Одной любви музыка уступает;
   Но и любовь - мелодия...
   так и любовное преодоление нормативной морали оборачивается иной перспективой человеческой духовности и человеческих отношений.
   "Открываемый" любовью способ существования ценностного сознания заслуживает внимания. Одна из его неповторимых особенностей внеоценочность. Народная мудрость с каким-то горьким восторгом утверждает: "Любовь зла!" Действительно, любовь заставляет в качестве высшей ценности, в качестве центра всего значимого мира признать человека далеко не идеального и скорее всего не идеального, а вполне порочного во множестве отношений, в том числе в нравственном и эстетическом (как порочен всякий конкретный и исторически ограниченный, условный человек в отличие от абстрактного и безусловного идеала). И потому она зла. Но не слепа. Любящий способен на достаточно адекватные оценки любимого, в том числе и негативные, основанные на знании и принятии существующей в данной культуре системы ценностей. Но эти оценки не имеют нормативного смысла, не порождают никаких долженствовательных выводов: в этом смысле оценка обесценивается. Она не только не определяет серьезных поведенческих решений, но и не выполняет роль пресловутого прокрустова ложа - не сужает возможности восприятия и понимания другого человека, не принуждает его подстраиваться, соответствовать себе. Умный в отношении любви волен быть глупым, красивый некрасивым, злой - добрым и наоборот. И хотя оценка существует - ее основания, ее критерии относительны и, в сущности, неприменимы к столь высокой ценности, какой является конкретный человек. Он конкретен, но любовь не позволяет сводить его к некоей единичности. В этом еще одна таинственная сила любви - ее познавательная способность.
   Идея особой познавательной способности любви, ее подлинной мудрости воспроизводилась в самых различных культурах, переживала один век за другим, почти не меняясь. К ней обращались крупнейшие философские умы, и с ней были связаны многие поэтические взлеты. И "истина наизнанку" Франсуа Вийона - "Нет мудрецов умней влюбленных", созвучна стихам Руми - классика суфизма:
   Душа того, кто бдит, усыплена,
   И это бденье много хуже сна.
   Меж тем безумье нам дарует плен
   Благоразумью трезвому взамен [1].
   1 Руми. Поэма о скрытом смысле. М., 1986. С. 12.
   Платоновская идея приобщения к миру подлинных сущностей через прохождение трех стадий любви, "познаем настолько, насколько любим" Августина, приобщение через любовь к Богу в суфизме - эта переходящая из культуры в культуру мысль приобретает то онтологический, то гносеологический, то нравственно-этический смысл. В ней сущность любви связывается с нравственным очищением, приобщением к подлинным ценностям (воплощенным в идеях, Боге или другом человеке), прорыв к которым сквозь суету повседневности чрезвычайно труден, подобно тому как трудно прорваться к человеческой сущности сквозь блеск и шелуху явлений. Любовь "возвышает предмет до сущности, и, таким образом, предмет лишь как сущность становится объектом любви...
   Она не замечает в личности отрицательного, недостаточного, особенного, единичного, они для нее не составляют объекта, исчезают перед ней. Для впечатления о личности в целом, для сущности, составляющей объект любви, подобного рода единичность - ничто" [2].
   2 Фейербах Л. История философии//Собрание произведений. В 3 т. М., 1967. Т. 1. С, 55.
   Любовное возвышение предмета до сущности не есть чисто познавательное откровение - в нем осуществляется и реальное преобразование: от прозрения любящего - обретения Иолантой зримого мира - до преображения любимого превращения жалкого уродца Щелкунчика в прекрасного принца. Открытая, увиденная сущность рано или поздно должна обрести и адекватное выражение в явлении - это то, что является воплощением справедливости в волшебной сказке и что волшебным образом трансформирует ценностный мир любящего человека. Абстрактные истина, добро и красота отступают перед ценностью возвышенного до сущности человека: на смену им приходит определенность вещей, отношений, чувств другого и самого себя. "Лишь посредством любви в душу входит определенность, качество, лишь теперь душа, дотоле суетная, обретает цвет, вкус и запах, подобно тому как неопределенное далекое бытие, сжимаясь, стягивается в нечто известное" [3].
   3 Там же. С. 54.
   Познающая и преобращующая любовь не оценивает свои открытия и плоды, так как не существует такой системы ценностей, путем соотнесения с которой можно было бы дать моральную или какую-либо иную оценку открытой человеческой сущности. Тем более что определенность обретаемого в любви мира не есть статичная определенность - в ней воплощается признание и осуществление (хоть в небольшой степени) выхода человека за собственные границы, его историчности.
   Любимый выступает в качестве максимально ценного, как высшая ценность, не как объект оценки или некоторый образ, сложившийся в ее результате, а именно в силу самого отношения любви - оно первично. Любимый не может быть объектом оценки. Он не умен, не добр и не красив, но тем не менее он способен преобразить ценностный мир, выявить его единство, его способность к гармонии и нынешнюю обреченность на дисгармонию.
   "Чтоб зреть красу, ты должен быть Маджнуном" [1], то есть любящим. Но, став любящим, ты утрачиваешь идеал некоей абстрактной красоты с его совершенными линиями и божественными чертами. И все же...
   1 Руми. Поэма о скрытом смысле С. 12.
   И все ж она уступит тем едва ли.
   Кого в сравненьях пышных оболгали [2].
   2 Сонеты Шекспира в переводах С. Маршака. М., 1948. С. 148. 3 Там же С 155 4 Там же. С. 159.
   Любящий преодолевает ограниченность оценочного сознания, но он по-прежнему существует в царстве оценок. И это вовсе не существование Гулливера среди лилипутов - "великан", разорвавший веревки, познавший незнакомый и весьма знакомый мир, мог смеяться и обманывать. Любящий раздваивается, он оценивает и чувствует бессмысленность и даже бесчеловечность оценок.
   Любовь слепа и нас лишает глаз.
   Не вижу я того, что вижу ясно.
   Я видел красоту, но каждый раз
   Понять не мог, что дурно, что прекрасно [3].
   А вот отрывок из другого сонета Шекспира:
   И все же внешним чувствам не дано
   Ни всем пяти, ни каждому отдельно
   Уверить сердце бедное одно,
   Что это рабство для него смертельно [4].
   Подобные изменения претерпевает не только эстетическое, но и моральное сознание: с одной стороны, оценка становится неопределенной, лишенной оснований, а с другой - она не властна над душой, она не нормативна. В этом - внеоценочность любви.
   Любовное возвышение ценности конкретного человека ведет к качественному преобразованию всей системы ценностей, к изменению способа ее существования. Конкретность одной, высшей ценности разоблачает абстрактность других, их оторванность от богатства, многообразия и подвижности жизни. В этом оголении отчужденности и абстрактной бедности ценностного сознания, кичащегося своей вознесенностью над человеческим миром, развенчании его абсолютности состоит переоценка ценностей, рожденная любовью. Она раскрывает перед ценностным сознанием возможности иного способа существования, в котором оценка не является доминирующей, значимой, а норма не воспроизводима в принципе. Любовь выступает в качестве отношения, противостоящего обезличенной и абстрактной социальной связи, отделившейся от индивидов и присвоившей себе то, что принадлежит конкретному человеку, а следовательно, и с неизбежностью противопоставленного моральным отношениям и сознанию, выражающим эту отчужденную социальную связь. Но при этом она, конечно, не способна преобразовать существующую систему социальных связей, а потому не может стать "новой" моралью, отрицающей оценочно-нормативную, основанную на противопоставленности должного и сущего. И именно поэтому, являясь в сущности подлинно моральным явлением с точки зрения исторической перспективы, любовь оказывается внеморальной, контрморальной в наличных исторических условиях. А потому она способна смотреть на мораль со стороны. С точки зрения отдельной, но существенной тенденции развития морали в целом - как явления - этот взгляд осуществляется с высоты более высокой исторической формы существования ценностного сознания, основанной на присвоении человеком своей человеческой сущности, причем всесторонним образом. Любовь есть форма локального, частного, ограниченного присвоения человеком своей человеческой сущности, и в ней томятся зародыши будущего исторического будущего.
   В зеркале любви отражается не только историческая, но и сущностная ограниченность морали в ее современной форме. И преодоление ее в любви оборачивается преодолением самой морали - как отчужденной от действительного бытия человека и от других форм ценностного сознания. Таким образом, отношение любви выводит человека не за рамки отдельной содержательно определенной системы моральных представлений, а за рамки морали как определенного способа существования ценностного сознания.
   Связанные с любовью изменения ценностного сознания определяют ее антинормативность: отношение любви не опосредуется абстрактными и абсолютными ценностными структурами, в том числе нормами. В условиях господства нормативных форм сознания это приводит к "извечному" столкновению любящего с нормативной системой общества, к трагичной раздвоенности личности или к "уходу в чувство". Отдельное, локальное преодоление отчуждения человека от другого человека, а посредством этого и от общества, от человеческой сущности приводит к еще большему разрыву с существующим миром и с определенными слоями культуры. Прорыв к сущности оборачивается разрывом с ее исторически ограниченным явлением. Возможно, именно это - главная причина совсем не редкой конечности любви:
   Она любовь не может изменить,
   Но у любви крадет за часом час [1].
   1 Сонеты Шекспира в переводах С. Маршака. С. 45.
   ВОЗВРАЩЕНИЕ К НОРМАТИВНОСТИ
   Итак, любовь нередко завершается по-своему печальным для человека и ценностного сознания периодом "постнормативности": нормативности, которая возникает на развалинах чувства и нацелена на самопринудительное признание другого человека высшей ценностью, на фиксацию, консервацию этого отношения, возведение его в ранг абсолюта, на сохранение антинормативной в своей сущности любви с помощью нормы, свергателя абсолютов - через возведение его в абсолют! На этом этапе перед личностью часто встает проблема осознаваемого морального выбора, выход из которого осуществляется на основе признания и низведения до нормы наивысшей ценности любимого и любви (хотя уже само возникновение морального выбора означает, что ценность любимого находится в общем ряду с другими). При этом вся система ценностей ощущается уже не как абстрактная и относительная, а как естественная и близкая. Постнормативность реализуется посредством долга - долга перед прошлым, перед высокой ценностью не другого человека, а самого отношения и состояния любви.
   Именно на этом этапе гибели любви формируется ее идеал, противоречиво сочетающий тоску по ушедшему и стремление, тем не менее, вписаться в нормативную систему общества. Поэтому он обвешан конкретно-историческими регалиями, поэтому он безболезненно сочетается и даже включает в себя не только нравственно-эстетические, но даже этикетные нормы. И поэтому же подобный идеал - искаженная, превращенная форма отражения сущности любви.
   Впрочем, если в идеале любви не находит отражения ее функционально-ценностное своеобразие, отрицание, критика морали в целом, то в нем отображаются отдельные содержательные моменты, в первую очередь определяемые ролью любви в культуре и в духовной жизни отдельного человека. Среди них "нравственные достоинства" любви, которая способна вырвать человека не только из господствующей ценностно-нормативной системы (что в идеале не отражается), но и из системы узких социально-политических и личных интересов, из системы функционально-ролевых отношений. Именно последнее получает позитивную оценку со стороны морального сознания:
   Лишь раб любви, что рвет одежды в клочья,
   чужд и корысти, и пороков прочих
   Любовь честна, и потому она
   Для исцеления души дана [1].
   1 Руми. Поэма о скрытом смысле. С. 7 - 8.
   В идеале любви, вырастающем и цветущем на ее могиле, утрачивается ценность другого, но возвышается эмоционально-ценностное могущество, культурное всесилие и исходность самой любви: лишь она способна придать смысл и подлинную ценность человеческим деяниям. Нет любви, и все обесценивается: вот чудесная форма отражения того, что все обесценивается, когда есть любовь. Тут, пожалуй, ничто не может сравниться с интеллектуальной и поэтической силой новозаветного гимна: "Если я говорю языками человеческими и ангельскими, а любви не имею, то я - медь звенящая или кимвал звучащий. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, - то я ничто. И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестанет, хотя и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знание упразднится". В идеале любовь к Богу или к человеку придает смысл деяниям, познанию, моральности, тогда как в любви - другой человек порождает этот смысл, в том числе и смысл самой любви.
   Сущность любви, таким образом, отражается в идеале любви как бы наоборот: максимальная ценность конкретного человека "оборачивается" максимальной ценностью самой любви, то есть некоторой абстракции, вполне вписывающейся в ряд других подобных абстрактных ценностей: семьи, дружбы, профессиональной деятельности и т. п. и уступающей могуществу всепроникающих, всеобщих и вновь обретающих свою абсолютность моральных ценностей. Вырывающее человека из потока нормативности отношение любви порождает идеал любви, вновь вписывающий, втискивающий его в господствующую систему ценностей, норм и правил.
   В любви как ценности (в ряду других) возвышается значимость нефункциональных межличностных отношений между людьми, фиксируется богатство эмоциональных состояний и смысло-дающая сила. Но как бы высоко ни оценивалось отношение любви в сознании эпохи или отдельного человека, оно ощущается лишь как некое периферийное, ограниченное массой факторов явление, уступающее множеству регулятивов, опирающихся на функционально-ролевые отношения, политические интересы и т. п. Любовь, таким образом, превращается в безусловно ценное, но как бы частное явление, подчиненное, существующее "под спудом" морального, эстетического, научного, религиозного сознания. Моральные абсолюты, держащие руку на пульсе любви, определяют ее меру, ее человеческую оправданность, ее границы. Именно мораль выявляет частный характер любви (речь идет об общественном сознании) по сравнению с собственной всеобщностью - вот она, месть за любовное ниспровержение нравственных абсолютов, за слишком кардинальное ценностное творчество! И все же никакие представления, никакая форма сознания не могут так "обесценить" идеал любви, как сама любовь, ибо для нее и собственная ценность уступает перед ценностью конкретного человека.
   Превращенный и противоречивый характер идеала любви определяет порой парадоксальные формы его функционирования в ценностно-нормативном сознании общества. Так, идея любви активно используется в рамках моральной рефлексии, моральной проповеди и этического сознания, в первую очередь религиозного. Речь идет о призывах ко всеобщей любви - к человечеству, человеку, ближнему, дальнему, когда само человечество и этот дальний или ближний являются лишь относительно пустыми абстракциями, лишены конкретных черт облика. Любовь, вся суть которой заключается в признании высшей ценности конкретного, неповторимого, единичного человека и в рожденном им изменении всей системы ценностей, идеологически применяется, примеряется к человеку абстрактному. В результате завуалированно уничтожается, унижается морально-ценностная сущность любви, а ее эмоциональное могущество интенсивно эксплуатируется. Из разоблачителя существующей морали она "должна" превратиться в средство ее обоснования, создания иллюзии возможности воплощения должного путем эмоционально-ценностной перестройки. Никакая идеологическая система не может включить в себя идею любви, адекватно выражающую ее сущность. Духовно-идеологическое производство всегда абстрактно, оно воспроизводит отчужденную от человека социальную связь, отчужденное всеобщее, и это ставит пределы идеологического осмысления феномена любви, в котором всеобщее выступает в образе конкретного, единичного, неповторимого человека, противопоставленного обезличенным ценностя.м и обесцененному миру. Связь с миром осуществляется в любви именно через этого человека, посредством самого отношения с ним (и мир обретает качественную определенность этого человека), а не посредством продуктов духовного производства: морали, искусства и т. п. Духовно-идеологическое производство включает в себя идею любви в качестве абстракции всеобщей связи людей, их общности и возможной эмоциональной близости. Нормативный призыв к любви является лишь осмыслением этой идеи, присвоением ее в рамках той или иной этической системы. В то же время явная невключенность реалий любви в идеологически упорядоченный мир, ее несоединенность с определенными социальными группами и институтами (браком, например) нередко превращает любовь из панацеи в изгнанницу. Иногда интенсивность критики напоминает крестовый поход против любви как некоторого иноверия: в качестве идеала предлагаются патриархальные, домостроевские, существенно идеализированные формы человеческого общежития. В жертву приносится человеческая чувственность, духовная свобода, полнота неотчуждаемого и неуправляемого бытия. Любовь оттесняется из мира культуры в несоизмеримый с глобальными проблемами уголок частной жизни. И человеческая духовная культура лишается одного из прекраснейших своих творений и величайшей силы. Но
   Любовь нейдет ко Времени в шуты,
   Его удары сносит терпеливо
   И до конца, без страха пустоты.
   Цепляется за краешек обрыва.
   А если мне поверить ты не смог,
   То, значит, нет любви и этих строк [1].
   1 Шекспир В. Сонет 116. В пер. В. Орла//Книга песен. Из европейской лирики XIII- XVI веков. М., 1986. С. 380.
   А. Ю. СОГОМОНОВ
   ФЕНОМЕНОЛОГИЯ ЗАВИСТИ В ДРЕВНЕЙ ГРЕЦИИ
   Трезво наблюдая за современными нравами, нельзя не заметить, как сильно их источит зависть: Кажется, люди больше страдают не оттого, что живут плохо, получают мало, а оттого, что соседи живут лучше, получают больше. Неравенство многими из тех, кто находится на низшем пределе, воспринимается как личное оскорбление, и они были бы рады низвести всех до своего уровня. Почему это происходит? Является ли зависть антропологическим свойством человека? В какой мере она связана с социальным жизнеустройством? Может ли она быть направлена в позитивное русло? Осознать всю глубину и сложность такого феномена зла, как зависть, поможет обращение к его истории, в частности к философскому осмыслению его истоков в Древней Греции.
   Моральное зло, по мысли Гегеля (а ранее - по Б. Мандевилю), исторически изменчиво и является важнейшим элементом прогресса общества. Интерпретируя эту шокирующую нас идею, Ф. Энгельс называл дурные страсти человека "рычагами исторического развития..." [1]. В самом деле, во все века таким категориям человеческой культуры, как жадность, корыстолюбие, лицемерие, тщеславие, зловредность, и многим им подобным принадлежит далеко не последняя роль в составе мотивов, движущих человеческим поведением. Однако именно моральное зло и отдельные страсти человеческого характера очень слабо изучены, тем более в их исторической ретроспективе, хотя без них "никогда не было и не может быть совершенно ничего великого" [2].
   1 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Т. 21. С. 296.
   2 Гегель. Энциклопедия философских наук. М., 1977. Т. 3. С. 320.
   К числу таких страстей - структурных элементов морального зла относится и зависть. Ее слабая изученность связана, по-видимому, прежде всего с тем, что исследование зависти не умещается в узко сформулированные рамки предмета этики, социальной психологии или социологии. И все же определенные шаги к раскрытию феномена зависти были предприняты Ф. Бэконом, И. Кантом, А. Смитом, А. Шопенгауэром, С. Кьеркегором, Н. Гартманом, М. Шелером, А. Кестлером и в особенности Ф. Ницше и 3. Фрейдом. Художественный образ зависти создан в 20-е годы нашего столетия в одноименных новеллах Э. Рега и Ю. Олеши. В последнее время зависть начинает все чаще фигурировать на страницах работ по социологии.
   Чем же объяснить все усиливающийся интерес ученых к феномену зависти? Ответ на этот вопрос, видимо, следует искать в первую очередь в самой нравственно-психологической ситуации нашего времени. XX век, как никогда ранее, способствует усилению этого чувства у людей. Ориентация на потребительство не может не сопровождаться завистью, которая со все прогрессирующей силой засасывает человека в "гонку потребления". С другой стороны, постепенное стирание социально-классовых различий между людьми, по крайней мере во внешнем их проявлении, стимулирует дух конкуренции и чувство соперничества, что неизбежно приводит к столкновению честолюбивых личностей, активизирует зависть к людям "счастливой судьбы", к обладающим большим богатством и "власть имущим". Зависть оказывается постоянной попутчицей всякого эгалитаризма. Это подтверждается любопытным экспериментом. В 60-е годы американские колледжи и университеты стали приглашать на работу ведущих и наиболее одаренных специалистов разных специальностей. Их пытались привлечь удвоенной, чем у обычной профессуры, заработной платой. Однако большинство из них отказалось от лестного предложения, открыто признавая, что не могут избавиться от чувства страха стать объектом зависти на факультете.
   Поиск "чистого" материала в феноменологическом изучении зависти побудил обратиться к древнегреческой культуре. Английский филолог П. Уолкот в связи с этим заметил: "Зависть всегда содержится в нас самих, но лишь греки оказались достаточно честными, чтобы признать этот факт действительности и, обсуждая мотивы человеческого поведения, говорить о нем вполне открыто" [1]. В последующем люди стали менее откровенны в отношении своих недостатков. В новое время ситуация вокруг зависти кардинально меняется. По этому поводу уже в XVII веке Франсуа де Ларошфуко писал следующее: "Люди часто похваляются самыми преступными страстями, но в зависти, страсти робкой и стыдливой, никто не смеет признаться" [2].
   1 Walcot P. Envy and the Greeks. A Study of Human Behaviour. Warminster, 1978. P. 7.
   2 Ларошфуко Ф. де. Максимы и моральные размышления. М.; Л., 1959. С. 8.
   Разные народы отличает свойственное лишь им представление о справедливости, любви, надежде, но поразительно, насколько у всех, включая даже самые примитивные культуры, обнаруживается удивительное единодушие в определении зависти. Повсюду подчеркивается ее деструктивный характер, чувство зависти осуждается. Но зависть тем не менее продолжает занимать значительное место в общественной и частной жизни человека. В этом смысле древнегреческая парадигма зависти с определенной долей условности может быть универсализирована. Несмотря на существенное отличие во внутренней свободе морального субъекта современного общества и жестких рамок традиций и обычаев греков, зависть как одно из проявлений морального зла в своей эволюции обнаруживает гораздо больший консерватизм, чем такие нравственные чувства, как совесть и стыд.
   Это проявляется прежде всего в терминологическом сходстве. Для обозначения данного феномена греки в основном пользовались двумя синонимами - phthonos и dzelos, которые, очевидно, коррелируют с нашими "зависть" и "ревность". В зависимости от контекста эти два термина могли не только подменять или взаимо-дополнять друг друга, но и использоваться как противоположные. Совершенно разный оттенок вкладывается, например, в словосочетания: "глаз завидующий", "завистливое око" или "ревнивый взгляд"; "достойный зависти" и "ревностное отношение"; "черная" и "белая" зависть; "слепая ревность" и т.д. Так же и в греческом языке существовало несчетное количество словосочетаний и производных от "зависть" и "ревность", включая даже и имена личные, подобно имени известного тирана Сиракуз Полизела (буквально: "окруженный всеобщей завистью").
   Прежде чем обратиться к рассмотрению древнегреческой парадигмы зависти, обозначим в самых общих чертах содержание, природу, субъект и объект, механизмы и условия формирования зависти вообще и попытаемся взглянуть на них сквозь призму античных представлений.