восхищен и очарован ее игрой.
— О, как противно было играть, когда ты дрых в кресле-кровати! — помню, сказала она.
А сейчас я спал не «где ни попадя», а спал законно, нормально… на плече Сергея Анатольевича Селиверстова, которого даже не смущала моя слюна, вытекающая на его грязный анорак. Это было нормально — спать, когда можно спать, а не спать, когда надо следовать ситуации — «Я весь внимание!».
Далее во сне мне примерещился один индийский этюд из моего прошлого. В 1996 году мы с Венером Гафаровым и Сергеем Селиверстовым совершили хирургический вояж по нескольким городам Индии, совместив его с началом нашей первой гималайской экспедиции. В каждом из индийских городов мы читали лекции местным глазным врачам и делали показательные операции. Но чтение лекций по индийской традиции сопровождалось пышной церемонией представления меня индийской «глазной» общественности, когда меня сажали на отдельный стул, обязательно надевали на шею венок из сильно пахнущих желтых цветов и, на смеси английского и хинди, говорили про меня минут этак сорок такие слова, такие слова… что даже из обрывков английских фраз можно было понять, что посещение им (то есть мною) этого города надо воспринимать по меньшей мере как «луч света в темном царстве». Но таковы уж традиции индийского народа, который склонен из всего устраивать праздник и умеет «из всего… сделать конфетку».
Я, слушая сладкие речи и сидя на отдельном стуле с венком на шее, конечно же, чувствовал себя полным идиотом. А слишком Долго чувствовать себя идиотом, поверьте, трудно, тем более — »сладким идиотом». Поэтому волей-неволей я засыпал (контролируя? правда, чтобы не вытекала слюна), но… продолжал «облагораживать» своим важным видом индийскую общественность. В те редкие моменты, когда я открывал глаза и смотрел в зал, я тут же замечал моих друзей — Венера и Сергея, которые изо всех сил телепатировали мне, что спать у всех на виду (да еще с венком на шее!) нельзя, и дико расширяли свои глаза, порой даже делая это пальцами. Я кивал им в ответ, выражая свое согласие, но их лица с расширенными глазами опять расплывались в тумане и… представали в том же виде, но… уже во сне.
А когда процедура представления меня… спящего… заканчивалась, я неведомым образом тут же поднимал голову, делая вид, будто бы у нас, в России, именно так принято слушать речи о себе. Вздох облегчения «Ух!» тут же исходил от Венера с Сергеем.
Встав за трибуну (с венком, конечно!) и взяв микрофон в руки, я уже окончательно просыпался и, даже не путая английскую речь с русской, бойко произносил: «Ladys and gentlemens! Dear colleagues!», с радостью ощущая, что говорю я уже… не во сне.
Я всегда завидовал моему другу Рафику Талгатовичу Нигма-туллину (доктору медицинских наук, профессору, заместителю директора нашего Центра по науке), который обладает способностью не спать в президиуме и может часами высиживать в состоянии бодрствования, не нуждаясь в комедийных очках, на которых нарисованы широко открытые глаза.
Плечо Сергея Анатольевича Селиверстова, на котором я спал в машине, показалось мне не совсем удобным; я стал в полусне двигать его и, наконец, нашел более удобное место для головы — его грудь. — Ух! — вздохнул я удовлетворенно.
А машина катилась вперед, напевая урчащую песенку дорог. А потом в этом урчании появились какие-то грандиозные нотки, появились басы, и… в ушах моих зазвучал прекрасный вальс послевоенных лет:
Чувство торжественности вошло в мою душу, и я … почти наяву… увидел во сне московский парк «Сокольники», по которому я давным-давно шел с какой-то выставки и вдруг в сторонке услышал звуки духового оркестра, играющего «В городском саду…». Помню, я остановился, послушал минутку и через газоны пошел в направлении музыки. Вскоре я дошел до огороженной сеткой танцплощадки, на противоположной стороне которой играл духовой оркестр, в котором оркестрантами были только… седовласые старики. Но они играли с таким вдохновением, таким вдохновением… А ветер трепал их седые волосы.
В городском саду играет духовой оркестр.
На площадке танцевальной нет свободных мест…
На площадке танцевала только одна пара: старенький-старенький полковник в кителе кружил старушку в старомодном платье и в туфлях со стоптанными толстыми каблуками.
Я стоял и смотрел, а мне образно представилась война, которую пережили наши отцы, и… мне показалось, что они, наши отцы и матери, даже воевали торжественно, потому что слово Родина всегда звучит торжественно. А этот полковник в кителе, до сих пор не потерявший осанку военного, так кружил свою… давным-давно бывшую девушку все в таких же туфлях на толстых каблуках, так кружил… что чувство глубочайшей несправедливости тем, что люди… почему-то стареют, пронзило меня. Но я понимал, что Бог решил сделать так; ведь злые люди, которых так много, не имеют права жить слишком долго и должны пройти очищение на Том Свете. Только вот… они, эти злые люди, увлекают в пучину смерти и других — добрых, которые тоже, как и злые, должны покрываться сединой и вспоминать, кружась в вальсе жизни, те годы, когда торжествовала молодая любовь, чтобы, может быть, в новой жизни, представ перед каким-то человеком в новом обличий, вдруг почувствовать, что он чем-то… чем-то… чем-то родной и близкий, не понимая того, что стоящий перед тобой человек есть твоя любовь… любовь той жизни.
Я стоял, даже не ощущая того, что носом и щекой совсем «въехал» в проволочную сетку ограды. А вальс все кружил и кружил прекрасную седовласую пару.
— Смерть не страшна, страшна разлука! — подумал я.
А еще я подумал тогда о том, что чем больше живут люди друг с другом или чем дольше дружат между собой, тем они ближе и роднее становятся.
Старых друзей не меняют! — пронеслось в голове. Помню, что тогда перед моим взором вереницей пронеслись образы моих старых друзей, с которыми жизнь уже развела меня, но… но… какая-то теплая и добрая энергия окутывала каждого из них.
— Старых друзей не меняют! — еще раз подумал я.
Помню, что тогда, в Сокольниках, когда я стоял, вжавшись лицом в проволочное ограждение, я подумал о том, что самая большая низость людей — это то, что они иногда гордятся молодостью. Я вспомнил лицо молодой дамы, которая сказала другой:
— У меня есть преимущество перед Вами — молодость!
Я представил, что если человеку нечем гордиться, то он гордится молодостью, не думая о том, что через сколько-то лет кто-то может и ему сказать, горделиво взглянув на него:
— У меня есть преимущество перед Вами — молодость!
Мне стало грустно. Я опустил голову и пошел по парку «Сокольники» к метро. А сзади играл духовой оркестр: «В городском саду играет…» — играл торжественно, как бы намекая на то, что, кроме низости, существует еще и торжество жизни.
Я почувствовал, что сползаю с груди Селиверстова. Я поднял голову.
— Спи! Спи! — сказал Селиверстов, пытаясь создать из своей груди что-то наподобие полувертикальной подушки.
Я опять опустил голову на его грудь. Но уже не спалось. Я почувствовал, что все еще сильно болит желудок. Боль была ноющей, и она достала меня. Но очень хотелось спать, очень… Я понимал, что мой сон — это естественная защитная реакция, возникшая после всех стрессов, которые мы пережили в Городе Богов, где Жизнь и Смерть соединились воедино… с одной лишь оговоркой — жить-то, все-таки, хочется…
И я чувствовал, что живу, но живу с этой вечной болью.
— Запачкался, наверное, там, … в «месте», ну… там, где надо быть другим… более чистым… значительно более чистым, — подумал я.
Я понимал, что с этой болью из меня выходит вся грязь… грязь банальной жизни, к которой мы так привыкли и которую считаем нормой, нормой под девизом — «Жить в душевной помойке». А так хотелось видеть у всех людей искрящиеся глаза! Но я знал, что глаза у людей искрятся очень редко… пока.
— Пока… — с надеждой повторил я про себя.
Боль усилилась. Я остановил машину и вышел. Отошел от машины на несколько метров по песчаному бархану и встал полусогнувшись.
— У-ух! — вырвался из меня звук боли.
Я постоял еще немного, а потом безнадежно подумал: — Куда мне деваться! Надо терпеть! Зато грязь выйдет из меня… с болью! Если бы люди не болели, то они бы совсем… охренели… от грязи! В сверхпомойке стали бы жить! Пусть это жестоко, но люди должны болеть, люди должны переносить боль, потому что боль — это отголосок грязи, от которой освобождается твоя душа! И пусть болит. Да, пусть болит — чем сильнее болит, тем чище ты станешь! Боли, боли сильнее, очищай меня, очищай! От этих мыслей мне стало легче. Вдруг я вздрогнул.
— А если меня совсем сильно «очистить», то… то… как я стану жить в нашем мире? Ведь здесь… извините, грязненьким быть приходится! — выдавил я из себя, совсем согнувшись от боли.
Я на мгновение опешил, но потом понял, что человек, вообще-то, живет вечно, меняя тела и жизни, и в этой веренице жизней главным критерием все же выступает Чистота Души, которую давным-давно, созидая нас, нарисовал сам Бог… по своему образу. И нам, божьим созданиям, некуда деваться, как следовать заветам Главного Отца — Бога, научившись отрекаться не только от грязного, но и от того, что имеет даже малейший грязноватый оттенок. А смог ли ты сделать это, отразится в твоих глазах…
В этот момент я как-то набычился, поднял голову и шепотом, отвернувшись в сторону гор, сказал:
— А я буду стараться… а я буду бороться… а я буду стремиться… а я буду рвать и метать, чтобы изменить наш запачканый мир, хоть чуть-чуть… хоть чуть-чуть….
Я поймал себя на том, что искра самонадеянности промелькнула во мне, а самонадеянным идиотом, желающим изменить весь мир, мне быть не хотелось.
Я задумался. Но потом сказал сам себе:
— Оптимисты решают в этой жизни все! А брюзжащие пессимисты, играющие роль «всезнаек-судей» и умеющие красиво покачивать головой, идут они… подальше, потому что они, смакуя негатив, только тянут общество вниз, смиряясь с грязью и перелопачивая эту грязь своими… привыкшими к грязи мыслями! Не надо брюзжать! А надо, все-таки, хоть на мгновение, сумев отречься от «грязной жизни» под сенью всезнайства «грязных законов», посмотреть на мир детскими глазами и увидеть, например, в том же человеке, в котором ты видишь потенциального предателя, человека светлого и чистого… даже если это не так… даже если ты ошибаешься… даже если ты… Смакование грязных законов само заводит в грязь!
А оптимисты, эти нелепые оптимисты, критикуемые и поучаемые всезнайками-пессимистами и… имеющие смелость по-детски розово смотреть на жизнь, решают все в этой жизни, потому что они видят ее в будущем, розовом будущем, лучшем будущем, прекрасном будущем — том будущем, которое и нарисовал всем нам Бог — Величайший Оптимист. А без этого божественного оптимизма не было бы и нас — людей.
Именно исторические пессимисты затащили нас в бездну всемирных катастроф и потопов, потому что они копались… рассудительно копались в «грязном белье». А «белье» должно всегда быть стиранным и чистым, как… детские глаза.
Я представил, сколько оптимизма надо было иметь людям Шамбалы, чтобы построить Город Богов и заново, через тернии, воссоздать Человечество на Земле. Только розовые мысли о будущем помогали им, этим оптимистам, свершать, свершать и свершать великие дела, и свершать их не ради себя, а ради нас — неразумных, чтобы на планете Земля человеческий голос мог произнести слова: «Я люблю Вас!».
Я вернулся к машине. Мы снова поехали. Горы и холмы «Вечного Материка» проплывали мимо.
Боль немножко успокоилась. Я поймал себя на мысли, что доволен. Я был доволен тем, что нам, простым российским парням, удалось побывать в объятиях Шамбалы, призрачных и прекрасных объятиях. Я был доволен тем, что нам удалось увидеть Город Богов — невероятный и необычный Город, который был создан для того… что имело принципиальное, и… я даже сказал бы, главное значение для жизни на Земле.
Я еще не знал, что разгадка предназначения Города Богов растянется на годы, но я уже чувствовал, что загадка Города Богов, который мы видели своими глазами, грандиозна.
Я ехал, порой засыпая и опуская голову то на плечо, то на грудь Сергея Анатольевича Селиверстова. Биополя Сергея Анатольевича приглушали боль — хорошие добрые биополя моего друга. Сергей Анатольевич порой кряхтел, стараясь сохранить одну позу, чтобы не разбудить меня, а если и поворачивался, то делал это тихо и уютно. Порой он, Сергей Анатольевич, на ходу отхлебывал из фляжки спирт, но делал это аккуратно и не издавал традиционных для данного момента: «У-ух! Хорошо пошло!», и даже ни разу не уронил на мою лысую голову каплю этого живительного напитка. Только звуки «Хрум-хрум» выдавали то, что Сергей Анатольевич закусывает сухарем.
В полусне (а может быть, и во сне!) передо мной проносились видения параллельных миров, и мне, спящему на плече Сергея Анатольевича Селиверстова, казалось, что все люди параллельных миров наши друзья, которые хотят помочь нам и которые дали свою силу нам — трехмерным людям, чтобы и в нашем мире, где слово «человек» пока не звучит с большой буквы, появилась божественная сила пяти элементов, способная не только сокрушать, но и созидать, созидать то, что невозможно создать ничем иным. Божественная сила пяти элементов работала на Земле именно здесь, на Тибете, чтобы сотворить здесь Город Богов, чтобы он мог… чтобы он мог… чтобы он мог… Результаты работы силы пяти элементов — объединенной силы параллельных миров — мы воочию видели здесь в виде уникальных каменных конструкций Города Богов, но так и не поняли, для чего же была применена здесь эта… «тяжелая артиллерия Вселенной». Но не поняли… пока… Пока еще не поняли!
Плечо (а порой и грудь!) Сергея Анатольевича было уютным. Я ощущал, что спал на теле трехмерного человека, трехмерного Сергея Анатольевича Селиверстова. И мне, почему-то, не хотелось менять его трехмерное тело (используемое в качестве подушки!) на гигантское тело четырехмерного человека, хотя Сергей Анатольевич и в трехмерном обличий был не мал! Я ведь и сам был порождением трехмерного мира и, естественно, тянулся ко всему трехмерному, потому что здесь, в этом по высшим меркам скучном и угрюмом мире, была моя Родина, которую мы, трехмерные люди, должны изменить и сделать веселой и жизнеутверждающей.
Я еще раз подвигал своей головой по трехмерному плечу (или груди?!) Сергея Анатольевича и вдруг ощутил, что мы, трехмерные люди, не очень-то уважающие самих себя, все-таки… все-таки сможем изменить наш скучный и угрюмый мир и сделать его таким… таким… что и в нем, этом заброшенном на низшие уровни мире, когда-нибудь появятся чудеса, те невероятные чудеса, на которых прозрачными, но ясными буквами будет нанесен главный девиз достижения чудес — Чистая Душа. И тогда (кто знает?!), может быть и в нашем, уже не угрюмом, а веселом мире, засияет чудодейственная сила пяти элементов, сила, которая (скажу я вам, забегая вперед) создала нас самих, как составную часть мироздания… создала через Город Богов, совместным творчеством (и зодчеством!) параллельных миров.
— Тр-тр-тр! — гулко прозвучало в моей голове.
Сергей Анатольевич снова закусывал сухарем.
Мне приснилось Главное Зеркало Времени и Зеркало Царя Смерти Ямы в Городе Богов. И я как-то просто и легко (во сне!) осознал, что времена чудес наступят тогда, когда Человечество познает законы Времени и станет признавать каждого человека как Человека-Время или Человека-Мысль (поскольку Энергия Мысли есть энергия Свободного Времени), а также станет больше доверять чувствам, которые и посланы Богом для того, чтобы инспектировать мысли. И тогда, если чувства начнут превалировать в нашем мире, вполне возможно, и наступят времена матриархата (поскольку женщины более склонны к чувствам!), и… женщины начнут ухаживать за мужчинами (кстати, такие симптомы уже есть!), когда с дурости накачавшийся «качок» будет стыдливо склонять голову, не решаясь позволить обнять свое «мясожировое тело» хрупкой женщине.
В тот момент, когда я ехал и, беспредельно устав, спал, спал и спал на плече (или груди!) Сергея Анатольевича Селиверстова, периодически пробуждаясь от уже привычных звуков «Тр-тр-тр!», я еще не знал, что скоро смогу сделать первую в мире трансплантацию глаза, в основу которой лягут пусть призрачные, пусть гипотетические и недоказуемые законы Времени (а именно «скоростного врастания кровеносных сосудов»), которые будет так трудно объяснять коллегам и которые были навеяны Зеркалом Царя Смерти Ямы — Думающим Зеркалом Времени.
— Тр-р-р-р-р-р-р-р-р! — прозвучало в голове.
— Твердый сухарь попался! — подумал я.
А мы все ехали и ехали. А желудок все болел и болел. А я, не обращая внимание на боль, спал и спал, спал и спал, спал и спал. Только иногда я, просыпаясь от нестерпимой боли, останавливал машину и выходил постонать, порой… громко постонать. А однажды я лег на плечо стоявшего рядом Сергея Анатольевича и громко заплакал.
— Больно! Очень больно! — вырвалось из меня сквозь слезы.
День проходил за днем. А мы ехали и ехали. А желудок болел и болел. А грязь выходила и выходила из меня.
Порой я открывал глаза и смотрел в окно и видел то каменные надписи на склонах, говорящие о том, что тибетцы не хотят забывать великих когда-то заклинаний, то ровные круги — свидетельства Шамбалы, то ступы — символы пирамид Города Богов, но я уже понимал, с болью в душе понимал, что миссия тибетцев уже выполнена.
— Почему же Бог обижает людей?! — думал я периодически.
Я не находил прямого ответа на этот вопрос, но в глубине души понимал, что… так, наверное, надо… ради прогресса… ради жестокого прогресса, поскольку без прогресса не будет жизни.
— Живет все: живут люди, живут насекомые, живет энергия, живет вода, живет огонь, — проносилось в моей голове.
Мне почему-то было грустно. И только периодические звуки «Тр-р» немного веселили меня.
Вскоре мы достигли того места, когда тибетское плато начало снижаться. Наступила пора прощаться с Тибетом. Мы горделиво обнимались, позируя перед фотоаппаратом то на фоне озера, то на фоне палатки, а на душе было грустно, потому что нам не хотелось расставаться с Тибетом — Колыбелью Человечества.
Я, конечно же, улыбался и фотографировался с деланной улыбкой на лице. А желудок болел, болел и болел… Но как только я.[ садился в автомобиль, я тут же засыпал и спал, спал и спал, не обращая внимания на боль. Срабатывала защитная реакция организма после перенесенных стрессов.
Иногда я вспоминал свои былые чемпионские походы, когда на тяжелых перевалах было столько стрессов, столько стрессов… А потом… нам на грудь вешали чемпионские медали.
— Неужели я сдал, неужели я… постарел? — думал я.
Мне вспомнился уже пожилой бывший президент японской фирмы «Ничиборен», господин Кондо, или вернее, Кондо-сан. Он прекрасно говорил по-русски, но иногда путал русские слова.
С ним, господином Кондо, мы как-то шли по Манежной площади в Москве, изрядно выпив. Конечно же, мы говорили о жизни. Весело говорили. Я помню, расспрашивал его о степени напора японских мужчин во время процедуры ухаживания за японскими женщинами, попросив особо отметить его личный опыт.
— Ты что, Мулдашев-сан, ты что? — помню, сказал Кондосан. — Я уже, уже… я уже устарел.
— Чего? — переспросил я.
— Устарел, — повторил он, путая слово «устарел» со словом «постарел».
Помню, мне стало грустно.
Вот и сейчас мне стало казаться, что я, возможно, тоже «устарел», но… кто знает…. кто знает, в какой степени. Вскоре стали встречаться селения, в которых мы останавливались, чтобы перекусить. Я наблюдал, как Рафаэль Юсупов пьет чай, всем своим видом оценивая качество этого напитка, я любовался, как Равиль Мирхай-даров простодушно «сосет» из горла пиво, но особо внимательно я следил за Сергеем Анатольевичем Селиверстовым, который выпивал любой напиток одним-двумя глотками и тут же начинал писать на коленях, желая, видимо, наверстать упущенное в ведении своих полевых дневников.