Страница:
В новое время каждый поступок (в его нравственной рефлексии) может быть полностью свободен и полностью ответствен только в трагедийности гамлетовой вопросительности бытия [1]. Сие, как минимум, означает:
1 Это "только" весьма условно. Центр нравственности нового времени везде, окружность - нигде Эта нравственность сосредоточена, скажем, в трагедии Дон Кихота не менее, чем в трагедии Гамлета. Дон Кихот - это также единственный центр нововременной нравственной перипетии...
1) Я могу действительно отвечать за свои поступки, за свое бытие, если могу пройти искус самоубийства, когда моя жизнь, зависимая от моих родителей, от благоприятных условий моего появления на свет, от божьей воли (в христианской заповеди), оказывается феноменом моей воли быть!, моего мучительного и никогда не окончательного (в каждое мгновение я способен перерешить этот вопрос заново) выбора. Тогда я действительно независим и действительно ответствен за каждый мой поступок. В этом выборе я прерываю неуклонную цепь неотвратимых событий, вынуждающих мое рождение, я возвращаюсь к началу, к до-начальному мгновению и сам решаю жить, оказываюсь причиной (cansa sui) собственного рождения.
И эта перипетия так же неразрешима и так же вновь и вновь возрождается в каждое мгновение, в каждом моем поступке, как и перипетия христианской нравственности. В каждом поступке - не в смысле буквальной "каждости". Нет, большинство совершаемых мной ежедневно поступков имеет внешнее основание: ход событий, условия среды. Мой поступок свободен (и я это всегда втайне знаю) в глубине сознания, в мысленном отнесении моих поступков к предельной грани "тайной свободы" (используем выражение А. С. Пушкина). В смысле нравственной определенности того Я, который поступает, который нетождествен "вынужденному" поступку и поэтому всегда ответствен за него. Я всегда могу поступить иначе. Отсюда и:
2) Странная повышенная рефлексивность, заложенная в основание нравственных перипетий индивида нового времени, поскольку этот индивид осознает себя - повторю еще раз - в горизонте личности... И дело здесь отнюдь не в пресловутой нерешительности Гамлета. Дело в том, что вопрос "Быть или не быть" относится не только к исходному событию (началу) моего бытия, но и к свободе каждого поступка, каждого действия. Только разум в его полной беспощадности должен судить - в нравственном смысле - суть каждого поступка, меру его свободы. Ведь легко может статься, что мой поступок - лишь неотвратимое зернышко в цепи не моих расчетов и свершений. Схематизм гамлетовского поступка неразрешим; чтобы оправданно убить Клавдия, я должен знать, что тот действительно виновен, что я не флейта в руках опытного и хитроумного флейтиста (Клавдия или его судьбы).
Впрочем, суть дела не изменит и случай посложнее: флейтист может статься и обманным призраком моего отца, мгновенным произволом моего темперамента, кодексом феодальной мести, столь родным сердцу Фортинбраса, да и моему сердцу тоже, но только я еще и разумен, и только благодаря разуму спасаю себя от жестокосердия. "Ловушка" гамлетовых театральных розыгрышей (театр нового времени - вообще эстетический аналог естественнонаучного эксперимента) и есть такой невозможный отсыл к началу, есть попытка заново - перед судом разума - переиграть уже совершенное событие. Я (это Я в новое время особенно трагедийно) должно прерывать связь времен, возвращаться к началу, отвечать за весь ход истории - до и после совершаемого поступка. А если учесть предельную, экспериментально заостренную одинокость, самобытность (искус самоубийства) Я нового времени и столь же предельную личную ответственность перед всеми будущими поколениями за свой свободный поступок (а ведь это - открытые, нерешенные, освобожденные от христианской предрешенности века), то станет ясной в какой-то пусть малой мере вся неразрешимость нравственной перипетии гамлетова закала... Но тогда у этой перипетии есть еще одно измерение:
3) Включаясь в чреду поступков, индивид нового времени включается в открытую, разомкнутую бесконечность - в переплетение бесчисленных случайных воль и мотивов. Равнодействующая здесь никогда не может быть предусмотрена и предсказана. Это - итог анонимного сплетения судеб и событий. В нововременной истории нет ни замысла, ни предрешенности, ни замкнутости. Хочу я или не хочу, мой поступок неизбежно станет поступком чужим, "всехним", ничьим. А поскольку история не только бесконечна, но и безначальна, мой поступок всегда уже есть чужой, всехний, ничей. Но я жажду абсолютно своего, абсолютно самобытийного поступка.
Я должен полностью и целиком отвечать за свой поступок. И это невозможно. Остается, не пускаясь в воду, удерживаться от поступка, сохраняя мысленную свободу бесчисленного проигрывания всех вариантов, всех спектров возможного действия и его возможных (и невозможных) сплетений и итогов. В свободное (от непосредственной деятельности) время [1]. Но это для разума человека нового времени, для его действенного и силового импульса вмешательства в дела мира сего - будет еще более страшной и жалкой безответственностью. Значит, надо поступить, преступить... В наивозможном предвосхищении всех, даже невозможно далеких, событий, в замыкании всемирной истории в мою смертную и конечную биографию. И как бы я ни поступил - вмешиваясь в жизненную сумятицу или выключаясь из смуты жизни, отсиживаясь в одиночке раздумий, - в любом случае я нарушу одно из заклятий нововременной совести, осуществляя другое заклятие. Возьму ли я на себя ответственность за не мою, не мной предполагаемую судьбу ("будь что будет..." - почти последние разумные слова Гамлета), или - в бесконечном спектре возможных последствий - навечно заторможу действие в додеятель-ностной, предначальной рефлексии... И единственной действительно нравственной закраиной этой безвыходной перипетии будет (может быть) лишь изнутри сопровождающее каждый решающий выбор исходное гамлетово "Быть или не быть...", позволяющее мне полностью отвечать за событие собственного бытия.
1 Это жесткое расчленение необходимого и свободного времени существенно не только в политэкономии нового времени, но и в его психологии, поэтике, ственности.
Но здесь мы возвращаемся к первому и второму определению нравственных перипетий нововременного индивида, мыслящего и поступающего в горизонте личности.
Скажу еще раз: гамлетовский смысл этой нравственной перипетии, здесь вкратце намеченный, - это лишь одна грань, одна проекция ее всеобщего и личного смысла. Трагедия Дон Кихота - Санчо Пансы, трагедия Фауста... и все другие средоточия этой трагедии не менее существенны, и только в сопряжении с ними, только в сопряжении, далее, с христианским смыслом нравственности, с античным Эдиповым смыслом имеет нравственный смысл Гамлет - трагедия личности нового времени.
Конечно, я не предполагал сейчас развивать и сколько-нибудь детально осмысливать весь клубок нравственных коллизий западного (пока я говорил только о Западе) человека. Мне важно было лишь наметить исходный смысл моего определения нравственности, причем наметить только в той мере, в какой этот очерк, на мой взгляд, существен для понимания нравственных тупиков и безвыходностей, напрягающих сознание советского человека в конце XX века.
Но чтобы все сказанное было действительно доведено до ума, позволю себе несколько дополнительных размышлений.
Все здесь очерченные (и еще не очерченные) нравственные перипетии, сосредоточенные в образах личности того или другого исторического периода и осознанные, сгущенные в поэтике античности, средневековья, нового времени, все они подобны "годовым кольцам" в стволе дерева. Они могут жить и действовать только в сопряжении и общении друг с другом, только в сложной перипетии этих перипетий. Нравственность современного человека (хочет он или не хочет, знает ли он об этом или не знает) всегда - насущно, изнутри строится и развивается в диалоге и взаимоналожении всех этих безвыходностей, определяющих внутреннюю "тайную свободу" человеческого поступка.
Чтобы смысл этого "знает - не знает, хочет - не хочет" стал более понятен, вернусь к своему исходному предположению: суть нравственности обнаруживается и сосредоточенно формируется в поэтике той или иной культуры; больше того, нравственность всегда есть тождество эстетических и собственно этических определений этой культуры. Соответственно в каждой культуре есть особая форма эстетической, даже резче, художественной деятельности, в которой человек конкретной эпохи осознает свои нравственные интенции, воображает, отстраняет и остраняет их и - именно на основе такого поэтического остранения - доводит эти интенции до полной силы и ума, обращает их на себя, превращает в феномен самоустремленности.
В античной культуре - это форма трагедии, с особой ролью хора, соучастия зрителей, единства зрелища и священнодействия. В средневековой культуре - это преимущественно бытие, включающее в себя поэтику построения храма, собора, церкви; движение в округе храма, в его природной предвосхищенности: бытие во круге храмового действа, на грани временного и вечного, иконной росписи и камня стен; движение из храма - в себя, в земную вседневную жизнь... В новое время - это поэтика романа как коренной нововременной формы соединения эстетических и этических коллизий самоустремления человеческой деятельности. Роман здесь - не только жанр литературы, и даже не только форма поэтики, но и определение основной нравственной перипетии нового времени.
Роман - в плане особенной нравственно-поэтической перипетии - это отстраненная (романизированная) биография как основная форма творческого сознания. Это - моя жизнь в интервале от рождения до смерти, понятая и представленная (в моем сознании) как мое - авторизованное - произведение, В романе я - автор моей жизни. В каждый данный момент я - в зеркале романа вижу всю свою жизнь, вспоминая ее от самого давнего - рождения, до вдали предстоящего - смерти. И все это - из точки этого мгновения (настоящего). Профессиональный автор - писатель доводит эту ситуацию до предела, до поэтического образа, но реально "романное" восприятие собственной жизни всеобщий феномен нововременного сознания в бытии и даже в быту каждого индивида этой эпохи (если, конечно, он индивид своей эпохи).
Воспоминание прошлого и трудное "воспоминание" будущего - вот два основных романных основания полной моей ответственности за мою, фактически еще не оконченную жизнь. В этом отстраненном и "остраненном" (по определению В. Б. Шкловского) облике моя жизнь - во всех ее мгновениях (здесь нет привилегированных точек типа античного "акме" или средневековой предсмертной "исповеди") оказывается моим свободным и ответственным поступком, включенным в единую, закономерную "человеческую комедию" (по схеме "равнодействующей"), поступком, отчужденным из этого бесконечного, закономерного, случайно-необходимого исторического восхождения. Такова романная замена трагедии рока и характера. В романе я - автор своей, социально и исторически "снятой" биографии. Это безвыходная антиномия. Выход - только в самоответственном поступке. Жизнь - мгновение в анонимном потоке исторического бытия. Жизнь - бесконечность моих, авторизированных, 80-ти лет земного бытия (будем щедры). Вот condicio sine qua поп (условие, без которого невозможно) свободного нравственного поступка в интервале XVII - XIX веков.
Здесь очень существенна связь с печатным словом, книгой, свободным чтением: вперед, к последней странице, к эпилогу, обратно - к странице первой, перечитывая и выделяя отдельные фрагменты. Не жизнь "в (о) круге храма", не включение в трагедийное зрительское действо (Хор), но отстраненное, наедине с собой, - медленное, свободное воспоминание, переигрывание своей жизни, обнаружение ее - в пределах отпущенного срока бесконечной длительности (галилеевская актуальная бесконечность конечного, ограниченного "нечто"). Но, значит, насущна авторизация моей жизни; вот где созревает способность нравственно-поэтического суждения в сознании и бытии индивида нового времени.
В "режиме" этой этики, этой поэтики жизнь необходимо именно перечитывать.
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
(А. С. Пушкин)
В этом смысле роман-книга - ключ к лирике, театру, архитектуре, к героизму нового времени. Так, лирика Пушкина - поэтика воспоминаний, фрагментов воображаемого, незаконченного, оборванного романа. Не случайно в поэтическом словаре Пушкина "воспоминание" ("память", "помнить", "вспоминать"...) - не только очень широко употребляемое, но и чаще всего ключевое слово.
Я начинал осмысление нововременной нравственно-поэтической перипетии с "Гамлета" Шекспира. Может возникнуть вопрос: но ведь "Гамлет" - трагедия, театр, так правомерно ли говорить об изначальном статуте романа в сосредоточенном бытии индивида XVII - XIX веков, а начинать анализ с нововременного аналога греческой трагедии? Думаю, однако, что трагедия Шекспира "Гамлет" и личная трагедия принца Гамлета - это трагедия рождения романа. Это трагедия - мучение, катарсис - рождения романных отстранений собственного бытия, трагедия переключения из храмового общения с вечностью (с "призраками") в книжно-романное воспоминание того, что происходит сейчас, в этот момент...
Гамлет в каждый момент сценического действия не только действует, но и не просто "рефлектирует"; он многократно "проигрывает", "переигрывает", вспоминает и предвосхищает собственное - и всех остальных действующих лиц действие. Он - перечитывает это действие, и только тогда может быть нравствен, свободен и ответствен в своем - мгновенном - поступке. Не пресловутый конфликт долга и безволия, но антиномия непосредственной жизни и ее одновременного - в момент действия - перечитывающего обоснования. Вот секрет (скажу осторожнее - один из секретов) гамлетовской "Мышеловки"; больше того, всего построения гамлетовских действий. Ведь только в моментальном романном остранении я могу совершать это действие как момент целостной, уже завершенной жизни (от рождения до смерти, от тех событий, что предшествовали преступлению Клавдия, до тех неисчислимых последствий, что будут после возмездия; а это можно только вспомнить или вообразить, но невозможно - и необходимо - сейчас совершить).
Очень значимо, что "Гамлет" (пьеса) проигрывается перед свидетельскими ушами и глазами Горацио, чтобы он мог все запомнить, расположить последовательно и пересказать (это возможно только в форме романа) потомкам.
Трагедия живет, чтобы умереть и вновь воскреснуть в книге, в форме романа.
Ведь и "Дон Кихот" есть, по сути, антиномия книги (рыцарских романов) и действительности; антиномия, "разрешаемая" не безоговорочной победой эмпирической реальности, но рождением новой книги, нового романа, новой, более ответственной формы отстранения от собственной жизни (во втором томе "Дон Кихота" образ автора и борьба с ложным авторством становится одной из сквозных тем).
Гёте писал: "В его (Шекспира. - В. Б.) пьесах происходит то, что легко себе вообразить, более того, что легче вообразить, чем увидеть. Дух отца в Гамлете, макбетовские ведьмы... в чтении легко и естественно проходят мимо нас, тогда как на сцене кажутся тягостными, мешающими, даже отталкивающими, Шекспир воздействует живым словом, а оно лучше всего передается в чтении; слушатель не отвлекается удачным или неудачным изображением. Нет наслаждения более... чем, закрыв глаза, слушать, как естественный и верный голос не декламирует, а читает Шекспира... О сокровенном... можем узнать лишь из последовательности слов и речей... Если удел мирового духа хранить тайну до, а иногда и после свершения дела ("бытие в округе храма". - В. Б.), то назначение поэта - разбалтывать ее до срока или в крайнем случае делать нас ее поверенными во время деяния... Весь образ действия Шекспира противоречит самой сущности сцены. Его великий талант талант эпитоматора (автора изречений, толкований. - В. В.). А так как поэт всегда является эпитоматором природы, то нам и здесь приходится признать великую заслугу Шекспира; мы только отрицаем, и это к его чести, что сцена была достойным поприщем для его гения" [1].
1 Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975. С. 411, 412, 420.
Только я бы сказал так: великий сценический (и - по преимуществу сценический, драматический) гений Шекспира состоял в том, чтобы раскрыть трагедийность рождения романной нравственно-поэтической перипетии человеческого бытия из духа греческой трагедии и средневекового храмового действа. Добавлю лишь, что классические романы XVIII - XIX веков (от Д. Дефо до Л. Н. Толстого) могут быть правильно поняты только в сопряжении с шекспировским актом их рождения, начинания.
Правда, наряду с "Гамлетом" Шекспира и "Дон Кихотом" Сервантеса есть еще одна странная книга, воссоздающая, так сказать, формальную трагедию рождения романа. Это "Тристрам Шенди" Л. Стерна (XVIII век). Но загадочность и величие этой книги - предмет особого разговора.
Как я полагаю, развитая М. М. Бахтиным романная поэтика есть гениальное осмысление именно нововременной культуры. Нововременной (но вовсе не античной или средневековой) формы тождества поэтики и этики. Другое дело, что эта нововременная форма поэтики включает в себя и преобразует собой и античную и средневековую поэтику (так же, как античная и средневековая поэтики преобразуют в себе и собой поэтику нравственности нового времени).
И еще одно. Каждая форма культуры несет в себе определенную форму того мысленного сосредоточения человеческой судьбы, на основе которой оказывается возможным осознать всю свою жизнь как уже завершенную и могущую - именно в своей завершенности и окончательности - быть перерешенной, самодетерминированной. То есть нравственно ответственной, втянутой в трагедии и катарсисы исходной перипетии.
В античности - это точка акме, героической средины жизни, в которую втянуты все прошлое и все будущее и индивида, и человеческого рода и в которой индивид оказывается полностью ответствен за завязки и развязки рока, способен героическим поступком разрешить рок... В средневековье - это момент конца жизни, пусть мысленно предвосхищаемого, момент исповеди, когда я могу окинуть взором всю свою - еще продолжающуюся - жизнь как уже завершаемую. В этом предвосхищении земного конца я целиком ответствен не только за свои земные сроки, но и за предстоящую мне вечность, навсегда предрешенную в моей земной жизни и свободно предрешаемую (!) ей. То есть предполагающую свободу человеческой воли.
В новое время не существует такой привилегированной точки; в идее романа каждая точка жизни, каждый ее период - детство, юность, зрелость, старость, смерть - имеет свою бесконечную ценность, так сказать, излучается в "свою" вечность и в сопряжении дает окончательно значимое, отстраняемое в биографии "тире" (Пушкин рожден в 1799 году, умер в 1837; жизнь поэта заключена и отстранена в вечность в промежутке 1799 - 1837).
В новое время каждый момент земного бытия нравственно значим - в своей неповторимости и включенности в актуальную бесконечность земного срока.
Так вот, существенно, что эти нравственные перипетии - сосредоточенные и обращенные на меня в поэтике трагедии, храма, романа - повседневно существуют в рассеянной, но жаждущей сосредоточения форме в жизни каждого человека данной исторической эпохи. В реальных напряжениях его предметной, домашней, социальной деятельности и общения. Однако осознание этих вседневных конфликтов осуществляется и "доводится" до ума, до поэтически выраженной нравственности как раз в формах трагедии, храма, романа.
Подчеркну, социальные и классовые различия и антагонизмы этически осознаются и по-разному преломляются также только в этих всеобщих для данной культуры нравственных перипетиях. Так, трагедия Гамлета - это трагедия нравственности (если и когда она осознается) и работника, и господина, и пролетария, и буржуа нового времени при всем различии и даже противоположности ее конкретного наполнения, жизненной актуализации и меры осознания этими социально разнородными носителями нравственных перипетий.
В своем очерке я исходил из предположения, что намеченные здесь нравственные перипетии есть исторические слои, "годовые кольца" современной нравственности; духовного мира человека 80 - 90-х годов XX века. И только в этом смысле шла речь о том, "что есть нравственность". Замысел состоял в том, чтобы, обращаясь к истории, обособленно преувеличить и замедленно фиксировать - под микроскопом философской рефлексии культурно-историческую содержательность и диалогичность наших сегодняшних этических коллизий.
Но существенно не только определить, осмыслить, угадать спорящие в нас голоса, нравственные перипетии, необходимо понять, о чем идет диалог между ними, где - сегодня, в конце XX века, - заложено то основание, та болевая точка, что сводит эти голоса воедино, в единственное безысходное мучение и порождает нравственный катарсис современного духовного (нравственно-поэтического) бытия. Только в таком сведении воедино, сосредоточении, единственности возможно свободное нравственное решение, совершается мгновенный свободный и ответственный поступок (мгновенно осуществляется вся только что очерченная рефлексия). Только в горящем очаге современных нравственных проблем оживают (в нашем сознании) и преображаются (в свободной воле) трагедии исторических форм культуры, вступают в живое общение исторические образы личности [1].
1 Конечно, я не стремился очертить здесь полный "набор" наших нравственных "годовых колец". Я сосредоточился на европейских судьбах нравственности, оставляя пока в стороне крайне существенные для современной духовной жизни коллизии Востока. Сейчас важно лишь наметить суть моего подхода к проблеме.
Это настоящее время до сих пор было дано в очерке только фигурой умолчания. Точнее, настоящее время присутствовало в нашем рефлектирующем сознании, но уходило в нети в сознании рефлектируемом (вряд ли стоит напоминать, что это две стороны одного сознания). Впрочем, повторяю, само очерченное выше преувеличение, разведение исторических голосов нашего нравственного мира и вместе с тем невозможность этих голосов существовать раздельно, вне диалогического сопряжения (вопрос - ответ - вопрос) также актуально только сегодня, относится к единственному смыслу современной нравственности. (Далее я попытаюсь объяснить, почему это действительно так.) Сейчас существенно важно осмысление нового нравственного узла, новой свободы поступать нравственно (в ключе исторической поэтики), - актуальных в жизни человека конца XX века.
(Это будет все еще разговор во всеобщей - в средоточии XX века форме. Прежде чем понять наши особенные - для советского человека характерные - нравственные проблемы, надо еще многое додумать.)
ТРАГЕДИЯ ЛИЧНОСТИ В КАНУН XXI ВЕКА
Итак, необходимо оживить, воскресить "живой водой" застывшую архитектонику нашего духовного мира. Это "живая вода" - современная, XX веку присущая трагедия поступка. (Вне понимания этой трагедии нельзя войти в реалии этических конфликтов советского человека.) Причем нравственная трагедия нашего времени должна быть понята не только как наличная форма общения (в моем сознании) исторических образов личности - Героя (античность), Страстотерпца и Мастера (средние века), Автора своей биографии (новое время), участвующих в моем свободном решении и свободном поступке. Необходимо понять поворот исторической памяти в иное, небывалое русло, в иную перипетийную воронку, необходимо осмыслить, в чем состоит трудность, невозможность и одновременно неизбежность свободного (исторически ответственного) поступка в бытии индивида XX века. Необходимо осознать современный горизонт личности.
Перед таким поворотом я и остановился. Но эта остановка совершена не случайно и еще менее из соображений детективной напряженности. Сама эта остановка, зияние, промежуток, даже сама необходимость исторической рефлексии в значительной мере характеризуют нравственную ситуацию XX века, тот контекст, в котором сопряжены очерченные выше нравственные "годовые кольца".
Это - не обвинение и не вздох отчаяния. Это - форма предположения о новой и еще только (очень трудно) назревающей всеобщей нравственной перипетии - нравственности кануна третьего тысячелетия нашей эры.
Суть этой новой нравственной перипетии с особой резкостью и откровенностью выявилась в начале века, в 10 - 20-х годах, затемнившись и сместившись к середине столетия. Может быть, резче всего, острее и трагичнее всего выразил (точнее, ощутил) смысл этой трагедии, этой новой болевой точки свободного и ответственного поступка, нового нравственного катарсиса Александр Блок.
Сгущенный смысл мучений Блока может быть сформулирован (во всяком случае, я его понимаю) так:
...Нравственный космос вечно возникает из хаоса духовного мира. Обновленное, изначальное рождение космоса из хаотической стихии - только оно дает нравственности (и поэзии) внутреннюю жизненную силу. Чрезмерное продление, растягивание сроков жизни одного космоса есть его (и нравственности - поэзии, в нем заключенной) вырождение, уплощение, означает превращение культуры в цивилизацию, нравственности - в мораль, поэзии - во вторичную выморочную поэтичность.
1 Это "только" весьма условно. Центр нравственности нового времени везде, окружность - нигде Эта нравственность сосредоточена, скажем, в трагедии Дон Кихота не менее, чем в трагедии Гамлета. Дон Кихот - это также единственный центр нововременной нравственной перипетии...
1) Я могу действительно отвечать за свои поступки, за свое бытие, если могу пройти искус самоубийства, когда моя жизнь, зависимая от моих родителей, от благоприятных условий моего появления на свет, от божьей воли (в христианской заповеди), оказывается феноменом моей воли быть!, моего мучительного и никогда не окончательного (в каждое мгновение я способен перерешить этот вопрос заново) выбора. Тогда я действительно независим и действительно ответствен за каждый мой поступок. В этом выборе я прерываю неуклонную цепь неотвратимых событий, вынуждающих мое рождение, я возвращаюсь к началу, к до-начальному мгновению и сам решаю жить, оказываюсь причиной (cansa sui) собственного рождения.
И эта перипетия так же неразрешима и так же вновь и вновь возрождается в каждое мгновение, в каждом моем поступке, как и перипетия христианской нравственности. В каждом поступке - не в смысле буквальной "каждости". Нет, большинство совершаемых мной ежедневно поступков имеет внешнее основание: ход событий, условия среды. Мой поступок свободен (и я это всегда втайне знаю) в глубине сознания, в мысленном отнесении моих поступков к предельной грани "тайной свободы" (используем выражение А. С. Пушкина). В смысле нравственной определенности того Я, который поступает, который нетождествен "вынужденному" поступку и поэтому всегда ответствен за него. Я всегда могу поступить иначе. Отсюда и:
2) Странная повышенная рефлексивность, заложенная в основание нравственных перипетий индивида нового времени, поскольку этот индивид осознает себя - повторю еще раз - в горизонте личности... И дело здесь отнюдь не в пресловутой нерешительности Гамлета. Дело в том, что вопрос "Быть или не быть" относится не только к исходному событию (началу) моего бытия, но и к свободе каждого поступка, каждого действия. Только разум в его полной беспощадности должен судить - в нравственном смысле - суть каждого поступка, меру его свободы. Ведь легко может статься, что мой поступок - лишь неотвратимое зернышко в цепи не моих расчетов и свершений. Схематизм гамлетовского поступка неразрешим; чтобы оправданно убить Клавдия, я должен знать, что тот действительно виновен, что я не флейта в руках опытного и хитроумного флейтиста (Клавдия или его судьбы).
Впрочем, суть дела не изменит и случай посложнее: флейтист может статься и обманным призраком моего отца, мгновенным произволом моего темперамента, кодексом феодальной мести, столь родным сердцу Фортинбраса, да и моему сердцу тоже, но только я еще и разумен, и только благодаря разуму спасаю себя от жестокосердия. "Ловушка" гамлетовых театральных розыгрышей (театр нового времени - вообще эстетический аналог естественнонаучного эксперимента) и есть такой невозможный отсыл к началу, есть попытка заново - перед судом разума - переиграть уже совершенное событие. Я (это Я в новое время особенно трагедийно) должно прерывать связь времен, возвращаться к началу, отвечать за весь ход истории - до и после совершаемого поступка. А если учесть предельную, экспериментально заостренную одинокость, самобытность (искус самоубийства) Я нового времени и столь же предельную личную ответственность перед всеми будущими поколениями за свой свободный поступок (а ведь это - открытые, нерешенные, освобожденные от христианской предрешенности века), то станет ясной в какой-то пусть малой мере вся неразрешимость нравственной перипетии гамлетова закала... Но тогда у этой перипетии есть еще одно измерение:
3) Включаясь в чреду поступков, индивид нового времени включается в открытую, разомкнутую бесконечность - в переплетение бесчисленных случайных воль и мотивов. Равнодействующая здесь никогда не может быть предусмотрена и предсказана. Это - итог анонимного сплетения судеб и событий. В нововременной истории нет ни замысла, ни предрешенности, ни замкнутости. Хочу я или не хочу, мой поступок неизбежно станет поступком чужим, "всехним", ничьим. А поскольку история не только бесконечна, но и безначальна, мой поступок всегда уже есть чужой, всехний, ничей. Но я жажду абсолютно своего, абсолютно самобытийного поступка.
Я должен полностью и целиком отвечать за свой поступок. И это невозможно. Остается, не пускаясь в воду, удерживаться от поступка, сохраняя мысленную свободу бесчисленного проигрывания всех вариантов, всех спектров возможного действия и его возможных (и невозможных) сплетений и итогов. В свободное (от непосредственной деятельности) время [1]. Но это для разума человека нового времени, для его действенного и силового импульса вмешательства в дела мира сего - будет еще более страшной и жалкой безответственностью. Значит, надо поступить, преступить... В наивозможном предвосхищении всех, даже невозможно далеких, событий, в замыкании всемирной истории в мою смертную и конечную биографию. И как бы я ни поступил - вмешиваясь в жизненную сумятицу или выключаясь из смуты жизни, отсиживаясь в одиночке раздумий, - в любом случае я нарушу одно из заклятий нововременной совести, осуществляя другое заклятие. Возьму ли я на себя ответственность за не мою, не мной предполагаемую судьбу ("будь что будет..." - почти последние разумные слова Гамлета), или - в бесконечном спектре возможных последствий - навечно заторможу действие в додеятель-ностной, предначальной рефлексии... И единственной действительно нравственной закраиной этой безвыходной перипетии будет (может быть) лишь изнутри сопровождающее каждый решающий выбор исходное гамлетово "Быть или не быть...", позволяющее мне полностью отвечать за событие собственного бытия.
1 Это жесткое расчленение необходимого и свободного времени существенно не только в политэкономии нового времени, но и в его психологии, поэтике, ственности.
Но здесь мы возвращаемся к первому и второму определению нравственных перипетий нововременного индивида, мыслящего и поступающего в горизонте личности.
Скажу еще раз: гамлетовский смысл этой нравственной перипетии, здесь вкратце намеченный, - это лишь одна грань, одна проекция ее всеобщего и личного смысла. Трагедия Дон Кихота - Санчо Пансы, трагедия Фауста... и все другие средоточия этой трагедии не менее существенны, и только в сопряжении с ними, только в сопряжении, далее, с христианским смыслом нравственности, с античным Эдиповым смыслом имеет нравственный смысл Гамлет - трагедия личности нового времени.
Конечно, я не предполагал сейчас развивать и сколько-нибудь детально осмысливать весь клубок нравственных коллизий западного (пока я говорил только о Западе) человека. Мне важно было лишь наметить исходный смысл моего определения нравственности, причем наметить только в той мере, в какой этот очерк, на мой взгляд, существен для понимания нравственных тупиков и безвыходностей, напрягающих сознание советского человека в конце XX века.
Но чтобы все сказанное было действительно доведено до ума, позволю себе несколько дополнительных размышлений.
Все здесь очерченные (и еще не очерченные) нравственные перипетии, сосредоточенные в образах личности того или другого исторического периода и осознанные, сгущенные в поэтике античности, средневековья, нового времени, все они подобны "годовым кольцам" в стволе дерева. Они могут жить и действовать только в сопряжении и общении друг с другом, только в сложной перипетии этих перипетий. Нравственность современного человека (хочет он или не хочет, знает ли он об этом или не знает) всегда - насущно, изнутри строится и развивается в диалоге и взаимоналожении всех этих безвыходностей, определяющих внутреннюю "тайную свободу" человеческого поступка.
Чтобы смысл этого "знает - не знает, хочет - не хочет" стал более понятен, вернусь к своему исходному предположению: суть нравственности обнаруживается и сосредоточенно формируется в поэтике той или иной культуры; больше того, нравственность всегда есть тождество эстетических и собственно этических определений этой культуры. Соответственно в каждой культуре есть особая форма эстетической, даже резче, художественной деятельности, в которой человек конкретной эпохи осознает свои нравственные интенции, воображает, отстраняет и остраняет их и - именно на основе такого поэтического остранения - доводит эти интенции до полной силы и ума, обращает их на себя, превращает в феномен самоустремленности.
В античной культуре - это форма трагедии, с особой ролью хора, соучастия зрителей, единства зрелища и священнодействия. В средневековой культуре - это преимущественно бытие, включающее в себя поэтику построения храма, собора, церкви; движение в округе храма, в его природной предвосхищенности: бытие во круге храмового действа, на грани временного и вечного, иконной росписи и камня стен; движение из храма - в себя, в земную вседневную жизнь... В новое время - это поэтика романа как коренной нововременной формы соединения эстетических и этических коллизий самоустремления человеческой деятельности. Роман здесь - не только жанр литературы, и даже не только форма поэтики, но и определение основной нравственной перипетии нового времени.
Роман - в плане особенной нравственно-поэтической перипетии - это отстраненная (романизированная) биография как основная форма творческого сознания. Это - моя жизнь в интервале от рождения до смерти, понятая и представленная (в моем сознании) как мое - авторизованное - произведение, В романе я - автор моей жизни. В каждый данный момент я - в зеркале романа вижу всю свою жизнь, вспоминая ее от самого давнего - рождения, до вдали предстоящего - смерти. И все это - из точки этого мгновения (настоящего). Профессиональный автор - писатель доводит эту ситуацию до предела, до поэтического образа, но реально "романное" восприятие собственной жизни всеобщий феномен нововременного сознания в бытии и даже в быту каждого индивида этой эпохи (если, конечно, он индивид своей эпохи).
Воспоминание прошлого и трудное "воспоминание" будущего - вот два основных романных основания полной моей ответственности за мою, фактически еще не оконченную жизнь. В этом отстраненном и "остраненном" (по определению В. Б. Шкловского) облике моя жизнь - во всех ее мгновениях (здесь нет привилегированных точек типа античного "акме" или средневековой предсмертной "исповеди") оказывается моим свободным и ответственным поступком, включенным в единую, закономерную "человеческую комедию" (по схеме "равнодействующей"), поступком, отчужденным из этого бесконечного, закономерного, случайно-необходимого исторического восхождения. Такова романная замена трагедии рока и характера. В романе я - автор своей, социально и исторически "снятой" биографии. Это безвыходная антиномия. Выход - только в самоответственном поступке. Жизнь - мгновение в анонимном потоке исторического бытия. Жизнь - бесконечность моих, авторизированных, 80-ти лет земного бытия (будем щедры). Вот condicio sine qua поп (условие, без которого невозможно) свободного нравственного поступка в интервале XVII - XIX веков.
Здесь очень существенна связь с печатным словом, книгой, свободным чтением: вперед, к последней странице, к эпилогу, обратно - к странице первой, перечитывая и выделяя отдельные фрагменты. Не жизнь "в (о) круге храма", не включение в трагедийное зрительское действо (Хор), но отстраненное, наедине с собой, - медленное, свободное воспоминание, переигрывание своей жизни, обнаружение ее - в пределах отпущенного срока бесконечной длительности (галилеевская актуальная бесконечность конечного, ограниченного "нечто"). Но, значит, насущна авторизация моей жизни; вот где созревает способность нравственно-поэтического суждения в сознании и бытии индивида нового времени.
В "режиме" этой этики, этой поэтики жизнь необходимо именно перечитывать.
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток:
И, с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью,
Но строк печальных не смываю.
(А. С. Пушкин)
В этом смысле роман-книга - ключ к лирике, театру, архитектуре, к героизму нового времени. Так, лирика Пушкина - поэтика воспоминаний, фрагментов воображаемого, незаконченного, оборванного романа. Не случайно в поэтическом словаре Пушкина "воспоминание" ("память", "помнить", "вспоминать"...) - не только очень широко употребляемое, но и чаще всего ключевое слово.
Я начинал осмысление нововременной нравственно-поэтической перипетии с "Гамлета" Шекспира. Может возникнуть вопрос: но ведь "Гамлет" - трагедия, театр, так правомерно ли говорить об изначальном статуте романа в сосредоточенном бытии индивида XVII - XIX веков, а начинать анализ с нововременного аналога греческой трагедии? Думаю, однако, что трагедия Шекспира "Гамлет" и личная трагедия принца Гамлета - это трагедия рождения романа. Это трагедия - мучение, катарсис - рождения романных отстранений собственного бытия, трагедия переключения из храмового общения с вечностью (с "призраками") в книжно-романное воспоминание того, что происходит сейчас, в этот момент...
Гамлет в каждый момент сценического действия не только действует, но и не просто "рефлектирует"; он многократно "проигрывает", "переигрывает", вспоминает и предвосхищает собственное - и всех остальных действующих лиц действие. Он - перечитывает это действие, и только тогда может быть нравствен, свободен и ответствен в своем - мгновенном - поступке. Не пресловутый конфликт долга и безволия, но антиномия непосредственной жизни и ее одновременного - в момент действия - перечитывающего обоснования. Вот секрет (скажу осторожнее - один из секретов) гамлетовской "Мышеловки"; больше того, всего построения гамлетовских действий. Ведь только в моментальном романном остранении я могу совершать это действие как момент целостной, уже завершенной жизни (от рождения до смерти, от тех событий, что предшествовали преступлению Клавдия, до тех неисчислимых последствий, что будут после возмездия; а это можно только вспомнить или вообразить, но невозможно - и необходимо - сейчас совершить).
Очень значимо, что "Гамлет" (пьеса) проигрывается перед свидетельскими ушами и глазами Горацио, чтобы он мог все запомнить, расположить последовательно и пересказать (это возможно только в форме романа) потомкам.
Трагедия живет, чтобы умереть и вновь воскреснуть в книге, в форме романа.
Ведь и "Дон Кихот" есть, по сути, антиномия книги (рыцарских романов) и действительности; антиномия, "разрешаемая" не безоговорочной победой эмпирической реальности, но рождением новой книги, нового романа, новой, более ответственной формы отстранения от собственной жизни (во втором томе "Дон Кихота" образ автора и борьба с ложным авторством становится одной из сквозных тем).
Гёте писал: "В его (Шекспира. - В. Б.) пьесах происходит то, что легко себе вообразить, более того, что легче вообразить, чем увидеть. Дух отца в Гамлете, макбетовские ведьмы... в чтении легко и естественно проходят мимо нас, тогда как на сцене кажутся тягостными, мешающими, даже отталкивающими, Шекспир воздействует живым словом, а оно лучше всего передается в чтении; слушатель не отвлекается удачным или неудачным изображением. Нет наслаждения более... чем, закрыв глаза, слушать, как естественный и верный голос не декламирует, а читает Шекспира... О сокровенном... можем узнать лишь из последовательности слов и речей... Если удел мирового духа хранить тайну до, а иногда и после свершения дела ("бытие в округе храма". - В. Б.), то назначение поэта - разбалтывать ее до срока или в крайнем случае делать нас ее поверенными во время деяния... Весь образ действия Шекспира противоречит самой сущности сцены. Его великий талант талант эпитоматора (автора изречений, толкований. - В. В.). А так как поэт всегда является эпитоматором природы, то нам и здесь приходится признать великую заслугу Шекспира; мы только отрицаем, и это к его чести, что сцена была достойным поприщем для его гения" [1].
1 Гёте И. В. Об искусстве. М., 1975. С. 411, 412, 420.
Только я бы сказал так: великий сценический (и - по преимуществу сценический, драматический) гений Шекспира состоял в том, чтобы раскрыть трагедийность рождения романной нравственно-поэтической перипетии человеческого бытия из духа греческой трагедии и средневекового храмового действа. Добавлю лишь, что классические романы XVIII - XIX веков (от Д. Дефо до Л. Н. Толстого) могут быть правильно поняты только в сопряжении с шекспировским актом их рождения, начинания.
Правда, наряду с "Гамлетом" Шекспира и "Дон Кихотом" Сервантеса есть еще одна странная книга, воссоздающая, так сказать, формальную трагедию рождения романа. Это "Тристрам Шенди" Л. Стерна (XVIII век). Но загадочность и величие этой книги - предмет особого разговора.
Как я полагаю, развитая М. М. Бахтиным романная поэтика есть гениальное осмысление именно нововременной культуры. Нововременной (но вовсе не античной или средневековой) формы тождества поэтики и этики. Другое дело, что эта нововременная форма поэтики включает в себя и преобразует собой и античную и средневековую поэтику (так же, как античная и средневековая поэтики преобразуют в себе и собой поэтику нравственности нового времени).
И еще одно. Каждая форма культуры несет в себе определенную форму того мысленного сосредоточения человеческой судьбы, на основе которой оказывается возможным осознать всю свою жизнь как уже завершенную и могущую - именно в своей завершенности и окончательности - быть перерешенной, самодетерминированной. То есть нравственно ответственной, втянутой в трагедии и катарсисы исходной перипетии.
В античности - это точка акме, героической средины жизни, в которую втянуты все прошлое и все будущее и индивида, и человеческого рода и в которой индивид оказывается полностью ответствен за завязки и развязки рока, способен героическим поступком разрешить рок... В средневековье - это момент конца жизни, пусть мысленно предвосхищаемого, момент исповеди, когда я могу окинуть взором всю свою - еще продолжающуюся - жизнь как уже завершаемую. В этом предвосхищении земного конца я целиком ответствен не только за свои земные сроки, но и за предстоящую мне вечность, навсегда предрешенную в моей земной жизни и свободно предрешаемую (!) ей. То есть предполагающую свободу человеческой воли.
В новое время не существует такой привилегированной точки; в идее романа каждая точка жизни, каждый ее период - детство, юность, зрелость, старость, смерть - имеет свою бесконечную ценность, так сказать, излучается в "свою" вечность и в сопряжении дает окончательно значимое, отстраняемое в биографии "тире" (Пушкин рожден в 1799 году, умер в 1837; жизнь поэта заключена и отстранена в вечность в промежутке 1799 - 1837).
В новое время каждый момент земного бытия нравственно значим - в своей неповторимости и включенности в актуальную бесконечность земного срока.
Так вот, существенно, что эти нравственные перипетии - сосредоточенные и обращенные на меня в поэтике трагедии, храма, романа - повседневно существуют в рассеянной, но жаждущей сосредоточения форме в жизни каждого человека данной исторической эпохи. В реальных напряжениях его предметной, домашней, социальной деятельности и общения. Однако осознание этих вседневных конфликтов осуществляется и "доводится" до ума, до поэтически выраженной нравственности как раз в формах трагедии, храма, романа.
Подчеркну, социальные и классовые различия и антагонизмы этически осознаются и по-разному преломляются также только в этих всеобщих для данной культуры нравственных перипетиях. Так, трагедия Гамлета - это трагедия нравственности (если и когда она осознается) и работника, и господина, и пролетария, и буржуа нового времени при всем различии и даже противоположности ее конкретного наполнения, жизненной актуализации и меры осознания этими социально разнородными носителями нравственных перипетий.
В своем очерке я исходил из предположения, что намеченные здесь нравственные перипетии есть исторические слои, "годовые кольца" современной нравственности; духовного мира человека 80 - 90-х годов XX века. И только в этом смысле шла речь о том, "что есть нравственность". Замысел состоял в том, чтобы, обращаясь к истории, обособленно преувеличить и замедленно фиксировать - под микроскопом философской рефлексии культурно-историческую содержательность и диалогичность наших сегодняшних этических коллизий.
Но существенно не только определить, осмыслить, угадать спорящие в нас голоса, нравственные перипетии, необходимо понять, о чем идет диалог между ними, где - сегодня, в конце XX века, - заложено то основание, та болевая точка, что сводит эти голоса воедино, в единственное безысходное мучение и порождает нравственный катарсис современного духовного (нравственно-поэтического) бытия. Только в таком сведении воедино, сосредоточении, единственности возможно свободное нравственное решение, совершается мгновенный свободный и ответственный поступок (мгновенно осуществляется вся только что очерченная рефлексия). Только в горящем очаге современных нравственных проблем оживают (в нашем сознании) и преображаются (в свободной воле) трагедии исторических форм культуры, вступают в живое общение исторические образы личности [1].
1 Конечно, я не стремился очертить здесь полный "набор" наших нравственных "годовых колец". Я сосредоточился на европейских судьбах нравственности, оставляя пока в стороне крайне существенные для современной духовной жизни коллизии Востока. Сейчас важно лишь наметить суть моего подхода к проблеме.
Это настоящее время до сих пор было дано в очерке только фигурой умолчания. Точнее, настоящее время присутствовало в нашем рефлектирующем сознании, но уходило в нети в сознании рефлектируемом (вряд ли стоит напоминать, что это две стороны одного сознания). Впрочем, повторяю, само очерченное выше преувеличение, разведение исторических голосов нашего нравственного мира и вместе с тем невозможность этих голосов существовать раздельно, вне диалогического сопряжения (вопрос - ответ - вопрос) также актуально только сегодня, относится к единственному смыслу современной нравственности. (Далее я попытаюсь объяснить, почему это действительно так.) Сейчас существенно важно осмысление нового нравственного узла, новой свободы поступать нравственно (в ключе исторической поэтики), - актуальных в жизни человека конца XX века.
(Это будет все еще разговор во всеобщей - в средоточии XX века форме. Прежде чем понять наши особенные - для советского человека характерные - нравственные проблемы, надо еще многое додумать.)
ТРАГЕДИЯ ЛИЧНОСТИ В КАНУН XXI ВЕКА
Итак, необходимо оживить, воскресить "живой водой" застывшую архитектонику нашего духовного мира. Это "живая вода" - современная, XX веку присущая трагедия поступка. (Вне понимания этой трагедии нельзя войти в реалии этических конфликтов советского человека.) Причем нравственная трагедия нашего времени должна быть понята не только как наличная форма общения (в моем сознании) исторических образов личности - Героя (античность), Страстотерпца и Мастера (средние века), Автора своей биографии (новое время), участвующих в моем свободном решении и свободном поступке. Необходимо понять поворот исторической памяти в иное, небывалое русло, в иную перипетийную воронку, необходимо осмыслить, в чем состоит трудность, невозможность и одновременно неизбежность свободного (исторически ответственного) поступка в бытии индивида XX века. Необходимо осознать современный горизонт личности.
Перед таким поворотом я и остановился. Но эта остановка совершена не случайно и еще менее из соображений детективной напряженности. Сама эта остановка, зияние, промежуток, даже сама необходимость исторической рефлексии в значительной мере характеризуют нравственную ситуацию XX века, тот контекст, в котором сопряжены очерченные выше нравственные "годовые кольца".
Это - не обвинение и не вздох отчаяния. Это - форма предположения о новой и еще только (очень трудно) назревающей всеобщей нравственной перипетии - нравственности кануна третьего тысячелетия нашей эры.
Суть этой новой нравственной перипетии с особой резкостью и откровенностью выявилась в начале века, в 10 - 20-х годах, затемнившись и сместившись к середине столетия. Может быть, резче всего, острее и трагичнее всего выразил (точнее, ощутил) смысл этой трагедии, этой новой болевой точки свободного и ответственного поступка, нового нравственного катарсиса Александр Блок.
Сгущенный смысл мучений Блока может быть сформулирован (во всяком случае, я его понимаю) так:
...Нравственный космос вечно возникает из хаоса духовного мира. Обновленное, изначальное рождение космоса из хаотической стихии - только оно дает нравственности (и поэзии) внутреннюю жизненную силу. Чрезмерное продление, растягивание сроков жизни одного космоса есть его (и нравственности - поэзии, в нем заключенной) вырождение, уплощение, означает превращение культуры в цивилизацию, нравственности - в мораль, поэзии - во вторичную выморочную поэтичность.