— Что?
   — Иди, — ровно повторил Мелькор.
   — Тано!
   — Иймэ. Иди.
   Курумо медленно попятился, словно ждал, что Тано передумает, остановит его, — но тот даже не пошевелился, так и остался стоять, прикрыв глаза.
   — Господин! — хриплый, подобострастный голос. — Господин!
   Он открывает глаза. Орк, угодливо склонившись, с плотоядным ожиданием крови смотрит снизу вверх на хозяина.
   — Господин, прикажи…
   И Мелькор в ужасе понимает, что теперь он в ответе за дела этих тварей. Они признали его господином. Если он прогонит их — что они сделают, став вольными, эти признающие только силу, жаждущие убивать, обученные убивать? И уже не отнять у них этого страшного знания — истреби этот отряд, останутся остальные, уже вкусившие этой отравы. Они уже начали грызню в своих племенах. Они уже знают оружие, они уже знают, как убивать, они знают, как подчинить себе сородичей. Уже не остановить. Теперь ему придется стать вожаком этих тварей, хотя бы для того, чтобы не давать им воли. Уничтожить их всех? Он стиснул голову руками. Он был уверен, что есть еще надежда сделать их не такими, изгнать уродующий их страх из их естества… Но теперь это стало почти невозможно…
   — Господин, прикажи!
   Стая. Стая, и он теперь — ее вожак. Дверь распахивается.
   — Учитель, это что? Это кто? Зачем?
   Он поднимает голову.
   — Это моя Стая. — Страшная усмешка на лице. — Дар твоего брата. Моего ученика. — Он смеется. Гортхауэр никогда не слышал ТАКОГО смеха. И ему становится страшно.
   А Стая ждет. И Гортхауэр поворачивается к ним. Какое-то новое чувствоподнимается в нем — Мелькор видит, как неуловимо изменилась осанка ученика, сделав его в чем-то схожим с хищным зверем. И орк пятится, и в глазах его животный ужас.
   — Ты. Ты пойдешь сейчас за мной, — глухо рычит ученик и быстро, по-рысьи выскальзывает в раскрытые двери. Орки пятятся за ним.
   Мелькор сидит совершенно опустошенный, безразличный ко всему.
   Даже будучи таким же верным последователем черного учения, как Борондир, я на его месте все равно сейчас бы понял, каково было Эру увидеть, что его творение вышло, мягко говоря, не таким, как он задумал. Если считать, что Мелькор имел право быть таким, как выбрал, и это хорошо, поскольку у каждого есть свобода выбора, так нечего и Валар осуждать. Они тоже сделали свой выбор. Как сделал его и Курумо.
   Правда, тут у Мелькора есть дельные мысли. Насчет орков. Хотя я не уверен, что с ними можно было хоть что-нибудь сделать. Правда, имеется мнение, что и у них есть надежда на спасение.
   О, если бы Мелькор был таким на самом деле, он сумел бы найти общий язык с собратьями… Так почему же не нашел? Может, я наконец пойму, чья тут вина? Ведь это и вправду неправильно, чудовищно неправильно, что такой могучий Вала, такой творец — изначально — пал в такую бездну злодеяний… Может, и вправду не только его вина?
   Серая скала, кое-где поросшая хиленькими сосенками. Ветер. Словно продолжение скалы, неподвижный, сидит на скале майя Курумо. Ему все равно. Он погружен в свои размышления. Первоначальная буря чувств и сомнений, отчаянье и обида улеглись. Теперь он был способен размышлять спокойно, хотя жгучая боль осталась. Несправедливость — вот было верное имя тому, что произошло.
   Он хотел быть первым. Зачем? Чтобы быть первым. Он способен быть первым и достоин этого. Он знал это. Он знал и то, что вряд ли кто сейчас среди Сотворенных мог сравниться с ним знаниями. Что он пытался сделать? Он пытался повторять других. Не выходило. Он страдал. Он еще не знал имени этому чувству, но потом его назовут — зависть. Он не мог того, что могли другие, хотя знал то же самое, даже больше. И умел больше. Учитель говорил ему — будь собой. Он — стал. Он нашел то, в чем он не просто был первым — единственным. И что он получил взамен? Холод и презрение. За что? За то, что сделал так, как считал нужным? Сделал то, чего хотел от него Учитель, — стал собой? Это было несправедливо. Так же несправедливо, как отношение к нему Ауле.
   И куда теперь? К кому идти?
   А почему — к кому-то надо идти? Почему не… стать собой?
   Он рассмеялся. Как просто. Он — сам по себе. Мелькор сильнее в творении, чем прочие Валар. Что же, он взял знания ото всех. Он нашел то, в чем он лучше остальных. Он сумел подчинить орков. Он сумел заставить их слушаться. Он нашел их суть и вылепил из нее то, что нужно сейчас. Он нашел — Силу. Силу, которая могла защитить и Учителя, и Эллери. Он — не хочет. Пусть. Больше он не станет унижаться ни перед ним, ни перед Валар. Теперь он сам хозяин своего Пути — разве не так говорил Учитель? Каждый свободен выбирать Путь. Его Путь — отойти в сторону. Валар придут сюда — он не сомневался. И тогда будет видно, кто был прав. Валар или Мелькор. А он будет смотреть. Он будет честен. Он вернется в Валинор, он ничего не станет скрывать. Он не скажет ни слова во вред Мелькору. Пусть будет то, что должно быть. Он был уверен, что окажется прав.
   Ведь Учитель сказал — будь собой. И хотя Учитель поступил с ним несправедливо, Курумо благодаря ему осознал себя. И теперь он будет поступать так, как ему велит его суть.
   Это было легко.
   Он был благодарен Мелькору за это.
   Но Учитель был несправедлив. Он любит Эллери. Но он не любит его.
   Он не знал имени этого чувства — зависть, но что такое ненависть, он знал. Он видел Тулкаса и его майяр. Раз ненависть родилась в нем — пусть будет.
   Будь собой, говорит Учитель.
   Разве не так?
   Он легко расстался с Учителем. Теперь, когда он разобрался в себе, он даже с какой-то жалостью смотрел на Мелькора. Улыбнулся.
   — Учитель, я ухожу от тебя. Мой Путь — не с тобой, я наконец понял это. Но я благодарен тебе. Ты помог мне понять себя. Теперь я — буду собой. Прощай.
   Мелькор не стал останавливать его. Право выбора — священно.
   Священно…
   Взгляда Мелькора никто бы не выдержал в этот день — слишком много боли. Но он и сам не выдержал бы чужого взгляда…
   …В кругу Маханаксар стоит Курумо, спокойно и смиренно. Прекрасные лики Валар неподвижны. Здесь нет нужды говорить словами. Мысли.
   Ты видел. Он искажает Замысел.
   Не мне судить. Не я зрел Замысел Единого.
   Ты видел его творения. Ты видел Валараукар.
   Да.
   Ты видел урулоки.
   Да.
   Ты видел его избранных, тех, что исторг он из числа Эрухини, дабы и их обучить созданию Зла, сделать орудиями своими?
   Видел. «Я видел все. Зло это или добро — мне безразлично. Он предпочел их мне».
   Ты видел орков.
   Да. Видел.
   Скажи — ты видел. Ты можешь судить. Скажи, это — зло?
   Зло? Не знаю. Но зло он причинил мне. Он заставил меня страдать из-за того, что любил Эллери больше меня. Стало быть, это — зло, и они тоже зло. Что же, я не солгу.
   Этозло.
   …Это чувство — у него нет имени. Но оно порождает иное — у него есть имя. Воплощение его — Тулкас. Оно дрожит, приглушаемое, но все равно рвется, рвется вверх… и эту нить чувствуют те, кто неподвижно восседает в Маханаксар. Он слышит их мысли.
   Это нарушение Замысла. Значит, это зло.
   Зло должно быть уничтожено.
   …Есть и иные мысли — но они слишком робки, чтобы пробиться через это тяжелое и уверенное — это Зло.
   Зло должно быть уничтожено.
   Тогда брат наш будет исцелен.
   Нет! Он потеряет то, что дорого ему! Это не исцеление!
   Он уничтожил то, что дорого другим. Пусть узнает сам, — уверенный гнев.
   Пусть узнает. Пусть отречется.
   Отречься от себя — невозможно. Мы изуродуем его сущность.
   Он изуродовал сущность Эрухини.
   Они не стали орками.
   Они стали иными. Он дал им — Смерть.
   …Молчание. Полная тишина, страшная, гнетущая.
   Он не имел права это делать.
   Они не имеют права существовать.
   Искаженные должны быть уничтожены.
   Но если их можно исцелить?
   …Курумо усмехается. Время его слову.
   Их нельзя исцелить. Ни Искаженных, ни совращенных Эрухини. Они не захотят меняться.
   Мы не можем нарушить их право выбора.
   Их не было в Замысле.
   Тогда они должны быть уничтожены.
   Он должен быть заточен, дабы более не мешал осуществлению Замысла.
   Изгнан.
   Уничтожен.
   …И Курумо вдруг ощущает прилив еще одного чувства, сходного с радостью. Только в нем есть нечто нечистое, и Курумо прячет его в глубь сути своей. Это какое-то странное осознание своей правоты. Этому чувству еще нет имени, но его назовут — злорадное торжество. Он не сказал ничего. Все решилось само. Он будет ждать.
   Честно говоря, я злился все больше и больше. Ну хорошо, пусть во всем виноват один Курумо. Он стравил Валинор и Мелькора, он сделал из орков войско — но разве потом Мелькор этим войском не пользовался? Еще как пользовался! Или и это потом будет пристойно объяснено? Если уж Мелькор так благ, мог бы и отказаться, по-другому воевать, по-честному.
   …Как будто меня упорно хотели уверить, что всего, что было, на самом деле не было никогда…
   Мелькор много дней не выходил из замка. И однажды под вечер вернулся Гортхауэр. Вошел тихо, по-звериному, осторожно ступая. «Зверь. Вожак Стаи».
   — Я увел их, Учитель. Приказал им быть там, где обитают Ахэрэ. Они не посмеют нарушить приказа. Ахэрэ не дадут им разбежаться.
   — Все равно уже не остановить. Он дал им умение делать оружие. Он дал им умение убивать. Они познали вкус безнаказанного убийства, вкус силы. А виноват я. Не разглядел. Не понял. Может, я успел бы, сумел что-то сделать с ним, направить его…
   — Каждый выбирает свое, Учитель. И даже укажи ты ему Путь — если он не сумеет идти по нему, то какая польза от знания Пути?
   Мелькор поднял тяжелый взгляд на Ученика. Страшное откровение — Курумо. Часть души. Часть своего «я». Ведь сам создавал это совершенное тело, любовно творил каждую черточку лица, вливал в неподвижное еще существо душу и жизнь, отдавал ему часть своего живого сердца…
   «И это — я? И все, что мне ненавистно, я вложил в него, пытаясь избавиться от самого себя? А теперь изгнал прочь? Это слишком ужасно, слишком похоже… Или я — такой же, как Эру? Или его так искалечили там, в Валиноре?»
   Поздно.
   Но ведь Гортхауэр совсем иной, хотя и брат ему…
   Он вздрогнул, пораженный внезапной мыслью.
   «Он ведь тоже принес мне свой дар. И не чашу — кинжал. Орудие смерти. Да, он был со мной. Он способен творить. Но — ведь орки послушались его. И как он тогда изменился — стал похож на зверя… Или я не знаю, что у него внутри? Я так настороженно встретил его, когда он пришел ко мне из Валинора… может, я был прав, я не должен был доверять ему? Нет, он же был со мной, он же любит Эллери…»
   Но сомнение уже зашевелилось в его душе. И словно лавина, хлынули воспоминания, но теперь он видел все совсем по-другому…
   «Он учит Эллери ковать оружие и сражаться… Курумо обучил орков. Нельзя, нельзя этого позволить. Нет! Я не позволю калечить их души! Он сделает из них тварей, подобных тем оркам… Нет, нет… Кому верить?.. Я один, я совсем один… Лучше и остаться одному. Верить себе — такому, какой я есть. Но как я прогоню его? Может, я ошибся? Может, он — то, чем кажется?»
   — Ты учишь Эллери делать мечи. И сражаться. Зачем?
   — Я страшусь за них. Они должны уметь защитить себя.
   — А если они не для защиты воспользуются твоим знанием?
   Гортхауэр покачал головой.
   — Я люблю их. Я доверяю им. Они — не такие.
   — Откуда ты знаешь, какими они станут, если ты научишь их убивать?
   — Я учу их не убивать. Защищаться.
   Мелькор молчал.
   — Иди, Гортхауэр. Ступай. Оставь меня одного сейчас.
   Гортхауэр, как обычно, коснулся руки Учителя на прощанье и пошел прочь. Он не заметил, как чуть дрогнула рука Учителя, словно прикосновение было ему неприятно.
   Его ждали Гэлеон и Орэйн. Курумо? Да Эру с ним, пусть идет, куда ему угодно. Гортхауэр передернул плечами. Неприятно было вспоминать об орках. Он бежал по улицам деревянного города, среди украшенных затейливой резьбой домов, приветливо улыбаясь Эллери, которые хорошо знали и любили его. А там, у реки, была кузница, где они с Орэйном работали. Немногие из Эллери учились у Гортхауэра; им пока оружие и искусство боя казалось не более чем увлекательной игрой. Да он и надеялся, что это игрой и останется. Он не говорил этого Мелькору, не считая это важным, хотя и не стремился этого скрывать.
   У Гэлеона ярко блестели глаза — так было всегда, когда он задумывал что-либо новое. Гортхауэр не успел ничего сказать, как тот схватил его за руки и заговорил возбужденно:
   — Я понял, понял!
   — Что понял? — опешил Гортхауэр.
   — Да я все не могу забыть чашу Курумо. Я мучился, сам не понимая почему, а потом понял — я хочу открыть красоту золота. Истинную красоту. Мы считали золото тяжелым и надменным металлом, но ведь нет дурных и хороших камней и металлов, надо лишь уметь слушать их! И я понял, я сделаю!
   Орэйн посмеивался, щуря ясные синие глаза. Он хотел что-то сказать, но не успел — вошел Эллеро и сказал:
   — Учитель зовет тебя, Гортхауэр.
   Голос Мелькора был сух и холоден, как зимний ветер, что несет с севера секущую ледяную крупу. Глаза смотрят отстраненно.
   — Я решил вот что. Что случилось, то случилось. Время обратно не повернуть. Но орки послушались тебя. Ты сумеешь держать их в узде. Ты сумеешь укротить и прочих, еще более диких. Ступай. Я надеюсь на тебя.
   — Ты отсылаешь меня? — еще не веря, спросил Гортхауэр.
   — Я больше ни на кого не могу в этом положиться. В тебе есть то, что заставляет других повиноваться.
   Гортхауэр покачал головой.
   — Это не лучшее во мне. И если я стану только укротителем орков, то не буду ли я таким же, как они?
   — А ты не подумал, что именно поэтому они и подчинились тебе? Именно потому, что в тебе есть понятное им? И что я вправе приказать тебе сделать то, о чем сейчас прошу?
   Гортхауэр был ошеломлен. Он не мог представить себе, что Учитель, которого он — сам из народа создателей — боготворил, мог оказаться неправым или несправедливым. Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. И, значит, виноват во всем он сам. Но в чем? Что он сделал? Понять он был не в силах. Просить объяснения — не осмеливался. «Может, его гнев утихнет и он скажет мне? А может, он действительно только мне может доверить это дело».
   И он схватился за эту мысль, как за соломинку, и принялся убеждать себя…
   — Хорошо, — через силу выговорил он. — Я повинуюсь.
   Вот оно. Не мог представить, что окажется несправедливым или неправым. Вот и с Борондиром то же самое. Честно говоря, и я так же уверен в справедливости Эру. И мне тоже ни-че-го не докажешь. Неужели правды — две? «Как ребенок в детстве верит в непогрешимость своих родителей, так он верил Мелькору. Понять он был не в силах. Просить объясненияне осмеливался».
   Вот в этом-то все и дело. Слепое обожание. Даже мы, нуменорцы, Верные, и то проклинали Валар и Эру, когда погиб наш остров. Эти же готовы простить все, что он делает и с ними, и с другими. Какая-то болезненная радость и готовность к мукам… Не понимаю. Не понимаю!
   Правда, кто знает, каким бы был я, если бы меня воспитывали по-другому. Когда я был юн, мне тоже хотелось красиво умереть на глазах у всех за нечто великое, и чтобы еще самому посмотреть, как все будут убиваться над моей могилой и восхвалять меня, такого юного, но великого душой. Попади я в это время не под суровую руку моего отца, а к такому же воспитателю, каким здесь описывается Мелькор, то и я бы, наверное, тоже боготворил его и рад был бы от него претерпеть любое унижение. Но мне все же не приходилось переживать такой влюбленности в наставника. Уважал — да. Любил — но не так. Хотя, наверное, это очень даже возможно. Могу даже понять тех, кто мучит себя ради своего божества — особенно в наше время, когда кажется, что все слишком спокойно. Как в болоте. Дела нет, ищешь какой-то выход, душа рвется. Вот и выворачиваешься наизнанку ради чего-нибудь…
   Он был совсем спокоен, прощаясь с Орэйном и Гэлеоном, даже улыбался.
   — Ты надолго? — спрашивал мастер. — Я хотел бы, чтобы ты был рядом. Ты хорошо понимаешь в этом деле.
   — Да. Только мне мечи лучше удаются, — невесело усмехнулся Гортхауэр. — Что же, каждому свое.
   — Ты когда вернешься?
   — Не знаю.
   Здесь было дикое место. Высокая стена черных зубчатых гор, прорезанная широким ровным ущельем, похожим на след от удара меча. Дома он не стал себе строить. Хватит и пещеры. Ахэрэ предпочитают глубокие подземные обиталища. Они изрыли недра здесь, как черви точат дерево. Но по любому зову они являлись к Гортхауэру.
   Орки слушались его, как собаки — Оромэ. А он ненавидел их. Они и память о Курумо стояли между ним и Учителем. Он не пытался исцелить орков, вернуть им прежнюю суть, искореженную Страхом. Он просто знал — на это ему не хватит сил. И никому не хватит. Что же, остается только взять этот самый страх, как плеть, как узду, и этим страхом держать орков в повиновении. Это было настолько против егожелания, что иногда хотелось обрести этот непонятный дар, который Учитель дал Эллери. Дар смерти. Он думал о смерти как о свободе. Свободе от долга перед Учителем.
   «Учитель сказал — это можешь сделать только ты. Наверное. Наверное, во мне и правда есть то, что орки признали своим. Признали меня за вожака. Но если бы я был таким, я не ненавидел бы их так. Но иначе он не отослал бы меня сюда. Не удалил от Эллери. Он знает лучше. Я, наверное, вправду добра им не принесу…
   Я боюсь послать ему весть о себе. Не обрадуют его эти вести. Да и сам он не посылает мне вестей. Наверное, я противен ему… Если бы не Гэлеон, не друзья — я совсем ничего не знал бы о том, как они живут.
   Как там Учитель?»
   …А он уговаривал себя, пытался убедить доводами разума — ничего не помогало, и все не утихала тревога, и горечь переполняла сердце; и в тишине ночи, меряя шагами бесконечные коридоры и высокие залы замка Хэлгор, он вел нескончаемый спор с самим собой — самым жестоким и страшным собеседником…
   Он был прежним со своими учениками. Говорил с ними, слушал их, улыбался, а сердце все жестче сжимали ледяные когти. Ему не нужен был сон, и он завидовал тем, кому ночь приносила забвение и избавление от печалей. Для него каждая минута одиночества превращалась в пытку, каждая ночь становилась цепью изматывающих, болезненных и бесполезных размышлений. Он пытался заставить себя не думать об этом. И не мог.
   «Я пожертвовал им ради Эллери. Он увел орков. Он может ими повелевать. Даже те, дикие, и то уже слышали о его власти и страшатся ослушаться его слова. Он сумеет не дать им начать кровавые распри и войну против всех, кто не из их рода…
   Да нет, ты пожертвовал им ради своего спокойствия. Ты просто испугался, что он станет именно вожаком этих тварей. И — отдалил его. Изгнал туда, где Ахэрэ — если ты прикажешь — обуздают его.
   Ты с самого начала оскорблял его недоверием. И тогда, когда он пришел, и теперь.
   Ты — боишься его?
   Я боюсь за Эллери.
   Ты не уверен в том, кого ты сам сотворил?
   Да…
   Не уверен в себе?
   Да.
   Почему же он за это должен расплачиваться? Отвечай сам. Ты несправедлив.
   Я боюсь себя. Боюсь того, кого создал…
   Я хочу видеть его. Я хочу говорить с ним — но я боюсь его. А второй раз я не смогу оттолкнуть его. И, что бы он ни сказал, я поверю. Я не сумею понять, где правда, а где ложь. Воистину, мы слепы с теми, кого любим… Нет, пусть все останется как есть…»
   А разве благородно ради собственного душевного спокойствия мучить другого? Правда, как сказал Борондир, они — люди, со всеми их пороками и страстями. Тогда какого же балрога принимать Мелькора правым во всем? Он и сам вроде бы сомневается и раскаивается. Тогда уж и остальным все простить нужно. Не только тем, кто идет за тобой, но и тем, кто против тебя. Если он все понимает, то почему не смог понять своих собратьев?
   Вообще-то человека легче понять и простить, тут он прав. А Валар не люди. То есть когда-нибудь люди, может, и станут такими же, как они. Но Борондир считает, что тогда человечеству конец… Вот как.
   Но душа его не знала покоя, и сердце рвалось надвое. Он старался чаще бывать со своими учениками, и их радовало это — но жить среди них уже не мог. И затемно седлал он крылатого коня или черным ветром летел к деревянному городу. Город спал, и он долго блуждал без цели по улочкам между медово-золотых домов…
   По-прежнему дети приходили к нему. Только истории, что рассказывал он, становились все печальнее.
   «Что происходит с тобой, Учитель? Для всех ты такой же, как прежде, но я вижуты стал иным… Ты улыбаешься, но глаза твои печальны; ты с нами, но мысли твои далеко, и кто знает их? Я вижу, печаль на сердце у тебя, но как спросить?
   Почему твой Ученик покинул нас? Дом его пуст, и высоко поднялись печальные травы у стен его… Учитель, почему он не возвращается к нам?
   Кто мог, кто смел ранить сердце твое, почему ты таишь эту боль — ведь мы любим тебя, каждый из нас отдал бы и саму жизнь, чтобы помочь тебе… А ты словно стеной отгораживаешься от нас — зачем? Ведь когда болит сердце, это видно, а я рождена Видящей…
   Скажи, что с тобой, Учитель? Что мучит тебя, Учитель? Стремителен полет крылатого коня, звездный свет родниковой водой омывает лицо всадника — горе в твоих глазах, и нет тебе покоя… Что гонит тебя, что мучит тебя? Скажи мне, ответь мне — я не смею спросить… Чем помочь тебе, Учитель? Учитель…»
   А это кто еще? Непонятно. Хотя мотивы все те же — любимый Учитель, за которого сладко умереть. Вот зачем, видимо, был дан им дар Смерти — чтобы умереть за Мелькора! Кто-то, видимо, из его эльфов, Эллери Ахэ. Наверное, потом прояснится. Вот только кто мог знать эти мысли? О таком обычно другим не рассказывают. Гортаур-то знал, что переживал сам. Он откровенничал, каясь. Может, так же каялся и Мелькор, пусть записавший эту историю и говорит, что Учитель об этом распространяться не любит. Так что же, и все участники тоже на исповедь ходили? Сомнительно. Но — красиво. Я полагаю, что многое тут домыслено, хотя наверняка в основе лежит истинное происшествие. Я решил пока верить всему. Всем событиям, хотя истолковать их, наверное, я мог бы иначе, чем здесь. Но тогда я уподоблюсь поклонниками Тьмы, которые объясняют все только в пользу своего бога…
   В самом начале осени Гортхауэр вдруг получил весть от Гэлеона. Тот звал его посмотреть на свой осуществленный замысел. Он писал, что решил устроить праздник по этому поводу. Звал Гэлеон — не Мелькор. И Гортхауэр отважился. Ведь никто ему не запрещал покидать эту пустынную землю…
   Он так долго жил среди Эллери Ахэ, что во многом стал похож на них. Он научился понимать и ценить тепло и холод, радость огня в очаге в морозный день, костра в зябкую осеннюю ночь, искры факела в ночь весеннего праздника. Он научился любить звенящий мороз и черный лед зимнего ночного неба, мягкое сонное величие заснеженного леса, отблеск зари на замерзших озерах, и падение шапки снега с ветки в тишине лесной чащи. Он полюбил радостную усталость доброго труда — после дня в кузнице, среди раскаленного металла, шумных вздохов мехов и звенящего стука молота, когда он смотрел на искусную свою дневную работу и наивная радость и гордость распирали грудь. Усталость не была властна над ним — но он все равно ложился, погружая себя в омут мыслей и мечтаний о чем-то новом, что он сделает, обязательно сделает завтра, только настанет день. Он научился получать удовольствие во вкусе еды и питья… Ему ничего этого не нужно было — он был майя. Но он хотел знать то же, что и они. И он переделывал себя, становясь почти одним из них. Он понимал, что это скорей игра, чем превращение, но играл он честно. И все же он не знал сна. Он не знал боли. Он не знал очень многого, и это еще не было ему дано.
   В Дом Пиршеств он пришел самым последним, чтобы, смешавшись с толпой гостей, не попадаться на глаза Мелькору. Гортхауэр отчаянно хотел быть одним из этой радостной толпы, но не мог — они были веселы, и сердца их были легки. Он сел в дальнем углу зала, в тени, подальше от того конца стола, где уже сидел Мелькор рядом с виновником торжества. Мелькор улыбался и что-то говорил своим соседям, и все смеялись, и сам Вала смеялся в ответ… «Какая улыбка… Совсем прежний. Учитель, что же я сделал такого, что погасла твоя улыбка? Почему так тяжел был твой взгляд, когда ты говорил со мной? Чем виноват я перед тобой?» Ему страстно захотелось, чтобы его увидели, подойти, заговорить… Но он представил, как эта улыбка погаснет, и все это увидят, и все, все будут думать, что он виноват… А если и правда виноват?.. Гортхауэр еще глубже спрятался в тень.
   Творение Гэлеона лежало на черном деревянном простом подносе, и каждый брал в руки это чудо, и постепенно тишина наполняла зал, и лишь изумленный шепот и вздохи слышались среди золотистого колыхания пламени свечей. Это был венец из двух переплетенных гибких ветвей с распустившимися листьями и цветами. Золото жило. Игра теплого света на поверхности — где-то полированной, где-то шероховатой или прочеканенной — заставляла листья шевелиться тихо, словно на ветру. У золота был разный цвет, видимо, Мастер брал металл разной чистоты, и цветы были светлей листьев, а листья — ветвей. При каждом повороте венца живые ветки играли, и, если долго смотреть на них, казалось, что слышится тихая музыка. Это не был надменный тяжелый металл — золото было мягким и ласковым, и блеск его стал тихим теплым светом.
   Венец осторожно передавали из рук в руки, и каждый, отдавая его соседу, словно оставлял себе частичку того странного наваждения, что источал венец. Гортхауэр держал его на кончиках пальцев, будто боялся смять трепетные живые листья. Казалось, капельки росы ползут по листьям, и, хотя он знал, что это лишь игра света, созданная волшебной рукой Гэлеона, он никак не мог понять, почему влага не падает вниз, на его руки. Он не замечал, что уже стоит и все видят его. Его пальцы слегка дрожали, и, как под ветром, дрожали листья. Он не видел и не слышал никого вокруг. Он смотрел.