Мысли в голове у Франсуа путались.
   — Тебе передала перстень наша мать? Об этом она с тобой говорила?
   — Нет. Я взял его у нее после смерти. Под перстнем на ее пальце был след сильного ожога. Всю жизнь я задавал себе вопрос, что бы это могло означать. И так и не нашел ответа. Думаю, перстень с волком и страдание как-то связаны.
   Страдание… Франсуа сейчас не страдал. Он находился где-то очень далеко. Только что услышанные слова казались какими-то нереальными, и, тем не менее, он был уверен: они навечно отпечатались у него в памяти и раз и навсегда изменят его жизнь.
   На другой стороне улицы, на колокольне церкви Сен-Дени оглушительно пробили два удара заутрени. Жан выпрямился на своем ложе.
   — День всех святых закончился. Настал День поминовения усопших. Ты — как раз на середине своей жизни.
   — Я не понимаю.
   — Тебе пятьдесят лет, и еще пятьдесят лет жизни ожидают тебя. Ты проживешь целый век — вот что сказала мне мать перед смертью.
   Франсуа повторил:
   — Я не понимаю…
   — Есть такое поверье: дети, родившиеся в последний час Дня всех святых, проживут целый век. А ты появился на свет как раз на «Отче наш» перед заутреней. Так сказала нашей матери повивальная бабка, женщина по имени Божья Тварь.
   Божья Тварь… Это она передала ему свою науку — терпение. Все сходится! Франсуа почувствовал, как под ногами его разверзлась бездна. Или нет: внезапно на его пути выросла гора — огромная, непреодолимая, высотою в полвека…
   Он резко встряхнул головой.
   — А почему я должен верить? Может, это просто легенда?
   — Наша мать верила. Это было смыслом ее жизни.
   — А ты, ты тоже веришь?
   — Я думаю о ее смерти. Кашляя кровью, она повторяла мне: «Жан, сделай так, чтобы он поверил!» Когда глаза ее заволокла дымка, она все повторяла: «Поклянись мне, что он поверит!» Ее последним словом было: «Поклянись!» Она задохнулась и больше не смогла ничего произнести. Франсуа, я поклялся, и ты должен поверить. Ради нее, которая умерла, ради меня, который умрет скоро.
   Однако не воспоминания об агонии матери, которые ему довелось услышать впервые, потрясли Франсуа в эту минуту больше всего. Пока брат говорил, Франсуа не отрывал взгляда от его рук. Два гагатовых волчьих глаза посылали ему свой свет… Жан все произносил какие-то слова, но Франсуа больше не слышал его. Перстень с волком оказался красноречивей Жана Златоуста. Это кольцо тоже приказывало поверить, и ему ничего не оставалось, как повиноваться!
   В этот момент Франсуа проникся убеждением, что действительно проживет век, что перед ним лежит такая же длинная и опасная дорога, как и та, которую он уже прошел.
   Так было начертано на серебряном кольце, и, в сущности, в этом не было ничего удивительного. Франсуа давно знал о том, какой властью обладает перстень со львом. Теперь ему предстояло познать могущество кольца с волком…
   И он прервал брата, который, ничего не замечая, все продолжал говорить:
   — Я верю тебе.
   Пораженный, Жан замолчал и перевел дыхание, поскольку такая длинная речь истощила его. Франсуа из уважения не нарушал эту тишину, которая длилась очень долго.
   Он вновь закрыл глаза. Теперь он был на поляне — заканчивал рыть могилу для матери. Жан оставался с нею на холме. Младший брат собирался спуститься с холма, держа умершую мать на руках…
   Наконец, Жан вновь нарушил безмолвие:
   — Как все было очевидно, и как же мы были слепы! Мы — дети волчицы и льва, но каждый из нас оказался на какой-то одной, своей стороне: ты — на стороне льва, я — на стороне волка… Ты знаешь, что это за лев и волк?
   — Отец рассказывал мне о льве.
   — Волк и лев — два самых несчастных создания Господа! Лев обладает невероятной силой, но он боится самого себя. Он только и может, что рычать, кромсать и рвать на части. Он мчится вперед, к свету, пока не падет под копьем охотника и не погибнет мужественно, ибо лев — храбр.
   Франсуа узнал в этом описании себя и промолчал.
   — Волк тоже смел, но его смелость — совсем иного свойства. Он гонится за истиной. Никакая посторонняя находка не собьет его пути. Он живет ночью, но ничто не ускользнет от него. Он умеет читать в душах, он властен распутывать клубки мыслей и страстей, но не имеет сил передать эти удивительные знания другим. Тело его чересчур немощно. Он лишь беспомощно наблюдает за происходящим и умирает в своем логове от тоски.
   Жан вложил в руку брата свою, на которой блестел серебряный перстень.
   — Франсуа, мы были безумны! Мы хотели идти каждый по собственному пути и зайти по нему как можно дальше. Как это было глупо! Ведь истина находилась между королем-львом и принцем-волком.
   — А как мы могли поступить еще?
   — Быть обоими сразу!.. Таков был наш долг. Никогда еще приказ не был столь ясен и четок, и, тем не менее, ни один, ни другой не расслышали его!
   — Каков же он, этот приказ?
   — Дай мне наш герб.
   — Ты сказал — «наш» герб? Я думал, для тебя он ничего не значит.
   — Я ошибался.
   Франсуа, растерянный, снял с груди щит и протянул брату. Тот долго рассматривал геральдические фигуры.
   — Герб, «раскроенный на пасти и песок». Черный и красный цвета! Что может быть яснее?
   — Это изображение восходит к крестовому походу, к охоте на львов.
   — Глупости! Я никогда не верил в эти истории. Они годятся разве что для малых детей.
   — Но Эд…
   — В начале всего действительно стоит Эд де Вивре. Но это был не мясник, это был философ!
   Жан говорил страстно, водя пальцем по обеим сторонам герба.
   — Красное и черное, жизнь рыцаря и жизнь отшельника, смерть в бою и смерть от чумы, храбрость тела и мужество души, действие и размышление, свет и мрак… Мы с тобой оба ничего не понимали. Мы ведь жили так, как если бы нашими цветами были только красный и только черный. Ты проливал кровь, я проливал чернила.
   Жан был настолько взволнован, что Франсуа опасался, выдержит ли он такое напряжение. Но и сам он не мог совладать с растущей тревогой.
   — А ведь приказ Эда де Вивре был более чем ясен: один из потомков должен совместить обе стороны герба, объединить две противоположности, примирить две непримиримости. Нашему отцу и тем, кто был до него, это не удалось. Из-за тщеславия, из-за того, что все они мало размышляли. У меня тоже ничего не вышло — именно по этим причинам. А у тебя должно получиться.
   — Но почему именно у меня?
   — Потому что у тебя есть бесценный козырь — время. До сих пор ты был человеком со львом, человеком красного поля. Теперь ты должен стать человеком с волком, человеком черного поля. И только потом обретешь надлежащий облик — лев с головой волка или нечто подобное.
   Жан вернул Франсуа щит с гербом. Надевая его обратно себе на грудь, тот вдруг ощутил невероятную тяжесть.
   — Жан, я страдаю.
   — Отныне тебе придется страдать еще больше. Потому что идти тебе доведется дальше и выше, чем другим. Ты все сильнее будешь чувствовать свое одиночество.
   Франсуа обвел взглядом пустую комнату. На стене не было даже распятия. Только известка, покрывающая фрески, и солома, застилающая мраморный пол. Ничего, что могло бы отвлечь от жутких откровений, которые он сейчас выслушивал от брата…
   Жан сел на своем сундуке.
   — Час настал.
   Франсуа сделал вид, что не понял.
   — О чем ты?
   — О смерти, ты прекрасно знаешь.
   — Но тебе ведь стало лучше! Ты преодолел кризис.
   — Выслушай меня и успокойся. Моя смерть не будет тяжелой. Напротив — чудесной! Она позволит мне сделать то, чего я всегда так ждал: соединиться с нашей матерью!
   Несмотря на трагизм происходящего, Франсуа не мог удержаться от радостного восклицания.
   — Так значит, ты снова веришь! Ты веришь в Бога и рай.
   — Я по-прежнему верю в то, что говорит моя книга: ларчик пуст. Наш последний вздох ведет нас в бесконечность.
   — Не понимаю.
   — Ты не спрашиваешь, почему я так сопротивлялся этому приступу? А ведь он был гораздо страшнее предыдущих и должен был погубить меня. Я выжил, потому что боролся. Даже в самом горячечном бреду я боролся изо всех сил. Да, я хотел умереть, но не от приступа малярии!
   — Только не говори, что…
   — Да. Еще до приступа я узнал, что в Вильнев-лез-Авиньон вспышка чумы. Я уже готовился, когда болезнь настигла меня.
   Франсуа похолодел. Лицо брата, похожее на лицо мертвеца, внезапно осветилось.
   — Франсуа, я умру, как она! Поскольку никакого «потом» не существует, это — единственный способ соединиться с нею. Я все запомнил о чуме, которая ее унесла: первые судороги, головокружение, потеря сознания, розовая пена изо рта при кашле. Затем она начала задыхаться, на лбу выступил пот, она все время кашляла, один раз ее вырвало… Теперь я сам хочу испытать все это. Агония станет моим последним счастьем, моим утешением, моим раем.
   — Не ходи туда!
   — Ты предпочитаешь увидеть, как я издохну при очередном приступе малярии, в бреду, с ногами, похожими на палки, и вздувшимся, как бурдюк, животом? Те пятеро священников, которых ты видел внизу, обычно ходят со мной на последние причастия. Когда я рассказал им о своем намерении, все они вызвались разделить мою участь. Мы перейдем мост Сен-Бенезе, отправимся к зачумленным и больше не вернемся. Я хочу, чтобы это случилось ночью. Днем мой поступок вызовет слишком сильное волнение среди горожан. Люди привязались ко мне… Чересчур.
   Франсуа знал, что жители Авиньона прозвали епископа Бергамского святым Жаном Златоустом, но все эти дни, поглощенный собственными заботами, не слишком интересовался делами брата. Теперь же, при виде его лица, решительного и властного, он понимал тех людей. Как можно было не подчиниться ему?.. Но ведь это его младший брат, это Жан, и Франсуа должен попытаться остановить его — пусть даже без надежды на успех.
   — Почему ты утратил веру в Бога? Что касается меня, я верую твердо. Не хочешь же ты сказать, что моя вера значит меньше, чем твое безверие?
   — Я не хотел бы сейчас вступать в дискуссию. Столько я в своей жизни спорил, и все напрасно. Скажу тебе только одно: мне не хватает воображения. Что такое рай без тела? Знаешь, что бы я сказал Богу, если бы вдруг случайно оказалось, что он все-таки существует, и я предстал бы перед ним? Я сказал бы Создателю: «Верни мне мои глаза!»
   — Можно быть счастливым и без глаз.
   — Откуда ты знаешь?
   — Когда я попал в плен в Англии, я ослеп, но был счастлив.
   — Ты мне никогда не рассказывал.
   — Это единственное, что я от тебя скрыл.
   — И что было причиной твоего счастья?
   — Я любил…
   Лицо Жана, до сих пор столь жесткое, внезапно изменилось. Решимость его как будто слегка сгладилась: теперь он казался задумчивым и растерянным.
   — Впервые мне нечего возразить. Полагаю, ты на правильном пути. Слепой пойдет далеко!
   — Но я не убедил тебя?
   — Нет. Это было бы слишком просто, слишком быстро. И все же я сохраню это твое «я любил» и унесу с собой.
   Жан опять приподнялся на сундуке. Франсуа хотелось остановить время, но он знал, что это невозможно. Наступила минута последних слов, последних признаний.
   — Почему она? Почему только она? Разве больше ты никого не любил?
   — Я любил и тебя, и отца, очень любил. Но единственное существо, значившее для меня бесконечно много, была она.
   — Скажи мне, почему?
   — Не могу. Это тайна, и, прежде всего, тайна для меня самого. Я пытался понять, но так и не смог. У меня остается последняя надежда: когда мое тело охватит та же чума, когда я почувствую все, что чувствовала она, — тогда, возможно, я стану так близок к ней, что смогу…
   Жан поднялся.
   — Теперь открой сундук. Возьми мои одеяния и помоги мне облачиться. У меня нет сил сделать это самому.
   Франсуа поднял деревянную крышку. Внутри сундука лежало епископское платье, которое он надел на брата, — риза, расшитая золотыми и серебряными нитками и украшенная эмалью. На дрожащую голову епископа Бергамского Франсуа возложил митру и, наконец, протянул ему жезл. Жан, который шатался под тяжестью этого облачения, оперся на него, как на посох.
   За все это время он не произнес ни слова. Пытаясь восстановить равновесие, он сделал несколько шагов по комнате. Величественное одеяние скрыло ужасающую худобу. Лицо в обрамлении митры напоминало теперь лицо статуи. Прикованный к постели больной уступил место князю Церкви, величественному и внушительному.
   — Книга в сундуке. Возьми ее тоже.
   Франсуа обернулся к открытому сундуку. На самом дне действительно оставался еще какой-то черный кожаный мешочек. Франсуа открыл его и обнаружил листки рукописи, исписанные неровным почерком.
   — Спрячь у себя, потому что никто не должен ее видеть, читай иногда и люби ее.
   Франсуа повиновался и сунул черный мешочек под камзол. Он хотел подать брату руку, чтобы помочь ему, но тот отвел ее:
   — Подожди. Ты должен еще выслушать мою последнюю волю.
   Франсуа остановился перед братом, который качался от слабости, опираясь на свой золотой жезл.
   — Когда-то очень давно, в Париже, когда мы были совсем юными, я привел тебя на кладбище Невинно Убиенных Младенцев, чтобы показать тебе мою могилу. Я заставил тебя поклясться, что ты похоронишь меня в общей яме, чтобы кости мои потом были перенесены в оссуарий.
   — Я поклялся.
   — К сожалению, до поры это будет невозможно. Меня зароют где-то в Вильнев-лез-Авиньон. Ты дождешься, пока время сделает свою работу. Тогда ты откроешь гроб, возьмешь мои кости и отвезешь в Париж. Обещаешь?
   — Но как я узнаю, что время пришло?
   — Я подам знак, чтобы предупредить тебя.
   — Жан!
   — Так ты клянешься? Памятью нашей матери? Перстнем с волком?
   — Клянусь.
   — На кладбище Невинно Убиенных Младенцев ты поместишь мой череп в оссуарий на Скобяной улице, тот, что обращен к северу.
   — Почему именно в этот?
   — Потому что это единственная сторона, куда не попадает свет, потому что он самый холодный, самый скромный. Почему свет никогда не появляется на севере? Ты разве не замечал, насколько северная розетка собора Парижской Богоматери красивей, чем южная? Тебе приходилось любоваться глубиной ее цветов: синего, зеленого и фиолетового?.. Франсуа, я верю, что, если ты справишься со своей задачей, ты сможешь увидеть свет Севера. Я буду уже скелетом, но ты увидишь это, оставаясь живым.
   — Я тебя не понимаю.
   — Я себя тоже не понимаю. Просто кое о чем догадываюсь. Теперь подойди, я благословлю тебя!
   Франсуа приблизился к брату и встал перед ним, не зная, как себя следует вести. Жан ударил жезлом об пол.
   — Я епископ! На колени!
   Франсуа опустился на колени на застланные соломой мраморные плиты. Впервые на глаза его навернулись слезы. Он склонил голову, между тем как Жан медленно поднял правую руку и начертил в воздухе крест:
   — In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti, Amen. Поцелуй мой перстень, так принято.
   Серебряный перстень с гагатовыми глазами приблизился к его губам. Сквозь слезы Франсуа увидел, как надвигается на него раскрытая пасть. Он ощутил прикосновение клыков, словно легкий укус.
   — Поднимись и протяни мне руку.
   Жан снял перстень и вложил его в раскрытую ладонь брата.
   — In nomine matris et fratris et omnium luporum [16].
   Затем, не добавив больше ни слова, подошел к выходу и спустился по лестнице. Какое-то мгновение Франсуа стоял неподвижно, затем последовал за ним. Ему казалось, что перстень, который он сжимал в кулаке, обжигает его, как огонь.
   Внизу молча собирались пятеро священников. У четырех из них в руках были тяжелые зажженные свечи, не меньше двадцати фунтов каждая, пятый взял длинный шест, увенчанный крестом. Они начали шествие: тот, кто нес крест, шагал впереди, четверо других окружили епископа.
   Франсуа следовал за ними на некотором расстоянии по пустынным авиньонским улицам. Колокольни церквей и монастырей ударили два раза подряд: закончилась вечерня, второй час первой ночной стражи.
   К удивлению Франсуа, шествие направилось не к мосту Сен-Бенезе. На какое-то мгновение у него вспыхнула безумная надежда: Жан отказался от своих планов!.. Но когда тот остановился перед величественным дворцом, где жил главный исповедник, он все понял.
   Жан постучал в ворота. Прошло довольно много времени, прежде чем слуга открыл их.
   — Подите скажите кардиналу, что его просит его крестник, епископ Бергамский.
   — Что вы хотите от него в такое время?
   — Благословения.
   — Это не может подождать до завтра?
   — Завтра мы будем в Вильневе — помогать больным чумой.
   Слуга вскрикнул и исчез. Прежде чем кардинал появился, пришлось подождать еще. При виде крестного Жан опустился на колени. Священники отошли подальше, чтобы не слышать их разговора.
   — Благословите меня, отец мой.
   Кардинал окинул его взглядом с ног до головы. Его худое лицо, обрамленное седыми волосами, было твердым и непроницаемым.
   — Никто не имеет права выбирать себе смерть! Тебя обуяла гордыня, она властвует в твоей душе.
   Жан рассеянно смотрел на него. Казалось, мысли его витают где-то далеко.
   — Первый священник, которого я попросил меня благословить, тоже сказал: «Твоя душа слишком сильна…» Это было очень давно, во время другой чумы. Великой чумы.
   — Чего же ждешь ты от моего благословения? Ты ведь не надеешься на прощение Божие и не боишься его кары!
   — Мне нужен только жест, отец мой.
   — И что будет означать этот жест?
   — Что вы не проклинаете меня. Что вы, возможно, любите меня.
   Видно было, что кардинал очень взволнован. Он благословил Жана, тот поднялся, занял свое место в процессии и молча пустился в путь. Его крестный шел рядом с ним, между монахами, несущими факелы. Франсуа замыкал шествие. Ему было дурно, и то, что он находился рядом с братом, лишь усиливало его страдания.
   Мост Сен-Бенезе был недалеко. Они достигли его за несколько минут. Стража, состоящая из тридцати солдат, находилась, разумеется, на своем посту. При виде монахов и епископа командующий охранниками сержант разинул рот от удивления.
   — Ваше преосвященство!
   Великий исповедник приблизился к нему.
   — Епископ Бергамский идет причащать больных чумой. Пропустите его.
   — Но если он перейдет через мост, то не сможет вернуться обратно!
   — Он не вернется.
   Сержант, как и все солдаты, испытывал безграничное уважение к епископу. Если бы речь шла о каком-нибудь другом священнике, возможно, он и пропустил бы его, но святого Жана Златоуста — нет! Того, кто обучал их детей, кто преподавал последнее утешение умирающим, — нет!..
   Командир стражи решил укрыться за инструкциями.
   — Я сожалею, ваше святейшество, но без приказа командования я ничего не решаю.
   Шествие остановилось у входа на мост, перед двойным оцеплением. Окруженный четырьмя священниками с факелами, Жан ждал, дрожа на ночном ветру.
   Франсуа выступил из мрака. Брат повернул к нему голову, и они безмолвно обменялись взглядами.
   Франсуа знал, какого решения от него ждут. Это не было изощренной жестокостью судьбы, просто именно так все и должно было произойти. Он, и только он, собственной рукой, обязан послать брата на смерть. На ту смерть, которую тот выбрал для себя сам. Таким образом, Франсуа примет его наследие, наследие матери и всех волков.
   Он сжал в руке перстень, словно прося у него поддержки и мужества. Да, мужества. Ему предстоит сделать первый шаг на черную сторону своего герба.
   Франсуа приблизился к сержанту.
   — Вы узнаете меня?
   — Да, монсеньор.
   — Я ваш командир, не так ли?
   — Да, монсеньор.
   — В таком случае я приказываю вам пропустить епископа Бергамского и его людей.
   Жан ничего не сказал, но взгляд его выражал признательность и даже восхищение. Он отвернулся и запел «Mise— rere». Никогда еще его голос не звучал так красиво. Возвышенные напевы казались небесными, почти ангельскими.
   — Miserere mei, Deus, secundum magnam misericordiam tuam.
   И пятеро священников ответили ему:
   — Et secundum multitudinen miserationum tuarum, dele iniquitatem meam [17].
   Их строгие голоса были так не похожи на звенящий голос солиста…
   Солдаты опустились на колени. Все плакали, в то время как епископ благословлял их. В памяти Франсуа возникли другие плачущие солдаты: это было в минуту смерти дю Геклена и вызванной ею скорби.
   Пока процессия стояла рядом со стражей, взгляд Франсуа скользил по Сен-Бенезе. Мост был освещен по обеим сторонам равномерно расставленными факелами, так что никто не мог пройти по нему незамеченным. В первой его трети над правой аркой возвышалась небольшая часовня Сен-Никола, а позади нее было воздвигнуто заграждение. Оно и обозначало границу, которую не имели права пересечь зачумленные.
   Епископ и священники вновь пустились в путь, распевая стихи псалма.
   — Amplius lava me ab iniquitate mea et a peccato meo munda me [18].
   — Quoniam inquitatem meam ego congosco et peccatum meum contra me est simper [19].
   Франсуа побежал за ними:
   — Жан, ларчик не пуст! Я любил, когда был слепым! Я любил, слышишь?
   Он тоже упал на колени. Его душили рыдания.
   — Бог существует, Жан.
   Он почувствовал руку на плече: это был великий исповедник.
   — Разве подобные вещи говорят епископу?
   — Но, ваше преосвященство, он не…
   — Знаю. Но я знаю также, что сейчас он выполняет волю Господа, даже если и сам не осознает этого… Смотрите!
   Процессия, продолжая распевать, остановилась перед часовней Сен-Никола. На другой стороне моста появился какой-то силуэт, закутанный в плащ. Мужчина или женщина? С точностью определить было невозможно. Да это и не имело значения: там стоял больной, умирающий, который услышал божественное пение.
   Остановка епископа и священников перед часовней была долгой. При каждом куплете все новые силуэты появлялись за заграждением. На этот раз разглядеть их было легче: опирающиеся на палку старики, женщины с детьми на руках…
   Вильнев-лез-Авиньон пробудился и спешил сюда. Нет, святейший отец не покинул их! Он посылает им Бога в лице этого епископа и священников, которые согласились разделить их страдания и смерть.
   Miserere закончилось. Процессия подошла к заграждению. Зачумленные открыли его и закрыли вновь.
   Все еще стоя на коленях, Франсуа прошептал:
   — Жан!
   Митра и жезл стали неразличимы, их поглотили силуэты на мосту. Все было кончено…
   Великий исповедник, оставшийся с этой стороны, велел Франсуа подняться.
   — Идемте, сын мой! Вы подверглись тяжкому испытанию. Ибо я предполагаю, что перед смертью брат открыл вам все.
   — Вы знаете?
   — Я знаю, что он рассказал о вас Иннокентию VI, затем Клементу VII. Герб вашего рода, «раскроенный на пасти и песок», перстень со львом и перстень с волком, дело, которое вы должны исполнить во вторую половину своей жизни… Я знаю все.
   У Франсуа перехватило дыхание. Два Папы! Жан говорил о нем с двумя Папами, которые еще задолго до него самого узнали наиболее сокровенные его тайны! Франсуа был потрясен до глубины души. За последние несколько часов на его плечи опустилась неподъемная ноша откровений и страдания. Он пошатнулся и чуть было не потерял равновесие.
   — Идите, сын мой! Отдохните несколько часов в моем особняке. Одиночество было бы для вас слишком тяжко.
   Крестный Жана поддерживал его, когда Франсуа брел по пустынным улочкам Авиньона в сопровождении единственного слуги, несущего фонарь. Франсуа услышал пение петуха и два удара на колокольне, возвещающие первый час [20].
   День начинался, первый день второй половины его жизни.

Глава 5
СРЕДИ МЕРТВЫХ

   Несмотря на терзающую его боль, Франсуа вновь принялся выполнять обязанности, от которых его отвлекла болезнь брата. Проходили дни, а чума продолжала свирепствовать в Вильнев-лез-Авиньон. Он убеждался в этом каждый раз, когда оказывался на крепостной стене или какой-нибудь возвышенности. В полях вокруг Вильнева устроили кладбища, и повозки регулярно подъезжали туда со своим зловещим грузом. Слышался беспрестанный похоронный звон, а когда ветер дул в сторону Авиньона, чувствовался отчетливый запах разложения и смерти.
   Франсуа отчаянно пытался разглядеть брата. Он думал, что процессию из пяти священников с большим крестом пропустить невозможно, но ничего не видел…
   Во всех церквях Авиньона беспрестанно молились за больных чумой на том берегу, и волнение, вызванное уходом туда святого Жана Златоуста, было огромным. Перед домом, который прежде принадлежал ему, ставили свечи и клали пожертвования. Говорили, что, когда придет точное известие о смерти святого отца, его немедленно канонизируют.
   Все эти страшные дни Франсуа не переставал думать о том, что сказал ему брат: две стороны герба, приказ Эда де Вивре, который в действительности был не мясником, а философом. Но разум его был переутомлен. Слишком много всего случилось, и слишком мало времени прошло с того памятного дня.