Страница:
Обычно к мысу Хеллес подходят либо со стороны Имброса, либо Лемноса на каком-нибудь тральщике или плоскодонке, которые перевозят отдыхающих на пляжи после того, как линкоры удалились. Днем это весьма приятная поездка по павлиньи-синему морю, и, только когда окажешься в пяти милях от берега, замечаешь висящее над ним большое желтоватое облако пыли. При ожесточенных боях пыли становилось больше, а ночью или при внезапной перемене ветра она уменьшалась, но присутствовала в ранние летние месяцы. А вместе с пылью в море доносился тошнотворный запах гниющих трупов, временами на расстояние до трех миль. Бахрома обломков с тем же запахом разложения и гниения окаймляла побережье. Но в спокойный день от пейзажа вокруг Седд-эль-Бар определенно веяло чем-то игрушечным — в том смысле, что это место было полно людей, остроумно имитирующих обычную жизнь других, более безопасных мест. Под водой все еще виден зеленый киль «Маджестика», а крепость у пляжа так разрушена, будто кто-то наступил на нее ногой. Все так же здесь находится и «Ривер-Клайд», намертво заякоренный, а вокруг него полно лихтеров и других небольших суденышек. К нему пристроили старый французский линкор «Магента», потонувший в четверти мили к западу, и вместе они образовали миниатюрную гавань в заливе. Появились причалы, а возле них тысячи людей купаются, разгружают корабли, складывают на берегу большие штабеля консервов и ящиков. Вокруг основания скалы турецкими пленными была проложена новая дорога, а длинные колонны лошадей и мулов когда-то стояли здесь в ожидании.
«Сравнение этого места с морским курортом в выходной день, — писал Комптон Маккензи, — так же неизбежно, как и банально. И все же все время сравнение само себя оправдывает. Даже аэропланы над низким утесом к востоку имели вид „прогулочных“, на которых можно поразвлечься за шесть пенсов или за три. Под тентами легко могут скрываться гадальщики по шишкам на черепе и предсказатели будущего. Станцию связи легко можно принять за театр теней. Телеги индийского транспорта, видимые сквозь намытый на берег песок, похожи на ожидающие вас прогулочные коляски».
Однако на этом все сравнения заканчиваются, пыль покрыла все, вихрящаяся, удушающая и отвратительная, а турецкие снаряды проносятся сквозь нее с грохотом поезда-экспресса и разрываются в воздухе. Этот шум временами непрерывен, и солдаты переносят его не как временное неудобство, а как естественное условие жизни. Это столь же неизбежно, как и погода. В вас попадут или не попадут. Ешь, спишь и просыпаешься под аккомпанемент этого грохота. Склоны, обращенные к морю, вроде могли бы служить местами для отдыха, но они часто опаснее, чем фронтовые окопы в одной-двух милях в глубь полуострова, поскольку они представляют очевидные цели для противника: причалы, подходящие корабли, купающиеся солдаты. Со своих высот на Ачи-Баба турки просматривали весь плацдарм, и, когда пыль оседала, им была видна каждая палатка, каждая орудийная площадка, каждый солдат и каждое животное, которое двигалось над скалами. Лошади и мулы подвергались страшным обстрелам, но похоже, они ничего не замечали, пока в них не попадали пуля или осколок. Какая-то благословенная извилина в их мозгу позволяла им стоять тут спокойно, без страха в глазах, пока рвущаяся вокруг шрапнель заставляет бросаться на землю все человеческие существа. «Фонтаны земли, фонтаны воды, — писал своей жене французский доктор, — снаряды покрывают нас потоком стали, рассыпаясь, шипя и шумя... без этого лучащегося прекрасного света было бы пугающе печально».
Были и такие, особенно среди пожилых людей, впервые оказавшиеся под артиллерийским обстрелом, кто просто не мог вынести этого и кого было необходимо отправить домой. «Слабые духом приходили в расстройство, — писал доктор. — Немногие были способны вынести эту реальность. Существует физическая экзальтация, которая все деформирует, затемняет и лишает людей способности мыслить здраво».
Холодная погода затянулась до конца мая, и в этот период солдаты чувствовали себя совершенно здоровыми. Май был просто идиллическим месяцем года, когда кругом цветут цветы, даже в ничейной полосе, и потрясающие закаты ниспадают на Имброс и монолитные утесы Самофракии. Артиллерийский обстрел не особенно донимал, и солдаты спали в палатках. Потом в июне, когда турки установили орудия крупного калибра позади Ачи-Баба, началось яростное окапывание, и армия ушла в траншеи и блиндажи, иногда открытые небу, иногда накрытые сверху гофрированным железом и слоем грунта. Вначале с азиатского берега не было регулярных обстрелов, и сторона утесов, обращенная к югу и востоку, считалась благоприятной для обустройства жилища. Она была известна как терраса с видом на море. Потом однажды новые орудия открыли огонь из Кум-Кале с противоположной стороны пролива, и снаряды стали рваться прямо у входных дверей блиндажей, которые прежде казались такими безопасными. Восточную оконечность полуострова, противолежащую Азии, удерживал французский корпус, и им доставалось больше всех: как-то однажды взорвалось 2000 кварт незаменимого вина. К концу месяца сеть траншей и укрытых дорог протянулась от берега до передовых рубежей, и можно было прошагать несколько миль, не высовывая голову из-за бруствера.
Изменились окраски ландшафта. Исчезла трава, и вместо зеленых всходов появились пустоши, покрытые бледнеющими темно-красными цветами дикого тимьяна, высохшими стеблями лилий, случайным пыльно-розовым олеандром, зеленым фигом или гранатом с небольшим пламенным цветением на фруктах. Все остальное было коричневого цвета, а пыли в этой полупустыне было по щиколотку. С нарастанием летней жары появились насекомые и животные, и многие солдаты, чьи жизни сузились до нескольких квадратных метров земли вокруг них, впервые познакомились с тарантулами и сороконожками, скорпионами и ящерицами, непрестанным насилием цикад на деревьях. Маккензи, напряженно вглядываясь в бинокль, чтобы заметить атаку на фронте, вдруг обнаружил черепаху, ползущую прямо по оси его сектора наблюдений.
В июле жара установилась на неизменных 48 градусах в тени. Но тени-то не было: с четырех часов утра до восьми вечера солнце смотрело вниз и превращало в духовку каждый окоп и каждый блиндаж. Пекло было ужасное, было так жарко, что в консервных банках с мясом плавился жир, а до металлической плиты невозможно было дотронуться. У некоторых солдат были пробковые шлемы, но большинство носило ту же форму, что и армия во Франции: плоскую шляпу с колпаком, плотный саржевый китель и брюки цвета хаки, обмотки и ботинки. Стальных шлемов не было.
На вышележащих высотах у турок всегда была хорошая питьевая вода, но на плацдарме мыса Хеллес, за исключением одного-двух источников в ущелье Гулли, колодцев не было. Воду приходилось доставлять морем за 700 миль из Нила в Египте, перекачивать на берег и перевозить к линии фронта. Иногда солдатский рацион снижался до трети галлона (1,5 литра) воды в день на все нужды. А в АНЗАК было даже хуже, людям приходилось выпаривать соленую морскую воду.
В конечном итоге все эти неудобства были не столь велики, и солдаты к ним привыкли. Но к чему было невозможно привыкнуть, это к мухам. Они начали плодиться в мае. В июне их была тьма-тьмущая, и эта тьма так обволакивала и была столь назойливой, что часто казалась более ужасной, чем сама война. Мухи питались незахороненными трупами на ничейной земле и в туалетах, на мусорных свалках и на продуктовых складах обеих армий. Никто не мог от них ускользнуть даже с наступлением ночи. Нельзя было открыть банку консервов, чтобы не оказаться покрытым толстым слоем извивающихся насекомых. Их ели вместе с пищей и проглатывали с водой. Можно было на ночь обжечь пламенем стены и потолок в блиндаже, но наутро появлялись их новые орды. Приходилось мыть лицо и бриться с мухами, сидящими на лице и руках и глазах, и даже для самых огрубевших солдат было очевидно, что эти мухи часто распухали, питаясь кровью падших животных и людей. Противомоскитные сетки были почти не знакомы, и самое ценное, что могло быть у солдата, это небольшой кусок муслиновой вуали, которой он мог прикрыть лицо во время еды или сна. Чтобы спастись от мух, некоторые солдаты приспособились писать письма домой по ночам в темноте своих блиндажей.
Начиная с июня в армии стала распространяться дизентерия, и скоро каждый солдат оказался зараженным[20]. Многие из солдат переносили болезнь на ногах, но некоторые скоро стали слишком слабы, чтобы даже добраться до туалета, и в июле, когда каждую неделю эвакуировали одну тысячу человек, заболевание стало значительно более деструктивным, чем сама битва. Помимо неудобства и недовольства собой, оно создает всепобеждающую вялость. «Она вызывает во мне, — писал Гамильтон, — отчаянное желание лечь и ничего не делать, оставаться в неподвижности... и это было, как мне кажется, причиной, почему грекам понадобилось десять долгих лет, чтобы взять Трою».
Несомненно, мухи были главными разносчиками заразы, но и питание внесло свою лепту: соленые и жирные мясные консервы, отсутствие каких-либо зеленых овощей. Армейских столовых более поздних кампаний в Галлиполи еще не было, и у солдат не было никаких возможностей купить мелкие предметы роскоши, чтобы как-то разнообразить свою диету. Через длинные интервалы выдавались небольшие порции рома, очень редко солдаты получали яйца или, скажем, посылки из дому или даже свежую рыбу (которую глушили в море ручными гранатами), но в остальном это было однообразное меню из чая без молока, мясных консервов и сливово-яблочного джема.
К этому времени медицинская служба почти развалилась. Ее организация исходила из того принципа, что госпитали должны создаваться на полуострове вскоре после первого десанта, но, когда это не удалось, в спешном порядке построили базу под тентом на острове Лемнос, а тяжелораненых отправляли в Египет, на Мальту и даже в Англию. Скоро Лемнос оказался переполнен все поступающими ранеными, и не хватало кораблей, чтобы справиться с этим потоком.
И вот в июне доктора столкнулись с серьезной эпидемией дизентерии в армии. «Что ж, от этого не умрешь», — появилась ходовая фраза. Но солдаты все-таки умирали, а их тела просто зашивали в одеяла и хоронили на ближайшем кладбище. Огромное большинство выживших страшно мучились, и временами беспрерывно. Повозки на лошадях с больными и ранеными, стукаясь о камни, спускались к берегу, а там проходили часы ожидания на лихтерах под палящим солнцем перед тем, как их наконец увозили. На островах условия были ненамного лучше. На Лемносе больные лежали на земле в своих плотных плисовых брюках, а над ними роились мухи. Противомоскитных сеток не было, а часто и кроватей и даже пижам.
Не было в Галлиполи и квалифицированных стоматологов. Если у человека появлялась зубная боль или ломался зуб от бисквитов (что случалось достаточно часто), ему приходилось терпеть ее, пока мог, если только ему не повезет найти какого-нибудь санитара из госпиталя, который ему поможет на скорую руку.
Подобные вещи начали вызывать растущее недовольство в армии. «Солдаты серьезно устали, — писал Обри Герберт. — Они не столь же покорны, как их десять тысяч братьев-монахов там, на горе Атос».
1 июня Гамильтон оставил свой пропитанный сыром причал на «Аркадиане» и разместил свой штаб на острове Имброс. Но персоналу здесь едва ли было лучше, чем другим, разве что люди не были под огнем. Они расставили свои палатки на мрачном участке берега, где не было никакой тени, а им в лица весь день ветер нес мелкий коричневый песок. Имелись в наличии очень хорошие места на ровной земле под фиговыми и оливковыми деревьями, но их сознательно игнорировали. Так делалось частично потому, что не хотелось придавать лагерю вид постоянного места пребывания (в следующей атаке можно будет захватить достаточно территории, чтобы обосноваться на полуострове), и частично потому, что считалось, что штабисты должны себе представлять трудности и лишения, которые переживают солдаты на фронте. Для усиления этой иллюзии им поставляли почти несъедобную пищу. Похоже, до генерала или его старших офицеров не доходило, что эффективность важнее, чем внешний вид, и что солдат, страдающий от дизентерии (из-за мух, плохой пищи и жары), вряд ли уделит все внимание своей работе.
И в действительности раздражающий беспорядок начал охватывать деятельность в тыловых районах и на линиях снабжения. Их большая часть была сосредоточена на Лемносе и в гавани Мудрос, где было сброшено многое основное оборудование. Корабли приходили без сопроводительных документов и разгружались до того, как транспортные офицеры успевали разобраться, что там за груз. Часто грузы отправлялись не на тех судах и не в те места, или терялись, или смешивались с другими грузами. Новые снаряды прибывали без новых ключей к ним.
Почта пропадала. Толпа транзитных полиглотов околачивалась на берегу в ожидании распоряжений. «В их обществе, — писал в своем дневнике адмирал Вэмисс[21], — есть хитрый грек, жадный и внушающий доверие, делающий неплохие деньги на обоих партнерах (французах и британцах), торгующий всевозможными товарами от лука до сладкого мяса и пилюль Бичема». На фронте кто-то родил фразу, выражавшую отношение солдат к этим островам. Это были «Имброс, Мудрос и Хаос».
Существовала фантастическая разница между жизнью солдат на побережье и моряков на кораблях, находившихся рядом лишь в паре сотен метров от берега. Столовая на корабле для любого армейского офицера, оказывавшегося там по приглашению, была чем-то вроде страны чудес. После недель мучений с мухами и вшами в одежде, а в глазах все еще стоит вид и запах разлагающейся мертвой плоти, он застывал в изумлении у чистой скатерти на столе, стаканов, тарелок, мяса, фруктов и вина.
Эти различия еще более усиливались на океанских лайнерах, которые были реквизированы для использования в качестве транспортов, укомплектованные командами мирного времени и мебелью. Военный корреспондент Генри Невинсон вспоминал, что побывал на борту лайнера «Миннеаполис» как раз перед началом крупного сражения. Ему предстояло рано утром высадиться на берег вместе с атакующими войсками, и в 4.00 утра он позвонил, чтобы ему принесли чашку чаю. «На этом корабле, — объяснил ему стюард, — завтрак всегда подается в 8.30 утра». Немного погодя, когда солдаты рассаживались по судам перед наступлением, стюарды извлекли свои пылесосы и начали, как обычно, обрабатывать ковры в коридорах. Без сомнения, завтрак подали в 8.30, хотя мало кто мог им воспользоваться, поскольку к этому времени многих солдат уже не было в живых.
В отношении этого в армии не было недовольства, потому что солдаты, как известно, рвались в бой, а это являлось чем-то вроде заверения, приятного напоминания о конечном здравом смысле жизни, когда видишь флотских на их чистых, комфортабельных кораблях. «Было вычислено, — писал Вэмисс, — что в сражении на берегу, чтобы убить одного солдата, требуется несколько тонн свинца, а на море одна торпеда может причинить гибель многим сотням. На берегу солдат почти постоянно испытывает неудобства, если не нищету, — а в море моряк живет в сравнительном комфорте, пока не наступит момент, когда потребуется его жизнь».
И все же возможно, что на долю солдат в Галлиполи приписывают слишком много тягот или, скорее, видят эти тяготы вне их верного контекста. Одним перечислением проблем армии обретаешь чувство уныния, но это ложное ощущение, на этой стадии жизнь на полуострове была какой угодно, но не унылой. Она была ужасной, но ничуть не однообразной. Тут не может быть приемлемого сравнения с относительно комфортабельным существованием солдат во Вторую мировую войну или даже с жизнью тех же людей до поступления на службу в армию. Галлиполи поглотил их и поставил свои собственные условия. Со сказочной быстротой солдаты переместились в иную плоскость существования, прошлое отступило, будущее для них вряд ли существовало, и они жили так, как никогда до этого, освобожденные от обычного груза человеческих амбиций и сожалений. «В некотором смысле, — говорит Герберт, — это было странно счастливое время». Замечание кажется странным, но хорошо понятным. У солдат не было кино, музыки, радио, никаких развлечений, они никогда не встречались с женщинами и детьми, как это было у солдат, воевавших во Франции. И все-таки само отсутствие этих удовольствий создавало иную шкалу ценностей. Они испытывали острый и огромный аппетит к самым малым мелочам. Купание в море стало источником неописуемой радости. Избавиться от мух, смыть пыль с глаз и рта, вновь ощутить прохладу: это стало верхом ощущений, которое сейчас превосходило все их мечты по дому. Готовить вечерний чай, делить посылку с Родины, пирожное или плитку шоколада, долгие разговоры при звездах, беседы о том, чем они займутся, «когда все это закончится», — все эти вещи обретали почти мистическое звучание, которое стало достаточно знакомым в Западной пустыне в Египте во время Второй мировой войны или на любом удаленном фронте любой войны. Тут не было фотографий любимых девушек, до них не доходили никакие эротические журналы (они были рады, если вдруг видели газету из дому, хотя и месячной давности), не было и медсестер или женских отрядов. Возможно, из-за этого их сексуальные инстинкты временно бездействовали или, скорее, поглощались в мелочах их крепкой братской дружбы, щедрых чувств, порожденных окружавшими их опасностями. Пороков было очень мало. Обычные преступления затерялись в невиновности преступлений самой войны. Определенно, не было возможностей для пьянства[22], а азартных игр было не более, чем малокровного времяпровождения в мире, где деньги значат меньше всего.
Они мечтали не о мягких постелях и горячих ваннах, а о противомоскитных сетках и мыле для соленой воды. Повышение в чине ценилось, но так же ценилась и похвала или медаль. Французский командир генерал Гуро, который заменил д'Амада, строил своих солдат в каре при лунном свете и торжественно вручал Военный крест (Croix de Guerre) и посвящал в рыцари некоторых юных бородачей, которые, по всеобщему признанию, заслужили эти почести лишь несколько дней или даже часов назад. И это производило куда большее впечатление, чем какой-нибудь церемониал в казармах. На этом узком фронте они все были строгими судьями храбрости.
Возможно, в окопах родилась небольшая система традиций, делавшая более переносимой жизнь солдат. Сюда входило сознательное преуменьшение драматических и опасных сторон бытия. Самая большая турецкая пушка, стрелявшая из Кум-Кале, была известна как «Азиатская Аннушка». А другую прозвали «Быстрый Дик». Местам, где происходили самые кровопролитные бои, присваивали такие названия, как «Вокзал Клафэм», «Виноградник», «Фасоль». В нецензурных выражениях и в простом, ироничном, грубоватом юморе был заложен некий защитный механизм: «Боже, дай нам победу! Но не в нашем секторе». «Ну как, хорошо моется?» — спрашивает высокопоставленный генерал солдата, который моется одной кружкой воды. «Конечно, сэр! — отвечает солдат. — Только я хотел бы быть чертовой канарейкой!»
Солдаты проводят часы за благоустройством своих блиндажей, в поисках вшей в одежде, в приготовлении пищи (блины из муки и воды скоро становятся повсеместно популярными), в писании дневников и писем[23].
Некоторым удавалось даже уделять время своему хобби. Например, среди французов в мягкой форме вспыхнула лихорадка раскопок древностей. На Лемносе до высадки на месте Древней Гефестии они откопали искалеченную статую Эроса, а попав на мыс Хеллес, они пришли в восторг от того, что в азиатской Анни были погребены другие предметы древности. В воронке от снаряда были найдены два кувшина, содержащие скелеты. А когда солдаты стали копать окопы в Хиссарлыке, они наткнулись на ряд каменных саркофагов, которые глухо гудели при ударах по ним киркой. За столетия (все сразу же пришли к выводу, что эти находки относятся ко временам Древней Трои) почва, зерно за зерном, проникла во внутренности гробниц, но солдатам удалось откопать много костей, ваз, ламп и глиняных статуй мужчин и женщин. Французский доктор написал своей жене об одной особенно красивой чаше: «Ее длинные ручки, почти эфемерные в своей утонченности, придают этой вещице трепетание крыльев».
Живя под землей, многие солдаты приспособились к окружающему их миру насекомых. Они устраивали бои между сороконожками и скорпионами, и проходили часы, пока они наблюдали, как муравьиный лев копает свои маленькие кратеры в песке. Он ходит по кругу, по часовой стрелке, а потом наоборот, поднимая почву своими огромными плавниками, подбрасывает ее на голову, а потом резким движением вперед перебрасывает ее через край кратера. Когда строительство кратера завершено, а крылатый муравей прячется на его дне, солдаты подбрасывали жуков и других насекомых на край воронки, и тут происходила короткая потасовка в песке, внезапный прыжок, а потом медленная смерть, пока крылатый муравей высасывал до капли кровь из своей жертвы. Возможно, в этой пещерной войне в окопах муравьиный лев был чем-то символичным.
По траншеям АНЗАК тек поток слухов, и они обычно базировались на чем-то услышанном «там, на берегу», или от чьего-то ординарца, или повара, или связиста в штабе бригады или батальона. Ходили самые невероятные истории: будто в одном секторе все турки были одеты женщинами, Гамильтона якобы сняли с поста, что русские высадились на Босфоре и потопили «Гебен», будто Энвер приказал провести общее наступление в знак празднования первого дня Рамадана 12 июля, на корабле в Мудросе будто бы была схвачена отъявленная шпионка.
Если только не кипели бои, один день походил на другой. Подъем в окопах в 3.00, первые выстрелы на рассвете доходят до крещендо и замирают. Утренний обстрел, вечерняя баня, ритуал приготовления чая и долгие беседы под звездами. Наконец, как только наступает темнота, приглушенные звуки караванов мулов, добирающихся к линии фронта с тюками грузов на спинах.
Иногда происходило неожиданное, когда германский и британский аэропланы низко над землей затевали ружейную дуэль прямо над окопами, и обе армии прекращали огонь, наблюдая за происходящим. Или когда турки забрасывали траншеи союзников листовками на урду с призывами к индийским солдатам прекратить воевать с их братьями-мусульманами. Это изобретение имело весьма незначительный успех среди гурков, которые не умели читать на урду и которые, будучи индуистами по религии, ненавидели Магомета.
Авиация была особым предметом обожания среди солдат. Будучи прикованными к своим окопам, солдаты могли лишь мечтать о том, как бы постранствовать далеко позади вражеских окопов. Увидеть другую сторону Ачи-Баба для них являлось чуть ли не таким же чудом, как посмотреть на другую сторону Луны. Константинополь был страшной фантазией, зрелищем минаретов и базаров со специями, халифов и гаремов, драгоценностей и одалисок, вертящихся дервишей. Конечно, Константинополь вовсе не был таким. Но просто иметь возможность пролететь по воздуху — в 1915 году это было сродни сказке о ковре-самолете. И конечно, огромное оживление вызывало появление в небе воздушных шаров с наблюдателями. В течение одного-двух дней Самсон построил на мысе Хеллес то, что называлось взлетно-посадочной полосой, и, хотя его каждый раз обстреливали при взлете или посадке, он, к восхищению солдат, продолжал свои полеты в течение одной или двух недель. Когда наконец он решил, что более разумно построить базу на острове Имброс, он оставил после себя макет самолета, и армия веселилась, наблюдая, как турки целую неделю обстреливали его. Чтобы уничтожить этот объект, турки выпустили около 500 снарядов.
Самсон предпочитал взлетать при первом утреннем свете, и, покачав крыльями в знак приветствия британским солдатам окопах, он летел над полуостровом в поисках костров, на которых турки готовили пищу. Затем он вновь вылетал на закате, чтобы обстрелять караваны верблюдов и воловьи упряжки, когда они направлялись на фронт со своей поклажей.
И британские, и французские летчики помогали союзным субмаринам, совершавшим проходы через Нэрроуз, летая над ними и отвлекая внимание турецких артиллеристов. Часто они присоединялись к Нэсмиту, Бойлю и другим в атаках на линии снабжения на перешейке Галлиполи. Однажды британскому пилоту удалось торпедировать с воздуха турецкий корабль. Часто происходили трагедии. Гидросамолет с неисправным двигателем сел на воду в проливе, и потом, когда вода кипела от вражеских пуль, поскакал по морю, как раненая птица, пока не смог укрыться в безопасности в скалах.
«Сравнение этого места с морским курортом в выходной день, — писал Комптон Маккензи, — так же неизбежно, как и банально. И все же все время сравнение само себя оправдывает. Даже аэропланы над низким утесом к востоку имели вид „прогулочных“, на которых можно поразвлечься за шесть пенсов или за три. Под тентами легко могут скрываться гадальщики по шишкам на черепе и предсказатели будущего. Станцию связи легко можно принять за театр теней. Телеги индийского транспорта, видимые сквозь намытый на берег песок, похожи на ожидающие вас прогулочные коляски».
Однако на этом все сравнения заканчиваются, пыль покрыла все, вихрящаяся, удушающая и отвратительная, а турецкие снаряды проносятся сквозь нее с грохотом поезда-экспресса и разрываются в воздухе. Этот шум временами непрерывен, и солдаты переносят его не как временное неудобство, а как естественное условие жизни. Это столь же неизбежно, как и погода. В вас попадут или не попадут. Ешь, спишь и просыпаешься под аккомпанемент этого грохота. Склоны, обращенные к морю, вроде могли бы служить местами для отдыха, но они часто опаснее, чем фронтовые окопы в одной-двух милях в глубь полуострова, поскольку они представляют очевидные цели для противника: причалы, подходящие корабли, купающиеся солдаты. Со своих высот на Ачи-Баба турки просматривали весь плацдарм, и, когда пыль оседала, им была видна каждая палатка, каждая орудийная площадка, каждый солдат и каждое животное, которое двигалось над скалами. Лошади и мулы подвергались страшным обстрелам, но похоже, они ничего не замечали, пока в них не попадали пуля или осколок. Какая-то благословенная извилина в их мозгу позволяла им стоять тут спокойно, без страха в глазах, пока рвущаяся вокруг шрапнель заставляет бросаться на землю все человеческие существа. «Фонтаны земли, фонтаны воды, — писал своей жене французский доктор, — снаряды покрывают нас потоком стали, рассыпаясь, шипя и шумя... без этого лучащегося прекрасного света было бы пугающе печально».
Были и такие, особенно среди пожилых людей, впервые оказавшиеся под артиллерийским обстрелом, кто просто не мог вынести этого и кого было необходимо отправить домой. «Слабые духом приходили в расстройство, — писал доктор. — Немногие были способны вынести эту реальность. Существует физическая экзальтация, которая все деформирует, затемняет и лишает людей способности мыслить здраво».
Холодная погода затянулась до конца мая, и в этот период солдаты чувствовали себя совершенно здоровыми. Май был просто идиллическим месяцем года, когда кругом цветут цветы, даже в ничейной полосе, и потрясающие закаты ниспадают на Имброс и монолитные утесы Самофракии. Артиллерийский обстрел не особенно донимал, и солдаты спали в палатках. Потом в июне, когда турки установили орудия крупного калибра позади Ачи-Баба, началось яростное окапывание, и армия ушла в траншеи и блиндажи, иногда открытые небу, иногда накрытые сверху гофрированным железом и слоем грунта. Вначале с азиатского берега не было регулярных обстрелов, и сторона утесов, обращенная к югу и востоку, считалась благоприятной для обустройства жилища. Она была известна как терраса с видом на море. Потом однажды новые орудия открыли огонь из Кум-Кале с противоположной стороны пролива, и снаряды стали рваться прямо у входных дверей блиндажей, которые прежде казались такими безопасными. Восточную оконечность полуострова, противолежащую Азии, удерживал французский корпус, и им доставалось больше всех: как-то однажды взорвалось 2000 кварт незаменимого вина. К концу месяца сеть траншей и укрытых дорог протянулась от берега до передовых рубежей, и можно было прошагать несколько миль, не высовывая голову из-за бруствера.
Изменились окраски ландшафта. Исчезла трава, и вместо зеленых всходов появились пустоши, покрытые бледнеющими темно-красными цветами дикого тимьяна, высохшими стеблями лилий, случайным пыльно-розовым олеандром, зеленым фигом или гранатом с небольшим пламенным цветением на фруктах. Все остальное было коричневого цвета, а пыли в этой полупустыне было по щиколотку. С нарастанием летней жары появились насекомые и животные, и многие солдаты, чьи жизни сузились до нескольких квадратных метров земли вокруг них, впервые познакомились с тарантулами и сороконожками, скорпионами и ящерицами, непрестанным насилием цикад на деревьях. Маккензи, напряженно вглядываясь в бинокль, чтобы заметить атаку на фронте, вдруг обнаружил черепаху, ползущую прямо по оси его сектора наблюдений.
В июле жара установилась на неизменных 48 градусах в тени. Но тени-то не было: с четырех часов утра до восьми вечера солнце смотрело вниз и превращало в духовку каждый окоп и каждый блиндаж. Пекло было ужасное, было так жарко, что в консервных банках с мясом плавился жир, а до металлической плиты невозможно было дотронуться. У некоторых солдат были пробковые шлемы, но большинство носило ту же форму, что и армия во Франции: плоскую шляпу с колпаком, плотный саржевый китель и брюки цвета хаки, обмотки и ботинки. Стальных шлемов не было.
На вышележащих высотах у турок всегда была хорошая питьевая вода, но на плацдарме мыса Хеллес, за исключением одного-двух источников в ущелье Гулли, колодцев не было. Воду приходилось доставлять морем за 700 миль из Нила в Египте, перекачивать на берег и перевозить к линии фронта. Иногда солдатский рацион снижался до трети галлона (1,5 литра) воды в день на все нужды. А в АНЗАК было даже хуже, людям приходилось выпаривать соленую морскую воду.
В конечном итоге все эти неудобства были не столь велики, и солдаты к ним привыкли. Но к чему было невозможно привыкнуть, это к мухам. Они начали плодиться в мае. В июне их была тьма-тьмущая, и эта тьма так обволакивала и была столь назойливой, что часто казалась более ужасной, чем сама война. Мухи питались незахороненными трупами на ничейной земле и в туалетах, на мусорных свалках и на продуктовых складах обеих армий. Никто не мог от них ускользнуть даже с наступлением ночи. Нельзя было открыть банку консервов, чтобы не оказаться покрытым толстым слоем извивающихся насекомых. Их ели вместе с пищей и проглатывали с водой. Можно было на ночь обжечь пламенем стены и потолок в блиндаже, но наутро появлялись их новые орды. Приходилось мыть лицо и бриться с мухами, сидящими на лице и руках и глазах, и даже для самых огрубевших солдат было очевидно, что эти мухи часто распухали, питаясь кровью падших животных и людей. Противомоскитные сетки были почти не знакомы, и самое ценное, что могло быть у солдата, это небольшой кусок муслиновой вуали, которой он мог прикрыть лицо во время еды или сна. Чтобы спастись от мух, некоторые солдаты приспособились писать письма домой по ночам в темноте своих блиндажей.
Начиная с июня в армии стала распространяться дизентерия, и скоро каждый солдат оказался зараженным[20]. Многие из солдат переносили болезнь на ногах, но некоторые скоро стали слишком слабы, чтобы даже добраться до туалета, и в июле, когда каждую неделю эвакуировали одну тысячу человек, заболевание стало значительно более деструктивным, чем сама битва. Помимо неудобства и недовольства собой, оно создает всепобеждающую вялость. «Она вызывает во мне, — писал Гамильтон, — отчаянное желание лечь и ничего не делать, оставаться в неподвижности... и это было, как мне кажется, причиной, почему грекам понадобилось десять долгих лет, чтобы взять Трою».
Несомненно, мухи были главными разносчиками заразы, но и питание внесло свою лепту: соленые и жирные мясные консервы, отсутствие каких-либо зеленых овощей. Армейских столовых более поздних кампаний в Галлиполи еще не было, и у солдат не было никаких возможностей купить мелкие предметы роскоши, чтобы как-то разнообразить свою диету. Через длинные интервалы выдавались небольшие порции рома, очень редко солдаты получали яйца или, скажем, посылки из дому или даже свежую рыбу (которую глушили в море ручными гранатами), но в остальном это было однообразное меню из чая без молока, мясных консервов и сливово-яблочного джема.
К этому времени медицинская служба почти развалилась. Ее организация исходила из того принципа, что госпитали должны создаваться на полуострове вскоре после первого десанта, но, когда это не удалось, в спешном порядке построили базу под тентом на острове Лемнос, а тяжелораненых отправляли в Египет, на Мальту и даже в Англию. Скоро Лемнос оказался переполнен все поступающими ранеными, и не хватало кораблей, чтобы справиться с этим потоком.
И вот в июне доктора столкнулись с серьезной эпидемией дизентерии в армии. «Что ж, от этого не умрешь», — появилась ходовая фраза. Но солдаты все-таки умирали, а их тела просто зашивали в одеяла и хоронили на ближайшем кладбище. Огромное большинство выживших страшно мучились, и временами беспрерывно. Повозки на лошадях с больными и ранеными, стукаясь о камни, спускались к берегу, а там проходили часы ожидания на лихтерах под палящим солнцем перед тем, как их наконец увозили. На островах условия были ненамного лучше. На Лемносе больные лежали на земле в своих плотных плисовых брюках, а над ними роились мухи. Противомоскитных сеток не было, а часто и кроватей и даже пижам.
Не было в Галлиполи и квалифицированных стоматологов. Если у человека появлялась зубная боль или ломался зуб от бисквитов (что случалось достаточно часто), ему приходилось терпеть ее, пока мог, если только ему не повезет найти какого-нибудь санитара из госпиталя, который ему поможет на скорую руку.
Подобные вещи начали вызывать растущее недовольство в армии. «Солдаты серьезно устали, — писал Обри Герберт. — Они не столь же покорны, как их десять тысяч братьев-монахов там, на горе Атос».
1 июня Гамильтон оставил свой пропитанный сыром причал на «Аркадиане» и разместил свой штаб на острове Имброс. Но персоналу здесь едва ли было лучше, чем другим, разве что люди не были под огнем. Они расставили свои палатки на мрачном участке берега, где не было никакой тени, а им в лица весь день ветер нес мелкий коричневый песок. Имелись в наличии очень хорошие места на ровной земле под фиговыми и оливковыми деревьями, но их сознательно игнорировали. Так делалось частично потому, что не хотелось придавать лагерю вид постоянного места пребывания (в следующей атаке можно будет захватить достаточно территории, чтобы обосноваться на полуострове), и частично потому, что считалось, что штабисты должны себе представлять трудности и лишения, которые переживают солдаты на фронте. Для усиления этой иллюзии им поставляли почти несъедобную пищу. Похоже, до генерала или его старших офицеров не доходило, что эффективность важнее, чем внешний вид, и что солдат, страдающий от дизентерии (из-за мух, плохой пищи и жары), вряд ли уделит все внимание своей работе.
И в действительности раздражающий беспорядок начал охватывать деятельность в тыловых районах и на линиях снабжения. Их большая часть была сосредоточена на Лемносе и в гавани Мудрос, где было сброшено многое основное оборудование. Корабли приходили без сопроводительных документов и разгружались до того, как транспортные офицеры успевали разобраться, что там за груз. Часто грузы отправлялись не на тех судах и не в те места, или терялись, или смешивались с другими грузами. Новые снаряды прибывали без новых ключей к ним.
Почта пропадала. Толпа транзитных полиглотов околачивалась на берегу в ожидании распоряжений. «В их обществе, — писал в своем дневнике адмирал Вэмисс[21], — есть хитрый грек, жадный и внушающий доверие, делающий неплохие деньги на обоих партнерах (французах и британцах), торгующий всевозможными товарами от лука до сладкого мяса и пилюль Бичема». На фронте кто-то родил фразу, выражавшую отношение солдат к этим островам. Это были «Имброс, Мудрос и Хаос».
Существовала фантастическая разница между жизнью солдат на побережье и моряков на кораблях, находившихся рядом лишь в паре сотен метров от берега. Столовая на корабле для любого армейского офицера, оказывавшегося там по приглашению, была чем-то вроде страны чудес. После недель мучений с мухами и вшами в одежде, а в глазах все еще стоит вид и запах разлагающейся мертвой плоти, он застывал в изумлении у чистой скатерти на столе, стаканов, тарелок, мяса, фруктов и вина.
Эти различия еще более усиливались на океанских лайнерах, которые были реквизированы для использования в качестве транспортов, укомплектованные командами мирного времени и мебелью. Военный корреспондент Генри Невинсон вспоминал, что побывал на борту лайнера «Миннеаполис» как раз перед началом крупного сражения. Ему предстояло рано утром высадиться на берег вместе с атакующими войсками, и в 4.00 утра он позвонил, чтобы ему принесли чашку чаю. «На этом корабле, — объяснил ему стюард, — завтрак всегда подается в 8.30 утра». Немного погодя, когда солдаты рассаживались по судам перед наступлением, стюарды извлекли свои пылесосы и начали, как обычно, обрабатывать ковры в коридорах. Без сомнения, завтрак подали в 8.30, хотя мало кто мог им воспользоваться, поскольку к этому времени многих солдат уже не было в живых.
В отношении этого в армии не было недовольства, потому что солдаты, как известно, рвались в бой, а это являлось чем-то вроде заверения, приятного напоминания о конечном здравом смысле жизни, когда видишь флотских на их чистых, комфортабельных кораблях. «Было вычислено, — писал Вэмисс, — что в сражении на берегу, чтобы убить одного солдата, требуется несколько тонн свинца, а на море одна торпеда может причинить гибель многим сотням. На берегу солдат почти постоянно испытывает неудобства, если не нищету, — а в море моряк живет в сравнительном комфорте, пока не наступит момент, когда потребуется его жизнь».
И все же возможно, что на долю солдат в Галлиполи приписывают слишком много тягот или, скорее, видят эти тяготы вне их верного контекста. Одним перечислением проблем армии обретаешь чувство уныния, но это ложное ощущение, на этой стадии жизнь на полуострове была какой угодно, но не унылой. Она была ужасной, но ничуть не однообразной. Тут не может быть приемлемого сравнения с относительно комфортабельным существованием солдат во Вторую мировую войну или даже с жизнью тех же людей до поступления на службу в армию. Галлиполи поглотил их и поставил свои собственные условия. Со сказочной быстротой солдаты переместились в иную плоскость существования, прошлое отступило, будущее для них вряд ли существовало, и они жили так, как никогда до этого, освобожденные от обычного груза человеческих амбиций и сожалений. «В некотором смысле, — говорит Герберт, — это было странно счастливое время». Замечание кажется странным, но хорошо понятным. У солдат не было кино, музыки, радио, никаких развлечений, они никогда не встречались с женщинами и детьми, как это было у солдат, воевавших во Франции. И все-таки само отсутствие этих удовольствий создавало иную шкалу ценностей. Они испытывали острый и огромный аппетит к самым малым мелочам. Купание в море стало источником неописуемой радости. Избавиться от мух, смыть пыль с глаз и рта, вновь ощутить прохладу: это стало верхом ощущений, которое сейчас превосходило все их мечты по дому. Готовить вечерний чай, делить посылку с Родины, пирожное или плитку шоколада, долгие разговоры при звездах, беседы о том, чем они займутся, «когда все это закончится», — все эти вещи обретали почти мистическое звучание, которое стало достаточно знакомым в Западной пустыне в Египте во время Второй мировой войны или на любом удаленном фронте любой войны. Тут не было фотографий любимых девушек, до них не доходили никакие эротические журналы (они были рады, если вдруг видели газету из дому, хотя и месячной давности), не было и медсестер или женских отрядов. Возможно, из-за этого их сексуальные инстинкты временно бездействовали или, скорее, поглощались в мелочах их крепкой братской дружбы, щедрых чувств, порожденных окружавшими их опасностями. Пороков было очень мало. Обычные преступления затерялись в невиновности преступлений самой войны. Определенно, не было возможностей для пьянства[22], а азартных игр было не более, чем малокровного времяпровождения в мире, где деньги значат меньше всего.
Они мечтали не о мягких постелях и горячих ваннах, а о противомоскитных сетках и мыле для соленой воды. Повышение в чине ценилось, но так же ценилась и похвала или медаль. Французский командир генерал Гуро, который заменил д'Амада, строил своих солдат в каре при лунном свете и торжественно вручал Военный крест (Croix de Guerre) и посвящал в рыцари некоторых юных бородачей, которые, по всеобщему признанию, заслужили эти почести лишь несколько дней или даже часов назад. И это производило куда большее впечатление, чем какой-нибудь церемониал в казармах. На этом узком фронте они все были строгими судьями храбрости.
Возможно, в окопах родилась небольшая система традиций, делавшая более переносимой жизнь солдат. Сюда входило сознательное преуменьшение драматических и опасных сторон бытия. Самая большая турецкая пушка, стрелявшая из Кум-Кале, была известна как «Азиатская Аннушка». А другую прозвали «Быстрый Дик». Местам, где происходили самые кровопролитные бои, присваивали такие названия, как «Вокзал Клафэм», «Виноградник», «Фасоль». В нецензурных выражениях и в простом, ироничном, грубоватом юморе был заложен некий защитный механизм: «Боже, дай нам победу! Но не в нашем секторе». «Ну как, хорошо моется?» — спрашивает высокопоставленный генерал солдата, который моется одной кружкой воды. «Конечно, сэр! — отвечает солдат. — Только я хотел бы быть чертовой канарейкой!»
Солдаты проводят часы за благоустройством своих блиндажей, в поисках вшей в одежде, в приготовлении пищи (блины из муки и воды скоро становятся повсеместно популярными), в писании дневников и писем[23].
Некоторым удавалось даже уделять время своему хобби. Например, среди французов в мягкой форме вспыхнула лихорадка раскопок древностей. На Лемносе до высадки на месте Древней Гефестии они откопали искалеченную статую Эроса, а попав на мыс Хеллес, они пришли в восторг от того, что в азиатской Анни были погребены другие предметы древности. В воронке от снаряда были найдены два кувшина, содержащие скелеты. А когда солдаты стали копать окопы в Хиссарлыке, они наткнулись на ряд каменных саркофагов, которые глухо гудели при ударах по ним киркой. За столетия (все сразу же пришли к выводу, что эти находки относятся ко временам Древней Трои) почва, зерно за зерном, проникла во внутренности гробниц, но солдатам удалось откопать много костей, ваз, ламп и глиняных статуй мужчин и женщин. Французский доктор написал своей жене об одной особенно красивой чаше: «Ее длинные ручки, почти эфемерные в своей утонченности, придают этой вещице трепетание крыльев».
Живя под землей, многие солдаты приспособились к окружающему их миру насекомых. Они устраивали бои между сороконожками и скорпионами, и проходили часы, пока они наблюдали, как муравьиный лев копает свои маленькие кратеры в песке. Он ходит по кругу, по часовой стрелке, а потом наоборот, поднимая почву своими огромными плавниками, подбрасывает ее на голову, а потом резким движением вперед перебрасывает ее через край кратера. Когда строительство кратера завершено, а крылатый муравей прячется на его дне, солдаты подбрасывали жуков и других насекомых на край воронки, и тут происходила короткая потасовка в песке, внезапный прыжок, а потом медленная смерть, пока крылатый муравей высасывал до капли кровь из своей жертвы. Возможно, в этой пещерной войне в окопах муравьиный лев был чем-то символичным.
По траншеям АНЗАК тек поток слухов, и они обычно базировались на чем-то услышанном «там, на берегу», или от чьего-то ординарца, или повара, или связиста в штабе бригады или батальона. Ходили самые невероятные истории: будто в одном секторе все турки были одеты женщинами, Гамильтона якобы сняли с поста, что русские высадились на Босфоре и потопили «Гебен», будто Энвер приказал провести общее наступление в знак празднования первого дня Рамадана 12 июля, на корабле в Мудросе будто бы была схвачена отъявленная шпионка.
Если только не кипели бои, один день походил на другой. Подъем в окопах в 3.00, первые выстрелы на рассвете доходят до крещендо и замирают. Утренний обстрел, вечерняя баня, ритуал приготовления чая и долгие беседы под звездами. Наконец, как только наступает темнота, приглушенные звуки караванов мулов, добирающихся к линии фронта с тюками грузов на спинах.
Иногда происходило неожиданное, когда германский и британский аэропланы низко над землей затевали ружейную дуэль прямо над окопами, и обе армии прекращали огонь, наблюдая за происходящим. Или когда турки забрасывали траншеи союзников листовками на урду с призывами к индийским солдатам прекратить воевать с их братьями-мусульманами. Это изобретение имело весьма незначительный успех среди гурков, которые не умели читать на урду и которые, будучи индуистами по религии, ненавидели Магомета.
Авиация была особым предметом обожания среди солдат. Будучи прикованными к своим окопам, солдаты могли лишь мечтать о том, как бы постранствовать далеко позади вражеских окопов. Увидеть другую сторону Ачи-Баба для них являлось чуть ли не таким же чудом, как посмотреть на другую сторону Луны. Константинополь был страшной фантазией, зрелищем минаретов и базаров со специями, халифов и гаремов, драгоценностей и одалисок, вертящихся дервишей. Конечно, Константинополь вовсе не был таким. Но просто иметь возможность пролететь по воздуху — в 1915 году это было сродни сказке о ковре-самолете. И конечно, огромное оживление вызывало появление в небе воздушных шаров с наблюдателями. В течение одного-двух дней Самсон построил на мысе Хеллес то, что называлось взлетно-посадочной полосой, и, хотя его каждый раз обстреливали при взлете или посадке, он, к восхищению солдат, продолжал свои полеты в течение одной или двух недель. Когда наконец он решил, что более разумно построить базу на острове Имброс, он оставил после себя макет самолета, и армия веселилась, наблюдая, как турки целую неделю обстреливали его. Чтобы уничтожить этот объект, турки выпустили около 500 снарядов.
Самсон предпочитал взлетать при первом утреннем свете, и, покачав крыльями в знак приветствия британским солдатам окопах, он летел над полуостровом в поисках костров, на которых турки готовили пищу. Затем он вновь вылетал на закате, чтобы обстрелять караваны верблюдов и воловьи упряжки, когда они направлялись на фронт со своей поклажей.
И британские, и французские летчики помогали союзным субмаринам, совершавшим проходы через Нэрроуз, летая над ними и отвлекая внимание турецких артиллеристов. Часто они присоединялись к Нэсмиту, Бойлю и другим в атаках на линии снабжения на перешейке Галлиполи. Однажды британскому пилоту удалось торпедировать с воздуха турецкий корабль. Часто происходили трагедии. Гидросамолет с неисправным двигателем сел на воду в проливе, и потом, когда вода кипела от вражеских пуль, поскакал по морю, как раненая птица, пока не смог укрыться в безопасности в скалах.